Анатолий Курчаткин. Злоключение. Из книги «Радость смерти». Анатолий Курчаткин
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Анатолий Курчаткин

Злоключение


Анатолий Курчаткин

Злоключение

из книги “Радость смерти”

Коммерсант

Славик Ш. родился для того, чтобы быть коммерсантом.

Он узнал это о себе в неполные девятнадцать лет, когда в стране в конце 80-х стали поощрять частную инициативу и разрешили открывать всякие кооперативы. Он и в детстве, рассказывала ему мать, давая в песочнице кому-нибудь свой совок, добавлял непременно: “Даю тебе в долг за десять копеек”, — хотя, разумеется, десять эти копеек были только воображаемыми, а тут, когда дозволили частнособственническую деятельность, его буквально заколотило: чтобы кто-то другой, но не он?! Энергия забила в Славике Ш. — будто фонтан нефти ударил из-под земли, и скоро у него было уже собственное дело.

Собственным оно, правда, стало не сразу. Учредили его они втроем, еще сокурсник Славика Ш. Марк Прелин, еврей с русской фамилией, и Жора Разумихин, молодой преподаватель с кафедры легкой атлетики, но Марк через полгода вместе с родителями получил разрешение на выезд в Израиль и навсегда переселился туда, а Жора покрутил, покрутил колесо те же полгода — и выдохся, да видал я в гробу такую жизнь, чтоб так уродоваться, сказал он, и Славик Ш. остался один. Бизнес его был — кухонные разделочные доски. Москва проглатывала их в год не меньше, чем триста тысяч. Делали их для Славика Ш. в столярных мастерских одного из парков культуры и отдыха, из всяких обрезков, все из госсырья, никаких трат на материалы, а в торговлю за хороший процент от каждой партии пускала товароведша из хозторга.

Когда Марк с Жорой его оставили, Славик Ш. почувствовал, что энергия, бившая в нем, зафонтанировала еще сильнее, будто там, откуда ее выталкивало, подскочило давление. В институте, конечно, пришлось взять академический, времени ходить туда не оставалось совсем, — ну да Славик Ш. взял академический, как орден получил. Чуяло его сердце: на фиг оно нужно будет в жизни, высшее это образование. Он и поступал-то в этот физкультурный после школы только чтобы поступить куда-то, а теперь-то — на фиг! Быть физкультурником в школе или даже, если повезет, тренером в какой-нибудь занюханной спортивной команде, болтаться всю жизнь со свистком на шее — и иметь свое дело, сам себе хозяин, черный блайзер и белая бабочка, куй деньгу и трать ее, куй и трать, да разве можно сравнить одно с другим?!

Деньга у Славика Ш. и такая, что у матери с бабкой глаза встали торчком, завелась с первой же проданной партии досок. Перед этим, чтобы внести свой пай в учреждаемое “товарищество”, деньги Славику Ш. пришлось клянчить именно у них, у матери с бабкой. Давать ему необходимые две тысячи они отказались наотрез. “Славик, Славик, ты что, ты подумай, ты хочешь каким-то частным лавочником стать?!” — вразумляя его, говорила бабка. Она была истовая партийка с сорокапятилетним стажем, работала в свою пору и в комсомоле, и в партийных органах, и слово “частник” звучало для нее страшнее мата. Кроме того, во время Отечественной войны она входила в некую подпольную группу, готовилась остаться в Москве, если бы ту заняли немцы, и, когда Славик Ш. был ребенком, часто рассказывала ему про своих командиров — такую писательницу Воскресенскую, которая, оказывается, была на самом деле Рыбкина, и еще какого-то Георгия Ивановича, сидевшего в тюрьме у турков, знакомством с которым особенно гордилась. “Вот они бы услышали, что я внука частника вырастила! Вот бы мне позор!..” — приговаривала и приговаривала бабка. Мать, та просто не в силах была представить себе, как возьмет со сберкнижки половину того, что там лежит, и отдаст неизвестно на что. “Да, две тысячи тебе! — кричала она. — Ты себе отчета не отдаешь, какие это деньги! Я их сколько копила, и на взятки каким-то сволочам?!” Пришлось, чтобы выковырять из них деньги, пригрозить суицидом. “Кончу себя! Вены вскрою! Повешусь!” — орал Славик Ш., раздирая себе на груди рубашку — только звонко щелкали по полу пуговицы. И хотя знал, что не кончит — играл в угрозу, голова оставалась холодной и трезвой, — но было вместе с тем внутри чувство: на хрен она ему не нужна будет, его жизнь, если не удастся затеянное!

С полученных за первую партию денег Славик Ш. вернул матери с бабкой вдвое против одолженного, и на руках у него осталось еще несколько раз по столько. Когда Жора перестал крутить колесо, Славик Ш. возвратил ему вступительный пай, чтобы Жора не имел прав на доходы, и хотя Жоре забирать пай не хотелось, он все же вынужден был это сделать. “Да, Славка, каждому, видно, свое, верно суки фашисты на том лагере написали, — сказал он при расставании. — Как у тебя, мой движок не волочет. Я на тебя гляжу — восхищаюсь!”

Славик Ш. и сам собой восхищался. Ни у Жоры, ни у Марка не получалось того, что делал он. Те же доски, вывезти их из парка и доставить на хозторговский склад. Жора, конечно, полез в трансагентство, Марк пошел шерудить по знакомым с машинами; трансагентство назвало цену — будто они не на бензине ездили, а на чистом золоте, знакомые Марка — кто? легковушечники, десять ездок с ними, не меньше, пока перевезешь все, что за смысл! А Славик Ш. надел курточку позатертей, кепочку победней и двинул на ближайшую бензозаправку. Там с одним шофером да с другим, ты что, я экспедитор только, мне сказали — я выполняю, больше не могу, вот только за столько... и трехтонка в полное их распоряжение на целые полдня за три каких-то бутылки водки — вся цена!..

* * *

Марину Славик Ш. встретил, когда провожали Марка в Израиль. Он увидел ее — и его словно прокрутило на перекладине, когда делаешь “солнце”. Он глядел на нее — и его не было, он исчезал в ней, тонул в ней, как в морской бездне, растворялся в ней, как соль или сахар в воде.

Она была высокая, узенькая, каноэ, прямо каноэ, подумалось Славику Ш., а грудь большая и тугая — видно прямо и через платье, и над изогнутой подобно луку, припухлой верхней губой — темный такой пушок, он жадно смотрел на этот пушок и знал, что вся его предыдущая жизнь для того лишь и была, чтобы ощутить этот пушок губами, притронуться к нему — а она бы ответила ему губами своими...

— Кто такая? — спросил он Марка.

У Марка все лицо повело вкось, и большой его горбатый нос так и скособочило.

— Не спрашивай, не трави душу. Одно скажу: согласись сейчас моей быть — хрен с ними, с предками, пусть одни едут, а я б с нею...

Но, выпив, притащил Славика Ш. на кухню, где уже находилась Марина, запер дверь — и говорил ему в ее присутствии, будто ее здесь и не было, хотя на самом-то деле именно потому, что была здесь:

— Слушай, мы в пятом классе учились, она мне обещала моей быть. В десятом учились — обещала. Только, просила, до восемнадцати дотерпим. Ни разу я ее не пофаловал. Умоляла меня: давай потерпим, чтобы потом без страха... Ну! Я устоял! А она, еще школу кончали, еще полгода до восемнадцати — с брюхом, прости, Марк, я по-настоящему полюбила! Полюбила она, да?! Со мной цветочки рвала, а ягодки есть другому понесла!..

Марина, узенькая, как каноэ, сидела на табуретке в углу, слушала, что говорит Марк, и улыбалась отстраненно — будто ее здесь и не было; она улыбалась, и это была такая улыбка, Славик Ш. взглядывал на нее — и его впрямь всего переворачивало. Словно он крутил и крутил на перекладине “солнце”.

А потом Марина поднялась и, все с этою же улыбкой на лице, сказала:

— Ладно, Марик, попрощались — и хорошо. Счастливо тебе там. Я пойду, мне уже пора. Надо Ветку кормить.

— Без тебя не накормят?! — заступил ей дорогу Марк.

— Как без меня? — улыбаясь, сказала Марина. — Я еще грудью кормлю. — И приложила руку к своей большой тугой груди под бордовым, тесно обливавшим ее узенькое тело платьем, а Славик Ш., вслед ее жесту, буквально задохнулся: будто руки у него сорвались с перекладины и его со всего маху вдарило о землю.

— Нет, не провожай. Попрощались — и достаточно, — еще сказала Марина тогда на кухне. — Тебе надо забывать меня. Пусть вот, чтоб я не одна возвращалась, товарищ твой проводит, — указала она на Славика Ш.

Так Славик Ш. узнал, где она живет. А по дороге тогда, пока провожал, узнал, что муж ее сейчас в армии и она ждет его не дождется, и Марик, конечно, ужасно хороший мальчик, но любит она своего Павлика, и если Марик действительно так любит ее, то должен понимать, как можно любить; вот так она любит своего Павлика — что никого вокруг, кроме него.

У нее были длинные, закрывавшие ей полспины светлые волосы, она их время от времени откидывала быстрым движением руки, и Славик Ш. чувствовал, когда она делала так, что вся его будущая жизнь, если не зароется лицом в эти волосы, если не вдохнет в себя их запах, окажется все равно что отравлена, все равно что несоленую еду придется есть и есть изо дня в день — вот как он почувствовал.

— Вам, Марина, наверное, детские вещи нужны? — предложил он. — С детскими вещами, я знаю, сейчас трудно. А я могу достать. Сколько угодно. Заграничные. И задешево.

— Ой, ну конечно! — воскликнула благодарно Марина.

Так у Славика Ш. оказался ее телефон.

К этой поре Славик Ш. уже занимался не только досками. Доски были теперь лишь одним из его занятий, он теперь покупал и перепродавал все, что имело спрос. Самый большой спрос имело всякое заграничное шмотье, и он уже дважды смотался в Гонконг, привезя оттуда целые кучи всяких маечек, курточек, штанов, шапочек, побывал в стране-буфере Польше, откуда сумел проскочить в объединившуюся Германию, — оттуда тоже возвратился с добычей, которая уже через месяц удвоила его капитал. У него появились десятки и десятки новых знакомств, вести свои дела с домашнего телефона сделалось невозможно, и он взял в аренду несколько комнат в детском саду, устроив там офис и склад, поставил компьютер, чтобы не держать в памяти все имена и цифры; сунув в автоинспекции кому нужно в лапу, сдал по-скорому на водительские права и купил почти новые “Жигули”, шестую модель, — без машины ему уже становилось трудно поспеть в течение дня во все места, куда было необходимо. В двадцать свои лет Славик Ш. прочно стоял на ногах, его имя было известно в коммерческих кругах и уважаемо, банки предлагали ему кредиты, которых другие деловые ребята добивались месяцами и еще не могли добиться, — но Славик Ш. пока обходился и своими собственными деньгами.

Марина, когда он стал доставать из сумки привезенные им для ее Ветки вышитые, тончайшие распашоночки, цветные ползуночки, всякие костюмчики и платьица для будущего, пинетки и шапочки, так и заполыхала яркими красными пятнами — на лбу, на скулах, на шее, — потом они сменились белыми, и снова стали красными, и только-то она и смогла из себя выдавить:

— Я, Слава, не смогу это все купить. У меня нет таких денег.

— Тогда дарю! — сказал Славик Ш., обведя вываленную на диван разноцветную груду царственным жестом. — Мне, Марина, для вас не жалко.

— Нет, я не могу у вас это взять! — строго покачала головой Марина, а по голосу ее Славик Ш. понял: возьмет, не откажется. Он знал, Марина рассказала ему еще тогда, когда провожал ее: живет вдвоем с матерью, все их доходы сейчас — зарплата матери на швейной фабрике, а у родителей Павлика, кроме него, — еще трое и от них помощи — никакой.

— Вы, Марина, вы, если нужно что, позвоните — и я все для вас, — сказал Славик Ш. — Мне для вас ничего не жалко. Я коммерсант, у меня каждая минута — на вес золота, но для вас — всегда пожалуйста.

— Спасибо, благодарю. Но ничего не нужно больше. Вот вещи... и все. Больше ничего, спасибо! — ответила ему Марина. — Все! Спасибо!

Так ответила, что он, глядя на ее светлые волосы, льющиеся на плечи, на ее узкое, как каноэ, тело с высокой грудью, подумал с безнадежностью, что, видимо, не добиться ему ее, не взять ее грудь в ладони, не зарыться в ее волосы, вдыхая их теплый сухой запах...

Но через неделю она сама позвонила ему — потому что появилась нужда везти дочку через всю Москву к врачу в Институт педиатрии, а на такси у нее не было денег; потом понадобились лекарства, которые оказалось возможно купить только за доллары, которых у нее тоже, естественно, не водилось. Славик Ш. стал у нее бывать, что ни день; за месяц, который болела дочь, Марина так вымоталась — ее качало, и, когда дочка пошла на поправку, Славик Ш. купил для Марины путевку в подмосковный санаторий — отдохнуть хотя бы два дня, субботу-воскресенье, когда с дочкой могла понянчиться Маринина мать.

— Но только ты отвезешь меня — и вернешься, не останешься там, — на таком условии согласилась принять от него путевку Марина. Они уже были на “ты”.

— Разумеется, не сомневайся, — ответил Славик Ш.

Он отвез ее в пятницу вечером и оставил там одну в ее великолепной, просторной комнате с отдельной ванной и туалетом, а утром, ко времени завтрака, уже снова был у нее. “Ой, ты как здесь?!” — удивилась она, а Славик Ш. почувствовал по ее голосу: обрадовалась ему. “А чего ты тут одна скучать будешь, — сказал он. — Развлекать вот тебя приехал”.

На ночь с субботы на воскресенье он уже не уезжал. И она уже не гнала его. Она стала Славиковой еще до наступления ночи, задолго до всякой темноты, и только в самой комнате было сумеречно — из-за задернутых штор.

Славик Ш. обнимал ее узенькое, пахнувшее хорошим мылом, которое он ей подарил, желанное тело, вдыхал сухой аромат ее волос, вымытых французским шампунем, который тоже был подарен им, и в нем билось ликующее победное чувство: он всего, чего хочет, может добиться, всего! Лопух, Марк, как там тебе в твоем Израиле?!

— Все, не появляйся у меня больше! — сказала ему Марина в воскресенье вечером, когда он привез ее домой. — Все, никогда больше!

Но спустя месяц снова лежала у него головой на плече, целовала ему впадину над ключицей, целовала косточку за ухом и говорила, как постанывала: “Что ты сделал со мной, что ты сделал!” — а Славик Ш. с тою же ликующей победностью думал, впитывая в себя поцелуи: служи, Павлик, каждому свое, кто девушку ужинает, тот ее и танцует!

У него по бизнесу много было партнеров с Кавказа, и ему нравились такие вот, как бы кавказского происхождения, двусмысленные присловья.

Еще через месяц за двести долларов в месяц Славик Ш. снял квартиру на Чистых прудах у семьи каких-то врачей, снявших для себя другую квартиру за рубли на окраине, перевез туда Марину с ее Веткой, и наступила у него жизнь — полный кайф: днем он крутил свой бизнес, носился по Москве из конца в конец, встречался с необходимыми людьми, договаривался, сидел у компьютера, считал расходы-доходы, принимал товары на склад и отпускал, а вечером прибывал домой — и каждую ночь греб на ее каноэ вволю, и все вспоминался Марк: ни разу не пофаловал!

Мать с бабкой, когда заезжал к ним подбросить деньжат, в голос уговаривали: только не женись, рано тебе еще, да с ребенком! Бабка теперь ничего не имела против его частнособственнических занятий, не его б деньги, она со своей нынешней пенсией сидела бы на черном хлебе с водой, пшик стала ее пенсия, куча разноцветных бумажек, — так ей отплатила родина за ее трудовую жизнь. Мать, та теперь восторгалась им: ну, я родила, ну, не ожидала, ну, ты хват! И насчет чего они точили его, когда встречались, — это насчет Марины. Дело твое, жить живи, но не расписывайся, хомут-то себе на шею, у тебя еще все впереди!

Славик Ш. не отвечал, уклонялся от ответа, только похмыкивал. Он и сам знал про себя: у него таких Марин будет куча, вагон и маленькая тележка. Вот лишь насытиться ею. Их, таких Марин, полным-полно по Москве, ткни в любое окно пальцем — там и сидит, и Павликов таких, которого она любила безумно, тоже завались, выше коммерческой палатки им — прыгай, не прыгай — не сигануть; а таких, как он, Славик Ш., — раз-два и счет закрыт, да за такими, как он, будут пастись целыми стаями, знай выхватывай их оттуда.

Мать Марины разве что не молилась на него. “Славочка, родненький!” — по-другому она его не называла. Она приходила к ним помочь дочери с внучкой и часто, прямо при Славике Ш., говорила ей: “Что б ты делала, если б не Славочка! Как бы жили?! Вон цены-то вверх лезут!”

Славик Ш., слушая ее, лишь похмыкивал, как у бабки с матерью, когда те точили его, чтоб не женился. Не он, конечно, один, но и он в том числе цены эти вверх и гнал. С тех пор, как после распада СССР, в начале девяносто второго, цены отпустили на волю, его капитал удваивался едва не каждый месяц.

Он снова съездил в Германию, теперь совершенно официально, купил себе к “Жигулям” почти новый, совсем с малым пробегом вишневый “Мерседес”, весной на недельку, чтоб отдохнула, свозил Марину на Кавказ покататься на горных лыжах, купил в награду за сидение с внучкой ее матери туристическую путевку на пять дней в Турцию. Марине нравился в одежде английский стиль, и летом, в июле, он свозил ее в Англию, в Лондон, пройтись по шопам, и она вернулась в Москву вся, с ног до головы, в “Максе энд Спенсере” и привезла этого “Макса энд Спенсера” еще два чемодана с собой.

Ему был двадцать один год, а он так стоял на ногах, что уже никакая сила не могла свалить его: ни рэкетиры, ни налоговая инспекция. У него хватало и на налоги, и на крутых ребят, которых, кстати, знал еще по институту и договорился с ними без всяких утюгов с паяльниками; к осени наконец взял кредит в банке и купил на аукционе сразу два магазина — он не просто прочно стоял на ногах, он шел в гору, на него работало уже двадцать семь человек, он их кормил и поил, и были среди них девочки — ничуть не хуже его Марины, и видел: поманит пальцем — пойдут за ним и начнут раздеваться еще по дороге.

* * *

Парень, шагнувший к нему из темноты, когда Славик Ш., закрыв машину, направился к своему подъезду, был выше его на полголовы, а в распахе защитной куртки на груди мутнели в фонарном свете полоски тельняшки.

— Здравствуй, Славик, — сказал парень, загораживая ему дорогу.

И Славик Ш. быстрым своим компьютерным мозгом тотчас высчитал: Павлик. Стоял уже самый конец октября, уже сорвало почти все листья с деревьев, уже ночами случались заморозки — самая пора была объявиться Павлику: дембель его призыву объявили еще в начале осени.

— Что такое? — спросил, однако, Славик Ш., словно ровным счетом ничего не понял.

— Мы, значит, за родину в казарме, а вы тут на посту с нашими женами?! — сказал Павлик и схватил Славика Ш. за запястье, так схватил — Славик Ш. почувствовал: не зря Павлика призвали в десантники и даром там в казарме время он не терял.

— Ну, — продолжая тем не менее делать вид, что не понял, кто перед ним, проговорил Славик Ш. — Что надо?

— Кого! — Губы у Павлика, увидел Славик Ш. в мутном фонарном свете, были тонкие, злые и кривились, когда он говорил, вниз. — Я два года спал и видел, как она мне дает. Ясно? Я мирно хочу, по-спокойному. Одну ночь. А не уступишь... мне теща все о тебе рассказала, разорю тебя — сукой буду, не дам тебе жизни — чтоб мне падлой стать!

“Ой, ты его не знаешь, ты его не знаешь, он и убить может!” — уже несколько раз за осень, с того времени, как объявили дембель, заводила Марина разговор о Павлике — переполняясь слезами и с такою тоской и страхом, что Славик Ш. видел: не пугает себя и не пугает его, а в самом деле боится.

Он почувствовал в себе холодное, стальное спокойствие. Словно бы компьютер внутри него с молниевой быстротой просчитал наиболее выгодный вариант и выдал решение.

— А у нас вот гости! — открыв дверь, объявил Славик Ш. вышедшей ему навстречу Марине.

Глаза у нее, когда она разобрала, кто у него за спиной, будто провалились в глазницы, ухнули бесследно, как в пропасть, два обмерзлых ледяных камешка остались на их месте, и на миг в Славике Ш. как бы вдруг взревела жутким воем некая сирена. Но тут же вой ее и оборвался.

“Амаретто” назывался напиток, который было сейчас принято пить в кругу Славика Ш.; это “Амаретто”, имевшееся в холодильнике, он и налил им с Павликом.

— Давай, прими, — предложил он Павлику и, не дожидаясь того, махнул в рот весь свой бокал.

“Амаретто” в бутылке не осталось через какие-нибудь пять минут. Славик Ш. щелкнул пальцем по горлышку опустевшей бутылки и поднялся из-за стола:

— Ну, ты посиди, подожди, я сейчас куплю в ночном шопе, вернусь — и продолжим.

Всякое дело подмазать требует, крутилось в голове еще одно присловье его кавказских партнеров.

Он отключил противоугонную систему, завел движок и погнал машину по бульварам к Пушкинской площади. Там на Тверской, бывшей улице Горького, открыли недавно ночной клуб, туда со всей Москвы слетались все стоящие мотыльки, там перебывали уже все его знакомые деловые люди, а он до сих пор ни разу не оскоромился. Теперь — все, теперь он там свой человек, не все кошечке масленица, хватит, побаловалась, котику время других кошечек под хвостом почесать...

...У Славика Ш. было чувство, что он не проснулся, а очнулся. Рассветало, воздух был мутно-сер, и странно пахло рядом — не Мариной. Он повернул голову и увидел у себя на плече вместо светлого потока ее волос черное завитое месиво — и вспомнил.

Не то, как гулял в этом клубе, не то, как кадрил этого мотылька, не то, как гнал машину пустынными ночными улицами, а мотылек повизгивала от счастливого ужаса, хватая его за руки на руле, — он вспомнил то, что было до клуба.

Он вспомнил — и внутри в нем завыла сирена. Его подбросило с постели, на которой лежал, и он начал метаться по комнате, ища свою разбросанную повсюду одежду. “Слава! Что с тобой?” — подняла с подушки черное месиво мотылек. “Заткнись, сука!” — заорал он, выхватил из бумажника все доллары, какие там были, и швырнул в нее. Сирена в груди выла, раздирая ее, будто распиливала пилой. Что он сделал вчера, что сделал! Он же не ее, себя продал! Себя! Загнал по дешевке, как гонконгскую тряпку! Хрена ль ему его коммерсантство, когда его больше нет! Он должен выкупить себя... непременно! Выкупить, выкупить! А не сумеет — все бессмысленно впереди в его жизни, не жизнь, а гнилая похлебка!

Как он выкупит себя, что это значит, Славик Ш. не знал. Он знал лишь, что должен сделать это, что если не сделает — конец, жизни у него не будет.

Остановив машину напротив своего подъезда, Славик Ш. откинул соседнее сиденье и достал из-под него завернутый в темную тряпку пистолет. Все вокруг покупали оружие, месяца три назад он тоже купил и пару раз в компании ездил в лес тренироваться стрелять. Зачем взял из-под сиденья пистолет — Славик Ш. не отдавал себе в том отчета. Пистолет лежал здесь и лежал неделями, в дом его Славик Ш. заносить не хотел. Рука сейчас взяла его, будто он делал так каждый раз, выходя из машины. Сирена в груди выла, распиливая его пополам, невозможно было терпеть ту боль, что она причиняла...

Замок открылся с обычной бесшумностью. Ступая с тигриной упругой стремительностью, Славик Ш. распахнул дверь ближней комнаты, — лежа на животе, спала в своей детской кроватке Маринина дочь. Славик Ш. выступил обратно в коридор, прошел три шага до второй комнаты и распахнул дверь в нее. Длинные, с узкой чудесной лодыжкой Маринины ноги были взметнуты вверх, руки держали их под коленями, и ноги спешаще ходили туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда...

Сообщение в информационном разделе молодежной газеты под заглавием “Забавы наших новых”:

“Крутую разборку устроил, вернувшись домой под утро из ночного клуба, где, видимо, изрядно нагрузился спиртным, молодой бизнесмен, кстати, весьма преуспевающий. Застав свою любовницу, с которой жил последнее время, в объятиях незнакомого мужчины, несколькими выстрелами из пистолета системы “Макаров” он прикончил обоих прямо во время занятия любовью. После чего, видимо, протрезвев и сообразив, что натворил с пьяных глаз, прикончил и себя — выстрелом в висок, который разворотил ему весь череп. Пикантность ситуации заключается в том, что любовница бизнесмена изменяла ему не с кем другим, как с собственным мужем, только что демобилизовавшимся из армии. Полуторагодовалая дочка двойной, так сказать, изменницы осталась круглой сиротой”.

Киллер

Чего Жека П. всегда не мог терпеть — это слабости. Она выводила его из себя. Она вызывала в нем ненависть. Ненависть и ярость. Ему хотелось, когда встречался с ней, бить и крушить, мять и курочить — такое поднималось в нем. Слабость была отвратительна, она не имела права на жизнь, ее требовалось уничтожать, размалывать в пыль, превращать в ничто — как какой-нибудь сигаретный окурок.

Сигаретный окурок с раннего детства связывался в его сознании со слабостью. И потому, когда где-нибудь — на уличном асфальте, на зеленой траве газона, на полу в школьном туалете — ему попадался на глаза брошенный кем-то чинарик, он непременно сворачивал к нему, наступал и с наслаждением, с мстительным чувством удовлетворения растирал в прах, размазывал в черно-серое табачно-бумажно-пепельное пятно. “Па-адла!” — вырывалось у него при этом сквозь стиснутые зубы. И когда — лет в тринадцать — Жека П. стал курить сам, он долго еще, года полтора, докурив сигарету и загасив плевком, не отбрасывал ее от себя, как все остальные ребята, а кидал под ноги и с чувством, смачно крутил по окурку носком, превращая его в грязь.

Имелась возможность — он не упускал той, чтобы поставить слабость на место. Трясущаяся старуха с третьего этажа, что даже летом, в июле, ходила в валяных котах на ногах с собравшимися гармошкой чулками, выползая за ним следом на улицу, получала подъездной дверью по своему иссохшему противогазу так, что хлопалась около нее в отключке. “Да я нечаянно, че! — кричал Жека П. вечером матери, когда та начинала с ним воспитательный хай. — Нечаянно, так я че, отвечать за это должен?!” Орать на нее, распаляясь и впадая в раж, тоже доставляло удовольствие: он чувствовал, что мать верит ему, верит и жалеет, — ну и нечего лезть со своим воспитанием, если веришь, дура!

Но настоящим наслаждением было задрать во дворе кого-нибудь из папиных-маминых сынков, заставить их ударить — и уделать потом так, чтоб и сопли до колен, и пионерский галстук на грудь из носа, а напоследок, отпуская, дать в ухо: “Шнуркам своим — ни слова, ясно? Что молчишь, падла, ясно?! — И еще раз в ухо, и еще: — Не слышу! Ясно?! — Давая уйти лишь тогда, когда тот промямлит что-то согласное. — Вот так лучше, падла!”

Случалось, что папины-мамины не держали слова, снова приходилось выслушивать от матери или даже бати воспитательный хай, и тогда папины-мамины получали обработку “ковровым бомбометанием” — как говорил приятель Жеки П. из его класса Аркаша Солдат. Папин-мамин подкарауливался на улице, затаскивался в подвал — и выйти оттуда мог, лишь опустив себя. “Говори: “Я падла”! — бил Жека П. папиного-маминого плоским эбонитовым кастетом, не дававшим крови, за ухом по голове. — Ну? “Я падла”! Говори!” “Я падла”, — выдавливал наконец сквозь пузырящуюся красную слюну папин-мамин. “Громче!” — требовал Жека П. “Я падла”, — повторял папин-мамин, и тогда Жека П. приказывал: “Раз падла, целуй всем ботинки. Целуй ботинки, падла!” Целовать ботинки — это было унижение, которого папин-мамин уже никак не ожидал, но еще несколько ударов кастетом — и он послушно становился на четвереньки. После “коврового бомбометания” папины-мамины молчали дома, как рыбы, встречаться с ними во дворе было одно удовольствие: подмигнешь ему, усмехаясь, — и он сразу затрепещет весь, забегает глазками... у-у, чинарик!

После ПТУ Жека П. собирался пойти на завод “Уралэлектроаппарат”, где мантулил бригадиром батя, перекантоваться там годок до армии, ну, а после армии... Впрочем, что после армии — он туда не заглядывал.

Устроиться на завод, однако, не удалось. Жека П. такого не ожидал. Уж в чем-чем он был уверен, так в том, что попасть на завод не составит никакого труда. Все время только и висели объявления: “требуется, требуется, требуется”, — и отец дома тоже бубнил и бубнил: “не хватает, не хватает, не хватает”. Но, оказывается, уже никого не требовалось, и если чего не хватало, так зарплаты, увольняли пачками, без всякой жалости.

Реформы, твою мать, ругался вечерами на кухне отец, разбавляя в стакане швейцарский спирт “Рояль” из литровой бутылки. Выпивал весь стакан залпом и, пьянея, сидел за столом, смотрел в одну точку. Что устроили, гады, вот засадили, твою мать, опьянев, бил он кулаком по столу. Впороли всем, вдули! И если Жека П. появлялся в это время на кухне, тяжело качал, глядя на него, головой и снова бил по столу кулаком:

— А с вами что? Мы — ладно, мы пожили, а вы-то как?!

— Ладно, батя, брось, не порть имущества, — покровительственно кидал ему Жека П. — Чего мебель ломаешь, не сам наживал, что ли?

Он не разделял отцовских переживаний. Вернее, они ему были до фени. Он вовсе не чувствовал себя обиженным временем и обделенным. А тому, что пролетел с заводом, он, попсиховав сначала, теперь только радовался. Пошел на хрен, этот завод! Мантулить там... Такие открывались горизонты — ни о чем подобном в прошлой жизни не хрена было и думать. Такие шикарные перспективы, такие виды... да бате с матерью нечего было и объяснять. Они бы не поняли.

С Щекой Жека П. был знаком еще с той поры, когда занимался в секции бокса. Щека ходил в группу постарше, и сказать, что знакомы были хорошо, нельзя, но когда встретились, Щека повел себя так, будто Жека П. ему — лучший кореш.

Жека П. с Аркашей Солдатом и еще одним сидели во дворе у того одного и толкли гущу, что делать, как рубить капусту, где найти свой огород. В кармане у всех так и свистело — не наскрести даже на банку “Московской”. Впрочем, банкой “Московской”, а то и двумя к вечеру, конечно же, разжились бы — тряханули б кого-нибудь в тихом месте; но все это не то было, так — дерганье морковки по-мелкому, а требовалось что-то постоянное, верное, которое давало бы урожай независимо от обстоятельств, — свой огород, в общем. Хорошо было бы, скажем, завести собственный киоск, торгуй не хочу, огребай бабки, но куда на хрен — киоск, когда никому еще восемнадцати, да и как его завести, с чего начинать, откуда брать для него товар?

И тут во дворе появился Щека. В блестящих, как шелковые, напускных спортивных штанах, какие только-только появились в киосках со всяким шмотьем с Запада, в свободной майке с изображением хорошего качка, расписанной сверху донизу по-иностранному, — видок на зависть, самый крутой. Жека П. даже и не сразу узнал Щеку, тот сам узнал его — и свернул к их скамеечке, пожал Жеке П. руку, познакомился с Аркашей Солдатом и тем одним, вгляделся в них оценивающим твердым взглядом, а потом перевел взгляд снова на Жеку П.

— Как, Жека, жизнь? — спросил он. — Я тут о тебе вспоминал. Что-то, думаю, Жеку не слышно, не видно. Куда, думаю, делся? Такой парень... что, думаю, делает, чем занимается.

Жеке П. польстило выступление Щеки. Особенно было приятно, что все произнесено им в присутствии Аркаши Солдата и еще того.

— Да что жизнь, — сказал он. — Вот сидим раскидываем, как и куда. Так оно вроде все не хрена, без банки не живем, но что-то скучно. Скучно что-то, ага? — посмотрел он по очереди на Аркашу Солдата и того, во дворе у которого сидели.

Щека сложил перед собой руки на груди. Жека П. увидел, какие они стали у него мощные: не бицепсы, а пудовые гири. Где-то, значит, качался, сами собой такие не растут, и на боксе таких тоже не вздуешь.

— А чего скучно-то? — сказал Щека. — Самая сейчас жизнь, чтоб не скучать. Для таких ребят, как ты... Как вы, — поправился он, обводя взглядом Жекиных приятелей. — Ребята вокруг интересно живут... на машинах катаются, девочки всегда, рестораны... чего это вы?

— Да-а, ёкарный бабай! — Жека П. разозлился на себя: что он подставился. Ляпнул, не рассчитав. Выглядеть каким-нибудь зайцем перед Щекой не хотелось. — На завод сейчас — сам знаешь, наметили купи-продай сорганизовать — так никому восемнадцати!

Во взгляде Щеки выразилось удивление.

— Ты что, Жека, какой завод! О каком заводе речь? Можно интересно жить, когда на заводе пашешь? И купить-продать — тоже пусть ишаки занимаются. А такие, как вы, их стричь должны, как овец. Стричь ишаков, как овец! — Щеке понравилось его сравнение, он хмыкнул. — И не надо никаких восемнадцати. Кому какое дело, кому сколько. У кого в руках ножницы — тот стрижет, кто ишак — пусть стоит, терпит. При чем здесь восемнадцать! Я ребятишек знаю, им по шестнадцать, а они уже ишаков стригут — те им в деды годятся! — Теперь Щека даже и хохотнул.

— Да, стригут, — подал голос Аркаша Солдат. Он, в отличие от Жеки П., не был таким заводным и во всем всегда любил найти отрицательное. — Чтоб стричь, ножницы нужно иметь.

— Само собой. — Щека согласно кивнул.

— Ну так, — сказал Аркаша Солдат. — Чего говорить. Всякие ножницы не возьмешь. А возьмешь — теми же ножницами тебе по яйцам.

— Это точно. — Щека снова согласно кивнул. — Самодеятельность наказуема. Работать нужно профессионально.

— А ты чего, — поспешил Жека П. опередить Аркашу, чтобы тот своей страстью видеть во всем отрицательное не обратил дружеское расположение Щеки во враждебность, — ты знаешь, кто те ножницы держит?

— Чего ж не знать, — Щека усмехнулся. — Я просто так языком не тренькаю.

Жека П. почувствовал, как все в нем загудело от ощущения везенья и предвкушения жизненной удачи.

— Слушай, Юрок. — Он вспомнил, что Щеку по имени — Юрой. — Слушай, а чего б тебе... ну, там порекомендовать, сказать: есть ребята. А уж мы бы... ха, нам подстричь — как поссать.

Щека, со сложенными на груди руками, глядя на него сверху вниз, постоял молча, потом разнял руки, сунул в карманы и быстро пощупал взглядом Аркашу Солдата и того, во дворе которого околачивались.

— Чего не порекомендовать, — проронил он, возвращаясь взглядом к Жеке П. — Таких ребят... Школа кикбоксинга где, знаете?

Еще б им было не знать, где школа кикбоксинга! Жека П. с Аркашей Солдатом даже хотели в нее как-то записаться, но их завернули от двери назад рогами. Так просто, с улицы попасть туда было нельзя.

— Ну, часикам к семи, половине восьмого подгребайте тогда, — сказал Щека. И протянул руку, чтобы прощаться. — Насчет попасть — не волнуйтесь. Все сделаем.

Тот, во дворе которого околачивались, в школу вечером не пошел — и больше его в жизни Жеки П. не было. Отодвинулся сразу куда-то, как в перевернутом бинокле, а потом исчез и совсем. Два раза волшебная дверка не открывается, открылась — проскакивай внутрь без раздумий, а задумался — оставайся пастись снаружи и не гныкай, что холодно, голодно и девочки не дают: не хрена было строить из себя!

Вечером того июльского дня Жека П. с Аркашей Солдатом не только были приняты в школу кикбоксинга, получили форму и специальный именной пропуск, который им тут же закатали на какой-то машинке в прозрачный твердый целлофановый хруст, но и увидели Костю Цыгана — того самого, брата которого грохнули в прошлом году и который вроде бы держал теперь мазу во всем их районе вместо братана. “Костя Цыган приехал! Костя Цыган приехал!” — зашелестело из одного помещения школы в другое, а некоторое время спустя Жеку П. с Аркашей позвали, и они вошли в комнату с диванами, креслами и зеркалами, где, занимая один весь диван, сидел, закинув ногу на ногу, разбросав руки по спинке, темноволосый, коротко стриженный, действительно с цыганистыми огненными глазами молодой мужик в роскошном белом костюме. Никого вокруг в таком белом больше не было. С полминуты Костя Цыган молча рассматривал их, переводя взгляд с одного на другого, и эти полминуты показались Жеке П. равными всей его предыдущей жизни.

— Ну, — сказал наконец Костя Цыган, — слышал, слышал. “Ковровое бомбометание”. Ага. Как говорят в хороших домах: рад познакомиться.

Потом, задним числом, ощутимо спустя, вспоминая эти его слова, Жека П. понял: Щека совсем не случайно остановился около них, может быть, даже и специально разыскивал. Поэтому и вел себя, как лучший кореш.

Но тогда ему просто сделалось лестно, и холод, свинцом заливший все тело за полминуты молчания Кости Цыгана, сменился облегчающим теплом.

— Ну, а уж мы, Костя, сколько о тебе слышали... — начал Жека П. и по тому, как двинулись у того брови, какой взгляд метнулся из-под них на сидящего в кресле рядом с диваном черноджинсового плотного мужика с выколотой змеей, выползающей из-под рукава, обвивающей запястье и трепещущей раздвоенным жалом около указательного пальца, сообразил, что ему в ответ ничего говорить положено не было.

Жека П. заткнулся, и черноджинсовый со змеей, усмехнувшись, одобрительно покивал: вот-вот, правильно.

— Отколи браткам по полкуска, — сказал Костя Цыган черноджинсовому, шевельнув пальцами в сторону Жеки П. с Аркашей Солдатом. — Не помешает, наверное. На первое время. Для разгона.

По полкуска? Полтыщи рублей? У Жеки П. внутри как скрежетнуло. Что такое сейчас полтыщи? Херня, не деньги! Если б еще в начале года. А сейчас, когда все дороже уже раз в триста...

Он оценил щедрость Кости Цыгана, когда черноджинсовый, поднявшись и выйдя из комнаты, вернулся через минуту с двумя пачками каких-то зеленоватых банкнот в руках. Одну пачку ему, другую — Аркаше Солдату. По двадцать пять банкнот в каждой. Достоинством в двадцать... двадцать чего? Двадцать долларов, вот чего. Двадцать на двадцать пять — пятьсот. Те самые полкуска. Это, если перевести в рубли, батя бы должен был пахать за такие деньги целый год!

* * *

Недели две Жека П. с Аркашей Солдатом знали только качаться. Качаться — это было, как работа. Три часа в день — и не меньше, а можешь четыре — качайся четыре. Самим кикбоксингом — часа полтора, и не каждый день, а три раза в неделю, чтобы движения запомнились мозгом. Так говорил тренер. Это был тот самый черноджинсовый, со змеей на руке. У него и прозвище было — Горыныч. Но что на тренировках, в глаза, что за глаза, где угодно, называть его полагалось только по имени-отчеству: Алексей Маратович. Ну, сократив отчество, “Маратыч” — в крайнем случае. Алексей Маратыч. Как, бля, в какой-нибудь школе. Жеку П. все это начало даже и заводить. Для того шли сюда, чтобы в здоровом теле здоровый дух? Аркаша Солдат, когда возвращались домой с тренировок, охлаждал Жеку П.:

— Ты подожди, тебя что, шило колет? Цыган авансы зря давать не будет. Вон, гляди, братва на машинах все время куда-нибудь...

Это было так: все время куда-нибудь. Качались, потели, таскали железо туда-сюда — вдруг в зал вскакивал тот же Горыныч, хотя обычно не он, а Водомет, адъютант Цыгана, подходил к одному, другому, наклонялся, ронял слово, и те тотчас кидали все, шли к выходу, и если это было в конце тренировки, выйдя следом за ними через пять минут, можно было видеть в окно, как шли к машине, а то и двум-трем, грузились, и за поясами на спине у каждого бугрилось.

Возвращались они иногда через полчаса-час, а случалось, что ощутимо позже. Возвращались довольные, разгоряченные, смеялись, хлопали друг друга по плечам, шли в сауну и сидели там до полного обалдения, и возвращались злые, взвинченные, орали друг на друга, выясняли отношения, кто-нибудь на кого-то обязательно прыгал, их разнимали общими усилиями, разводили по разным углам.

Машины, на которых катались, были вроде бы личные — судя по тому, как говорилось: “моя машина”, “его машина”, “на машине Щеки”, — но пользовались ими все, ключи свободно передавались от одного к другому, и, нужно было — тот, кто хозяин, вез других хоть за тридевять земель. На Балтыме, озере за Верхней Пышмой, километров пятнадцать по Пышминскому тракту, была какая-то дача, на которую ездили расслабляться, разок Жеку П. с Аркашей Солдатом тоже взяли туда — это было, как сон. Водки и всяких висок с джинами — залейся, девочек — по полторы на брата, дача громадная, с тысячью комнат, трехэтажная, в лесу, два дня, проведенные там, показались Жеке П. двумя годами — так отмок. Девочки давали без разговора — только чтобы была свободна, — всем и каждому, хоть лежа, хоть стоя и где угодно, Жека П. оттянул за эти два дня пятерых.

Через две недели повезли на стрельбище. Стрельбище находилось за городом, на территории какой-то воинской части. Аркаша Солдат, когда въехали туда, выгрузились, удивленно присвистнул:

— Во ни хрена! А они не заложат? Хрена им нас пускать?

— Заткнуться! — рявкнул Водомет. Он был старший на этом выезде, всем руководил и давал указания. — Пустили, не пустили — не твое дело об это мозги шпарить. Привезли — значит, все спокойно. — И немного погодя, перекипев, добавил, уже спокойно: — Бабки свои получают — хрена им нас не пускать? У них не убудет.

Пистолет, полученный Жекой П. для стрельбы, назывался “ТТ”. Настоящий армейский, боевой, какой у всех офицеров в армии. Он уже держал его в руках прежде, учился, под руководством все того же Водомета, разбирать-собирать, чистить, но одно дело было просто держать в руках, раскладывать на составные части — совершенно не чувствуя его никаким оружием, и другое — получить к нему патронов на целую обойму, заложить их туда и затем вбить наполненный, потяжелевший магазин ударом ладони в рукоятку.

Снарядив пистолет, Жека П. снял его с предохранителя и передернул затвор. Он передернул затвор — и тут же в ухе у него раздался оглушительный, огненный взрыв, который швырнул его в сторону на целый метр.

— Чтоб больше ни разу! Чтоб пальцем без разрешения не шевелить! Чтобы без всякой самодеятельности! — услышал оглушенный Жека П. прорвавшийся из грохота взрыва разъяренный голос Водомета. Увидел его, стоящего перед ним, и понял, что взрыв в ухе — не что иное, как кулак Водомета. — Это тебе швейная машинка — так обращаться?! Положить здесь своих захотел?! Эта машинка не иголкой с ниткой шьет! Она тебя прошьет — одевайся в деревянный костюм, и больше тебе ни хрена, ни водки, ни девочек!

Братва вокруг, услышал Жека П. и увидел, похмыкивает и похихикивает. У него мысленно скрежетнули зубы: нужно ж так было вляпаться! Чтоб так его опустили! Быть таким слабым, не иметь права ни на какой ответ! Скорей бы уж на дело, — он бы показал себя. Он бы проявил. Он бы дал шороху. Никто бы уже не посмел издать ни звука! Да и в ухо ему никто не посмел бы! Будь ты хоть сам Цыган!

Того, что он будет класть так кучно, все в черный круг и все в одно место, Жека П. не ожидал и сам. Так клал только Водомет и еще один братан с неблагозвучным прозвищем Крыса. В нем и было нечто крысиное — круглые глазки, вытянутое вперед лицо, нос, вытянутый вместе со всем лицом, быстрые, мелкие движения, — но стрелял он, как бог: пуля к пуле. Когда Крыса увидел мишень Жеки П., он взглянул на него своим быстрым крысиным взглядом, показалось Жеке П., с каким-то особым значением. Водомет, посмотрев на Жекину мишень, удовлетворенно хлопнул его по плечу:

— Коронно садишь! Что, тренировался где-то?

— Да-а, — отозвался небрежно Жека П., — так, из мелкашки немного.

Сказать, что стрелял только в обычном городском тире, из духового, у него не повернулся язык.

— А ну-ка давай еще, заряжай, — протянул ему Водомет горсть патронов. — Попробуешь из положения стоя.

Из положения стоя получилось не так метко, одно отверстие оказалось даже в молоке, но кучность была такой же высокой.

— Даешь! — сказал Водомет, оценивая мишень. И глаза у него сощурились: — А ну-ка вот посмотрим, как ты из дедушки садить будешь.

“Дедушка” оказался автоматом Калашникова. Жека П. взял дедушку в руки — и сразу почувствовал себя совсем другим, чем даже с “ТТ” в руке. Это была страшная штука. Это ощущалось уже по весу. С такой штукой можно было выходить одному против десяти с “ТТ”.

— С отомкнутым прикладом, из положения лежа, три одиночных выстрела — классически, — сказал Водомет. — Помоги ему, покажи, как обращаться, — нашел он взглядом Крысу, увидев, что Жека П. начал возиться с металлическим прикладом, не понимая, как тот откидывается.

В другой ситуации Жеку П. скрутило бы яростью, что он с чем-то не справился и ему помогают, но сейчас он ничего подобного не испытал. Ему одному было предложено из автомата, больше никому.

Крыса объяснил Жеке П., за что держать автомат, в какое место на плече упирать приклад, как целиться, и Жека П., вытянувшись на деревянном настиле, засадил по мишени. Автомат бил в плечо и прыгал на каждый выстрел, но Жека П. тут же гасил его прыжок, совмещал прорезь прицела с мушкой и снова нажимал спусковой крючок.

— Что-то ты торопился, — недовольно сказал Водомет, когда Жека П. поднялся. — Поспешность нужна только при ловле блох, знаешь?

Но мишень оказалась: девятка и две восьмерки.

И снова Жека П. поймал взгляд Крысы. Что-то особенное было в этом взгляде. Какой-то особенный смысл.

Водомет на этот раз не выдал никакой оценки. Посмотрел на дырки и покивал:

— Ладно. Ясно.

Но что ясно, осталось неясным.

На дело Жека П. с Аркашей Солдатом попали три дня спустя после стрельбища. Произошло это совершенно неожиданно и совсем не так, как Жека П. ожидал.

Была уже ночь, половина так первого, все спали, когда телефон вдруг зазвонил. Батя, чертыхаясь, выскочил из соседней комнаты в коридор к аппарату, сорвал трубку и после того, как на его “Да” ему ответили, заорал:

— Какого Жеку! Офонарел совсем? Сколько времени, знаешь?

И грохнул трубку на рычаг.

Жеку П., до этого и не думавшего вставать к звеневшему телефону, выбросило из постели, и он вылетел в коридор.

— Ты что, сам офонарел?! — заорал он на отца. — Спрашивают меня — какого хрена трубку бросать?! Кто там меня?

Отец не успел ответить — телефон зазвонил вновь.

— Ну вот, чего ты, — примирительно произнес отец. — Говори. — И буркнул, направляясь к себе в комнату: — Скажи только, чтоб пораньше звонили.

— Ну! Тебя спрашиваться будут, — бросил ему вслед Жека П. и снял трубку: — Вот он я!

Звонил Водомет. Через десять минут Жеке П. положено было стоять на улице перед домом, ждать “Жигуль”-пятерку, сесть в него, когда подъедет, и ехать, забирать Аркашу Солдата, у которого телефона не было.

— А потом куда? — по инерции спросил Жека П. Водомета.

— Куда надо будет, — с угрозой проговорил Водомет, и Жека П. заткнулся. — Финяк какой, кастет — есть что? — продолжил Водомет между тем.

— Есть, чего же. И то, и то, — отозвался Жека П.

— Возьми, — проронил Водомет. — И Ковру скажи, чтобы тоже.

Ковром за то его давнее, ставшее, оказывается, широко известным выражение прозвали Аркашу Солдата. Выяснили, что оно принадлежит ему, и прозвали. У Жеки П. прозвища пока не было. Был Жекой, так им пока и оставался.

Когда уже шнуровал “адидасы”, купленные с тех пятисот баксов, в прихожую выскочила, звучно шлепая по полу босыми ногами, заталкивая в вырез ночной рубахи скачущие груди, мать:

— Куда? Посреди ночи?! Кто звонил?

— Кто, кто! Дедушка Пихто! — Жека П. оттолкнул мать, пытавшуюся загородить ему путь к двери, и отщелкнул замок. — Нужно — и пошел! Не хрена меня тут пасти, не корова!

“Пятерка”, провизжав тормозами, подвернула к тротуару, Жека П. сел, и она тут же рванула на форсаже дальше. Внутри уже было трое, он четвертый. Аркаша Солдат, значит, — пятый, и полный комплект. Памятуя ответ Водомета на свой вопрос по телефону, Жека П., бросив себя на сиденье, ничего не спросил, но теперь его просветили без всяких просьб.

Нужно было поучить уму-разуму парочку “купи-продай”. Те решили пастись сами, на вольной травке. Наняли каких-то дебилов со стороны, и дебилы, когда братва сегодня пришла за положенным, устроили им козью морду.

— А чего вдруг так пожарно? — решился уточнить Жека П.

Но все, оказывается, было совершенно обычно. Сначала нашли этих дебилов и тряханули как следует их, чтобы выяснить, откуда взялись, кто такие. Если бы были от какой группировки — один разговор, но они принадлежали только самим себе — и это уже был другой разговор и другая схема работы. Наказывать следовало тех, кто их нанял, и наказывать от души, без жалости, чтоб впредь неповадно. И срочно, вот это верно: как выяснилось с теми дебилами — тут же. Без мгновения передыху. Чем быстрее привести стрелку весов в нормальное положение, тем эффективнее. Стрелка весов всегда должна показывать туда, куда ей определено. Постоянно.

Машина подъехала к дому Аркаши Солдата, Жека П. выскочил из нее, рванул бегом к подъезду, — и пять минут спустя спустились вдвоем. Машина снова взревела мотором, вывернула на улицу и бешено понеслась по пустынной, меркло освещенной дороге. Выехали с Эльмаша, пересекли проспект Космонавтов, вбурились в Уралмаш. Врезали по Кировоградской, свернули на Ильича.

Неподалеку от перекрестка у обочины стояла, светила фарами какая-то тачка. Их “Жигуль”, завизжав тормозами, свернул к ней и встал в метре за ее огнями. Братан, сидевший на пассажирском месте рядом с водительским, выскочил на улицу, а из тачки, стоявшей у обочины, выбрался, увидел Жека П. в окно, Щека. Щека выбрался сам, а затем вытащил изнутри какого-то незнакомого. Незнакомый, становясь на асфальт, с трудом удержался на ногах — его так и болтало. Братан, выскочивший из их машины, бросился, подхватил незнакомого, вдвоем они повели незнакомого к таксофонной будке на тротуаре.

Щека, зайдя в будку вместе с незнакомым, снял трубку и сунул ее тому. А братан из их машины слазил в карман, вытащил оттуда что-то, раздался щелчок, блеснуло, и через разбитое окно будки он приставил нож к боку незнакомого.

— Давай, кент паршивый, давай. Попой соловьем! — придушенно, с азартом проговорил братан, сидевший в машине рядом с Жекой П.

До конца смысл того, что произошло в таксофонной будке, дошел до Жеки П. лишь тогда, когда братан с переднего пассажирского места вернулся в “Жигуль”, захлопнул дверцу и, обернувшись к ним назад, показал большой палец:

— Все, как надо! Пропел арию — лучше не бывает. Сейчас едем к ишаку. Ждет!

Это значит, понял Жека П., незнакомый был один из тех, дебилов. И он позвонил кому-то из “купи-продай”, промякал что-то про необходимость срочной встречи, да так и такое, что тот согласился. Хотя, разумеется, кому же охота среди ночи.

Ишак жил тут, рядом, — стояли в минуте езды от его дома. Железная, могучая дверь тяжело отплыла в сторону — и на плечах дебила все, один за другим, во мгновение ока ввалились внутрь. “Купи-продай” был в ярком малиновом атласном халате, а лицо у него, когда его повели от двери, стало, как нутро у разрезанной картофелины.

— Ребята, вы что, что вы, ребята! — повторял он.

Щека на ходу, не вкладывая в удар особой силы, скользом въехал ему в ухо:

— Молчать, сука, пока не спрашивают!

И тот умолк, будто язык ему обрезало.

Квартира у него была большая, трехкомнатная, домочадцев его согнали в дальнюю комнату и оставили под наблюдением Аркаши Солдата и еще одного, чтобы не возникали. А его самого Щека посадил перед телефоном в кресло и снял трубку:

— Давай, вызывай своего. Чтобы срочно сюда, сей же миг! На колеса — и вперед. Чрезвычайное происшествие! Но без дуростей. Объясни ему, чтоб без дуростей, — кивнул он тому, что приставлял к боку дебила в таксофонной будке нож, и перо мигом снова оказалось у того в руке, щелкнуло, лезвие вылетело и туго уперлось малиновому халату под левую лопатку.

Рука у малинового, когда набирал кнопками номер, прыгала, и пальцы все время попадали не туда, куда следует.

— Оставь, ладно, — ударил Щека его по руке после очередной ошибки. Нажал на рычаг, отпустил и набрал номер сам. — Без дуростей! — повторил он, наставив на малинового палец, пока телефон, потрескивая, заканчивал набирать номер. — Одно слово — и ты труп!

Малиновый с картофельным лицом все сделал, как нужно. Через полчаса его компаньон позвонил в дверь, ему открыли, — и началась учеба.

Били по почкам, по печени, в поддых, чтобы обламывало дыханье, чтобы задыхались, таращили глаза, наливались кровью, как вареные раки. Били по кумполу сзади, в затылок, так что голова стукалась подбородком о грудь, — чтобы в мозгах получился полный переболтай; били по очереди, не торопясь, всласть, а Щека время от времени цедил:

— Суки драные! Вам плохо за нами было? Вы своего счастья не разумели! Нашим ребятам фингалов наставили. Вы что сделали, вы понимаете? Вы понимаете, что за это отвечать надо?

Как получилось, что Жека П. перехватил у всех инициативу, в том числе и у Щеки, он и сам не понял. Он видел только, что Щека не так ведет дело, без куража, того, чтобы опустить, чтобы эти двое почувствовали себя полным дерьмом, грязью, — этого у него не выходит, и, прикладываясь к ним, в отличие от других, не молчал, добавлял к словам Щеки свои, и так, слово за слово, впал в раж.

— Ну-ка, говори: “Я падла”! — ударил он в очередной раз малинового. — Говори! “Я падла”! Пока не скажешь, будем бить. Говори!

И когда малиновый наконец произнес это, сорвал его со стула и поставил на колени:

— Целуй всем ботинки, раз падла! Целуй!

Они оба поцеловали им всем ботинки. Взрослые были мужики, лет, наверное, по тридцать, а поцеловали — как какие-нибудь папины-мамины в подвале.

Когда ехали обратно в машинах, братва базарила восхищенно:

— Это, значит, “ковровое бомбометание”? Классно это у тебя!

Жеке П. было приятно их восхищение.

— Ну так! — говорил он довольно. — Ну так!

* * *

На другой день после ночного крещения Жека П. с Аркашей Солдатом получили под надзор рынок на площади 1-й пятилетки на Уралмаше и всякие другие точки поблизости от площади. Дело уже было поставлено, налажено, деньги в положенный срок исправно стекались в руки, следовало только следить, чтобы не начал шерудить по карманам кто-нибудь со стороны, пресекать мгновенно такие попытки, а также соответственно инфляции постоянно повышать платежи: вчера был рубль, сегодня два. Ишаки, понятное дело, поднимая цены, хотели платить по-старому, но Жека П. с Аркашей Солдатом живо показали особо упорным, чего им будет стоить их упорство, и попыток дискуссий больше не возникало.

Качаться в зале, таскать железо по-прежнему между тем следовало каждый день, и кикбоксинг тоже нельзя было пропускать; кто пропускал, получал от Горыныча или того же Водомета такой разгон — неделю потом светился фонарями. Мудачье, базлал Водомет, охаживая своими кувалдами очередного сачка, хотите, чтоб центровые вас соплей перешибли?! Они твою слабину почуют — семь шкур с тебя спустят! Спустят — и голым в Африку пустят!

“Центровые” — это была братва из команды такого Вагина; старшего братана Цыгана, по слухам, застрелили именно они, и отношения с ними были — хуже не выдумаешь.

Жека П. с Аркашей Солдатом, как ни тошно было каждый день, будто на уроки в пэтэуху, таскаться в тренировочный зал, не позволяли себе никаких пропусков. Они еще не имели на них права. Им еще требовалось показывать себя и показывать. То, что им дали пасти ишачье, — это была самая грязная работенка, самая низшая, ниже некуда. Другие сидели по всяким офисам, имели должности вице-президентов и директоров, контролировали фирмы по торговле металлом, прокатом, производству того-этого. И вовсе не особо старше их ребята. Кому двадцать, кому девятнадцать, а кому и всего восемнадцать. Так что можно было прорваться. Вполне. Главное — не попасть в “мудачье”.

Снова ездили на то стрельбище в воинской части. Ездили на этот раз совсем небольшой группой человек в семь и настрелялись — извели целую гору патронов. Аркаши Солдата в эту поездку не было, а Жеку П. Водомет учил и навскидку из пистолета, и бесприцельно из автомата. Это когда у автомата приклад не отложен и садишь прямо от живота, а нужно положить пули так же точно, как если б ты слил глаз с прицелом и мушкой в одну линию. Навскидку из пистолета у Жеки П. получалось не фонтан, а из автомата стало выходить с третьей попытки. Крыса, который садил отлично что из того, что из другого, даже восторгнулся: “Даешь, Жека! Вообще из дедушки обычно труднее!” И снова было в его взгляде что-то такое особое, смысл чего Жека П. уловить не мог.

Прозвища, кстати, у него так и не появлялось. Был “Жекой”, так им и оставался. Жека и Жека. И имя, и прозвище. Все вместе.

Вскоре после стрельбища Жека П. с Аркашей Солдатом попали и на разборку. Разборка была с пермскими. У них был какой-то интерес в Екатеринбурге, у Цыгана — в Перми. Пермские специально приехали потолковать и вроде, по всяким там данным, полученным обходными путями, настроены вполне миролюбиво, но это-то, как уловил Жека П. из обрывков тех разговоров, что удалось схватить ухом, и настораживало. Не положено им было быть миролюбивыми. Аркашу Солдата Водомет поставил в дальнее охранение — кем-то наподобие сигнальщика, а Жеку П. взял в ближние телохранители. Аркаша Солдат пошел в свое оцепление пустой, только со своим личным финяком, Жека П. получил “ТТ”, обойму в него и две в запас. Уже когда ехали на место стрелки, Водомет сообщил: если Цыган проведет по волосам левой рукой с растопыренными пальцами — начинать стрелять. Выхватывать кольты и садить по всем пермским без разбора. Жека П. почувствовал, как его начало изнутри подмораживать. Будто кусок льда возник в животе, и оттуда накатило дрожью. Это значит, они подготовили пермским такую штуку, но ведь и те могли приготовить для них что-нибудь вроде того?

Чего ж, конечно, усмехнулся Крыса, когда Жека П. спросил его об этом. А если вдруг мне покажется, что они как раз что-то вроде того, помолчав, снова спросил Жека П. Пусть тебе не кажется, сказал Крыса. Сорвешь стрелку — Цыган из тебя, жив останешься, собственноручно ремней нарежет.

Ехали в “рафике”, набившись в него, как сельди в бочку, двое теснились даже сзади, за сиденьями на полу, на месте для чемоданов, разговор Жеки П. с Крысой слышали все, но никто в него не вмешался, как то обычно бывает, ничего не добавил, и только Водомет, повернувшись к Жеке П. со своего переднего сиденья, проговорил сочувственно и серьезно:

— Что, Жека, очко играет? Зажми его, не давай играть. Смотри на ребят. Они на то же едут, на что и ты. А как железные.

— Между прочим, Водомет, — сказал кто-то из-за спины Жеки П., — неплохо бы бронежилеты на такой случай.

— Ну! — рыкнул Водомет. — Броневик тебе еще!

И повернулся на сиденье, стал смотреть вперед, на дорогу.

Пермские уже были на месте. Стояли, рассредоточившись по всему пустырю по двое, по трое, и машины их, четыре черные “Волги”, тоже торчали в разных местах. Водомет ругнулся. Это походило на подготовку к боевым действиям.

— Щека, Крыса — со мной, — приказал он. — Пойдем выяснять, какого они хрена так. Всем тоже расползтись вокруг метров на пятьдесят. Если они начнут — стрелять их, как последних сук.

Лед в животе у Жеки П. выдавил ему на лоб холодный пот. Он смахнул его — тот мгновенно появился вновь. Водомет с Щекой и Крысой шли к одной из пермских групп, а Жеку П. колотило в ознобе. Куда было стрелять в такой колотьбе. Не нажать пальцем спусковой крючок.

Через пять минут Водомет, Щека и Крыса вернулись.

— Очко у них играет, — сказал Водомет. — Как вон у Жеки.

— Я чего... я ничего... — выщелкал из себя Жека П.

Вокруг с удовольствием захмыкали.

— Не хрена, ладно! — остановил Водомет. — У кого не играло. — И сообщил: — Соберутся сейчас все вместе. Я им условием поставил.

Пермские, посигналив друг другу, пошли в сторону одной из своих машин, другие машины, немного погодя, медленно, словно нехотя, стронулись с мест и подкатили к той.

Водомет достал из кармана куртки трубку японского токи-уоки, выдернул антеннку, связался с Цыганом, оставшимся ждать сообщения в полутора километрах отсюда под прикрытием домов, и вызвал его:

— Давай. Можно работать.

Белая “Волга” Цыгана в сопровождении двух “Жигулей”, один впереди, другой сзади, вылетела на пустырь, замерла, Цыган выбрался из нее, пошел в глубину пустыря, и от пермских, стоявших сейчас компактной группой, тоже отделился один и двинулся в том же направлении, в котором шел Цыган.

Щека наклонился к Жеке П. и, обжигая ему ухо, прошептал свистяще:

— Не мандражи, е-мое, не мандражи! Не будет пальбы, что ты мандражишь! Какая пальба, когда тут все друг друга положат. Кому это нужно, идиотов нет!

Жека П. взглянул на Щеку. Он не верил ему.

— А Водомет же сказал...

— Сказал, чтобы ты в стойке стоял, не расслаблялся! Поруха и на кого бывает, знаешь?

Цыган с пермским авторитетом разговаривали минут двадцать. Потом резко, словно их оттолкнуло друг от друга, повернулись и пошли каждый в свою сторону. Прийти к согласию им явно не удалось. Жека П. лихорадочно забегал взглядом с Цыгана на пермяка, с пермяка на Цыгана. Но Цыган не поднимал левой руки к волосам, и пермяк тоже шел совершенно спокойно. Цыган достиг своей белой “Волги”, сел, те, кто приехал с ним на “Жигулях”, попрыгали в них, и “Волга” бешено рванула с места.

Лишь теперь в животе у Жеки П. потеплело. Едва ли пермяки станут стрелять, когда Цыгана уже нет.

Пермяки, впрочем, тоже принялись грузиться в свои бывшие партийные “персоналки”. Дождались, однако, когда “рафик” тронется, отъедет метров на сто, и только тогда тронулись сами, вывернув с пустыря на другую дорогу.

Через час в сауне, уже разогретой, натопленной к их возвращению, сидя на самой верхней полке, с наслаждением покряхтывая от обливающего тело горячим потом жара, Жека П. базарил в общем хоре:

— Не, они что думали, они думали нас в кольцо взять, да? Они думали, на идиотов напали, да? Разъехались туда-сюда! Не, думали, на идиотов! Они бы пальбу открыли — мы бы им засадили! Мы бы им засадили — они бы там все легли!..

Ему было кайфово, легко, замечательно. Какая жизнь получалась, какая жизнь! Даже и не мечталось о такой. И такие ребята вокруг... ни одного слабака, все как на подбор!

В какой-то миг он почувствовал на себе чей-то пристальный, словно бы проникающий внутрь него взгляд. Взгляд мешал кайфу, тревожил — как бы попал камешек под подошву в ботинок. Жека П. обернулся в сторону взгляда — и увидел, что это не кто другой, как Водомет.

— Чего?! — ожидательно спросил он Водомета.

— Ниче-ниче, — отрицательно покачал головой Водомет. — Расслабляйся. Открывай поры. Полезно для здоровья.

Жека П. вспомнил этот взгляд Водомета неделю спустя. Водомет появился в тренажерном зале, подошел к нему, лежавшему под стойкой со штангой, и поманил указательным пальцем: поднимись. И было при этом в том, как он смотрел на него, нечто такое, что Жека П. тотчас вспомнил тот его взгляд в сауне.

— Чего? — быстро сполоснувшись под душем, появился он через пять минут у Водомета.

Задав тот же самый вопрос, что и тогда, в сауне.

Но Водомет на этот раз имел на его вопрос конкретный ответ.

— Работка есть, — сказал он. — И кивнул в сторону сидевшего тихо на стульчике у стены Крысы. — Вот, для вас двоих. По ходу все объяснишь, — посмотрел он на Крысу. И снова глянул на Жеку П. — Крыса старший. Что скажет — то делать. Без всяких-всяких. Что сказал — то делать. Ясно?

— Чего не ясно, — пожал плечами Жека П. — Все ясно.

— Ну вот, я предупредил. — Водомет почему-то вдруг ухмыльнулся. — Чтоб, если что, ко мне без всяких претензий, я предупредил. — Поднялся с кресла, пошел к двери и показал Крысе с Жекой П. руками: давайте со мной. — Пойдемте. Получите сейчас.

Жека П. понял смысл предупреждения Водомета, когда получил то, что было обещано. Это был пистолет, но не “ТТ”, из которого он стрелял по мишени на стрельбище, а какой-то совсем другой, длинный, с широкой ручкой — наверное, иностранный, с навинчивающимся на ствол глушителем. Им с Крысой предстояло кого-то шлепнуть! А на кой хрен иначе глушитель.

В животе у Жеки П. вновь полыхнул ледяной ком. На разборке, там обошлось без стрельбы, а тут, раз с глушителем, нужно будет садить обязательно. И в них, значит, будут садить тоже.

— Не ссы, в тебя никто не будет, — как отвечая ему на звучавший в нем немо вопрос, с кривоватой усмешкой проговорил Крыса, когда уже были в машине, Крыса за рулем, Жека П. рядом с ним на пассажирском сиденье — и больше никого, кроме них. — Ни в тебя, ни в меня. Нам придется, это да.

Ледяной ком в животе у Жеки П. мгновенно словно испарился наполовину. Даже на три четверти, примерно так. Не меньше.

— Чего, завалить кого нужно? — охрипше, но стараясь как можно небрежнее, проговорил он.

— Завалить, — отозвался Крыса. — Завалить... Скурвились тут двое. Не курвся, сука, — будешь жить, как султан в гареме. А скурвился — отвечай!

— А мы... что... их, — по-прежнему хрипя, спросил Жека П., — совсем их, да... так должны?

Крыса оторвался от дороги и посмотрел на Жеку П. На губах у него была все та же кривоватая усмешка.

— А ты что, понарошку хотел бы? Понарошку не бывает. Уж или никак, или совсем.

Ехали минут семь, не больше. Крутанулись вокруг нового стеклянного уралмашевского рынка, въехали в ржаво-черные покосившиеся ворота и оказались на асфальтовой площадке внутри двух рядов каменных гаражей.

— Что, здесь? — взялся за ручку, собрался выходить Жека П.

— Здесь. Сиди, — бросил ему Крыса.

Но сам вывалился наружу, подошел к ближайшим гаражным воротам и нажал кнопку звонка на них. Нажал не один раз, а несколько и, судя по тому, как нажимал, то утопляя кнопку надолго, то коснувшись и тут же отрывая руку, особым образом — условным сигналом.

Дверца в воротах приоткрылась. Крыса перебросился с тем, кто приоткрыл, парой слов и пошел обратно к машине. Сел на свое место и прокрутил руль, выворачивая колеса, чтобы заезжать вовнутрь.

— Здесь, здесь, — повторил он — так, словно Жека П. в прошлый раз не понял его, нуждался в уточнении, и вот Крыса уточнил.

Ворота раскрылись. В открывшем их Жека П. узнал братана, с которым несколько раз вместе качались в зале. Крыса дал газ, и машина въехала в гараж. Ворота сзади стали закрываться.

— Вот, теперь можно и выходить, — повернулся Крыса к Жеке П. — Выходи, Жека, выходи, — как подтолкнул он Жеку П.

Жека П. вылез наружу и оказался в освещенном несколькими лампочками довольно просторном помещении с бетонированной ямой посередине и еще одной машиной в дальнем углу. Он знал, что у ребят есть где-то теплый гараж, но думал, что это один бокс — пусть больше, пусть меньше, — а это было сразу несколько боксов, объединенных в один, снаружи — ворота, ворота, а тут — только подпорные столбы вместо перегородок.

Кроме братана, открывшего ворота, в гараже находился еще один, которого Жека П. нигде раньше не видел. Лет двадцати пяти, мордоворотный, с плечами — хватило бы на троих, и грудью — как у него под куртку был засунут хороший бочонок.

— Здоров! — пожал он руку Крысе. Подал руку Жеке П.: — Здоров! — и снова повернулся к Крысе: — Что, наверх вы, товарищи, все по местам?

— Последний парад наступает. — Крысиное лицо Крысы вдруг оскалилось, и он коротко хохотнул. Даже привзвизгнув. — Доставай кольтяру, — сказал он затем Жеке П. Вытащил из-за пазухи свой пистолет и стал накручивать на него глушитель.

Жека П., унимая озноб, поднимающийся от ледяного кома внизу живота, повторял за ним все движения. Он пока не понимал ничего. Против кого они должны были применить пистолеты? Против этих двоих? Что-то не похоже.

— Мужики, — услышал он неожиданно исходящий откуда-то из-под ног булькающий, осиплый, весь какой-то надсадный голос, словно говорил тяжелобольной. — Вы что, мужики... Мы ж не чужие...

Крыса дождался, когда Жека П. довинтит глушитель, и указал ему кивком головы: давай за мной.

Жека П., слыша, как потрясывает ноги, двинулся следом за ним. Крыса дошел до бетонированной ямы в полу и остановился.

— Крыса, ну ты что... Крыса... — снова раздался тот же голос, и теперь Жека П. понял, что он раздается из ямы, и в следующий миг, сделав еще шаг, увидел, что в яме на дне сидят двое.

Лица у них были будто взбухшие, носы едва торчали из налезающих одна на другую щек, вместо глаз — темные щели, и все в запекшейся черной крови: волосы, лоб, рот. На руках у обоих никелированно блестели наручники.

— Жека!.. — попытался воскликнуть тот, что говорил, когда Жека П. встал над ямой. — А ты-то, Жека...

Второй только смотрел снизу темными щелками, тяжело дышал и молчал, но ни его, ни того, что обратился к нему по имени, Жека П. не знал. Откуда тому было известно его имя?

— Что Жека, что тебе Жека?! — сажая голос на хрип, закричал Крыса. — Мочить тебя пришел Жека! Мочить! Без жалости! Давай! — обернулся он к Жеке П. — Давай! Узнаешь его? Шелкозуб, сука! Мочи Шелкозуба! Мочи!

Это Шелкозуб, вон это кто! Теперь Жека П. узнал его. А второй, значит, Турист. Уже дня три их имена повторялись вместе: Шелкозуб-Турист, Турист-Шелкозуб — но почему, в связи с чем, он не мог понять. А оно, оказывается, вон в связи с чем!

— Не делай этого, Жека, не делай!.. — булькал Шелкозуб.

Рука с пистолетом у Жеки П. прыгала, палец отказывался нажать на спусковой крючок.

— Мочи его! — снова приказал Крыса. — Что тебе Водомет говорил? Помнишь, что тебе Водомет говорил?!

Спусковой крючок прожался вглубь. Пистолет прыгнул в руке, тихо чпокнул, пуля громко карябнула бетон и вжикнула куда-то вверх.

Мордоворотный, зашедший с другой стороны ямы, присел там, втянув голову в плечи.

— Ты что, нас положить пришел?! — закричал он Жеке П.

Шелкозуб в яме больше ничего не кричал, он обвалился на самое дно и прижался щекой к стене, выставив наружу затылок.

Спусковой крючок под пальцем снова прожался вглубь. Голова у Шелкозуба прыгнула, звучно ударилась о стену, Жека П. увидел в ней черное, как бы пузырящееся аккуратное пятно, и Шелкозуб, перевернувшись вверх лицом, грохнулся на дно всем телом.

Турист сидел, закрыв глаза кистями скованных рук, пальцы его дергались, ноги тряслись.

Крыса наставил на него свой пистолет. Раздался еще один чпок, и Турист вслед за Шелкозубом тоже рухнул на дно.

— С-суки! — выговорил сквозь зубы Крыса.

— Па-адлы! — выдохнул Жека П. — Падлы!..

— Суки! — снова сказал Крыса. — Центровым они нас закладывать вздумали! Центровым они нас закладывали, ясно?! — глянул он на Жеку П.

— Па-адлы! — снова выдохнул Жека П. — Падлы!

Больше им с Крысой ничего делать не требовалось, их дело было привести в исполнение приговор, все остальное — не их забота, и, поставивши пистолеты на предохранители, они через ту же дверь вышли из гаража, сели в “Жигуль” Крысы и поехали обратно.

— Ну? Что? Ничего? — посмотрел на Жеку П. Крыса, когда выехали на улицу. — А ты, дурочка, боялась.

Жека П. облизал губы и помотал головой.

— Никогда раньше... Первый раз.

Крыса хохотнул:

— Первый — не последний. Цыган всех этих, — он чиркнул пальцем по шее, — удавок, ножей... не признает. Пуля. И в голову. Чтобы наверняка. У тебя глаз верный, рука твердая — без работы не останешься. Погавкаем с тобой на пару.

Он произнес “на пару”, и тут Жеке П. стал ясен тот его взгляд на стрельбище — тогда, в первый раз. Крыса уже тогда знал, что предстоит ему, Жеке П.

— Что, говоришь, центровым нас закладывали, да? — посмотрел теперь в свою очередь на Крысу он.

— Ну! — коротко отозвался Крыса.

В клубе все было по-обычному: те же стены, те же плакаты на них со Шварценеггером и голыми девочками, из зала с тренажерами в открытую дверь доносились голоса, позвякивание железа. На лестнице, когда поднимались к Водомету, навстречу попался Аркаша Солдат с полотенцем через голое плечо.

— Жека! Ты куда подевался? — удивился он. — Ездил куда-то?

Жека П. кивнул: ездил. И молча прошел мимо. Он не мог говорить с Аркашей Солдатом. Во всяком случае, сейчас. Пока. Все оставалось обычным — и все изменилось. Перевернулось с одного конца на другой. Аркаша Солдат спускался сверху, но на самом деле он был где-то далеко внизу, в такой дали — едва различить глазом. Что такое “ковровое бомбометание” в сравнении с одной пузырящейся дыркой в калгане.

— Чего, как он? — указывая на Жеку П. движением подбородка, спросил Водомет Крысу, когда поднялись к нему, доложили обо всем, что следовало, и он, выслушав, удовлетворенно откинулся на спинку кресла, забросил ногу на ногу. — Икру не метал?

— Нормально. — Крыса встретился с глазами Жеки П. и подмигнул ему. — Зарубка сделана.

— Лес рубят — щепки летят, — сказал Водомет, крутя ступней заброшенной наверх ноги. И перестал крутить. — Вы как там с Ковром, надоили уже на машину, нет? А то, я видел, вы тут на трамвай садились. Куда годно на хрен, чтоб такие ребята на трамваях!

— Да не, ну когда... — пробормотал Жека П. — Что мы доим. Всего ничего...

Он не знал, как правильно ответить. Полученные с ишаков деньги полагалось все до рубля сдавать Горынычу, а уж он откалывал тебе, сколько считал нужным. Но всегда, конечно, получалось заначивать, временами даже прилично, и это, конечно, тоже секретом не было, однако так напрямую признаваться в этом — стоило ли? Да ко всему тому и в самом деле они не могли еще успеть надоить на машину.

Водомет, впрочем, спрашивал об этом совсем не с целью проверки.

— Ну, не надоили, так я ссужу. Накопите — отдадите. А то что же вы на трамваях!

Жеке П. было жалко отказываться. Но отказываться пришлось.

— Так нам еще прав... — начал он.

— Чего права, — перебил его Водомет. — Будут вам права. Никуда ходить не надо, еще и принесут.

— Да не, нам с Ковром до восемнадцати еще несколько месяцев, — вынужден был признаться Жека П.

— А, это другое дело. Это да, тут не объедешь. — Водомет покивал. — А когда восемнадцать?

— Мне в январе, Ковру в марте.

— Ну, значит, вот, копите бабки. — Водомет снова начал крутить ступней. — Как шлепнет, так скажешь. И машину подберем, чтоб тикала, как часы, и права без всяких проблем. А вам же весной в армию! — воскликнул он, и ступня у него опять перестала крутиться. — В армию, да?

— Придется, наверно, — сказал Жека П.

— Херня! — Водомет махнул рукой. — Откосим. Чтоб наша братва еще в армию... Повестка придет — скажи опять же. Сделаем вам диагноз. Язву какую-нибудь. Или косоглазие. — Водомет захохотал. — Косоглазие, диагноз, хочешь?

— А мне один хрен. Хоть что. — Жека П. тоже хохотнул. — Лишь бы под фуражку не идти.

— И не пойдешь, не пойдешь, — подтвердил Водомет. — А пострелять — так тут настреляешься. Побольше, чем в армии.

Этот разговор с Водометом происходил в сентябре, так примерно в середине, чуть за нее. А через месяц с небольшим, в конце октября, Жека П. сидел в засаде во дворе кирпичного большого дома в центре города, неподалеку от городского пруда, и в руках у него был уже не пистолет, а сам “дедушка”, снаряженный двумя перехваченными изоляционной лентой рожками, набитыми до упора патронами. На кого засада, он не знал. Знал Водомет. Но на кого, не говорил. Он был тут же, рядом, тоже с “дедушкой” в руках, и с “дедушкой” был Крыса. Они были втроем. Не считая Щеки, который стоял с “Жигулями” около арки, с другой, внешней стороны дома, — туда, через арку, они должны были выскочить после всего, попадать в “Жигули” и рвать когти.

Сейчас пока они сидели в старом, раздолбанном, угнанном вчера вечером специально для сегодняшнего дня носатом советском автобусе “ГАЗ”, окна которого нынче ночью были затянуты занавесками. Водомет, когда въехали во двор, поставил автобус так, чтобы он стоял к нужному подъезду боком и чтобы через проделанные в занавесках дырки можно было спокойно наблюдать за этим подъездом. Патронники в автоматах были уже с патронами, снять с предохранителя, не передергивая затвора, — и садить. Караулить у занавески, высматривая того, кто нужен, мог только сам Водомет, он уже опух глазеть в дырку, бесился и время от времени начинал материться. Твою мать, сука, елда, исторгалось из него в разных комбинациях. Ты давай, ты скажи, кого зреть, — я покараулю, предлагал Крыса. Пошел на, отвяжись, мудила, скажи ему, кого зреть, орал Водомет на Крысу. В кого надо, в того и засадишь! Он явно психовал, и психотня его передавалась Жеке П. с Крысой. Того холодного кома в животе, что прежде, у Жеки П. не было, но мандраж был, не без него, и Водомет вот еще подзаводил.

Из-под арки, увидел Жека П. сквозь дырку в занавеске на заднем стекле, вывернула, стремительно пронеслась по двору и замерла напротив того подъезда, за которым следил Водомет, какая-то серебристая иномарка. Может быть, “БМВ”, может быть, “Вольво” — иностранок в городе было немного, и Жека П. еще не слишком разбирался в них. Из машины вышли двое качков в дутых китайских куртках, фиолетовой и зеленой, поглядели по сторонам и двинулись к подъезду.

— Та-ак, братки... — Голос Водомета был медлителен и тягуч. — Маски на морды. Живо. Крыса, отщелкни дверь в салоне. Жека, на свое место. “Дедушек” в руки, снять с предохранителя. Быть готовыми. Даю команду — тут же, без промедления, согласно плана!

Жека П. торопливо достал из кармана черной кожаной куртки черную вязаную маску с прорезями для глаз, отработанным движением быстро натянул ее на голову, перебрался на водительское сиденье, приоткрыл дверь со своей стороны, передвинул предохранитель на два щелчка вниз и положил автомат на колени. По плану, он должен был вывалиться на улицу через эту дверь и, пока Водомет с Крысой выскакивают через другую, уже обезвредить телохранителей.

Ему показалось, ожидание растянулось на несколько суток. Он уже начал сходить с ума — команды Водомета все не было. У него вдруг стало чесаться подряд то одно, то другое. Ухо. Бок. Колено. Под мышкой. Переставало чесаться здесь — начинало там.

— Пшел! — раздался за спиной крик Водомета.

Толкнув правой ногой дверь, чтоб распахнулась, одновременно левой ногой Жека П. оттолкнулся от порога кабины, вылетел наружу и упал на одно колено. От подъезда к серебристой иностранке скорым шагом шли трое: те двое в дутых куртках и между ними какой-то в длинном светлом пальто, с непокрытой головой, несмотря уже на минусовую температуру, в длинном белом шарфе, свисающем поверх пальто до самых колен. В следующее мгновение дутые куртки, среагировав на неожиданные звуки распахнувшихся автобусных дверей, остановились, руки их метнулись под куртки, они попробовали заслонить собой светлое пальто с белым шарфом.

Жека П. нажал на спусковой крючок, автомат запрыгал, и, удерживая его, он аккуратно провел стволом слева направо, как это делал на стрельбище по мишеням. Отпустил крючок, быстрым движением вернул автомат в прежнее положение, снова надавил пальцем и снова так же повел стволом слева направо.

Он ли это попал в них — Жека П. не понял: на грохот его “дедушки” уже накладывался грохот других. Но все трое задергались, заболтали руками, затанцевали на месте, а потом тот из телохранителей, что шел первым, провернулся на одной ноге, словно исполнял какое-то необыкновенное па, и рухнул на землю. Второй, продолжая танцевать, все тянулся правой рукой под куртку, пытался забраться под нее, выхватить пистолет — но ничего у него не выходило. Светлое пальто, зажав грудь с животом руками, развернулся и, приволакивая ногу, побежал обратно к подъезду.

Жека П. перевел ствол на подъезд и, вдавив спусковой крючок до упора, повел затрясшийся автомат навстречу пальто. Пальто наткнулся на его очередь, как на нож. Задергался, остановился, выставил вперед ногу, развел в стороны руки, замахал-замахал ими, Жека П. провел по нему стволом снизу вверх, добавляя темных пятен, и пальто, кувыркнувшись, завалился на бок.

Жека П. посмотрел туда, где танцевал второй охранник. Он больше не танцевал, а лежал фиолетовой пуховой грудой рядом с такой же зеленой. Вокруг стояла бездонная оглушающая тишина. Потом из нее выхлестнул и достиг его слуха приглушенный маской голос Водомета:

— Отход!

Жека П. рванул в сторону арки. Водомет с Крысой уже неслись впереди него метрах в трех. Но перед асфальтовой дорожкой к подъездному крыльцу оба они затормозили, и Жека П., проскочив было мимо них, тоже затормозил.

— Чего? — оборачиваясь, крикнул он.

Никто ему не ответил.

Водомет бросился к лежащему около самого крыльца пальто и, наставив автомат на голову, сделал одиночный выстрел. Крыса, наставив автомат на голову фиолетового охранника, сделал то же самое.

Жека П. вспомнил: контрольный выстрел! Зеленый был его, он должен был засадить в него сам!

Он рванул обратно и, опережая Крысу, на ходу наведя автомат, выстрелил в голову зеленого. Голова у того дрыгнулась. Если он еще и оставался жив, то теперь был наверняка мертв. Но Жеке П. хотелось что-то еще. Ему было мало этого. Он быстро поддел голову зеленого носком кроссовки, перекатил ее лицом вверх и, наступив на лицо ногой, переместил на нее весь вес своего тела. Под кроссовкой хрустнуло.

— Па-адла! — выдохнулось у Жеки П.

— Отход! Отход! — рванул его за рукав Водомет.

Жека П. добежал с автоматом до самой арки. И вспомнил, что его нужно выбросить, только тут. Потом он обнаружил себя уже в бешено мчащихся “Жигулях”, на заднем сиденье рядом с Крысой, без маски, сброшенной, видимо, там же, под аркой, но с обмотанным синей резиновой изолентой двойным магазином в руках.

Водомет, перегнувшись к нему с переднего сиденья, забрал у него из рук магазин и бросил себе под ноги.

— Это тебе на хрен?

— Так я второй не использовал.

Как он отомкнул магазины, Жека П. не помнил.

— Эконом! — сказал Водомет. — Обойдемся.

Щека скинул скорость и поехал нормально. Проехал так еще с километр и остановился на пустынном, совершенно безлюдном проезде.

— Выскакивай, — сбросил он с себя ремень безопасности. — Пересадка.

Чистая “Волга”, и близко не бывшая к тому дому, во дворе которого они положили светлое пальто с его телохранителями в китайских куртках, ждала их в десяти метрах впереди.

Водомет выбрался из “Жигулей” последним. Он там что-то делал перед тем, как выбраться. С чем-то возился, наклонялся, попросил у Щеки зажигалку. И, когда отъехали от “Жигулей” метров на двести, вывернули на улицу, прежде чем заехать за дом, который бы скрыл собой проезд со стоящей там вдалеке машиной, велел остановиться.

— Ну-ка смотреть всем, — приказал он.

Прошла минута. Другая. Пошла третья. И вдруг из всех окон “Жигулей” ударило пламенем, их подбросило в воздух, взметнув вверх капот, докатился грохот взрыва.

— Все. Можно ехать, — поворачиваясь на сиденье, сказал Водомет.

Щека включил скорость, нажал на газ. Пылающие, чадящие черным дымом “Жигули” исчезли за углом дома.

Водомет развернулся на сиденье к сидящим сзади Жеке П. с Крысой. Лицо его было сейчас само довольство и ликование.

— Поняли, кого мы грохнули? Кто это в пальто с шарфом был?

Крыса молча отрицательно потряс головой.

— Кого? — спросил Жека П.

— Вагина мы грохнули, Вагина! — торжествующе захохотал Водомет. — Остались центровые сиротами!..

* * *

Спустя год, к новому, тысяча девятьсот девяносто четвертому году, в неполные девятнадцать лет Жека П. имел все, о чем только можно мечтать: машину — “Жигуль” девятой модели, собственную двухкомнатную квартиру — отправив ее прежнего хозяина, сорокалетнего алкоголика, к праотцам, сотовый телефон, постоянную девочку, которая давала ему по первому требованию — когда угодно и где угодно, ходил в полном прикиде, так что только одних кожаных курток висело у него в шкафу пять штук, обедал в ресторане не реже, чем через два дня на третий. За это время, вместе с Крысой и в одиночку, он объездил полстраны — Москва, Санкт-Петербург, бывший Ленинград, Казань, Владивосток, Нижний Новгород, — два раза выезжал даже за границу: в Германию и в Венгрию. Ему приходилось стрелять из карабинов, винтовок с оптическим прицелом, пистолетов самых экзотических марок — с чердаков, из кустов, в упор, с расстояния в сотню-полтораста метров. Теперь у него появилась кличка — Фиксатый, хотя никакой фиксы у Жеки П. не имелось; но это была специальная, обманная кличка, придуманная Водометом — только для “внешнего” пользования, для заказчиков, своя братва по-прежнему звала его Жекой и о том, что он стал Фиксатым, даже не догадывалась. Отправляясь выполнять заказ, Жека П. надевал на передний зуб сработанную ему надежным протезистом золотую коронку, которая сидела вполне прочно, но легко надевалась и снималась, натягивал на голову парик, наклеивал усы. Он приезжал, выполнял заказ и уезжал — и никто, с кем он имел дело, не видел его настоящего лица. Мать с отцом несколько раз принимались гоношить: что у тебя, откуда, чем занимаешься, — Жека П. совал им под нос трудовую книжку: ТОО “Спектр-инвест”, сколько можно объяснять, надоело, менеджер по корундам! Ну, менеджер, ну, “инвест”, пробовал батя базарить дальше, но кто тебе за какие-то корунды такие деньги?! А ты б хотел, чтоб меньше?! — орал на него Жека П. Впрочем, отец с матерью не смели выступать как-то уж слишком: Жека П. им регулярно отстегивал, иногда и прилично, не его б деньги, сидели бы на хлебе с водой, а им еще нужно было довести до ума-разума младшую Жекину сеструху.

Не все, правда, в этот год было так уж гладко. В конце апреля, перед самыми майскими, взяли не кого другого, как Костю Цыгана. По слухам, заложили его пермяки, дали на него материал — почему Цыгана тут же и увезли в пермскую тюрягу; но так ли, нет ли — не один хрен, главное — остались без головы. Горыныч тут же слинял, лег на дно, и его не было ни слышно, ни видно месяца три, а Водомет дико зашухерился, начал крутиться, как волчок, и через месяц обнаружилось, что лег под такого Курдюма, которого Цыган держал прежде где-то на отшибе, о нем и не знал никто особо, лег под него — и положил вместе с собой всех. А Курдюм был не Цыган, Курдюму нужно было греметь, как Стеньке Разину, он тут же шарахнул по центровым из гранатомета, а потом саданул из гранатомета по ментовскому управлению.

Впрочем, самого Жеку П. все эти события практически не касались. Это Аркаша Солдат так выше обычного быка и не поднялся, дергали его и кулаками работать, и ходить в охране живым бронежилетом, а у Жеки П. в руках была профессия. Курдюм хоть и Стенька Разин, но тоже шурупил что к чему, и Жека П. как работал, так и работал. Его профессия была нужна. Всем и всюду. Сколько платили за его работу, Жека П. не знал, даже и не догадывался, но платили прилично — это точно: о том можно было судить хотя б по тому, сколько всякий раз перепадало ему самому. Аркаша Солдат, когда ходили по своим ишакам, собирая положенное, случалось, жаловался Жеке П.: тебе хорошо. Тебе повезло. У тебя то и то. Наверное, он думал вызвать такими разговорами у Жеки П. сочувствие, но они вызывали в Жеке П. только довольство. Ему были приятны эти жалобы Аркаши Солдата. Правильно, каждому свое. Одному малина, другому колючки — хрена ли. У него даже появилась поговорка — переделка из плаката советской поры “Человек человеку друг, товарищ и брат” , — которую он к случаю полюбил употреблять: “Человек человеку враг, хозяин и раб”. Именно так: враг, хозяин и раб. Кто раб, тот уже не хозяин. И никогда им не будет.

Он себя ощущал хозяином. Особенно сильно это чувство прорезалось в нем после одного случая.

Гуляли тогда в одном ресторане в центре, вывалились наружу, попробовали разъехаться на колесах, но все оказались вдрабадан, только погрузились в одну машину — тут же долбанулись в фонарный столб и решили ловить тачки. Шли по улице, делали отмашку руками, но что-то никто не останавливался, провжикивали мимо, и так дошли до одного дома на Пушкинской, неподалеку от плотины. Дом был двухэтажный, с большими торговыми окнами на первом этаже, с неоновой надписью от одного края до другого между первым и вторым этажами: “Аптека”. Жеку П. вдруг ударило: “Аптека! Дом номер шесть!” Он посмотрел на трафарет, горящий на углу. Дом имел шестой номер. Все правильно, значит, об этой аптеке рассказывала ему бабка, когда еще была жива. Что ее мать, то есть его прабабка, работала у хозяйки этой аптеки кухаркой. У той в революцию еще шлепнули сына, и она бежала, оставив аптеку, с Колчаком от красных. А мать бабки, его, значит, прабабка, доставала ей, чтобы бежать, лошадей.

— Мужики! — остановился Жека П. перед аптечной дверью. И все, следом за ним, тоже остановились. — Гляди, мужики: моя собственность! Моей прабабке принадлежала. Советская власть, падла, отобрала!

— Жека, надо обратно! Жека, приватизируй! Восстанови справедливость! — забазарили вокруг него. — Становись хозяином!

— Стану! — отозвался Жека П. — Стану. Падлой буду, если не стану!

Так он тогда почувствовал: его аптека, его прабабке принадлежала, а не той какой-то там, которая, сука, куда-нибудь в Америку... И будет принадлежать ему, дай только срок. Ну, не эта аптека, так другая. Ну, не аптека, так что-нибудь еще. У него уже есть все, о чем мечтал раньше, вырвет себе и это.

В новом году, на девятнадцатый свой день рождения, Жека П. устроил себе подарок — слетал со своей подругой на Канары, покайфовал там в пяти звездочках две недели. Батя с матерью промантулили жизнь — хрена с два могли они устроить себе такой оттяг.

Потом у Жеки П. были еще поездки в Ригу, снова в Москву, в Омск, в Хабаровск, в Прагу... Он заматерел, в шаге его появилась суровая тяжесть, взгляд налился холодным свинцом, у него даже, несмотря на возраст, появились залысины. Впрочем, залысины, может быть, — от парика, который иногда приходилось таскать, не снимая, по нескольку дней.

Кончить Асифа — был приказ самого Курдюма. Азербайджанец его достал. Так он кричал, хлопнув об пол хрустальный фужер с шампанским, не в силах сдержать себя: “Он меня достал, сука! Я его предупреждал, суку! Он меня не послушал, он лезет! Он меня достал, все!” Разговор происходил в ресторане, в отдельном кабинете, где сидели вшестером: кроме самого Курдюма — Водомет, Горыныч, с полгода назад приползший к Курдюму бить хвостом, Жека П. и двое приближенных Курдюма из его старой гвардии, которые везде и всюду ходили с ним. “Слышал? — посмотрел Курдюм на Жеку П. оторавшись. — Где его места, ты знаешь. Берись — и чтоб через неделю он труп. Через неделю!” “Чего там через неделю, — хохотнул Водомет. — Какие у него заслоны, у Асифа. Он только вчера из аула. Жека его за три дня сделает”. Горыныч, подняв над столом руки, утихомиривающе помахал ими: “Брось, брось, не торопи. За неделю — нормально. Пусть Жека подготовится как следует. Нормально — за неделю, Жека?” Жека П. хладнокровно пожал плечами: “Сделаем. Человечка три мне только, в мое распоряжение”. Он знал Асифа, представлял точки, где его можно будет засечь, у кого выяснить распорядок его жизни. Не особой сложности была задача.

Через пять дней около одиннадцати утра Жека П. лежал у слухового окна на чердаке дома метрах в двухстах от той фирмы, куда полчаса назад приехал Асиф. Он должен был приехать сюда, он не мог не приехать — этой встречи он добивался много месяцев, от нее зависели его дела. Жека П. забрался на чердак еще до приезда Асифа, видел в прицел, как он выскочил из машины и, прикрываемый тремя соплеменниками, быстро прошел к распахнувшейся двери, но стрелять Жека П. не стал. Слишком скоро все происходило, слишком стремительно — была опасность пальнуть не наверняка. Лучше было дождаться выхода Асифа из фирмы. Даже если все у него там пройдет неудачно, выход есть выход — той торопливой стремительности не будет, все будет неизбежно спокойнее, медленнее, и можно будет надежно прицелиться и всадить со стопроцентной гарантией.

Кроме того, Жека П. хотел и оттянуть время выстрела. Его мутило, глаза слипались, голова, хотя и выпил с утра “Эндрюс-ансве”, раскалывалась. Он перегулял вчера вечером. Вернее — вчера вечером и нынче ночью. Хороший был загул, давно такого не случалось. Так завелся, такой получил кайф — нет слов. У Горыныча появились какие-то новые девочки, организовал их на балтымскую дачу, позвал принять участие — и Жека П. не удержался. Своя постоянная шмара — это одно, это вроде как тарелка супа на каждый день, а к супчику же время от времени не помешает и деликатесов. Похавать деликатесов — как удержишься?

“Внимание, алло, Жека, внимание!” — прорезался в токи-уоки голос быка, стоявшего на стреме неподалеку от фирмы.

— Ага! — отозвался Жека П., поднимая карабин и прилаживая приклад к плечу.

“Шоферу по телефону позвонили, он сел в машину, заводит!” — сообщил токи-уоки.

— Понял, — коротко сказал Жека П. и прильнул к окуляру.

Рука была твердой, глаза не смеживало, голова больше не напоминала о себе. Да, он правильно сделал, что не стал торопиться.

Дверь распахнулась, из темной глуби вышел соплеменник Асифа, другой, огляделись по сторонам, повели глазами по окнам близлежащих домов. Жека П. усмехнулся про себя: увидеть его оттуда они никак не могли.

Один из охранников ступил назад, к порогу, и сказал что-то в темную глубь. Мгновение спустя оттуда возник Асиф. Жека П. не обратил внимания, во что одет азер, он прекрасно знал его в лицо, ошибиться он не мог — это был Асиф. Тот сразу оказался на крестовине прицела, но Жека П., памятуя о своем загуле, на всякий случай не стал суетиться, шевелить карабином, он решил дать Асифу сойти на ступеньку, чтобы азер сам вогнал голову в перекрестье прицела.

Асиф соступил на ступеньку, лицо его оказалось точно в перекрестье, и Жека П. мягким, стремительным движением нажал на спусковой крючок.

Карабин ударил в плечо — пуля ушла в цель, но Асиф продолжал спускаться! Асиф продолжал спускаться, а за ним, сзади, на верхней площадке крыльца, среди тех, кто вышел из двери после него, возникло какое-то смятенное движение, заметались, закричали — судя по разинутым ртам, — кто-то, кажется, осел вниз. Он промахнулся! Он всадил пулю в другого!

Никто вокруг Асифа еще не осознал, что там случилось за его спиной, Асиф как шел, так и продолжал идти, в том же неспешном, несуетливом темпе, и Жека П., мгновенно переместя прицел, снова взяв голову азера в перекрестье, нажал спусковой крючок еще раз.

Он промахнулся вновь. Похоже, опять попав в кого-то над Асифом. Только теперь пришло в движение все крыльцо, Асиф пригнулся, побежал к машине, охранники перекрыли его от глаза Жеки П. — стреляй, точно не попадешь.

И все же Жека П. предпринял еще одну попытку. Ему показалось, Асиф сел на переднее сиденье, рядом с водителем, и, когда машина только начала набирать ход, выстрелил через лобовое стекло в темнеющую внутри фигуру.

Напрасно. Он вообще не попал в стекло. А машина рванула, миг — и ее не стало видно за соседними домами.

Все было кончено. Жека П. не мог больше ничего. Оставалось только одно: сматываться. Азеры, несомненно, сейчас просчитают, откуда примерно могли стрелять, пойдут прочесывать окрестные дома, — надо сматываться. Он глянул на карабин у себя в руках. Взять с собой? Какого хрена! В кого-то же он попал. Все, пушка мечена.

Открутив баранку минут пять, Жека П. встал. Он не мог ехать. Он не понимал, что произошло. Все было так, как обычно, почему он ни разу не попал в цель? Рука не дрожала, глаз все видел ясно и четко.

Оставалось грешить на прицел. Но он сам вчера, получив карабин, проверил прицел, все было нормально, что с ним могло случиться?

Бык, стоявший на стреме и все, надо думать, видевший, находился, видимо, где-то не слишком далеко — в токи-уоки базарил его голос: “Жека! Ты где, Жека? Отзовись, Жека!” Жека П. не отзывался. Какого хрена он мог ответить ему? Он отключил рацию и ударил кулаком по ладони. Раз, и еще раз, и еще. Что же могло случиться? Погода была безветренная, все тихо, спокойно, да это какой ураган должен был бушевать, чтобы так отнести пулю на двухстах метрах?

Жека П. ехал до клуба, где его ждал Курдюм, часа два. Хотя всей дороги было двадцать минут.

Курдюм уже все знал. Жека П. вошел к нему — Курдюм сидел в кресле с бешеными, словно бы вспухшими глазами и, только Жека П. вошел, заорал, налившись тяжелой, багровой кровью:

— Ты в кого стрелял?! Ты кого положил?! Ты знаешь, ты кого положил?! На хрен мне Мансур нужен был! Кто такой Мансур? А Асиф сейчас заляжет на дно — хрен достанешь! Хрен достанешь, и что теперь будет, какие он дела против нас закрутит, ты представляешь?!

— Да вот хрен его знает что такое, Курдюм... — начал Жека П., Курдюм не стал его слушать.

— Ты всех подставил, всех подставил, ты понимаешь?! Ты понимаешь, что ты всех подставил?!

Вместе с ним в комнате были те двое из его старой гвардии, с которыми он никогда не расставался, и Горыныч; еще б Водомет — и точно та компания, какой гуляли пять дней назад в ресторане. Тогда, когда Курдюм отдал приказ убрать Асифа. А сидел он сейчас, дошло вдруг до Жеки П., на том же самом диване, на котором сидел при первом их знакомстве Костя Цыган. Только Цыган любил дорогие, роскошные костюмы самых разнообразных цветов, а Курдюм предпочитал то же, что и вся братва: куртки, широкие штаны.

— Да вот хрен его знает, Курдюм... — снова было начал Жека П. и споткнулся.

Неожиданная догадка ожгла его. Конечно, объяснение всему могло быть только в прицеле. Прицел был сбит, несомненно. Он взял вчера карабин с собой на Балтым, чтобы оттуда сразу ехать на этот чердак, и там, на даче, кто-то с прицелом поковырялся. Все пули шли выше, чем надо, конечно, прицел был сбит.

— Что заткнулся? Что заткнулся? — заревел Курдюм. — Гулять вчера, сука, поехал, надрался, сука! Залил глаза! Всех подставил, теперь Асиф против нас войной, нужно нам это?!

— Прицел, Курдюм, — сказал Жека П. — Я — как стекло, а это прицел. Сбил мне его кто-то.

— Какой на хрен прицел?! При чем здесь прицел?! — Курдюм ничего не понимал и не хотел понимать.

— На пьянке вчера. Кто-то вчера забрался в мои манатки и сбил.

До сознания Курдюма наконец дошло, о чем говорит ему Жека П.

— Так ты его на пьянку с собой брал?! — Курдюма подняло с кресла, и он изо всей силы, как это умел, с оттягом ударил Жеку П. в челюсть. Ударил другой рукой в печень и снова в челюсть.

Жеку П. отбросило к стене. Он невольно схватился за лицо.

— Ты что, Курдюм, ты что? — заспрашивал он.

Никто, тысячу уже лет, не смел поднять на него руку. Последний раз ударил его Водомет — тогда, когда был впервые на стрельбище и передернул не вовремя опасно затвор. Курдюм, тот бил всех без разбору, Аркаше Солдату, например, доставалось и доставалось, но Жеку П. Курдюм никогда прежде не трогал.

— За что?! — изверглось из Курдюма. И он по новой всадил Жеке П. по печени. — Он не понимает — за что! За то, что ты всех нас подставил, сука!

— Не, Курдюм, не, — заторопился Жека П. — Я тебе о чем... у нас какая-то падла есть! Прицел мне сбили — для чего? На Асифа кто-то работает, специально сбил!

Курдюм стоял перед ним молча, переваривая сказанное.

— Ты, Жека, соображаешь, что говоришь? — Голос был Горыныча. До этого он сидел, не проронив ни звука, как и те двое, а тут даже поднялся со своего места, подошел, встал рядом с Курдюмом. — Ты на своих корешей свою вину перебросить хочешь? Ты гулял, а виноваты они?

Жеку П. пробило: это же получается, что он обвинил и Горыныча! Ведь Горыныч вчера устроил девочек, он был забойщиком.

— Да не, я совсем не, — забормотал Жека П., — я только... что же он, сам сбился? Я проверил, а он потом совсем на хрен...

— А что же ты сегодня еще раз не проверил? — спросил Горыныч. — Кому это у нас на Асифа работать нужно?

Курдюм посмотрел пристально на Горыныча, перевел взгляд на Жеку П. Жеке П. показалось, сейчас ударит снова, но Курдюм не ударил.

— Пошел вон, жди за дверью! — бросил он. — Глаза мои на тебя смотреть не могут!

В тоне его Жеке П. почудилось нечто, похожее на прощение. А что, он заставил Курдюма задуматься. А вдруг действительно кто-то работает на Асифа и сбил специально. И может быть, это Горыныч, не кто другой. Устроил вчера нарочно пьянку. И как сейчас вскочил со своего места...

Он просидел в тренажерном зале до вечера. Братва приходила, качалась, но с ним никто не заговаривал. Все уже знали, что случилось. Только бросали “привет!”, и все. Жека П. несколько раз, чтобы убить время, тоже пробовал качаться, но не шло, не мог заставить себя — прямо будто бы лишился всех сил. В животе начало урчать, он решил сходить в какую-нибудь жральню, перекусить чем-нибудь, но неожиданно его не выпустили из зала. Это был один из тех, из приближенных к Курдюму старых его гвардейцев. Он, оказывается, невидимо стоял за дверью и, похоже, караулил именно его, Жеку П. Тебе сказали ждать, сказал он.

Потом он вошел в зал. И вместе с ним вошел не кто другой, как Аркаша Солдат.

— Привет, Жека, — сказал Аркаша Солдат. Подал Жеке П. руку, и они поздоровались. — Ну чего, пошли давай.

— Пошли, пошли, — первым направляясь к выходу из зала, обрадованно произнес Жека П. — Я уже засох здесь совсем. Выпить у тебя хотя б есть чего?

— Есть, конечно, — отозвался Аркаша Солдат, догоняя его. — В машине. Пиво баночное.

— Ну, отлично, — сказал Жека П. — А что, едем куда-то?

— Едем, — проронил Аркаша Солдат.

— А что Курдюм, Аркаш? — Жека П. никогда не называл его Ковром, всегда, как и раньше, по имени. — Как он? Чего он там решил?

Аркаша Солдат, шагая рядом с Жекой П., ничего теперь не ответил.

— Так чего Курдюм, Аркаш? — повторил Жека П.

Он испытывал облегчение, что появился Аркаша Солдат. И что это именно Аркаша Солдат ведет его куда-то. Раз это Аркаша, то, значит, все ничего, пронесло.

— Узнаешь сейчас, — вместо Аркаши Солдата сказал тот, курдюмовский приближенный. — Вот сядем в машину — и узнаешь.

То, как он это сказал, Жеке П. не понравилось. Но он промолчал. Ладно, сейчас в машину... до машины осталось недолго.

За рулем светлой “Волги”, на которой любил ездить Костя Цыган, сидел Щека, на сиденье рядом с ним сидел второй из курдюмовской старой гвардии. Жека П. оказался на заднем сиденье между тем, первым, и Аркашей Солдатом.

Машина тронулась. Аркаша Солдат дал Жеке П. пиво, сам открыв банку, и Жека П. присосался к ней. Пил — и не мог оторваться.

— Во дует! — повернулся курдюмовский с переднего сиденья.

— Сам посиди столько не пивши, — огрызнулся Жека П. И попросил Аркашу Солдата: — Есть еще?

Аркаша Солдат дал ему еще банку. Жека П. выпил ее, и только после этого почувствовал, что душа встала на место.

— Ну так чего Курдюм? — посмотрел он на курдюмовского рядом с собой.

— Обиделся на тебя Курдюм, — через паузу, с ленцой ответил тот. — Дела не сделал, всех подставил. Да еще братву обвинил.

Жеке П. показалось, его ударили под дых чем-то горячим и тяжелым.

— Н-ну... н-ну... и что? — заикаясь, произнес он — горячее и тяжелое стояло под ложечкой, давило и мешало говорить.

Теперь ему никто не ответил.

Жека П. повернулся к Аркаше Солдату.

— Аркаш!.. — выдавил он. — Аркаш!.. Ведь мы с тобой... Что вы со мной... ведь я же...

Он догадывался, он почти понимал, для чего он в машине, куда они едут, но не хотел в это верить, невозможно было в это поверить.

— Аркаш!.. — повторил он. — Аркаш... Ведь мы с тобой...

— Что ты со мной! Что ты со мной! — заорал Аркаша Солдат и с разворота, крюком ударил его в лицо. — Когда нас подставлять всех — ты с кем был?

Жека П. хотел найти в себе силы, вызвать в себе ярость, чтобы ответно ударить Аркашу Солдата — хотя бы сквитаться с ним, — но в нем не было никакой ярости, не было никаких сил — одна немощь, полная, безграничная, какое-то изнеможение — до полной утраты всех чувств.

Он хотел найти в себе силы, чтобы сказать Аркаше Солдату хотя бы: “Падла!” — но у него, оказывается, не было сил и на это.

Когда подъехали к тому гаражу около рынка, у него отказали ноги, он не смог сам выйти из машины, и его выволокли.

Внутри в гараже находились Крыса и тот мордоворотный, которого Жека П. только и видел однажды, в тот раз, когда был здесь.

— Паскуда! — ударил мордоворотный Жеку П. со всего размаху ногой в мотню. Красный огонь полыхнул перед Жекой П., и изо рта наконец у него вырвался крик боли.

Вместе с этим криком к нему вернулась и речь.

— Мужики, — пополз он по полу к их ботинкам, когда боль от удара мордоворотного стала поменьше, — вы ж знаете меня... мужики, я же ваш...

Ответом ему был страшный, забивший ему рот кровью и зубным крошевом, опрокинувший его на пол удар одного из этих ботинок в лицо.

И потом его поднимали на ноги, держали и били, он падал — его поднимали и били, и он перестал чувствовать удары, только екал от них и пузырил изо рта забивавшей ему гортань кровью.

Как он оказался в яме, сознание Жеки П. не зафиксировало. Он даже не знал, что находится в ней. Он услышал свое имя, что его зовут, поднял на звук имени голову — и обнаружилось, что тот, кто позвал его, — далеко вверху, под небом, а он смотрит на него из какой-то щели. Вслед тому сквозь слипающиеся от крови веки Жека П. различил глядящий на него аккуратный пистолетный зев.

И прежде чем оттуда с тихим чпоком, в облачке красной вспышки вылетела его смерть, Жека П. успел подумать с чувством блаженства, словно в преддверии некоего кайфа: во всадят сейчас!

Злоключение

Наверное, как всякому нормальному человеку, сны Виктору Е. снились регулярно. Особенность его состояла в том, что, проснувшись, он не помнил никаких снов. Сам Виктор Е. полагал это свое качество признаком глубокого физического и душевного здоровья. Жена, которая каждое утро просыпалась с целым ворохом снов и за завтраком любила подробно и с жаром пересказывать их, считала подобное его свойство свидетельством эмоциональной неразвитости. Когда она в очередной раз говорила об этом, Виктор Е. только усмехался, ничего ей не отвечая. Он и в самом деле был близок к сангвиническому типу, и всякие такие шпильки не прокалывали его кожи.

Сон, что ему запомнился, заключался в следующем:

В какой-то просторной, с тонувшими в сером туманном полумраке стенами, свободной от мебели комнате он занимался любовью с женщиной, служившей вместе с ним, но в другом отделе. Постель, на которой все это происходило, была заправлена на громадной, длинной и широкой кровати, возможно, комната и являлась этой одной кроватью, — во всяком случае, никаких деталей комнатной обстановки, кроме кровати, в памяти у него не осталось. Обладание ими друг другом в тот момент, когда Виктор Е. там, во сне, стал осознавать происходящее, длилось уже довольно продолжительное время. Оно было восхитительно. Оказывается, никогда в жизни, ни с кем не было у него так чудесно, как с нею. Чудесны были ее руки у него на спине, чудесна была ее собственная спина на его ладонях, чудесно касание ее поднятых ног, которыми она терлась о его ноги. Разумеется, оба они были совершенно обнажены, и сладкий их труд все продолжался и продолжался. Продолжался и продолжался. Но вдруг она, как подчиняясь некой силе, заставившей ее поступить так, словно не вольная над своим телом, как сомнамбула, застонав и поводя головой из стороны в сторону, с закрытыми глазами, властно сжав между коленями, перекатила его по постели вниз, под себя, оказавшись над ним, нависла подобием шатра, — и Виктор Е. под нею вмиг содрогнулся, поднял вверх и держал так на весу все время, пока бивший из него родник не иссяк. Изумительное было наслаждение. Никогда, ни с кем, ни разу в жизни не случалось у него так. Ему хотелось длить и длить их объятие, он был рабом этой женщины, ее собакой, с какой неумолимой хозяйской повелительностью она перевернула его, вознесшись над ним...

Все, однако, было прервано звонком. Он вошел в сон своим пронзительным дребезжащим жалом — словно вонзилось в бетонную стену бешено вращающееся сверло электродрели.

Это был звонок входной двери.

Проснувшись, Виктор Е. скинул с себя одеяло и, пошатываясь, разлепляя на ходу глаза, босыми ногами пошел в прихожую. Оказывается, стояла ночь, было темно. Кому это понадобилось звонить в такую пору.

Глазок в двери сквозил булавочным уколом света, горевшего на лестничной клетке. Виктор Е. дотянул себя до двери и наклонился к глазку. Снаружи в поле зрения никого не обнаружилось.

Черт побери, что бы это значило? Позвонили, вызывая его из квартиры, и спрятались за угол, ждут там сейчас? Такое может быть только в одном случае: если то заявились грабители. Стоит отщелкнуть замок, открыть дверь... Виктор Е. почувствовал, как спину ему пробрало ознобом.

Приникнув к глазку, он стоял и ждал. Однако прошло полминуты, минута, полторы минуты — звонков больше не раздавалось, за дверью звенела тишина, ни единого шороха, в поле зрения никого не появлялось.

За спиной возникли шаги жены.

— Ты чего? — спросила она сонным голосом. — Вскочил, меня разбудил. Жду-жду, когда появишься, а тебя все нет и нет.

— Звонил кто-то, — сказал Виктор Е.

— Звонил? — переспросила жена. — Я не слышала.

— Ты не слышала, а я проснулся.

Жена помолчала.

— Ну, и что? — спросила она затем. В голосе ее возникла тревога. — Кто там?

— Да вот... никого.

Виктор Е. снова посмотрел в глазок — нет, по-прежнему на лестничной площадке было пусто и тихо.

— Ну-ка. — Жена оттеснила его и тоже глянула в глазок. — Показалось тебе, — сказала она потом, разогнувшись. — Какой звонок, ты что. Все бы проснулись, не ты один.

— Ты же проснулась.

— Я оттого, что ты вскочил. А мама, если б звонили, точно поднялась.

“Мама” была теща. Виктор Е. жил в своей трехкомнатной квартире с женой, тещей и младшим сыном-девятиклассником. Старший сын жил отдельно, снимая квартиру и оплачивая ее из собственного кармана. А теща, страдавшая скверным сном, если бы действительно позвонили, точно, что проснулась бы и стояла сейчас здесь рядом.

Виктор Е. глянул в глазок еще раз.

— Так что, мне приснилось, ты думаешь? — спросил он, поворачиваясь к жене.

— Приснилось, конечно, — сказала жена. — Ты же не помнишь снов, вот тебе и показалось, что это на самом деле.

И тотчас Виктор Е. вспомнил, что ему снилось. И вспомнил то наслаждение, то счастье, что подарила ему женщина из сна — его сослуживица из другого отдела. А следом его сознание зафиксировало неприятное ощущение, рождавшееся от прикосновения трусов к ляжке. Направляясь за женой обратно в спальню, он дотронулся до трусов рукой. Впереди, слева от ширинки они были обильно, липко мокры.

Утром, оказавшись на работе, Виктор Е. с трудом выждал для приличия какие-нибудь пятнадцать минут с начала рабочего дня, чтобы его появление в комнате, где сидела та женщина, не показалось бы уж совсем диким. Дела у него в той комнате никакого ни к кому не было, не могло быть, и невозможно придумать, и он мог появиться там лишь вообще — просто так, для трепа, ради удовольствия. Чего, во-первых, он никогда не делал. А во-вторых, при его положении заместителя заведующего отдела, и не имел права делать. Субординация в банке, где он служил, была железная, всякое нарушение ее преследовалось руководством, узнай оно о том, что Виктор Е. во время рабочего дня шляется по служебным помещениям, в которых ему нечего делать, он бы получил не просто нагоняй, а предупреждение, что в случае повторения потеряет свое место без всяких дополнительных предуведомлений. А Виктор Е., надо отметить, дорожил своим местом. Вернее даже было бы сказать, трясся за него. По образованию он был инженер-теплотехник, с началом ельцинских реформ его профессия перестала быть хоть самым маломальским образом оплачиваемой, и если бы не случайность, не фантастическое, истинно улыбка судьбы, везенье, черт знает, как бы добывал сейчас кусок хлеба. Наверное бы, челночил эдаким неклассифицированным никаким энтомологом насекомым с полосатыми синтетическими сумками между Москвой и Анкарой, потел по аэропортам, ползая на брюхе перед всякой таможенной швалью и суя долларовые взятки, ночевал в душных гостиничных номерах на четыре кровати, возил на себе всякое дешевое тряпье, чтобы перепродать с прибытком в грош на тысячу. А здесь, в банке, без особого напряжения он имел весьма приличное жалованье, позволявшее поддерживать достойный уровень жизни, занимал, в соответствии с новой, складывающейся общественной иерархией, далеко не нижнюю ступеньку в ней, — потеряй он это место, куда бы он снова мог устроиться в свои пятьдесят, без малейших познаний что в финансах, что в экономике? Это только одно слово, что он работал в банке, а на самом деле он был зам. зав. отделом развития — подыскивал помещения для открытия новых отделений, гонял по префектурам, встречался с необходимыми чиновниками, готовил нужные документы, а потом гонял, следил, как идет дело с ремонтом помещения, все ли по проекту, те ли материалы, нет ли халтуры... Порою Виктор Е. даже думал о себе: понадобься ему ради того, чтобы сохранить свое место, кого-то убить, он бы, пожалуй, убил. То есть, конечно, окажись действительно в ситуации подобного выбора, может быть, оказался бы и не способен убить, но когда мысленно примерял ее на себя, казалось вот так.

И тем не менее поделать с собой он ничего не смог. Сначала он поболтался в коридоре около урны, как бы куря — хотя на самом деле вообще не курил, и уже один его вид с сигаретой возбудил всеобщее любопытство, — но, видимо, женщина пришла раньше него, и ему не удалось ее увидеть. Не встретя ее в коридоре, он ушел к себе в комнату, решив покараулить ее в обеденное время в буфете — пойти туда пораньше, позвав с собой за компанию одного из своих подчиненных, любившего в обеденный перерыв посидеть за чашечкой кофе, трепля языком до упаду о чем угодно, и, несомненно, под прикрытием начальства на соседнем стуле просидевшего бы столько, сколько Виктору Е. понадобилось бы, — но, проведя за рабочим столом какие-то пять минут, Виктор Е. понял, что не дотерпит ни до какого перерыва, он должен увидеть эту женщину немедленно, сейчас же, безотлагательно. Его только и хватило на то, чтобы удерживать себя в своей комнате еще десять минут.

Комната, где сидела женщина, с которой он ночью во сне занимался любовью, к счастью Виктора Е., оказалась сплошь женской. Ни одного мужика. Он даже не имел об этом понятия — что ни одного мужика. А то, что только женщины, — это делало его появление здесь более или менее безопасным: странным образом во всех известных ему инцидентах, связанных с нарушением предписываемых внутренних правил общения, инициаторами возникновения их были мужики. Возможно, женщинам доставляло некую душевную радость нарушать эти правила.

И все же, разумеется, появление Виктора Е. вызвало недоуменное удивление. Которое, когда выяснилось, по какому делу он заявился, перешло даже и в род изумления. Конечно, Виктор Е. для того, чтобы зайти в комнату, придумал повод, но к работе этот придуманный им повод имел такое же отношение, как муравей к семейству слоновых: он попросил у женщин совета, какой расцветки галстуки покупать — что сейчас в моде, но так, чтобы и без особого писка.

Женщины, оторвавшись от компьютеров, одна за другой, преодолевая охватившее их изумление, принялись отвечать Виктору Е. — перебивая друг друга, споря, задавая ему дополнительные вопросы, — он разговаривал с ними, ходя между столами, обращаясь то к той, то к этой, но все время, постоянно держал в поле зрения ту, ради которой пришел сюда, и как только произносила что-то она, тотчас позволял себе впериться в нее самым прямым — имеющим на то право! — взглядом и рассматривал ее, жадно схватывая мельчайшие детали ее лица, фигуры, манеры говорить, не слишком понимая, о чем она говорит и что говорит он сам.

Ей было, по всей видимости, лет тридцать шесть, тридцать семь, она имела не модные для женщины ее возраста длинные волосы, которые собирала на затылке высоким, перехваченным шелковой лентой пучком, серые ее глаза излучали спокойствие, умиротворение — в них была глубина, сосредоточенная серьезность, свидетельствовавшие о несуетности натуры. Когда она поднялась, чтобы пройти к соседнему столу переброситься парой слов с его хозяйкой, взять у нее какие-то бумаги и вернуться на свое место, обнаружилось, что она довольно полна, широка и в груди, и в бедрах, и великовата животом, но при этом полнота ее оказалась без грузности, без медлительной тяжести в движениях — это была какая-то легкая, изящная полнота, вызывавшая ощущение свежести и здоровья.

Говоря объективно, женщина и женщина. Ничем особо не выдающаяся, без всяких заметных, бросающихся в глаза достоинств. И однако всякий раз, как взглядывал на нее, Виктор Е. ощущал в себе жаркое, наполнявшее его тянущей тяжестью, изнемогающей мужской силой желание. Он сходил с ума, мир уменьшился до этой женщины, слился в нее, как в воронку, в нем не осталось ничего важнее для Виктора Е., чем она; он должен был обладать ею въяве, как обладал во сне, обладать во что бы то ни стало — пусть даже за то и придется уплатить высокую цену.

Что это за “высокая цена”, Виктор Е. не имел понятия, не отдавал себе в том отчета. Так это в нем прозвучало, помимо его воли, такими словами. “Пусть даже... высокую цену...”

— Знаете, меня особенно заинтересовали ваши рекомендации, — постаравшись придать голосу самую непринужденную интонацию, обратился он к женщине, непостижимой работой подсознания столь властно вторгшейся в его жизнь. Хотя никаких таких особых рекомендаций она ему не давала. — Мне бы хотелось еще порасспросить вас. Что, если вы мне уделите десять минут своего обеденного времени?

Женщина с недоуменной улыбкой пожала плечами и развела руками. Жест ее значил: да Бога ради, почему нет, я готова.

— А лучше давайте так. — Виктор Е. сообразил, что десять минут во время обеденного перерыва — это что-то слишком формальное, нечто вроде приема у начальства, назначенного на определенные час и срок; ему же нужна была встреча, которая создала бы атмосферу абсолютной естественности. — Давайте пойдем обедать вместе. И поговорим. Вы во сколько обычно ходите?

Женщина снова пожала плечами: ну давайте, пойдем вместе.

— Обычно хожу около часа, примерно так, — сказала она.

— Замечательно. Значит, около часа я за вами зайду. — Виктор Е. направился к выходу из комнаты, провожаемый взглядами всех находившихся в ней женщин, но, сделав несколько шагов, остановился. — Простите, — обратился он к женщине, с которой они сегодня обладали друг другом в его сне, — а как вас зовут?

Оказывается, прежде ему даже не было известно ее имя.

Ее звали Надеждой.

Надей. Наденькой. Надой — так она стала называться в его сознании. “Нада”. От этого твердого “д” веяло Скандинавией, холодными грядами морен, мглистыми извилистыми фьордами, блистаньем льда под низким морозным солнцем.

У него ничего не получалось с нею. Она не отталкивала его и не допускала до себя ближе, чем то позволяла некая невидимая черта, которую она провела в их отношениях. Это были отнюдь не товарищеские отношения. Виктор Е. был не в состоянии прятать свое вожделение, он исходил им, оно выпаривалось из него наружу, как пот, — стояло в его глазах, проявлялось в выражении его лица, когда находился с ней рядом, давало знать себя в интонациях голоса. И она принимала это его вожделение, даже, пожалуй, поощряла его, отзывалась на него ответно, но — вот черта, и дальше ни шагу, запретная зона, колючая проволока.

Она была замужем и имела, как и он, двух детей. Только в отличие от него не двух мальчиков, а двух девочек. И соответственно ощутимо младше его сыновей: одиннадцати лет и восьми. Возможно, думалось Виктору Е., в них, в девочках, и заключалась причина, что она стояла на проведенной ею черте скандинавской скалой. К мужу, как он ощущал, она была абсолютно холодна, мужу бы она с ним изменила, и ничего бы в ней не шелохнулось. Но преступи она ту самую черту в их отношениях, это вышло бы изменой и девочкам, которым он вовсе не приходился отцом, и девочкам она изменить не могла. Так, во всяком случае, чувствовал Виктор Е.

В комнате у нее их отношения давно уже сделались для всех очевидны. Он больше не заходил к ней туда, но, сталкиваясь с ее соседками и здороваясь с ними, непременно получал с ответным приветствием тонкую всезнающую улыбку. Эта улыбка свидетельствовала, что они в полном курсе о состоянии его дел с их сослуживицей, сочувствуют ему, но сделать для него что-либо не имеют возможности.

То, что их отношения не удалось скрыть от комнаты, было не слишком хорошо. Мало ли что и как. Но знает комната — по цепочке, по цепочке, от уха к уху слух о его “романе” мог доползти до руководства банка, и ему непременным образом сделали бы то самое, первое и единственное предупреждение, после которого еще один сигнал — и вон на улицу без всякого предуведомления. Если бы они с Надой были любовниками, их отношения было бы скрыть куда легче. Встречались бы где-нибудь втайне от всех, и здесь, в банке, — никакой нужды стремиться друг к другу, незачем подлавливать ее в коридоре, чтобы побыть с нею наедине у окна пять минут, ни к чему дожидаться после работы, чтобы проводить до метро... Впрочем, Виктор Е. уповал на милость судьбы. Это была не позиция страуса, сунувшего голову в песок и выставившего наружу торчком хвост, а вполне трезвое соображение, рожденное опытом предыдущих трех месяцев. Их отношениям с Надой, возникшим на виду всей комнаты тем днем, когда ему приснился сон, где они обладали друг другом, исполнилось уже полных три месяца, и если кто хотел настучать, несомненно, имел для того за это время уже массу возможностей.

Но, как оказалось, Виктор Е. совершенно напрасно уповал на милость судьбы. Хотя его упование и основывалось на трезвом расчете.

В один прекрасный день после совещания в президентском кабинете вице-президент, который вел совещание, когда все, подчиняясь хлопку его ладоней, начали подниматься, отодвигая стулья, хлопнул в ладоши еще раз, заново привлекая к себе внимание, и, указав сложенными вместе указательным и средним пальцами на Виктора Е., попросил его со своим обычным непроницаемым видом:

— Задержитесь, пожалуйста!

Виктор Е. прошел вдоль стола поближе к президентскому месту, сел на стул, который на ординарных совещаниях был ему заказан по причине слишком большой близости к креслу председательствующего, и изготовился к предстоящему разговору. Сиденье стула хранило тепло чужого тела, пребывавшего здесь до него.

Вице-президент, пока кабинет освобождался, несколько раз взглянул на Виктора Е., но, как всегда, по его холодным, бесстрастным глазам нельзя было прочесть ничего.

Дверь кабинета наконец закрылась, они остались вдвоем. Две, три, четыре секунды стояло молчание — вице-президент смотрел на Виктора Е., словно хотел привыкнуть к факту его физического присутствия с ним наедине. Потом губы вице-президента разомкнулись.

— Я вам хочу напомнить то, что вы и так должны знать прекрасно, — сказал он. — Вы работаете не в советском учреждении, у нас тут не отбываловка с зарплатой, а коммерческое заведение. Хотите жить по-советски — Бога ради, дверь открыта, за фалды вас никто не держит.

Вице-президенту было чуть за тридцать — пацан, мальчишка в сравнении с Виктором Е.; удачливый финансовый махинатор, или чей-нибудь родственник из высоких властных структур, или законспирированный агент спецслужб, которому доверили в числе немногих ворочать деньгами бывшей капээсэс. Или то, и другое, и третье — все вместе.

— Простите, — проговорил Виктор Е. с обмершим сердцем, — я вас не понял. Разумеется, я прекрасно знаю, где я работаю. По-моему, ко мне никогда не возникало никаких претензий. Что значит, будто я хочу “жить по-советски”?

— Полагаю, вы меня прекрасно поняли. — Выражение лица у вице-президента не изменилось. Это было выражение лица вивисектора, разговаривающего с подопытной лягушкой. — Если руководству банка снова поступят сигналы, что вместо работы вы занимаетесь интрижками, пенять будет не на кого. Я вас предупредил.

Виктор Е. шел коридором из президентского кабинета в свою комнату, и у него было чувство, будто он разодран напополам. И одна из этих его половин, прекрасно осознавая, чем грозит неповиновение, была согласна подчиниться, согласна принять любое унижение ради того, чтобы сохранить свое место, а другая, осознавая все это не хуже первой, протестовала и бунтовала, достоинство ее было оскорблено, и она не собиралась мириться с причиненным унижением.

Часа через полтора он остался в комнате один. И, оставшись один, тотчас набрал номер ее телефона. Трубку могла снять не она. Аппарат стоял на соседнем столе, и обычно отвечала хозяйка стола, но когда хозяйка отсутствовала или оказывалась занята, тогда к аппарату поднималась она. Нада. Если бы трубку сняла не она, он бы не стал разговаривать, дал отбой. Но трубку сняла она. Ее “алле” было ему так знакомо, что он узнавал ее голос по первому звуку.

— Привет, — сказал Виктор Е. торопливо. — Не называйте меня по имени, разговаривайте со мной, как если бы позвонил клиент.

— Да, здравствуйте, — произнесла она в трубке. — Слушаю вас.

Было то ее готовностью вести себя в соответствии с его просьбой или она просто ответно поздоровалась с ним? Они по-прежнему, как и раньше, оставались на “вы”, и из ее ответа нельзя было заключить ни того, ни другого.

— Бога ради, только не отказывайте. Прошу вас, не отказывайте! — с тою же торопливостью, как начал, выдохнул в трубку Виктор Е. — Нам нужно увидеться. Непременно. Обязательно. И не здесь, не в банке. Я вам все объясню, когда встретимся. Давайте просто на улице. Я вам объясню... В банке я к вам больше не могу даже подойти. У меня только что был разговор... — он назвал имя вице-президента.

Потом, задним числом, он думал, что не назови его имени, сообщи ей что-нибудь вроде того, что имел разговор с руководством — вот так, безлично, — она, возможно, не ответила бы согласием на его просьбу о встрече. Вполне вероятно, что не ответила бы. Или нет, не в этом дело?

Но как бы там ни было, после долгой, протяжной, показавшейся ему бесконечной паузы, что наступила после его горячей речи, он услышал — произнесенное с сухой, официальной деловитостью:

— Диктуйте. Я записываю. Адрес ваш диктуйте. Где это будет? Когда?

На какое-то мгновение Виктор Е. онемел. До него не сразу дошло, о чем она. А когда дошло, он даже не посмел поверить себе. Она не просто принимала его предложение, она шла куда дальше: она делала ему предложение встречное! Она готова была встретиться не на улице. Она готова была встретиться с ним так, как он мечтал все эти три месяца. А как иначе расценить ее слова?

— Сегодня вы можете? — спросил он.

— Да-да. Диктуйте. Записываю, — тем же официальным голосом отозвалась она.

Виктор Е. не мог ей ничего продиктовать. Он не был готов к такому повороту. У него не имелось никакой квартиры, где бы они могли встретиться столь безотлагательно. Хотя он и спросил ее, может ли она прямо сегодня. Квартиру для встречи следовало специально организовывать. Одалживаться у кого-то, просить приютить — на час, на два, на три. Что вовсе не представлялось таким уж простым делом. Все же ему было уже не двадцать и даже не тридцать, а полные пятьдесят, соответственно, и всем приятелям — около того, все в основном семейные, несвободные, у каждого квартира — жена, дети, старики.

— Я вам попозже позвоню, — сказал он.

— Вы что, не знаете своего адреса? — Высокомерная официальная ирония в ее голосе звучала как взаправдашняя.

— Да, пока еще не знаю. Нужно выяснить. Его пока еще нет, — признался он совершенно в открытую.

— Хорошо. Когда выясните — позвоните, — ответил ему ее официальный голос.

Опущенная трубка запела в ухо короткими жалящими сигналами.

Прошло без малого четыре часа — Виктору Е. было нечего сообщить ей. Во-первых, до возвращения своих соседей по комнате он успел сделать только три звонка, и во всех трех случаях ничего не получилось. Во-вторых, немного спустя его вызвал начальник отдела, и Виктор Е. сжег в обществе шефа целую четверть рабочего дня. В-третьих, выйдя наконец от начальника и пометавшись в поисках места, откуда бы мог звонить, чтобы рядом — ничьих ушей, найти такое место он не смог. Виктор Е. вернулся в свою комнату, за свой стол, — оставалось лишь надеяться, может быть, получится, что он снова останется один.

Телефон у него на столе зазвонил.

— Что, Витя, как наши с вами дела? — раздался в трубке ее голос в ответ на его “алле”.

Голос был не официальный, совершенно свободный и появился в трубке после мгновения тишины и затем — короткого щелчка, как бывает, когда звонят с таксофона.

— К сожалению, мне пока не удалось решить этот вопрос. — Теперь, в свою очередь, принимая во внимание уши соседей, взять деловой тон пришлось самому Виктору Е. — Но я надеюсь, — тут же добавилось у него, — к концу рабочего дня он будет решен.

— Уже решен, — сказала она. — Записывайте или запоминайте адрес. Я вас там буду ждать. Я уже еду туда. Сможете уйти раньше — уходите. Я буду там через полчаса.

Записывать продиктованный ею адрес Виктору Е. не было никакой нужды. Он впечатался в его память с одного раза — как будто выжгли там клеймом. И через час с небольшим, наплетя начальнику какой-то бред про необходимость именно сегодня, хотя и неожиданно, но завтра будет поздно, нужно сегодня и прямо сейчас — в общем, что ему нужно уйти до окончания рабочего дня, Виктор Е., с цветами в руках, с двумя полиэтиленовыми сумками, набитыми всякой съестной всячиной, готовой к подаче на стол, двумя бутылками мозельского и бутылкой джина, уже подъезжал на нанятой машине к дому, где должна была произойти их встреча. Где должно было, наконец, произойти то, что три месяца оставалось его единственным желанием, смыслом его жизни, ее целью и предназначением.

Он нажал на кнопку звонка, внутри, за дверью, возник его верезжащий звук — словно вгрызалось в бетонную стену сверло электродрели, — и Виктору Е. вспомнился тот сон трехмесячной давности. Он закончился точно таким же звонком. Словно бы сон был вещим. Вещим и направляющим. Звонок разбудил его, чтобы сон запомнился, и кроме того, звучал один к одному, как звучал этот, реальный звонок. Звонок, который вел его к ней реальной — чтобы наконец случиться тому, что происходило во сне.

— Ну-у, привет, — сказала она, женщина из его сна, открывая ему, отступая назад — чтобы вошел. — Прибыли наконец.

На губах ее играла легкая улыбка, а серые глаза смотрели с сосредоточенной глубокой серьезностью. С серьезностью и поощрением. Виктор Е. увидел по ним: она тоже была с ним уже бессчетное число раз; это они встретились так впервые, а на самом деле она принадлежала ему все эти три месяца.

Сумки, еще мгновение назад бывшие в его руках, оказались на полу, — он держал ее в своих объятиях, тесно, сильно, неистово прижимая к себе, она приникала к нему с закрытыми глазами, положив голову ему на плечо, овевая шею своим дыханием, и это все длилось, длилось, и хотелось длить еще и еще, до бесконечности. Потом она подняла голову, открыла глаза, отстранилась и проговорила:

— Подожди. Не торопись. Нам с тобой все же не по восемнадцать. Чуть все же побольше, да? Давай потихоньку. Мне надо к тебе привыкнуть.

Она перешла от “вы” к “ты” — словно развязала поясок на шелковом халате, в который была одета. Она как бы уже отдала ему себя этим “ты”.

Но все же до того, чтобы реальный поясок на халате был развязан, прошло часа полтора. Виктор Е. выложил содержимое сумок на стол, откупорил бутылки, они сели, он наполнил бокалы... За время, прошедшее до того, как она развязала поясок, он узнал, что квартира принадлежала подруге, подруга всей семьей переехала в США, попросив Наду сдать квартиру каким-нибудь хорошим людям, хорошие люди должны были въехать сюда послезавтра, а завтра муж Нады занимался перевозкой всяких личных вещей подруги, которые та не взяла с собой, но не хотела оставлять чужим, пусть и хорошим людям, завтра бы встретиться здесь уже не получилось, сегодня — последний возможный день, судьба — не иначе. Халат на ней, подумал Виктор Е., забираясь под его широкий скользкий рукав, — из тех самых, не взятых в Америку вещей подруги. И еще он узнал за это время: вице-президенту стало известно о нем с Надой от ее соседки по комнате Люськи Сыроноговой. Люська Сыроногова, сидевшая за тем самым столом, где стоял телефон, которым пользовалась и Нада, уже третью неделю была, оказывается, любовницей вице-президента. “Тому можно, да?” — сказала Нада, и Виктор Е. понял, какому прихотливому чувству обязан он этой их встрече. Мысленно возблагодарив болтливую Люську.

Судорога свела ему ногу, когда они оба были уже совершенно обнажены, уже лежали в постели, пальцы его уже насладились ее большим мягким животом, ее роскошными ягодицами, ее грудью с крупными вишенными сосками, когда она уже приняла его тело между своими раздвинутыми ногами, держала его, закрыв глаза, за восставшую, обретшую, как в молодости, крепость кости, стремившуюся исчезнуть в ней плоть, еще миг — и сон должен был обратиться явью.

От боли, свившей икру во вздувшийся каменный жгут, вывернувшей пальцы каждый в свою сторону, он закричал. Его бросило в сторону, выгнуло дугой, он пытался дотянуться до икры, чтобы размять мышцу руками, — и не мог дотянуться: его выгибало, крутило по кровати, и он все кричал, кричал, слышал себя, хотел остановиться — и был не волен над собой. Подожди, подожди, металась она следом за ним, пытаясь ухватить его за ногу. Замри, дай разотру, замри! Виктор Е. пытался замереть, но его хватало лишь на мгновение, боль была нестерпимой, и он вновь начинал колотить ногой воздух, дергаться и метаться по постели.

Наконец, боль стала такой, что он смог замереть. Нада, стоя над ним на коленках, принялась растирать ему икру. Груди ее от быстрого движения рук тряслись, живот колыхался. Сейчас, сейчас, сейчас, приговаривала она. Миленький мой, как ты кричал! Виктор Е. уже мог посмеиваться над собой, смущенно похмыкивать и отвечать ей: ой, чудесно, ну, замечательно, такой кайф!

Того, что судорога схватит ногу вновь, прямо в ее руках, он никак не ожидал. И снова от жуткой, корежащей боли он заорал благим матом, страшным, звериным голосом, и снова ногу ему вырвало из ее рук, и начал кататься по постели, биться на ней и выгибаться дугой.

Приступ длился, видимо, минут двадцать. От судороги в икре остался, наконец, только болезненный тугой ком, постепенно, понемногу все уменьшавшийся и уменьшавшийся в размерах. Но Виктор Е. чувствовал теперь себя ни на что не способным. Эти двадцать минут вымотали его так, словно он очнулся после изнурительной, тяжелой болезни. И еще — страх внутри, что начни все заново, судорога повторится.

Ни на что не способна — понял он, взглянув на нее, — была и Нада. Лицо ее посерело, глаза измученно плыли. Она элементарно отдала все силы, что предназначались совсем для другого, на то, чтобы растереть, размять ему мышцу, помочь справиться с судорогой.

Он благодарно привлек ее к себе, она привалилась к нему, обняла, — и они лежали так, совершенно молча, не испытывая никакого желания говорить, минут пять-шесть-семь. Виктор Е. даже уснул. Кажется, забылась во сне и она. Словно все у них, что снилось ему тогда, случилось, и они отдыхали после того.

Потом они совершенно согласно поднялись и стали собираться. Пора было ехать домой, к семьям, — и ей, и ему.

— У тебя часто так... судороги эти? — пряча неловкость в улыбке небрежности, спросила она, когда уже были одеты и обувались.

— Никогда, знаешь, — пряча свое смущение за такой же улыбкой, сказал Виктор Е.

Он сам был обескуражен происшедшим. С ним действительно никогда ничего подобного не случалось.

* * *

Ночью грянул мороз, выпал снег. Днем температура осталась стоять ниже нуля, выпавший снег не растаял, и черная мрачная осенняя земля скрылась под белым слепящим покровом. Это был первый снег, легший на землю в преддверии наступающей зимы, и глаз отдыхал на нем, наслаждался им, в груди празднично, ликующе щемило — как от высокой музыки.

Виктор Е. с женщиной из сна, чье имя в его сознании было созвучно такому вот ясно-холодному, чистому, царственно-торжественному дню, шли с электрички полем к пустующему дачному дому, ключи от которого чуть слышно позванивали у Виктора Е. на дне кармана его длиннополого темно-синего кашемирового пальто. Дом принадлежал какому-то знакомому его знакомого — приятеля по прежней советской жизни, когда их профессии инженеров-теплотехников еще были профессиями и кормили. Его бывший коллега-приятель нашел свою нишу в качестве прораба на строительстве особняков “новым русским”, а кроме того, подрабатывал еще ремонтом всяких сезонных садово-дачных халуп, и ключи от них на время ремонта переходили к нему в руки. Дом, ключи от которого позванивали в кармане пальто Виктора Е., был именно таким, доверенным его приятелю на пору ремонта. Приятель пока завозил материалы, должен был со своей бригадой начать работы на следующей неделе и доверил Виктору Е. ключи без особых уговоров. Он знал, что Виктору Е. можно доверять, все будет в порядке, и только спросил: “Что, в самом деле нигде ничего больше найти не можешь?” “Да что-то ни черта не получается”, — признался ему Виктор Е. Со дня их неудачного свидания с Надой на квартире ее уехавшей в США подруги прошло две с половиной недели, две недели из этого срока Виктор Е. отдал поискам нового места для встречи, и ни одна из его попыток не оказалась успешной. “Только там печку придется топить. А то холодно уже, сыро”, — предупредил приятель. Постельное белье, незамеченно от жены взятое дома из комода, Виктор Е. нес с собой в сумке через плечо.

Дорога от станции до дома заняла едва не час. Наду это их путешествие электричкой, затем пристанционным селением, заснеженным белым полем и, наконец, лесной дорогой до скрипучей калитки в штакетниковой ограде, которой был обнесен тихий сейчас, видимо, почти безлюдный дачно-садовый поселок, приводило в неподдельный восторг.

— Как замечательно, знаешь, — ловя его руку и сжимая между своими ладонями, проговорила она, когда, сориентировавшись по плану, набросанному приятелем Виктора Е. на листке из блокнота, уже подходили к дому. — Я себя чувствую прямо восемнадцатилетней. У тебя нет такого чувства? Не иначе, как нам это все устроили наши с тобой ангелы-хранители. Сговорились и устроили.

Ангелы-хранители — подобное было для Виктора Е. слишком. Он столь мистически-романтично не чувствовал.

— А разве ангелы-хранители заботятся о счастье? — спросил он тем не менее.

— Ангелы-хранители заботятся о жизни, — ответила Нада. И посмотрела на него сбоку своим глубоким, серьезным взглядом. — А у меня до встречи с тобой была не жизнь. Мне кажется, она только сейчас наступает.

Виктор Е. не продолжил разговора. Ему стало не по себе. До чего она серьезно это произнесла: “Не жизнь”. Вдруг она имела на него какие-то виды? Как ни велико, ни сжигающе было желание обладать ею — дальше того его планы не простирались. Жизнь сложилась, какая есть — такая есть, что за смысл менять ее.

В принципе, он был осторожным человеком. Несколько раз в жизни у него случалось так, что оказывался на черте опасности, и, преступи ее, кто знает, как бы все пошло дальше. Но всякий раз он от этой черты отступал. Его спасал инстинкт. Как, например, в шестьдесят восьмом году, когда после армии, еще совсем молодым человеком, учился на втором курсе института, приехав в Москву из Свердловска. Он тогда водился со своим бывшим одноклассником, учившимся в Литинституте, и тот вместе с девушкой, за которой ухаживал, потащил его на площадь Пушкина — будто бы там происходит что-то сверхнеобычное, в чем нельзя не принять участия. Так легко купиться по молодости — он пошел. И только когда увидел того сивобородого, которого года четыре спустя судили за антисоветскую деятельность, а он по телевизору раскаивался в ней, только тогда его инстинкт подсказал, что следует быть настороже. А когда этот сивобородый, оставив их около кинотеатра, пошел к памятнику разведывать обстановку, тут уже все стало ясно окончательно. Бывший одноклассник не удерживал его, но насмехался, вышучивал, — Виктор Е. со всею решительностью послал одноклассника подальше — вместе с подругой — и ушел. А потом, когда тот женился на этой своей революционерке, и вовсе порвал с ним, никогда больше с ним не встречался, — так разве что, доходили иногда всякими кружными путями какие-то слухи о его жизни, и не больше.

С замком пришлось повозиться. Он никак не хотел открываться. В сердцах несколько раз Виктор Е. крепко, изо всей силы потряс дверь, бухнул в нее ногой. Замок поддался, когда ему пришло в голову приподнять дверь за ручку обеими руками и попросить Наду провернуть ключ. Дверь просто осела, и щеколда замка зажималась в гнезде.

О, как великолепно, как восхитительно было вновь оказаться в замкнутом, отрезанном от всего остального мира пространстве, — они стояли с другой стороны двери, внутри, обнявшись, обратившись лицом к лицу, едва дверь закрылась, и просилось не отрываться друг от друга уже до конца, пройти весь путь соблазна прямо сейчас, немедленно... Но томление соблазном — горючее вещество желания, их восемнадцать лет остались далеко позади, они оба знали цену спешке, зачем было комкать предстоящее наслаждение, портить все и преснить? Тем более что холодная застойная сырость, и в самом деле стоявшая в доме, вовсе не располагала к долгим и тонким утехам.

Помучившись с дымоходом, Виктор Е. растопил печь, Нада, отыскав хозяйственные тряпки, смочила их минералкой из пластмассовой бутылки, протерла запыленный стол, стулья. Печка была железная, стремительно накалилась, начала отдавать тепло. Нада накрыла стол. Пар от дыхания, белыми клубами исходивший из рта, когда вошли, исчез. Виктор Е. вытащил из сумки полиэтиленовый пакет с бельем, протянул его Наде. Она, глядя ему глаза в глаза, замедленным, как бы слегка таящимся движением приняла пакет, руки их встретились, они согласно подлили этот миг некоторое время и так же согласно разняли руки. Восхитительный был миг. Они как бы сказали им друг другу: еще чуть-чуть, еще немного, уже близко...

И тут, когда Нада принялась стелить постель, чтобы стояла готовой, уже застелила, собиралась закрыть одеялом, — в дверь загрохотали. Загрохотали дико, ожесточенно — ломясь, — и, такой же дикий, как грохот, свирепо-звериный голос проорал:

— Открывай! Не открываешь — взламываем, стреляем без предупреждения!

У Нады в ужасе округлились глаза, лицо ее посерело, она схватила Виктора Е. за руку:

— Что это?!

Виктор Е. стремительно, наверное, причинив боль, разжал ей пальцы и метнулся к комнатному окну. Под окном, сбоку него, держа в руках наизготовку автомат, стоял омоновец в зеленом камуфляже. Вернее, Виктор Е. догадался, что тот стоял там: в окно виднелись только часть камуфляжного плеча и вскинутый вверх под углом автоматный ствол с раструбом навинченного пламегасителя.

Ничего другого, кроме как открыть, не оставалось. Сядь на стул, сиди, велел Виктор Е. Наде и бросился к входной двери. Открываю, крикнул он на бегу тем, кто стоял на крыльце.

Он отомкнул замок — и тут же получил распахнутой снаружи дверью страшный удар — в лицо, в грудь, в бедро, в колени, — опрокинулся от него навзничь, оглушающе ударившись обо что-то затылком, и, прежде чем успел прийти в себя, его грубо, жестко, словно он был некой неодушевленной вещью, ухватили за руку, завернули ее, и он, завопив от пронзившей его боли, послушно перевернулся на живот, вниз лицом. Затем руку ему отпустили, но безжалостно — хотя, наверное, отнюдь не изо всей силы — пнули носком ботинка по ребрам и крикнули:

— Руки за голову! За голову, говорю, руки! За голову, падла!

Виктор Е. попытался объясниться, — но лишь получил по ребрам еще несколько пинков, причем основательно крепче первого. Спустя некоторое время его подняли, обыскали, забрав из карманов все, вплоть до носового платка, и ввели в комнату. Нада сидела на том же стуле, на который он ее посадил, бросившись к двери, но по беспорядку в ее одежде, по скособочившимся плечикам платья он понял, что не избегла обыска и она.

Видимо, за ними с Надой, незаметно для них, проследили. Вероятней всего, сторож этого безлюдного дачно-садового поселка. И они вызвали у него подозрение. Тем, что так долго возились на крыльце с замком, трясли дверь, колотили в нее, будто хотели сломать. За кого он мог принять их, за грабителей? Во всяком случае, вызвал милицию и сказал что-то такое, что брать их прибыл не простой милицейский наряд, а вот этот — омоновский.

То, что они не грабители, — это было очевидно. Об их намерениях красноречиво свидетельствовали накрытый стол и расстеленная постель, а кроме того, у них имелись ключи от дома. Но они не знали имени хозяина. Не знать имени человека, доверившего тебе ключи от своего дома, — это равнялось признанию в совершении незаконного проникновения в чужое жилище.

— Да? Неужели? — ухмыльнулся омоновец, являвшийся, видимо, старшим, когда Виктор Е. сообщил, откуда у него ключи: их бригада будет ремонтировать этот дом, и он приехал сюда осмотреть его. — Это вам ключи для того даны, чтобы с блядями здесь забавы устраивать?

Виктор Е., не удержавшись, невольно взглянул на Наду. Она сидела на стуле, вся, как спелая вишня.

— Вы полегче! — поднял голос на омоновца Виктор Е. — Вы думаете, если с оружием...

И тотчас заработал от стоявшего подле него рядового такой удар в печень, что его перегнуло, в глаза ахнуло темнотой и залило слезами.

— Что, не понял еще ничего? — осведомился старший омоновец, когда в глазах у Виктора Е. стало светлеть.

Освобождение стоило Виктору Е. двухсот двадцати долларов и пятисот тысяч рублей — всех денег, которые у него имелись с собой в наличии, — а также часов с руки и паркеровской авторучки с платиновым пером. Остальные вещи ему вернули, включая и носовой платок.

— И чтобы при нас отсюда, пять минут на сборы — и чтобы освободить! — приказал Виктору Е. старший. — На хрен нам, чтоб на нас потом телегу: приехали — и оставили. Пять минут — и чтоб никого здесь!

Виктор Е. с женщиной из его сна шли обратной дорогой к станции — лесом, полем, пристанционным селением — и молчали. Ни слова не шло с языка. Земля лежала под свежевыпавшим снегом все такая же ослепительно, девственно, изумительно белая — баснословная красота! — теперь они ничего этого не видели. И молчали на станции, ожидая электричку. Молчали, войдя в вагон, найдя свободные места и сев. И только когда уже ехали минут семь-восемь, она, повернувшись к нему, ткнувшись ему головой в плечо, проговорила с отчаянием:

— Слушай, я уже не верю, что у нас с тобой получится! Я уже не верю!

Виктор Е. обнял ее, притиснул к себе и погладил по руке.

— Получится. Конечно, получится!

Однако внутри в нем билось то же самое чувство.

И тем не менее неделю спустя они договорились о новой встрече.

Старший сын, снимавший квартиру и живший отдельно, уехал с подругой в Анталью, квартира его осталась пустой. Ключи от квартиры перед отъездом он завез в родительский дом, попросив разок-другой заскочить к нему туда, полить пальмы. Пальмы были хозяйские, квартира сдана сыну за низкую плату с условием не загубить любимые растения хозяина, и сын, видимо, зная крутизну хозяйского нрава, относился к поставленному условию даже, пожалуй, с чрезмерной серьезностью. Только непременно, чего бы то ни стоило, я вас очень прошу, сказал он, отдавая ключи. Обязанность съездить, полить пальмы была, естественно, возложена женой на Виктора Е. Ты мужчина, у тебя меньше забот, давай ты, непререкаемо решила она. Виктора Е. это более чем устраивало. Для порядка, чтобы не вызвать подозрений, он поотнекивался, но не слишком настойчиво, чтобы не перегнуть палку. Ну хорошо, ладно, съезжу, как возлагая на себя неприятное, безрадостное бремя, согласился он.

Теперь они с Надой договорились, что приедут на ту квартиру врозь. Как это было и в первом случае. Правда, тогда это получилось само собой, естественным ходом вещей, но после происшедшего за городом они выверяли уже каждый шаг. Особенно на том настаивала Нада. Сначала приедет он, удостоверится, что все в порядке — никто их оттуда не собирается просить, никаких иных осложнений, — она позвонит, он сообщит ей, как оно и что, и после этого уже поедет она.

Виктор Е. был в жилище сына второй раз. Все здесь дышало молодым холостяцким неуютом: разбросанные вещи, мусор на полу, грязная посуда в раковине, стоялый запах сигаретного пепла. Виктор Е. распахнул окна, рванулся за веником, быстро промел пол во всей квартире, вымыл посуду, полил, спохватившись, все три хозяйские пальмы, собрал в кучу разбросанные вещи, завязал их узлом в рубашку и бросил тот в шкаф. Воздух в квартире посвежел, она перестала напоминать берлогу, — принять Наду в такой квартире было уже не стыдно.

Звонок ее раздался, когда он заканчивал накрывать на стол. “Да? Все в порядке? Замечательно! — отозвалась она, когда он сообщил, что на месте, ждет и сгорает от нетерпения увидеть ее. — Еду! Я уже в дороге, вышла вот позвонить из таксофона, сейчас обратно в машину, и уже, думаю, недалеко, минут через десять буду.”

Десять минут прошли — она не появилась. Прошли двадцать минут, полчаса — ее все не было. Виктор Е. почувствовал внутри некоторый мандраж. Он не мог усидеть на месте, ходил по квартире туда-обратно, стоял у окна, высматривая на дороге подъезжающую машину, и снова ходил по квартире. Десять минут — это, конечно, она могла ошибиться, возможно, дорога отняла бы у нее куда больше времени, но полчаса — это по всем раскладам выходило уже слишком.

Минули еще полчаса. Виктор Е. не ходил по квартире, а метался. Оттуда, откуда она ехала к нему, за час ей можно было добраться сюда, даже при самых невероятных затыках на дорогах, раза три. Ну, два с половиной. Не в силах сидеть в квартире, Виктор Е. вышел на лестничную клетку, спустился пешком по лестнице вниз, поднялся на лифте до верхнего этажа, осмотрел чердачную дверь, — нет, она была прочно закрыта на замок, никто через нее на чердак не входил. Это уже ему лезли в голову всякие черные мысли: о маньяках-насильниках, подъездных грабителях...

У двери квартиры, которую снимал сын, когда Виктор Е. спустился к ней, стоял, жал на кнопку звонка молодой мужчина. Как раз того же возраста, что и сын, — видимо, какой-то его приятель-знакомый, не поставленный им в известность об отъезде.

— Добрый день, — поздоровался Виктор Е. — Вы к кому? Кто вам нужен?

Он решил на всякий случай не называть имени сына. Он был сейчас под воздействием тех черных мыслей, и следом за тем, как подумалось, что какой-то приятель-знакомый, ударило: а может быть, наоборот, какой-нибудь недруг, пришел на какую-нибудь, как стали теперь говорить, разборку, и то, что сына нет, — это, наоборот, хорошо.

Мужчина, однако, не смог ответить, к кому он. Из его ответа получалось, что он не знает к кому.

— Ну, мне сказали, просто в эту квартиру. Видимо, кто откроет, — завершил он свое не слишком внятное объяснение.

— Кто вам сказал? — сурово спросил Виктор Е.

— Ну, я не знаю ее. Просто я там рядом оказался. Женщина там...

Мандраж, бивший Виктора Е., вмиг оборвался. Все в нем в короткое мгновение натянулось струной, он замер, застыл, превратился в один мышечно-нервный сгусток, готовый принять некий удар и выдержать его.

— Какая женщина? — медленно выговорил он. — Где вы оказались?

Молодой человек был послан Надой. Он стал свидетелем столкновения машины, в которой она ехала, со встречным грузовиком, вытаскивал ее и водителя изнутри, бегал потом вызывал “Скорую”.

— Она просила извиниться и передать, чтоб ее не ждали, — сказал он. Подумал и развел руками: — Вот, собственно, и все.

— Но она, значит, жива, в сознании, не покалечена, раз говорила с вами? — с надеждой воскликнул Виктор Е.

— Она жива, да. В больницу ее повезли, но в сознании, — утвердительно кивнул молодой человек. — Водитель — тот всмятку, никаких признаков жизни, а она жива. Хотя у нее там откуда-то кровь... — Он снова немного подумал и повторил: — Просила извиниться и передать, чтоб ее не ждали.

Похоже, он был несколько туповат.

— А куда ее повезли, в какую больницу, не знаете? — задал ему последний вопрос Виктор Е.

Куда, в какую больницу — ничего этого молодой человек уже не знал.

* * *

Виктор Е. вновь увидел ее лишь в начале зимы.

Тогда, сразу после катастрофы, в которую она попала, выяснив, где лежит, он предпринял несколько попыток навестить ее, но сначала она лежала в реанимации, куда никого не пускали, а потом одна из ее соседок по комнате — но, разумеется, не Люська Сыроногова — передала ему от нее записку, где она умоляла его не приходить, не мешать ей и обещала потом все объяснить. Именно так там говорилось: “умоляю”, “не мешай”, “обещаю”. В общем-то, все было понятно, причины, по которым ему не стоило появляться у нее в больнице, лежали на поверхности и были достаточно серьезны, но что-то в этой ее просьбе Виктора Е. задело. Он даже не вполне понимал, что его могло в ней задеть. Записка как записка, абсолютно нормальная. Разве что вот “обещаю”. Зачем ему что-то “обещать”? Он и так все понимал, что тут еще объяснять?

Встреча их произошла перед началом рабочего дня в лифте. Виктор Е. уже стоял около него, поджидая, когда тот спустится вниз и заберет очередную партию пассажиров, в которую должен был влиться и он, лифт подъехал, распахнул двери, все вокруг пришли в движение, и тут появилась она. Увидела распахнувшиеся двери — и заспешила, ускорила шаг. Большой ее, широкий живот, который ему довелось однажды ласкать, заколыхался, грудь запрыгала, — Виктор Е. как задохнулся: таким мучительным, острым желанием пробило его.

Он придержал двери лифта ногой, чтобы не дать ему уйти без нее, она заскочила внутрь мимо Виктора Е., не заметив, что это он, Виктор Е., отпустил двери, они начали закрываться, и она благодарно взглянула на него:

— Весьма вам призна...

Слова застряли у нее в горле. Она увидела, что это он.

— С выздоровлением, — сказал Виктор Е., не думая о том, каким тоном у него это получается, что его слышат несколько пар чужих ушей, среди хозяев которых могут оказаться всякие люськи сыроноговы.

Нада преодолела свою растерянность.

— Да, — кивнула она, — благодарю. Вчера первый день на работе.

Виктора Е. внутри словно бы кольнуло — болезненно и остро. Оказывается, она была здесь уже вчера! Была — и не попыталась никаким образом дать ему о том знать. А до того, несомненно, провела несколько дней дома, может быть, даже неделю или две, — и не нашла минуты, чтобы позвонить, сказать хотя бы словечко.

Однако он не позволил проявиться на лице своему чувству.

— Как ваше здоровье? Оправились? — спросил он — так, словно никогда не видел ее обнаженной, никогда его ладонь не держала ее грудей, не плавала по ее животу.

— Да, слава Богу, все прекрасно! — точно так же ответила она. Будто не было того, как сжимала его обеими руками, мгновение — и должна была принять в себя.

Лифт остановился, двери распахнулись.

Виктор Е. шел по коридору рядом с ней, впереди, сзади шли люди, — и у него не имелось никакой возможности сказать ей то, что просилось.

— В двенадцать, в буфете. Жду тебя, — быстро, полушепотом произнес он наконец, когда уже находились у ее комнаты, и ей — заходить.

— Да, — коротко отозвалась она.

В двенадцать часов три минуты в буфете Виктор Е. получил от нее записку. Сложенный в маленький квадратик лист бумаги — будто дело происходило в школе и они были какими-нибудь влюбленными восьмиклассниками.

— Здесь все написано, — сказала она. В серых ее серьезных глазах стояло некое покаянное чувство. Или то ему лишь показалось? — Так просто мне тебе не рассказать. А здесь все написано.

И ушла. Появилась, побыла около него несколько секунд, обдав вместе с ароматом своих духов ароматом их прежних встреч, — и как ее не было.

Сидя в одиночестве за чашкой кофе с бутербродами, Виктор Е. развернул записку, оказавшуюся настоящим письмом — страница плотных, кое-где даже налезающих друг на друга строчек, — и стал читать.

Женщина из его сна, его сослуживица из комнаты по соседству, назвавшаяся в его сознании странным именем Нада, писала, что в больнице с ней сделалось помутнение рассудка, она потеряла голову — она влюбилась в своего врача, и так получилось — он тоже влюбился в нее. Она писала, что ушла к нему из семьи, что неизвестно, как теперь сложатся у нее отношения с ее девочками, и это ее ужасает, но между тем она все равно счастлива. Даже так: безумно счастлива. Может быть, впервые в жизни по-настоящему счастлива. Еще она писала, что все это с ее жизнью устроил, наверное, ее ангел-хранитель — не могло же все произойти совершенно случайно, простым совпадением обстоятельств; не случайны были их отношения с ним, с Виктором Е., не случайны были все их неудачи при встречах, не случайна была сама автокатастрофа, — но из несчастья результатом получилось счастье. Под несчастьем, уточняла Нада, она имеет в виду, конечно, катастрофу, а их отношения с Виктором Е. — это прелюдия счастья, которое она обрела, подготовка к нему, без их отношений она бы, наверное, оказалась не готова принять счастье, когда оно обрушилось на нее, так, видимо, было ангелом-хранителем задумано, и она испытывает к Виктору Е. безумную благодарность, самые теплые, самые нежные чувства. Я надеюсь, ты простишь меня, писала она в конце. Поймешь и простишь. Надеюсь, мое признание не будет тебе слишком больно: для тебя отношения со мной не были судьбой, а мои отношения с ним — это судьба.

Виктор Е. дочитал письмо, свернул, свернул еще, еще — почти до того квадратика, в котором получил от Нады, — потом развернул, попросил у сидевших за соседним столом зажигалку и поджег лист. Огонь занялся, разгорелся, пламя жирно взметнулось вверх над его рукой отлетающим петушиным гребнем.

С других столов смотрели на Виктора Е. с недоумением и осуждением.

— Эй, эй, вы что делаете? — закричала ему из-за стойки буфетчица. — С ума сошли?!

Виктор Е., не отвечая ей, не обращая ни на кого вокруг внимания, дотерпел, пока пламя не начнет обжигать пальцы, бросил оставшийся несожженным кусок письма в пепельницу на столе, взял кофейную ложечку и, приподняв бумагу, чтобы огонь заново охватил ее, дождался, когда от письма не останется ничего, кроме черного скоробившегося угля. После чего он встал и пошел из буфета вон.

* * *

— Боже, ты стал невыносим! — В голосе жены прозвучала истерика. — Ты всем недоволен, недоволен, все тебе не так, все не эдак, что с тобой случилось?!

Стояла ночь, теща и сын спали в своих комнатах, а Виктор Е. с женой только укладывались, и тут, когда их супружеская постель была уже расстелена, он принялся упрекать ее, что она скверно ведет хозяйство, он зарабатывает кучу денег — и все уходит неизвестно куда, не построили загородного дома, нет даже машины...

— Ты невыносим, невыносим! И дом тебя никогда не интересовал, и машину не особо хотел! — Жена обдернула ночную рубашку, легла под одеяло, повернулась лицом к стене. — И не прикасайся ко мне, не прикасайся!

Виктор Е. выключил свет, посидел в темноте на краю кровати и тоже лег. Он был удовлетворен. Он специально затеял этот разговор — чтобы наверняка не возникло необходимости исполнять супружеский долг. Он манкировал им. Он всячески, под самыми разными предлогами каждый день стремился лечь позднее жены, давая ей уснуть, или же, если этого не получалось, устраивал перед самой постелью какой-нибудь подобный скандал. Он манкировал супружескими обязанностями уже несколько недель — с того времени, как Нада появилась на работе и он прочел ее письмо. Точнее, он элементарно был не в состоянии справлять их. Ему было так тяжело, так скверно, так тошно, что с трудом хватало сил кое-как, спустя рукава справлять свои банковские обязанности.

Виктор Е. не думал, что будет так тяжело. Он полагал, что день, другой, третий — и он успокоится, неделя, вторая — и все в нем уляжется окончательно, боль сойдет на нет, истончится и исчезнет, ну крутанулось динамо и крутанулось, что ж поделаешь; ничего не поделаешь. Но вместо этого вдруг оказалось, что он страдает. Совершенно по-юношески, с опустошающей грудь сосущей тоской, с какою-то истощающей черной горечью, и становилось все хуже, хуже, — время от времени в груди возникал словно бы стон, стоял там, подпирал горло, и следовало, набрав воздуха, затем с шумом, издав протяжное “а-а”, выдохнуть его, чтобы стало хоть чуть легче. Нада словно бы проросла в него, схватилась там внутри, как дерево корнями, и ее было невозможно выкорчевать, она не выдиралась; она стала ему дороже жены, дороже всей прежней прожитой жизни — вот что. Будь это возможно, он бы бросил прежнюю жизнь, ушел к ней, с нею, за ней... как поздно ему все открылось!

Иногда Виктор Е. встречал ее в коридоре. Они здоровались — и расходились. Когда они здоровались, в глазах ее зажигалась улыбка памяти. Да-да, конечно, я ничего не забыла, говорила эта улыбка, я тебе безмерно благодарна, мы с тобой по-прежнему друзья, но друзья — не больше, уж извини. Несколько раз он попытался пересечься с нею в буфете. Пересечься было несложно: он знал ее обеденное время, и сложность состояла лишь в том, что она, естественно, приходила обедать не одна. Но это уже оставалось делом техники — отсечь ее от спутниц, главное, чтобы спутницей не оказалась та самая Люська Сыроногова. Спутницей Люська Сыроногова ни разу не оказалась, однако усилия, потраченные Виктором Е. на то, чтобы остаться с его Надой, женщиной из сна, вдвоем, неизменно пропадали втуне. Они оставались, он приступал к разговору, — она тут же пресекала его: “Не надо! Ни слова больше! Это не имеет смысла. Я тебе все написала. Ничего измениться не может. Давай поговорим о чем-нибудь другом”. О чем другом мог он с ней говорить? “Тебе хорошо?” — спросил он в одну из таких своих попыток переговорить с нею в буфете. “Я счастлива”, — ни на мгновение не задумавшись, отозвалась она. Это было видно и так, что счастлива: по блеску глаз, посадке головы, осанке. Она словно расцвела, — пошло, трафаретно, но точнее не скажешь.

Настала зима. Снегопады навалили сугробы, белое вокруг уже не рождало ощущения праздника, стало привычным и даже утомляло своей тотальностью. Приближался конец года. В банке подбивались итоги, считалось сделанное и упущенное, спешно подчищались долги, наводился глянец на показатели.

Вызова к вице-президенту, который устроил ему таску по доносу своей любовницы, Виктор Е. ждал. Вице-президент курировал их отдел, открытие нового отделения банка в области сорвалось, ответственность за это нес не кто другой, как он, Виктор Е., и ответ предстояло держать ему. Он и в самом деле был виноват. Следовало помотаться туда почаще, поработать с местной администрацией, надавить на подрядчика — вообще не вылезать оттуда последний месяц, а он вместо того сидел сиднем на завалинке. Только успевал разгребать текучку.

— Боюсь, если дело пойдет так и дальше, нам придется с вами расстаться, — глядя на Виктора Е. своим холодно-бесстрастным, студенистым, медузьим взглядом, сказал вице-президент. — Вы лично отвечали за это отделение, и никаких оправданий у вас нет. Что бы у вас где-то там ни происходило, на работе не должно отражаться ничего. Никаким образом. — Он выдержал паузу. — А у вас, похоже, начинает отражаться.

— Что вы имеете в виду? — пробормотал Виктор Е., чтобы хоть как-то отреагировать.

— То, о чем мне с вами уже приходилось беседовать. — Вице-президент позволил себе ухмылку. Как если бы лягушка под его вивисекторским ножом оказалась живой и он с удовольствием полоснул ее еще раз, умертвляя теперь окончательно. — Всякие переживания по поводу неудавшихся интрижек в коммерческом заведении так же неуместны, как сами интрижки. На работе вы не человек, вы автомат с заданной программой. Отклоняться от нее — непозволительная роскошь для коммерческого заведения. Поняли, наконец, что я имею в виду?

Виктор Е. понял. Люська Сыроногова в постели все так же осведомляла своего любовника о том, что происходит вокруг.

Он понял — и неожиданно ощутил в себе безумную, дикую ярость. Вообще — как чувство — не слишком свойственную ему. Стервец! Тварь! И надо стерпеть все, утереться, проглотить?!

— А драть Люську Сыроногову — это не роскошь, нет?! — поднимаясь со своего места и ступая к вице-президенту, проговорил он.

И врубил ему точно в переносицу — прямым, длинным, убойным ударом, оставшимся в руке с молодости.

На улице, когда пять минут спустя Виктор Е. вышел из банка, все, показалось ему, было окрашено красным. Красным был воздух, красным был снег, красным светилась шипящая под колесами автомобилей дорога. Наверное, давление прыгнуло у него к двумстам.

Широко размахивая черным кожаным “дипломатом” с цифровыми замками, он двинулся прочь от банковского крыльца. Здесь ему больше было не работать. Ни дня. Ни часа. Все. Конец.

Куда он шел, Виктор Е. не знал. Ноги несли его — с горячей, неистовой, как бы азартной резвостью, — и куда несли, туда он и шел. Прошел по тротуару вдоль какого-то дома, повернул, пересек трамвайные пути и вышел к переходу через дорогу. Светофор горел разом тремя красными огнями. Виктор Е. посмотрел налево, посмотрел направо. Дорога была пуста, машин не шло ни с той, ни с другой стороны. Он ступил на ее полотно и тем же горячим, целеустремленным шагом пошел через нее.

Большую, тяжелую, на высокой подвеске, типа английского “Лендровера” машину он увидел, когда она находилась в каком-нибудь метре от него. В следующее мгновение его вознесло в воздух, и в тот короткий миг, что Виктор Е. находился в полете, чтобы в следующий миг грянуться об асфальт и разбиться, попасть под колеса встречной машины и быть раздавленным ею, в этот короткий, секундный миг он испытал ослепительное, высшее счастье — и узнал его: это было то самое чувство, которое он испытал тогда, во сне, когда Нада перевернула его под себя, нависнув шатром, подчинила себе, растворила в своем могуществе, завладела им с такой хозяйской решительностью, словно имела на то полное право. И еще в этот миг ему сделался ясен смысл того сна. Нада была его смертью, вот кем. Она пришла забрать его, а ангел-хранитель там, во сне, предупредил об этом, дал сигнал — прозвенел звонком. Но он не понял ангела-хранителя, он принял тот звонок-предупреждение за звонок входной двери...

Однако же счастье, что испытывал Виктор Е., было так велико, так всеобъемлюще, так ослепительно, что он ни о чем не пожалел, ничему не ужаснулся; он лишь подумал: как хорошо, какое облегчение, что все кончено. И как замечательно, что не пришлось никого убивать.

Чтоб потомки знали и помнили

В стране, наконец, начали борьбу с фашизмом.

Было запрещено всякое использование свастики в символике движений и партий, со склада одного из издательств изъяли весь тираж только что отпечатанной “Майн кампф” Гитлера, редактор небольшой газетки за статью антисемитского содержания был оштрафован на месячную зарплату. Президент выступил со специальным посланием, самолично зачитанным по телевидению, где сказал, что не потерпит, спуску не будет, дальше невозможно, пора положить конец. Спустя сутки на экране появился генеральный прокурор и подтвердил, что спуску не будет, последуют самые суровые меры, ростки станут вытаптываться, побеги уничтожаться, корни выкорчевываться. Министр-милиционер был представлен телевизионным экраном на другой день после прокурора, он сказал, что милиция выполнит, отдано распоряжение, все готовы и не сплошают.

Художник Валерий В., 27 лет, был человеком горячим и в страсти необузданным. Причиной тому являлась, несомненно, наследственность. Его прадед, умерший в возрасте шестидесяти девяти лет, как свидетельствовали семейные предания, во время гражданской войны, что была в начале века, без всякого приказа лез в самое пекло, рисковал жизнью, а в 37-м, когда по всей стране свирепствовали расстрельные тройки, написал письмо главному чекисту, руководившему террором, вступился за товарища. И между прочим, не был даже арестован, а только поплатился увольнением в отставку — что-то вроде того.

Сейчас Валерий В. пылал страстью к молоденькой учительнице русского языка и литературы в районном затрапезном городке — в четырех часах езды от Москвы. Разлуке их шла уже вторая неделя, и, не выдержав столь долгого отсутствия предмета страсти около себя, Валерий В. решил слетать к учительнице, залить пылающий в груди жар стремительным коротким свиданием. Дабы срок ожидания планового свидания, на которое она должна была приехать к нему, укоротился бы раздвоением до терпимого. Он был уже почти у цели своего путешествия, проведя четыре часа в электричках, на станционных платформах при пересадках, и двинул уже, наконец, пешком с вокзала райгородка до недальней улицы, где в бревенчатом доме-избе снимала комнату недавняя студентка пединститута, когда с ним случилось непредвиденное.

Из подворотни одного из подобных домов-изб, к которому он подходил, выскочили вдруг две собаки и с громким лаем бросились к Валерию В., загородив ему путь. Щетиня на загривках шерсть и пружинисто приседая на задние лапы в готовности прыгнуть на Валерия В., они сотрясали себя в злобном утробном гневе, и он принужден был остановиться. Однако просто стоять в недвижности было невозможно: собаки с каждым гавком подскакивали к нему все ближе, клацали зубами у самых ног, угрожая цапнуть, — и следовало что-то предпринять. Валерий В. скинул с плеча сумку и махнул ею перед собой, как бы расчищая дорогу. Одна из собак тотчас вгрызлась в бок сумке и урча стала свирепо тянуть ее на себя. Вторая последовала примеру первой, вцепившись в сумку с другого боку, и сумка из непрочного кожзаменителя в одно мгновение оказалась разодрана на две части. Ее содержимое: полиэтиленовый пакет со сменой нижнего белья, свитер для утепления на случай холодной погоды, запасные брюки и запасные ботинки, бритвенный прибор, несколько пачек сигарет и всякая прочая необходимая мужчине мелочь, в том числе серебристые упаковки с французскими презервативами, бутылка итальянского “Мартини”, прозрачная пластмассовая бутылка с родниковой водой, чтобы разбавлять вино, полиэтиленовый пакет со снедью для пиршественного стола — все это вывалилось наружу.

На какой-то миг Валерий В. растерялся. Но это его состояние длилось не слишком долго. В руках у него появилась палка, можно даже сказать, дубинка — весьма увесистый обломок толстой тополиной ветки, валявшийся на обочине песчано-гравийного тротуара в жухлой осенней траве около того самого забора, за которым бы и полагалось носиться собакам, охраняя хозяйское владение, а не выскакивать на улицу и набрасываться на ни в чем не повинного, мирного художника.

Собаке, что вцепилась в сумку первой, досталось промеж ушей так, что она с визгом отлетела к забору и звучно шмякнулась об него — словно была запущена катапультой. Вторая получила удар ощутимо слабее, но прямо по носу — и взвыла до того звучно, будто от пронзившей ее боли должна была сейчас кончиться.

Однако вместе с тем ни та, ни другая оставлять Валерия В. не собирались и, слегка очухавшись, снова бросились на художника, теперь уже готовясь вцепиться прямо в него, и Валерию В. пришлось орудовать счастливо подвернувшейся под руку палкой направо и налево, дубася сбесившихся друзей человека изо всей силы. Собаки хватались за палку, рыча, рвали ее у него из рук, и тогда ему, отнимая орудие своей защиты, приходилось пинать их под ребра ногой. Содержимое сумки в этом сумасшедшем танце, что выделывали восемь собачьих лап и две его собственные ноги, разметалось во все стороны, что-то хрустело и хрупало, рвалось и ломалось, а стеклянная бутылка “Мартини”, покатившись, ударилась, видимо, о камень, лопнула, и в воздухе разлился терпкий спиртовый аромат.

Как он оказался окружен толпой местных жителей, Валерий В., естественно, не заметил. Собаки так же неожиданно, как выскочили, визжа, укатились обратно в подворотню, он прекратил махать палкой — и тут увидел.

Стоял мужик в белой линялой майке, черных линялых трусах до колен и босой — несмотря на довольно прохладную погоду, теснилось друг около друга человека три-четыре вездесущей пацанвы в измазанной уличными играми одежде, стояла похожая на корчагу баба, подвязанная передником, жевал во рту папиросу хлесткий, всем своим обликом напоминающий ивовый прут парень лет тридцати в кепке на макушке, трясла коляску, сама ходя вверх-вниз ей в такт, молодая мать с набухшей молоком грудью, и еще и еще был вокруг народ — числом десять, двенадцать индивидов, не меньше. А от распахнутой калитки в тех самых воротах, откуда бросились на Валерия В. друзья человека, шли парой, видимо, хозяин с хозяйкой: он — сорокалетний полный мужик в брезентовой рабочей куртке с секатором в руках, она — крепкотелая румяная красавица из тех, что войдут в горящую избу, тоже в брезентовой куртке, только в руках вместо секатора — тяпка. Судя по всему, собачий гвалт вытащил их с заднего двора, из сада с огородом.

— Это кто тут здесь что устроил?! — еще не доходя до толпы с Валерием В. посередине, закричал собачий хозяин. — Кто к моим дворовым приставал? — И выделил взглядом Валерия В.: — Ты, паскудник?

— А прямо фашист! — всколыхнувшись всем своим студенистым телом, воскликнула похожая на корчагу баба. — Прямо ногами их и дрыном по морде... Форменный фашист!

— Фашист! Гля, фашист! Вон он какой, фашист-то! — запереталкивалась локтями, запереглядывалась пацанва.

— Нет, в самом деле, живую тварь из-за какого-то там своего барахла! — окидывая Валерия В. презрительным взглядом, проговорила молодая мать с коляской.

— На вас бы они так накинулись! — не сдержался, ответил ей Валерий В.

Он нагнулся и принялся собирать содержимое сумки, что разлетелось во все стороны, в одну кучу. Однако он успел собрать только две или три вещи, как был остановлен в этом своем занятии хозяином собак. Тот схватил его за руку и, рванув, заставил Валерия В. разогнуться.

— Тебе кто право давал?! — весь дрожа и побагровев лицом, крикнул он. — Ты кто здесь такой? Откуда взялся? Ногами, да?! Дрыном, да?! Из-за какого-то барахла?!

— Да отойди ты! — освободил свою руку из его клещей Валерий В. Для того, чтобы сделать это, пришлось применить силу и слегка оттолкнуть от себя хозяина собак, не желавшего разжимать пальцы. — Я, что ли, на них набросился?

— А что толкается? Что он толкается?! — гневно выкрикнула жена хозяина, апеллируя к вниманию окружающей толпы. — Устроил здесь... и еще толкается!

— Фашист, форменный фашист! — опять заколыхалась корчага.

Благоразумно решив не отвечать больше ни единым словом, Валерий В. снова нагнулся с намерением собрать наконец свои вещи, но на этот раз ему не удалось даже дотронуться ни до одной из них. Хозяин собак схватил его за волосы и рывком распрямил Валерия В. — помимо всякой его воли.

— Будешь толкаться — и еще молчать?! Еще молчать, да?!

Гнев залил Валерию В. рассудок. Он резко двинул локтем согнутой руки назад, попал, куда и собирался, — под дых хозяину собак, и тот, длинно икнув, мигом отпустил его.

— Мужики, он что делает?! — услышал Валерий В., как прокричала крепкотелая румяная красавица.

И тотчас он получил удар в ухо и удар в челюсть, а следом левую руку ему схватили и завернули за спину.

Ударил его хлесткий парень в кепке на макушке, а руку завернул тот босой мужик в трусах и майке.

— Ну что делать с ним будем? — спросил толпу, обжигая Валерию В. косточку за ухом жарким дыханием, мужик в майке.

— А к псам же, пусть сожрут, — стоя перед Валерием В. в готовности бить и бить еще, с ухмылкой сказал парень в кепке.

— В милицию фашиста! — колыхнулась корчага. — Нужно тебе за него отвечать — к псам. В милицию — и пусть с ним разберутся. Там с ним разберутся, с фашистом!

Гнев, душивший Валерия В., был вполне бессилен. Гордость его была оскорблена и унижена. Он чувствовал себя кем-то вроде орла, подстреленного в полете.

Его разодранная сумка и выпавшие из нее вещи так и остались лежать на том месте, где все случилось; никто не подумал подобрать их и отнести в милицию — куда повели Валерия В.

Пацанва эскортом бежала следом за ним и его конвоирами. Время от времени, оповещая встречных, мальчишки кричали:

— Фашиста поймали! Фашиста поймали!

Понуждаемый болью в завернутой руке идти, куда вели его конвоиры, Валерий В. и мысленно, и вполне натурально скрипел зубами: как все нелепо получилось! Какой-то кретинизм! Не хватало только вместо желанных объятий получить в этой захолустной дыре какие-нибудь десять суток за хулиганство!..

— Фашист, значит? — с ироническим прищуром спросил в милиции дежурный капитан, опускаясь за стол напротив Валерия В., чтобы писать протокол задержания.

Нужно напомнить, что Валерий В. был человеком в высшей степени горячим и страстным. Что обуславливалось, как уже отмечалось, наследственностью.

— Фашист, фашист, конечно, кто еще! — воскликнул он.

— Значит, признаетесь? — утрачивая иронию в глазах и строжея взглядом, уточнил капитан.

— Признаюсь, разумеется, как нет! — так же восклицанием подтвердил Валерий В.

* * *

Суд длился уже третью неделю. В первые дни Валерий В. напоминал сам себе натянутую струну: напряженно слушал каждого говорившего, не пропускал мимо слуха ни единого слова, вел записи, набрасывал заготовки для будущей своей речи. Теперь он уже почти ничего не слушал, сидел за барьером на положенном ему месте в прострации и лишь временами, когда в зале начинало происходить что-нибудь не слишком рутинное, оживлялся, начинал прислушиваться, тянул из-за барьера голову, чтобы лучше рассмотреть выступавшего. Но всякий раз это оживление длилось недолго — он терял интерес, ему становилось все равно, что там происходит, и в какой-то момент ловил себя на том, что опять отключился, ничего не слышит и не видит, и когда это произошло — неизвестно.

Он как-то отупел. Перестал понимать очевидное. Вообще перестал понимать что-либо.

Нынче с утра выступали эксперты, которые должны были дать окончательную трактовку понятия “фашизм” применительно к национальным условиям. Раз они уже выступали, но, отвечая на вопросы суда, слишком противоречили сами себе, и судья потребовал у них представить каждому свое толкование понятия в письменном виде. И вот сегодня они один за другим заступали на свидетельское место, зачитывали с листков написанное, а затем передавали листки суду.

Валерий В. вышел из своей прострации, когда попросил слова его адвокат.

— Уважаемые господа судьи, — произнес адвокат, — я вынужден обратить внимание суда на то обстоятельство, что большинство экспертных оценок практически нарушают принцип презумпции невиновности по отношению к обвиняемому, так как по ним получается, что человек, назвавший себя фашистом, тем самым таковым и является. Но это же бред! Во-первых, он мог назвать себя так под давлением непреодолимых обстоятельств. Во-вторых, не отдавая себе отчета в своих словах — что случается со всяким, — в состоянии аффекта. В-третьих, наконец, в шутку!

— А надо знать, что за шутки шутить, — сказал один из членов суда, сидевший от судьи справа.

— Подсудимый прошел психиатрическую экспертизу и признан вменяемым, — сказал другой член суда, сидевший от судьи слева.

Судья кивком головы поблагодарил за помощь в ответе того и другого.

— Институт экспертов существует специально для того, чтобы формулировать понятия, бытовое представление о которых не вполне адекватно юридическому, — произнес он затем сам. — Не дело суда подвергать сомнению заключение эксперта, если в нем не содержится видимых и очевидных противоречий. Таковых на этот раз в представленных заключениях не имеется.

— Однако в данном случае мы имеем явное противоречие элементарному здравому смыслу... — начал адвокат.

— Протест отклонен, — прервал его судья. — Садитесь. Продолжаем заседание...

Валерий В. снова отключился. На коленях у него лежал целый ворох сегодняшних газет — он развернул ту, что была сверху, и стал смотреть, что пишут в ней о процессе.

О процессе над ним писали все газеты. Каждый день. Одни больше, другие меньше, но все. Не было такой, которая бы не писала. Та, что он развернул, посвящала процессу почти всю первую страницу, и еще были материалы внутри. Самый крупный заголовок на первой странице гласил: “Фашизм не пройдет!”. Журналист писал под ним, что власть наконец осознала, что представляет сейчас главную опасность для общества, и общество должно быть благодарно ей, прекратить критику и всячески поддержать ее меры, направленные на оздоровление общественной жизни. Суд над Валерием В. назывался в этой статье тем долгожданным действием власти, которого от нее ждали уже давно. На внутренних страницах под этим же заголовком печатались письма читателей. Профессор-психолог делился своими мыслями о природе фашизма и вспоминал в этой связи знаменитые, но подзабытые слова Горького, которые очень точны и забывать их нельзя, что от хулиганства до фашизма один шаг. Рабочий, уже четвертый месяц не получающий зарплату, сообщал, что ненавидит этих фашистов как последних тварей и собственноручно рубил бы им головы, будь только она у него, шашкой. Продавщица из коммерческого киоска жаловалась, что рэкетиры совсем достали, житья от них нет никакого, сколько можно терпеть от этих фашистов, к стенке их всех — и из пулемета.

— Подсудимый! — достиг слуха Валерия В. голос судьи. — Подсудимый! Прекратите читать газеты! Еще одно предупреждение — и за неучастие в работе суда буду вынужден удалить вас из зала!

Оказывается, шел допрос свидетелей происшествия. На свидетельском месте стояла та самая молодая мать с переполненной молоком грудью, что была тогда с коляской и усиленно трясла ее. Здесь, естественно, она была без коляски, и грудь ее уже не наполняла платье так туго — видимо, она больше не кормила ею.

— Да из-за какого-то своего барахла!.. — говорила она. — Изо всей силы. И палкой. И ногами. Как можно. Может быть, конечно, у него было тяжелое детство, но это что же у нас на улицах станет твориться, если каждый, кому не повезло в детстве, станет так распускаться?

— Вы слышали, как он объявил себя фашистом? — спросил судья.

Молодая мать помялась. Она растила ребенка и хотела чувствовать себя перед ним чистой и незапятнанной во всем.

— Нет, я не слышала, — произнесла она. — Но Клавдия Петровна его сразу определила. Еще до того, как он объявился. Она сразу сказала: фашист.

Клавдия Петровна — это, как выяснилось, звали так ту, корчагу.

Она сменила на свидетельском месте молодую мать — и тут же вся заколыхалась перестоявшим в тепле студнем:

— Он нам кто? Чужой! Если чужой — какое право? Приехал он из столиц, видишь! Художник! Этот, Адольф который, тоже, говорят, художником был. Нужны нам такие художники! Как же! Вовремя того не приговорили как следует... а то бы он дел-то своих не натворил!..

— А вы слышали, как он объявил себя фашистом? — задал ей все тот же вопрос судья.

— Объявлял, объявлял! — От корчаги так и исходил жаркий дух правды и праведности. — Похвалялся прямо: я, говорит, фашист, мне всякое море по колено!

Валерий В. почувствовал, что его потянуло в сон. Психика его не выдерживала. Предохранители плавились. Сон был реакцией от перегрева.

— Подсудимый! — очнулся он от нового оклика судьи. — Я вынужден удалить вас из зала за демонстративное пренебрежение к работе суда. То газеты, то сон. Стража, выведите подсудимого!

Валерий В. поднялся и последовал к открывшейся за спиной двери. Ему уже было все равно, где находиться. Может быть, ему даже и хотелось уйти из зала — и пусть здесь все идет без него. В нем все отупело: и чувства, и сознание.

В коридоре, которым его повели конвоиры, чтобы препроводить к “воронку”, везти на нары к параше, где Валерий В. провел уже полгода своей жизни и ему даже стукнуло 28 лет, на него вылетел его приятель, сумевший каким-то образом, явно специально, проскочить сюда. Он один навещал Валерия В. в тюрьме в течение этого полугода. Мать к Валерию В. ни разу не пришла, публично отказавшись от него. Отец умер от позора.

— Ты что ж делаешь, ты, кретин, — принялся жарить скороговоркой приятель, чтобы успеть высказать все до того, как конвоиры отошьют его. — Тебе свой демократизм нужно продемонстрировать, энергию, бодрость, а ты — как барин какой-нибудь, с полным презрением ко всему, так прямо и показываешь себя: фашист фашистом!

— А ну! Кто такой?! — продул связки свирепым рыком конвоир, что шел сзади, и, не дожидаясь ответа, жахнул прикладом карабина приятеля Валерия В. в солнечное сплетение.

Глаза у того сразу выскочили на лоб, дыхание встало, и с этими выпученными глазами и немо раскрытым ртом он сполз по стенке коридора на пол.

Валерий В., шагая коридором дальше, не оглянулся на приятеля — что там с ним. Он видел, что с ним случилось, — и не видел. Он слышал, что приятель проговорил ему перед тем, — и не слышал. Он даже не был уверен, что тот встретился ему тут, в коридоре.

На следующий день слово было предоставлено общественному обвинителю. Это был маленький пожилой человечек с всклокоченными седыми волосами и красно горящими глазами. Они у него были так воспалены, словно он не спал перед своим выступлением по крайней мере трое суток. Кем, какой организацией выдвинут человечек в общественные обвинители, Валерий В. не понял. Он понял только, что тот имеет очень большие заслуги в борьбе с фашизмом, поэтому ему и поручено.

Человечек волновался. Прежде чем начать, он несколько раз сглотнул слюну. Руки он заложил за спину. На лице его была четко оттиснута печать осознания значительности момента. И еще он как бы тянулся на носках, пытаясь стать выше ростом.

— Конечно и безусловно, вопрос очень не прост, — начал он. — Запутанный вопрос. Сложный по-настоящему. Фашист. Только ли это тот, кто исповедует национализм, антисемитизм и вообще любой расизм? Кто полагает, что в борьбе за эти свои идеи хороши все средства, в том числе насилие человека над человеком? Мой личный опыт убеждает меня в том, что фашизм — это определенное состояние личности. И потому объявленная война фашизму — это война против такой личности. Человек, называющий себя фашистом, — несомненно, фашист. Человек, не осознающий себя таковым, фашистом себя не назовет...

В зале, среди народа, сидящего на скамьях для зрителей тесными рядами, Валерий В. увидел предмет своей страсти, из-за которой он, можно сказать, и оказался на этой, отдельной от всех скамье — скамье подсудимых. Он все дни, особенно первые, выглядывал ее там, она не появлялась прежде ни разу. Сегодня впервые.

Он почувствовал, как некая сила выпрямляет его. Он почувствовал, как жарко хлынувшая по жилам кровь съедает эту владевшую им тупость, словно вешняя вода почерневший, осевший снег. Счастливая улыбка пронзила его, он привстал со своей одинокой скамьи и показал молоденькой учительнице русского языка и литературы, что заметил ее, и безумно рад, и все пустяки: обойдется.

Но предмет его страсти осталась безучастна к его молчаливому привету. Она сухо отвела от Валерия В. глаза, будто никогда и не знала его, а Валерий В. увидел, что она присутствует здесь в зале не одна: рядом с ней сидел некий не известный ему молодой человек, и обе ее руки покоились в руках его.

Кровь в жилах у Валерия В. снова застыла, улыбка покинула лицо, его пригнуло к барьеру, как до того, и что там говорил всклокоченный человечек с красными глазами, Валерий В. больше не слышал. Он очнулся уже только в самом конце обвинительной речи, услышав слово “наказанье”.

— Подсудимый должен понести самое суровое наказанье, — говорил всклокоченный человечек, значительно и сурово поджимая губы. — Чтобы потомки знали и помнили, что мы никогда не потворствовали фашизму. Что эта чума никогда не прилипала к нашей земле. Я не знаю, какого именно он заслуживает наказанья, это должен решить высокий суд. Но я лично хочу плюнуть ему в лицо.

С этими словами всклокоченный человечек выскочил из-за свидетельской трибунки, борзо подбежал к барьеру, которым была отгорожена скамья подсудимых от остального зала, и ошеломленный, ничего не успевший сообразить Валерий В. ощутил у себя на лице под левым глазом смачный, жирный, прямо-таки верблюжий харчок.

Его безудержность в страсти была, однако — как обнаружилось, — вытравлена из него еще не до дна. В следующее мгновение после совершенного над Валерием В. самосуда человечек оказался вознесен его руками высоко в воздух и затем шмякнут изо всей силы об пол.

* * *

Приговор, вынесенный Валерию В., гласил: смертная казнь через отрубание головы. Возможно, председатель суда тоже читал ту газету, что просматривал как-то во время заседания Валерий В., потому что приговором оговаривалось и орудие казни: шашка. Как первого пойманного и изобличенного фашиста Валерия В. судил суд высшей инстанции, и приговор не подлежал никакому обжалованию.

Единственно, что исполнение приговора откладывалось до добровольного преклонения Валерием В. головы на плаху. Он даже отпускался на волю — с тем, чтобы самолично найти орудие казни и затем прийти с ним в соответствующее учреждение.

Покачиваясь от полной обалделости, переставший что-либо соображать Валерий В. спустился по длинной широкой лестнице судейского здания на улицу — и тут впервые увидел, что уже давно весна, конец апреля, земля зазеленела и на деревьях лопнули почки. А следом до него дошло, что, несмотря на ужасный приговор, он свободен, волен жить, как заблагорассудится, и плевать ему на решение суда. С какой стати он должен добровольно прийти на плаху? Дождутся они его!

Приятель Валерия В., сохранивший с ним отношения, приветственно помахал Валерию В. рукой и поманил к себе. Он был с машиной и хотел отвезти Валерия В. домой.

Сев рядом с приятелем в машину, развалившись на сиденье, вытянув вперед ноги, Валерий В. закурил свою первую вольную сигарету и, выпустив дым, мечтательно сощурился:

— Сегодня отмокну в ванне, пропущу рюмочку, полежу, отдохну, а завтра, прямо с утра за работу. Соскучился по работе — ужас!

Приятель посмотрел на него со странной улыбкой:

— Какая тебе работа?

— Как какая? Моя, обыкновенная. У меня картина на подрамнике натянута. Недописанная стоит. А я ее уже всю, до конца написанной вижу.

— А ты что же, собираешься не исполнять приговора?

— А с какой стати мне его исполнять?

Приятель немного помолчал.

— Нехорошо как-то, — сказал он потом. — Раз приговорили, как ты можешь не выполнить. Вот ты зря того об пол шмякнул. Не шмякнул бы — уверен, смертного приговора тебе бы не дали. А уж раз дали...

Валерий В. заставил его остановить машину, вышел и, захлопывая дверцу, произнес внутрь:

— Чтоб я тебя около себя больше не видел! Чтоб твоего запаха рядом не возникало!

На следующий день, как собирался, он стоял около незаконченного холста, смешивал на палитре краски, клал мазок за мазком — работа шла, как на ракетной тяге.

Вечером, когда Валерий В. уже мыл кисти, отмывался сам, в дверь позвонили. Он открыл — на пороге стояла незнакомая женщина и протягивала ему какой-то длинный узкий пакет из шершавой оберточной бумаги, обмотанный такой же шершавой пеньковой веревкой.

— Это вам, — сказала она.

— Что это? — недоумевая, спросил Валерий В.

— Это вам, вам, — непонятно повторила женщина. — Бог знает с каких пор у нас в семье сохранилась. Что будет лежать попусту...

И, как Валерий В. ни уговаривал ее зайти внутрь, попрощалась и ушла, а когда он, вернувшись в мастерскую, раскрутил бумагу, то увидел, что в нее была завернута шашка. Ножны у шашки обтерлись от времени, пояски металла, скреплявшие кожу, потускнели, но сама шашка, когда Валерий В. вытащил ее из ножен, оказалась в превосходном состоянии: блестела и бликовала, жало лезвия текло вдоль ее узкого стального тела тончайшим серебристым волосом без единого обрыва от зазубрины. Валерий В. крутил ее в руках, рассматривал — и не мог оторваться: если бы вдруг он последовал рекомендации приятеля, эта шашка могла бы стать той самой...

Следующий день он снова провел в работе, а под конец дня раздался новый звонок. Услышав звонок, Валерий В. невольно вздрогнул. Но когда открыл дверь, его обдало волной счастья и растворило в ней. Вместо кого-то незнакомого то была та самая учительница русского языка и литературы, и, не произнеся ни слова, она обвила его шею своими прелестными тонкими руками, прижалась к его небритой сегодня щеке своею гладкой нежной щекой и вся тесно и жарко приникла к нему.

— Не говори, ничего не говори. Не нужно! — остановила она Валерия В., когда он начал было объяснять что-то касательно своего поведения в тот осенний день в ее городке. — Все это неважно теперь. Абсолютно...

Ночь была необыкновенной. Никогда раньше, ни с кем, и с нею тоже, не было у Валерия В. так. Недавняя студентка пединститута словно обрела за эти месяцы, что не виделись, крылья, и поднимала его вместе с собой в некие звенящие, пронизанные светом блаженства, хрустальные выси. Это исходило от нее, не от него, что ночь получилась такой, — Валерий В. отдавал себе в том отчет.

Поздним утром, немного поспав и приняв душ, она стала собираться. И собравшись, уже стоя на пороге, снова обвила его шею руками — так же, как вчера, когда он открыл ей.

— Я этого никогда не забуду, — прошептала она. — Эта ночь останется со мной навсегда. На всю жизнь. До самого конца жизни.

— У нас будут еще такие же ночи, — сказал Валерий В.

Она вся напряглась. Напряглась и замерла. Руки ее у него на шее стали как мертвые.

— Разве ты собираешься жить?

Он отстранил ее от себя:

— А ты бы чего хотела? Чтобы я пошел и сказал: нате меня?!

Она сняла свои руки с его шеи и освободилась от его рук у себя на спине.

— Прощай! Я там тебе вчера принесла. Посмотри. Чтобы тебе не искать повсюду.

Она ушла, он бросился к длинной картонной коробке, с которой она вчера появилась и о которой он совершенно забыл, торопливо, разрывая картон, принялся открывать ее — сверху на коробке был изображен спиннинг, а внутри лежала шашка. Это была дорогая, выполненная когда-то, видимо, на заказ шашка — в ножнах, отделанных серебром и золотом.

В этот день Валерий В. больше не работал. Но на следующий с утра он снова стоял у мольберта и, забыв обо всем на свете, снова писал, и снова работа шла — как никогда прежде.

Третью шашку он получил по почте. В почтовом отделении, где он получал посылку, еще не имея понятия, что там внутри, его узнали.

— Фашистская сволочь, — прошипела ему в спину, когда он отходил от стойки, женщина, выдавшая ему посылку.

Он оглянулся, вмиг вскипев жарким гневом.

Но почтовый работник смотрела на него с такой ненавистью, что его гнев в сравнении с этой ненавистью был льдом против огня.

Около дома, где находилась его мастерская, Валерия В. ждали телевизионщики с камерами. Видимо, тот, кто послал шашку, сообщил им об этом. И видимо, за ним даже следили, чтобы вызвать телевизионщиков именно тогда, когда он будет возвращаться с полученной на почте шашкой.

Вечером в программах новостей по всем каналам Валерий В. увидел сюжет о себе. Телевизионщики сгоняли и на почту, взяли интервью с почтовыми работниками, женщина, шипевшая ему в спину, рассказывая о посещении Валерием В. почтового отделения, от ненависти буквально захлебывалась. У меня дед на фронте, его брат, пять человек полегло, бессвязно говорила она.

Через месяц у Валерия В. было уже пятьдесят шашек. Ему их приносили, подкладывали к дверям, присылали по почте.

Законченная им картина не продавалась. Салон, выставивший ее на продажу, был забросан камнями. Другие салоны, куда он попробовал отдать старые свои работы под псевдонимом, отказались их принимать: повсюду теперь знали его в лицо, и никто не хотел рисковать своей репутацией.

У него закончились деньги. Он попробовал занимать у прежних знакомых — ни один не отозвался. Попробовал сдать в комиссионку некоторые свои вещи — их не приняли, как картины в салоны.

Валерий В. начал голодать. Вечерами, когда опускались сумерки, он рыскал по мусорным бакам окрестных дворов, отыскивая что-нибудь съедобное. Оказалось, в отходы отправлялось не так уж мало съестного: он всегда возвращался домой с хлебом, с куском засохшего сыра, с куском слегка попахивающей колбасы. Однако однажды, когда он рылся так в мусорном баке, стоявшем во дворе богатого дома, тесно забитого легковыми автомобилями его обитателей, вспыхнули прожекторы, зажужжали моторами камеры — это опять были телевизионщики, и с тех пор ему приходилось быть осторожным и выходить на “охоту” только ночами, прихватывая с собой фонарик.

Писать Валерий В. перестал. От постоянного копания в пищевых отходах он весь пропитался дурным запахом, его тошнило от себя, но денег, чтобы купить достаточно мыла и стирального порошка, у него не было. Потом за хроническую неоплату счетов ему отключили электроэнергию, воду, газ, отопление. Надвигалась зима. Ложась спать, он наваливал на себя все теплые вещи, что имелись в доме. От холода дыхание выходило изо рта тугим белым паром.

Из тех нескольких сотен шашек, что собрались у него за прошедшие месяцы, Валерий В. отобрал ту, что была принесена первой. Он так внимательно ее изучил, можно сказать, он с нею сроднился, — она имела на его жизнь наибольшее право.

Для казни на Красной площади перед мавзолеем был сооружен специальный помост, который задрапировали материей под цвета государственного флага. Тот самый приятель Валерия В., который навещал его в тюрьме и встречал после суда, по личной просьбе Валерия В. накануне казни вновь навестил его — и сообщил, что зрительский билет на площадь, чтобы наблюдать казнь, перепродается с рук по несколько тысяч долларов. Трибуны для почетных гостей по обе стороны мавзолея, увидел Валерий В., когда поднялся на помост, были заполнены, как в прежние, советские годы во время первомайской демонстрации. На самой площади истинно было негде упасть яблоку. На трибуне мавзолея стоял президент, все правительство и главы палат Федерального Собрания.

— Опустись на колени, лицом к мавзолею, поклонись, — суровым шепотом предложил Валерию В. некто в черном пальто и черной шляпе, которому полагалось зачитать во всеуслышанье указ о приведении приговора в отношении Валерия В. в исполнение. — У президента право есть — вдруг помилует.

Валерий В. обвел взглядом площадь, до самых краев заполненную народом. Ноги подгибались и так, упасть на колени не стоило никаких усилий. Но он не хотел быть больше одним из этих людей на площади. Он не чувствовал в себе сил принадлежать к ним.

Он дотянул себя до плахи, похожей на чурбан для разделки мясных туш, и рухнул на колени перед ней.

Пока ему сковывали наручниками запястья за спиной, сковывали ноги — чтобы не смог не вовремя вскочить, он смотрел на шершавую поверхность плахи и думал о том, что вообще это несправедливо, что из тех нескольких сот шашек, которые ему прислали, будет использована лишь одна. Истинная справедливость требовала, чтобы в дело были употреблены все. Какая жалость, что у него всего одна голова. Почему он не Змей горыныч, а только фашист...

Палач, как и положено, был в красной рубахе, подпоясанной черным кушаком. Он отсек Валерию В. голову с одного удара — сильным протяжным махом. Где ему было так натренироваться... Он отсек, подхватил ее, когда покатилась, с чурбана за волосы и взметнул вверх. Из шейных жил на красную его рубаху хлестала кровь, — он не обращал внимания.

Урра-а, катилось по площади, в воздух летели шапки, шляпы, кепки. Урра-а, перекатывалось волнами из одного ее конца в другой.

Утром на следующий день все газеты вышли с передовыми статьями, посвященными казни. Общий смысл всех передовых был выражен заголовком одной — в той самой газете, которую Валерий В. листал как-то во время судебного заседания: “Фашизм не прошел!”. В иностранных средствах массовой информации в комментариях к описанию свершившегося действа особо отмечался гуманизм суда, вынесшего приговор, который давал приговоренному возможность свободного выбора. “То, что Валерий В. избрал уход из жизни, свидетельствует, что фашизм в стране действительно выкорчеван с корнем, — писал корреспондент “Рейтер”. — У заядлого и убежденного фашиста Валерия В. не осталось ни одного единомышленника, и он оказался в духовном и бытовом вакууме”.

Владельцем картин, оставшихся после Валерия В. в его мастерской, стало домоуправление, на территории которого находился дом, где располагалась мастерская; картины Валерия В. после его казни стали необычайно популярны среди любителей живописи, цены на них превысили все мыслимые, и, по слухам, домоуправление купило солидный участок земли на Лазурном берегу во Франции, воздвигает там высокодоходный отель, а также уже построило несколько коттеджей для семейного отдыха руководителей домоуправления.

Второе пришествие

5 февраля 1997 г. (дата подчеркнута красной волнистой линией, — примеч. публикатора).

Была половина второго ночи, когда со мной снова произошло это. Я проснулась и увидела, что в открытую форточку вплывает бело-сизое облачко. Точно так же, как в прошлый раз. Только теперь я не испугалась, не удивилась, скорее, обрадовалась и стала ждать дальнейшего. Мне даже показалось, у меня глаза раскрылись шире обычного, чтобы не пропустить ничего, что произойдет, а уши буквально навострились, как у собаки, — чтобы расслышать самые тишайшие звуки. В прошлый раз я многого не запомнила, потому что боялась, вся истряслась и хотела только, чтобы все скорее закончилось.

Облачко втянулось в форточку, поднялось под потолок около окна, повисело там, потом перетекло под потолком к дальней стене, вытянулось веретеном, ткнулось в один угол, в другой, вновь собралось клубком и стало спускаться вдоль дверного косяка вниз. Тут, когда оно стало спускаться, я услышала звук. До этого оно было совершенно безмолвно, во всяком случае, я ничего не слышала, а когда начало спускаться, раздался такой мощный ровный гуд — несильный, едва уловимый ухом, но очень мощный, какой-то жгучий, и я поняла, что оно запаивает дверь. Оно опустилось до самого пола, гуд прекратился, и затем оно резким быстрым движением, как бы прыжком переместилось снова под потолок — только теперь прямо надо мной, и я услышала, как оно сказало оттуда: “Бог посетит народ свой!” И я тотчас вспомнила — это же говорило оно мне и в прошлый раз, только в прошлый раз я была такой оглушенной, что ничего не соображала, а сейчас в памяти у меня сразу вспыхнуло: так же оно сказало тогда. И вот что поразительно: голос его был тих, еле слышен, очень слабый голос — словно бы это воздух чуть шевельнулся, и в то же время это был голос, про который я не могу сказать по-другому, как громовой. Он меня прямо всю перевернул, меня словно током заколотило от него, я выпростала руки из-под одеяла и протянула к нему туда наверх: “Господь мой!” Я не знаю, или я это произнесла, или это прозвучало во мне внутри, но как только во мне ответно вспыхнуло это слово, я почувствовала, что поднимаюсь наверх к нему сама, одеяло с меня соскользнуло, и я осталась в одной рубашке.

Дальнейшее мне снова помнится не очень отчетливо. Вернее, вообще не помнится. Я не могу даже сказать наверняка: или мы вылетели с ним на улицу через форточку, или это исчезли, будто они вовсе не были железобетонными, сами стены моей комнаты. Я помню только, что облако обвивало меня всю, я была спеленута в нем, как в коконе, и мы находились в каком-то пространстве вне земли, вне тьмы, вне света, вне — ничего, такое у меня было ощущение. И вот не знаю еще, как передать, видимо, это невозможно сделать при помощи слов: я была внутри него, как в коконе, и оно одновременно было внутри меня, оно было мной, а я была им, при этом я была такая маленькая, просто смешно — как кончик иголки, и в то же время такая громадная, невозможно сказать — я занимала собой всю вселенную.

А затем я увидела, что снова лежу на своей постели, облачко висит надо мной и слегка колеблется — как бы не может решиться уплыть от меня, хотя ему нужно сделать это, и я снова протянула к нему руки и закричала: “Не уходи!” Во мне была такая любовь к нему — я не могла ее вынести. Она была безмерная, эта любовь, она не вмещалась в меня, она была больше меня во столько раз, во сколько больше вселенная, как мне было оставаться с ней, когда оно уплывало от меня?!

Показалось мне или облачко вправду сказало: “Я вернусь”? Оно прянуло к двери, молнией обежало ее, распаивая с косяком, задержалось на миг у форточки — и исчезло в ней. Я посмотрела на часы у себя на столике. Была половина пятого. А дальше я — заснула, и спала как убитая, и проснулась уже только в половине восьмого, когда мама пришла будить меня в школу: “Ты что, не слышала, будильник у тебя уже десять минут назад прозвенел?”

25 февраля 1997 г. (дата подчеркнута той же волнистой линией, сделанной красными чернилами, — примеч. публикатора).

Сегодня со мной снова произошло это, произошло в третий и в последний раз. Я догадывалась, что в последний, и пыталась запомнить все, что происходило, все слова, которые были произнесены, все звуки, все его движения. И все же я не помню многого. Когда я уже снова лежала у себя на постели, я пожаловалась ему на это, и оно мне ответило: “То, что ты помнишь, тебе достаточно”. “Ты придешь еще?” — спросила я. “Прощай”, — сказало оно. “Но как же я теперь буду без тебя?” Оно мне сказало: “Я тебя не оставлю. — И добавило: — Теперь ты во мне не нуждаешься. Теперь ты должна выполнить свое назначение”. “Какое назначение?” — спросила я. “Скоро ты узнаешь, не беспокойся”, — проговорило оно мне сверху — голосом, исполненным такой громовой силы, такой нежности, такой страсти и любви, что я вся переполнилась счастьем. Это было не чувство, это было что-то такое, что за пределами моих возможностей определить словами и передать через них, это было опять больше моих возможностей перенести, выдержать то, что испытываю, и глаза мне сомкнуло мгновенным сном, я даже не увидела, как оно покинуло меня. Но странно: если в предыдущий раз, что был вторым, мне было невозможно расстаться с ним, и все эти двадцать дней я просто с ума сходила от ожидания новой встречи, то сейчас во мне — ничего подобного. Я спокойна, мне достаточно самой себя, я уверена в себе, я ощущаю себя центром мира, его тяжестью, вокруг которой вращаются все планеты, солнца, галактики, я ощущаю себя матерью мира — именно так, я, Маша Петрищева из города Екатеринбурга, недавно еще Свердловска, шестнадцать лет без одного месяца”.

* * *

Мать рыдала, сморкаясь в платок, отец стоял рядом и механически гладил ее по плечу. “Ну что, твою за ногу, теперь что, что ж теперь делать, твою за ногу!” — повторял он, то ли пытаясь успокоить ее, то ли заговаривая сам себя. Они были простые люди, он — плотник на стройке, она — отделочница, и сдерживать своих чувств они не умели. Врач терпеливо ждал следующих вопросов. Он не испытывал к родителям больной ни сочувствия, ни неприязни, ни каких-либо иных чувств. Он работал психиатром уже двадцать лет, на его глазах уже тысячи людей попали под этот каток, облегчить ничьих страданий было невозможно, оставалось только заскорузнуть в равнодушии, чтобы не угодить под каток самому.

— А может быть, вы все же ошиблись, а? — отсморкавшись, с придыханиями, пересиливая рыдания, проговорила мать. — Дело-то тонкое, ошибиться, наверное, — пара пустяков. Испугалась греха своего, выдать, с кем была, боится, вот и наговорила ахинеи...

— Бывает, конечно, что со страху много чего наговаривают, — согласился психиатр. — Да ведь смотря что. В вашем случае все слишком ясно. И ведь она это все не рассказала, а в дневник занесла. Ярко выраженный шизофренический бред на религиозной основе. Сейчас, при современном всеобщем интересе к религии вполне объяснимо. Она, может быть, и в самом деле не помнит, с кем у нее, как вы выразились, этот грех вышел. Этот человек персонифицировался у нее в образе облака и так в ее сознании и существует.

Мать снова зарыдала.

— А я вижу, что она раздаваться стала, я, конечно, заподозрила, но чтобы так все обернулось...

— Что же делать, доктор? — спросил отец. — У вас же лекарства есть, медицина сейчас так много может. Она снова нормальной станет?

— Будем лечить, — сказал психиатр. — Не сомневайтесь. У нас, вы правильно заметили, есть сейчас всякие лекарства, да и другие способы... Отчаиваться не надо. Ну, а насчет беременности... Рожать ей, конечно, при тех лекарствах, которые мы ей даем и будем давать, никак нельзя. Для аборта срок пропущен, подождем немного — и сделаем искусственные. Закон нам это в данном случае позволяет.

— Да, да, конечно, сделайте! — по-прежнему колотясь в рыданиях, прохрипела содранным горлом мать. — Какой уж сейчас ребеночек, тут без выбора, лишь бы ее на ноги поставить...

Психиатр постоял около них еще немного, родители больной не задавали больше никаких вопросов, и он произнес:

— Хорошо, я пойду. Мои приемные часы вы теперь знаете, если что — всегда пожалуйста.

Он вынул из кармана халата ключ, открыл дверь, ведущую в отделение, и так же ключом закрыл ее теперь уже изнутри. Прошел узким тамбуром-коридором, заставленным белыми узкими шкафами, в которых хранилась уличная одежда больных для прогулок, к другой двери, отомкнул тем же образом и оказался в коридоре с палатами. Новый поворот ключа, которым дверь оказалась намертво соединена со своей коробкой, и врач двинулся коридором в сторону ординаторской. Была вторая половина дня, рабочее время близилось к концу, в эту пору он работал с карточками больных.

Сверху других на его столе лежала карточка шестнадцатилетней Маши Петрищевой, с родителями которой он только что встречался. Должно быть, принесли от гинеколога, к которому должны были сегодня водить больную. Шестнадцать лет — самый возраст, когда вылезают наружу все эти страшные психические отклонения, и можно, конечно, утешить родителей девочки, а себе должно сказать прямо: несчастная.

Он сел за стол, взял карточку Петрищевой и раскрыл ее. Да, точно, карточка пришла от гинеколога. Ну-ка, заскользили его глаза по готическим строчкам коллеги, специализирующегося по женским органам, сколько месяцев беременности...

То, что он прочел, заставило его на какой-то миг внутренне замереть. У него даже проворошило под белой докторской шапочкой ознобным ветерком волосы. Гинеколог смог установить срок беременности лишь приблизительно, по наружному осмотру, потому что Маша Петрищева оказалась девственницей. Она оказалась девственницей, и он не решился лишить ее девства, осматривая матку.

Придя в себя, психиатр сорвал с телефонного аппарата трубку и набрал номер гинеколога. Пальцы у него, когда он накручивал номер на диске, прыгали.

Коллега оказался на месте.

— Ты уверен? — спросил психиатр.

— Чего же нет, — ответствовал гинеколог.

Должно быть, пауза, что последовала за этим, была слишком выразительна — гинеколог захохотал в трубке сочно и смачно, от всей души.

— Это бывает, бывает, — сказал он. — Балуется с мальчиком, вглубь не решается, а у него изверглось. И все, попалась канарейка. Это случается. Не часто, но все же. Надо у родителей испрашивать согласие на нарушение. Все равно же или то, или то делать придется.

Психиатр положил трубку и еще некоторую пору сидел, глядя в голую белую стену перед собой, отходил. Здорово его тряхнуло. До селезенок пробрало.

Но сидеть, просто так смотреть в стену у него не было времени, и через минуту он вынул из кармана ручку, почиркал по чистому рецептурному бланку, проверяя шарик, и, уложив перед собой карту больной Петрищевой поудобней, стал вносить в нее свою запись.

Как она догадалась, что уколы, которые ей начали делать, — это совсем не те, что делали прежде? Отбивалась от медсестры, выхватывала из рук шприц и бросала его об пол. Пришлось надевать на нее смирительную рубаху, завязывать рукава, но и в рубахе она умудрялась биться ногами, изворачиваться, и, чтобы сделать ей очередной укол, приходилось наваливаться на нее разом нескольким санитаркам. “Ироды, ироды! — кричала она. — Вы же хуже Ирода! Хуже Ирода!..” На губы ей, когда кричала, вылезала изо рта белесая пена. Психиатр, придя к ней, пытался успокоить ее, положил на лоб ладонь, она извернулась и изо всей силы, по-звериному, больно, до кости укусила психиатра за палец, залив себе рот его кровью. “Отмени приказ! Что ты делаешь, отмени приказ! — кричала она ему. — Не понимаешь ничего?! Что ж ты делаешь?! Не понимаешь, кого убить собрались?!”

Вскрикнув от боли, ругнувшись про себя, психиатр отскочил от нее, зажал прокушенный, залитый кровью палец в ладони. На мгновение в нем шевельнулось то ознобное мистическое чувство, что посещало его уже однажды — когда, раскрыв карту, увидел запись гинеколога, — но боль была сильнее всего прочего, и следом ей изнутри поднималась волна ярости. Паршивка! Конечно, больная, конечно, не отдает себе отчета в своих действиях, но он тоже живой человек, и терпение его тоже имеет предел!..

Он прошел в процедурную, медсестра промыла ему палец перекисью водорода, помазала йодом и туго забинтовала, чтобы остановить кровь.

— Давайте каталку, отвезем туда в отделение, где ей все предстоит, пусть уже будет там, — отдал он распоряжение медсестре.

Петрищева буянила и на каталке, дергалась, пыталась соскочить на пол, и снова, пока везли, пришлось находиться при ней целой группе — держать ее и не давать подняться.

Организм у нее оказался великолепным: схватки начались идеально в срок, когда должно было сказаться действие влитого ей в матку натрия хлорида, мышцы напрягались мощно и сильно, волны судорог шли по нарастающей, и вот между безвольно раскинутыми, отнявшимися ногами в черном зеве ее девственного влагалища появилась головка. Гинеколог, чтобы облегчить больной процесс и ускорить его, наложил на головку щипцы и в несколько движений вытянул убитый натрием хлоридом плод наружу. Это был уже совсем сформировавшийся ребенок, мальчик, только еще ненормально маленький для доношенного младенца. Акушерка подставила белый эмалированный таз, и гинеколог, перенявший плод руками, бросил его туда. Послед выскользнул в таз спустя несколько минут весь полностью, не оставив после себя внутри ни клочка. Но все же гинеколог на всякий случай прошелся по матке кюретой, продезинфицировал там йодом, разогнулся и выступил из ущелья, образованного раскинутыми ногами рожавшей.

— Финиш, — сказал он, обращая свой взгляд на стоявшего все это время в сторонке психиатра. — Я свое сделал. Теперь снова ваша забота.

— Моя, моя, — согласился психиатр, глядя на лицо больной.

Оно было истерзано болью, обескровлено, отчуждено от жизни, глаза закрыты, не лицо шестнадцатилетней девочки, а лицо старухи, только без морщин, — на него было невозможно смотреть. Но еще невозможней было смотреть в белый эмалированный таз. И однако глянуть туда тянуло неудержимо, и, не в силах противиться силе, что поворачивала его голову в сторону стоявшего на полу таза, психиатр глянул.

Он глянул — и шапочку на лбу ему двинуло вздыбившимися под ней волосами. Вокруг головы младенца стояло ослепительное, ровное соломенное сияние, оно заполняло собой весь таз, и белая эмаль внутри словно горела ярким устойчивым пламенем.

“Видишь?” — хотел он спросить своего коллегу, указав пальцем, но голос не послушался, и рука не двинулась. Сияние между тем стало слабеть, меркнуть, колебаться — как бы из него уходила жизнь, — волны тени пробежали по нему, и оно исчезло совсем.

— Видел? — только после этого сумел произнести психиатр.

— Что? — спросил гинеколог. Отойдя к раковине, он снимал с рук перчатки, и по тому, как спросил, было ясно, что ничего он не видел.

Психиатр глянул быстро на всех остальных, находившихся в родовой. Лица их свидетельствовали о том, что им тоже не пришлось наблюдать ничего необычного.

— Так что “видел”? — переспросил от раковины гинеколог.

— Нет-нет, ничего, — торопливо отозвался психиатр. Он ступил к своей больной по имени Маша Петрищева поближе и дотронулся до ее шестнадцатилетней старушечьей щеки ладонью. Медленным тяжелым движением глаза его больной открылись. Она встретилась взглядом с психиатром, и губы ее прошевелились.

Он не разобрал, что она произнесла.

— Повтори, пожалуйста, — попросил он. Хотел — ласково и умиротворяюще, а выговорилось скачущим голосом, со страхом и ужасом.

— Ирод проклятый, — разобрал он на этот раз.

* * *

— Врачи этой специализации часто кончают тем же, чем и их пациенты, — сказал писателю его прежний школьный товарищ, теперь врач-гинеколог, с которым они по случаю встречи зашли в пивную неподалеку от лечебницы, где тот работал. Подул на пену, освобождая в ней для губ прогалину, и, как та возникла, сделал быстрый глубокий глоток. — “Палату № 6” у Чехова помнишь? Вот, точно по такому сценарию, типичная история. Он решил, что это было второе пришествие Христа. Тем более что имя у нее, как и у Богоматери, — Мария. И вот, получалось по нему, что Ирод тогда, две тысячи лет назад, хотел Христа убить — и ему это не удалось, а мы не хотели — но убили. Тяжелая история.

— И что с ним стало? — спросил писатель, тоже отдувая пену от края кружки, но вместо того, чтобы окунуться в открывшуюся прогалину губой, ставя кружку обратно на стол. Он был непьющим и взял пиво за компанию. — Так и лежит у вас?

— Нет, уже не лежит. — Приятель писателя оторвал руку от кружки и быстро, мелко перекрестился. — Царствие ему небесное. Преставился. Такая жуткая интоксикация началась, такая разбалансировка всего организма — никак спасти не могли. Что ни делали — все без толку. В два месяца сгорел. Здоровый, цветущий мужик был. Умирал — какая-то черная головешка от него осталась.

Писатель вслед своему приятелю школьной поры тоже перекрестился. Таким вдруг пахнуло в их разговоре, что рука сама попросилась сделать это.

— А с той его больной что? — спросил он. — Тоже, как с ним, что-нибудь?

— Про нее ничего не знаю, — сказал приятель. — Врать не хочу, а ответить не могу. Она сбежала. В смысле, из больницы. Видимо, договорилась с кем-то из младшего медперсонала, подкупила, принесли ей одежду и выпустили. Утром как-то встают — а ее нет. Там нет, здесь нет. Думали, кончила с собой — нет, нигде не нашли. Исчезла. Кто-то пронес одежду и выпустил.

— А кто? Выяснили?

— Как выяснишь? Скандал был, конечно. Ездили к ней домой, там искали, но мать с отцом, видимо, прикрыли ее — не выдали. Так что ничего я о ней не знаю. Извини!

— Жалко, что не знаешь, — пробормотал писатель. — Было бы любопытно...

— О, Анатолий! — воскликнул его приятель и полез под стол, вытащил оттуда свой портфель. — На ловца и зверь бежит. Недаром из Москвы приехал. Зачем это у меня будет храниться. Пусть у тебя. Как раз для твоих рук. Глядишь, и в писаниях как-нибудь пригодится.

— О чем ты? — не понял его писатель. — Яснее можешь?

— Сейчас, сейчас, Анатолий, — сказал приятель писателя, открывая портфель. И достал изнутри бело-затертую, потрепанную тетрадь, какими пользуются в школе ученики старших классов. — Вот, тот самый дневник этой девочки. Мне его этот покойный несчастливец отдал, когда у него еще просветления случались. В одно из таких просветлений. Возьмешь?

Писатель протянул руку.

— Давай. Это интересно.

Его приятель допил свою кружку, выпил его, они вышли из бара, распрощались и пошли каждый в свою сторону. Приятель писателя — домой, к семье, к своим обычным, рутинным семейным делам, а писатель — прогуляться еще немного, подышать родным воздухом, набрав его в себя с запасом. Ноги привели его в небольшой зеленый скверик с шуршащей под ногами гравийной дорожкой, по обочинам дорожки кое-где стояли брусчатые садовые скамейки. Он сел на свободную и раскрыл тетрадь.

15 января 1997 г., — наткнулись его глаза. Дата была подчеркнута красной волнистой линией, сделанной, видимо, рукой покойного психиатра. — Сегодня ночью со мной произошло нечто такое, чему я сама не верю. Я открыла глаза, будто я совсем и не спала перед тем, и увидела, как в открытую форточку влетает облачко...”

Пальцы у писателя задрожали, его заколотило ознобом изнутри — он почувствовал, что не может читать дальше. Так искренни, так чудесны, так свежи были эти строки. Неужели эти строки принадлежали душевнобольной? Они дышали ясностью, чистотой, здоровьем, они были прозрачны, напоены внутренней силой и мощью, — это не могла писать повредившаяся рассудком, уж он-то знал толк в слове!

Писатель посидел на скамейке еще немного, держа тетрадь на коленях и не смея открыть ее вновь, потом встал и пошел из сквера на улицу. На стене дома, к которому он вышел, его внимание неожиданным образом привлекла милицейская доска с объявлениями о розыске пропавших людей. Он остановился перед ней, глаза его пробежались по фотографиям не известных ему людей и замерли на одной. Это было юное чудесное, светлое лицо девушки лет шестнадцати, и под ним, с выделенными жирным шрифтом именем и фамилией, шел текст: “Разыскивается Мария Павловна Петрищева, 1981 года рождения, исчезнувшая 10 сентября 1997 года из областной психиатрической лечебницы. Приметы...”







Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru