Лауреат 2006 года за повествование
«1962. Послание к Тимофею» (№ 7)
Справка из энциклопедии.
Матвеевское — «местность на западе Москвы, на левом берегу р.
Раменки, к северу от платформы Киевского направления Московской железной дороги.
Соседствует на западе с Аминьевом, на севере с
Волынским и Давыдковом, на юго-востоке с Раменками,
на юго-западе с Очаковом. Название — от бывшей деревни, известной с XVIII в. В
XIX в. дачная местность. С 1960 г. в черте Москвы. С середины 60-х гг. район
массового жилищного строительства (руководитель проекта застройки — архитектор
Е.Н. Стамо). Название сохранилось в наименовании Матвеевской улицы».
Самое главное в справке отсутствует: на территории
«современного микрорайона» находится Ближняя Дача, куда Сталин переселился
после убийства Аллилуевой и где умер в полном беспросветном одиночестве,
фактически заточив себя в благоустроенную тюрьму. Истеричный выкрик Берии
«Хрусталев, машину!» прозвучал как раз в Матвеевке; именно тут, «к северу от
платформы Киевского направления Московской железной дороги», началась другая
русская история XX столетия. С той же вечной ласковой гнильцой, но уже без
кровавых потоков.
К Сталину я обязательно вернусь, но пока приземлим разговор и
пройдемся по Веерной улице — с нее начиналась Матвеевка. Что в этой улице
особенного? Да ничего; развернутая веером череда однотипных домов. С наружной
стороны палисаднички, с внутренней лавки для бабок;
балконы, перетянутые бельевыми веревками, как портупеей; в тени деревьев
столики для забивания козла. Таких районов больше не осталось, но для конца
60-х Веерная улица — необычайно характерна. Тогдашняя Москва делилась на
несколько своеобразных зон, у каждой из которых был свой облик, свой норов. Москва Бульварного кольца была неприбранной столицей
коммуналок, облезлым остовом исчезнувшей роскошной жизни. Москва хулиганов
Таганки спорила с Москвой индустриальных зон, где шалили без финок и фикс, но
со свистящими нунчаками и свинцовыми кастетами,
которые напоминали сросшиеся перстни. Был особый параллельный мир —
старорежимный поселок художников «Сокол» и кооперативное писательское гетто
около метро «Аэропорт». А там, за горизонтом, начинался бесконечный край хрущевок и девятиэтажек, блочное
царство спальных районов: Черемушки, Беляево, чуть позже Теплый Стан, весь тот
благословенный Юго-Запад, по которому спустя эпоху Дмитрий Александрович Пригов
начнет водить свои постмодернистские экскурсии.
И были мы. Ни город ни деревня. Возле станции — темные избы, просевшие и мрачные; это вам не пасторальный
«Сокол»; грязный сортир во дворе, ржавая колонка на обочине, бабки, повязавшие
платки по самые глаза, и запах загаженной, тлеющей жизни. По другую
сторону путей — случайные пятиэтажки; ощущение, что строить начали, а заселить
забыли. Чуть позже, если продвигаться в направлении Давыдкова, в Матвеевке
появится единственный на всю столицу Круглый Дом, гигантское бетонное кольцо,
внутри которого любое слово, автомобильный взвизг и гогот доминошников
отражаются тысячекратно. Два или три универсама, где пахнет оттаявшей треской и
размякшим минтаем, но зато из прозрачного конуса наливают томатный сок, на
прилавке стоит стакан с бесплатной солью и мокрой алюминиевой ложкой, а в
жестяных гильзах пенят молочный коктейль. Но при этом в бесконечно длинном перелеске
можно собирать грибы. В нем пахнет пыльной электричкой, прелой листвой;
мужчинки ласкают увесистых женщин, жарят на костре сосиски и разливают из
бидонов пиво. Если мужчинки довольны, то могут предложить пивка в немытой
майонезной банке, если злы — держись подальше; ко мне однажды подошли такие
трое, дыхнули кислым, посмотрели сверху вниз: ну как тебе, жиденок,
нравится у нас? Сердце провалилось вниз; я трусливо ответил, что нравится, и
они меня не стали трогать.
Сейчас бы я вписал тот эпизод в большую историческую рамку,
вспомнил бы борьбу с космополитами, которая задумана была на Ближних Дачах, но
какие там ближние дачи! В детстве имелись дела поважнее.
Положить на рельсы украденный у мамы пятачок, залечь в кусты, переждать
проносящийся поезд и отыскать раскатанную биту, горячую, как только что отлитый
свинец. Или порыться в мокром шлаке бывшей свалки, найти двадцарик,
оттереть его и купить в продуктовом две булки по восемь копеек, одну с маком, а
другую с повидлом, еще останется на два стакана газировки в красном автомате,
один с сиропом, а второй, уж ладно, без.
На балконах кукарекали петухи, за металлическими гаражами,
крашенными салатовой краской, можно было встретить тетку в вечном пуховом
платке и с замызганными козами на собачьих поводках;
козы презрительно мекали. Вдоль железки были вырыты глухие погреба; обитые
жестью тяжелые дверцы затворены амбарными замками. В погребах хранили капусту с
проросшей картошкой — и то и другое крали в соседнем совхозе, когда-то носившем
имя Сталина. Возле помоек всегда догорали костры, и коленки у любого мальчика
были прож-жены насквозь. А внизу, в овражной сырости, валялись могильные плиты
— следы Аминьевского кладбища; старые кривые буквы
были непонятны и поэтому веяли тайной.
Но главное было не здесь; главное начиналось на излете Веерной, где городское шоссе обрывалось и тропинка вела под
откос, вдоль островерхого высокого забора, бесконечного, как двуручная пила.
Поверх забора шла колючая проволока, она проржавела насквозь и где-то уже
порвалась, а где-то сбилась в колтуны; некоторые доски сгнили, и через щели
видно было заросшую, заброшенную территорию. Что там, за этим забором, меня не
слишком волновало — вплоть до четвертого класса. Очередная охраняемая зона. Кем
охраняемая, зачем и почему — какая разница? Что-то там такое, краем уха, я
слышал про вождя народов и его последнее пристанище в Матвеевке, но никакого
интереса не испытывал. Тем более что в темной глубине раздавались утробные гавки, а я особой
храбростью не отличался. Мне нравилось книжки читать, а бороться с большими
собаками — нет.
Поэтому я шел все дальше, дальше, к милой сердцу речке-вонючке, она жеСетунь; там
процарапывался через густой кустарник, проползал сквозь ржавый ельник и через
полчаса выныривал возле Поклонной горы. Перебегал, рискуя жизнью, Минское шоссе
— и снова терялся в лесу. Имя Поклонной горы должно было рождать ассоциации с
Наполеоном и Кутузовым, но как никого из нас не волновало имя Сталина, так
поверх сознания скользили и слова учителей про Бонапарта,
понапрасну ждавшего ключи от города: вот, дети, в каком замечательном месте мы
с вами живем. Какая там Поклонная гора? Мир вокруг был размечен иначе. Не
кровавой историей, а вольной природой.
А чтобы понять, какая то была природа — в самом сгустке
Москвы, в четверти часа езды от Ленинских гор! — достаточно узнать, что фильм
про Дерсу Узала,
легендарного таежного проводника, снимался именно в Матвеевке. Представьте
себе: чуть вперед, и уже Триумфальная арка, а немного назад — и пошла череда мосфильмовских посольств. А тут — непролазные заросли. С
непристойной силой прут боровики и подосиновики; палая листва гниет так сладко,
так опасно; боярышник усыпан круглыми крепкими ягодами, зеленоватые орехи
пахнут медом, ты один на целом белом свете, сам себе Дерсу
и Узала.
Возвращаться домой никогда не
хотелось. Еще немного, еще полчаса… Одну из таких
бесконечных прогулок я затянул до сумерек. И вдруг скорей почувствовал, чем
осознал, что поменялось время года. Из дому я выходил в разгар роскошной алой
осени, а теперь наступила зима. Дунул ветер, небо раскорячилось, встряхнулось —
по-собачьи, бурно, и на незавершившуюся осень вывалился первый снег. Он падал
ровно и отвесно. Фонари на трассе стали синими, автобусы включили оранжевые
фары, и что-то военное проявилось в ландшафте.
Я поспешил домой, пока не развезло дорогу. Быстро становилось
скользко, снег таял, ноги мокли. Пришлось тащиться в обход, вдоль шоссе. Добрел
кое-как до гигантской больницы, грозно именуемой аббревиатурой ЦКБ, — в ней
лечили партийных начальников, прошмыгнул мимо официального въезда на Ближнюю
Дачу, один в один складские ворота, и понял, что дальше тащиться — нет сил. А, была не была, и я свернул — на скользкую тропинку вдоль
забора.
Она появилась внезапно. Бесшумно проскользнула через выбитую
доску. Как в замедленном черно-белом кино. И встала поперек дороги.
Топорщится мокрая шерсть. Глаза почти прозрачные, зрачки как
долька, узкие, смотрит ровно, не мигая. Ты уже во всем признался или нет?
Подумай.
Я замер как вкопанный. И она в ответ не шевелилась. Надежно
расставила лапы, тяжело уперлась в землю; страшная хозяйка этих мест, немецкая
овчарка с Ближней Дачи.
Темнело, снег таял и стекал за шиворот; нужно было что-то
предпринять, но что? Будучи мальчиком робким, я на всякий случай отступил —
тихо-тихо, спокойно-спокойно, усыпим бдительность, а там, глядишь, и отползем
на трассу. Овчарка убежденно рыкнула: стоять! И я бы охотно смирился, но в
глубине за-крытой территории на рык отозвались армейским лаем несколько других
овчарок. И стало ясно, что терять-то нечего. Либо эта пропустит, либо другие
порвут.
Я резко наклонился, сделал вид, что поднимаю камень,
замахнулся. Овчарка глухо заворчала. Не опуская руку, я шагнул вперед. Ворчание
перешло в утробный рокот. Следующий шаг. Она открыла пасть, вывалила страшный
язык, от которого пошел тяжелый пар, и присела, готовясь к атаке. Третий шаг —
она не прыгнула! Отвела глаза, по-детски заскулила, и, огрызаясь, отползла к
забору; нырнула в черную дыру, исчезла.
На ватных ногах я добрался в тот вечер до дому. Что-то со
мной приключилось, из сознания выбило пробку, стало интересно, важно, до дрожи:
что же там было, за этим забором? Почему там никто не живет? Кто такой этот
загадочный Сталин? И, даже чаю не попив, чтобы согреться, я полез в черную
трехтомную энциклопедию, стоявшую на бабушкиной полке. Сел в продавленное
кресло и подряд, не пропуская ни абзаца, от начала до конца прочел огромную
статью.
Статья восхваляла вождя, описывала путь героя, клеймила
врагов-отщепенцев, была скучна, как смерть, ничего про Сталина не объяснила.
Недовольный, я перелистнул страницу и попал на огромную вклейку: портрет
усталого мудреца, крест-накрест перечеркнутый учительским карандашом. Жирно,
злобно; даже покарябана бумага. Странно. В нашем доме никогда о Сталине не
говорили; вообще избегали политики. Не было ничего, не знаем, тссс. Ну тссс, так тссс, какая разница… Оказывается,
страсти тут кипели, только до меня не доносились… Я окликнул бабушку и маму: а
чего это вы Сталина? Карандашом? За что? Он плохой? И почувствовал, что воздух
загустел, как холодец; мама с бабушкой умолкли и надулись, откровенно недовольные друг другом.
— Вырастешь — узнаешь.
И отобранный том был поставлен на полку.
Назавтра я снова спускался к вонючке
вдоль щербатого забора. Было страшно. Вдруг опять появится овчарка? Но при этом
я сгорал от любопытства. А все-таки что там, на Дачах? Происходило что-то
непонятное, меня, как металличе-скую стружку на магнит, напыляло на эту
проклятую дачу. Нельзя туда ходить. Нет сил сопротивляться.
Порвут. А, будь что будет. И я отодвинул повисшую доску.
Здесь было безжизненно, глухо. Осины почернели, высохшие
заросли чертополоха перемешались с пижмой; передвигаться было тяжело —
поваленные мертвые стволы покрылись скользким мхом и струпьями наростов.
Никаких тебе расчищенных дорожек, никаких протоптанных тропинок. Холодная
пустая тишина, поперек которой каркают вороны. И, что очень странно, никаких
собак. После долгих мучений я вышел к дому с тыльной стороны. Дом был
деревянный, крашенный темно-зеленой краской: цвет сукна на бильярдном столе. Аляповатый, несуразный: очень длинный, а при этом низкий,
двухэтажный, с выпирающей пузом ротондой.
Из-за угла появился облезлый мужик в телогрее и высоких
грязно-желтых валенках; в руках у мужика был эмалированный таз. Я отпрянул —
спрятался за дерево. Но мужик не глазел по сторонам,
он был занят делом. Вывалил содержимое таза на снег, кисловато запахло крупой и
тушенкой; от кучи съестного пошел соблазнительный пар; мужик почмокал,
посвистел, и в одну секунду на полянку перед несуразным домом набежали собаки.
Виляя хвостами, переругиваясь, стаей! Им тоже было сейчас не до меня; их
кормили, и они так сладко, так жизнелюбиво жрали! А
мужик стоял и любовался на собачек.
Незачем испытывать судьбу; я немедленно ретировался. Не буду
врать, что думал про историю, про то, как вот отсюда, из пахнущей талым снегом
и солдатской кашей матвеевской Дачи, мог управляться
целый мир — и управлялся ли он на самом деле отсюда? Конечно же, я думал только
про собачек. Что вот сейчас они покушают, пометят территорию, принюхаются, побегут
за мной.
…Матвеевское разрасталось, разбухало; природной воли
становилось меньше, домов и жителей — наоборот; овраг между Матвеевкой и
Ломоносовским проспектом превратился в дорогой район, белые дома — как сахарные
головы. В лесу перестали попадаться могильные плиты, Поклонную гору постригли
под ноль… Только огороженная дача с аляповатым домом,
перестроенным в несколько приемов, стоит как стояла. Говорят, что ее обиходили, расчистили упавшие стволы, прорыли дорожки, залили
асфальтом.
А еще говорят, что собачки там бродят по-прежнему; я не знаю,
проверять не рисковал. *
*
Эссе предназначено для сборника, готовящегося к печати в издательстве
АСТ. Редакция Елены Шубиной.