Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 10, 2020

№ 9, 2020

№ 8, 2020
№ 7, 2020

№ 6, 2020

№ 5, 2020
№ 4, 2020

№ 3, 2020

№ 2, 2020
№  1, 2020

№ 12, 2019

№ 11, 2019

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Александр Кабаков

Дачная местность, зимний пейзаж

Лауреат 1999 года за рассказ «Зал прилета» (№ 5) и 2014 года за эссе «Частное слово» (№ 4). Кавалер ордена «Знамени» (2010 г.)

 

 

Страшный сон

 

В ранней молодости я дружил с музыкантами и художниками, а писателей не знал буквально ни одного. Не то что друзей, но и просто знакомых не было. Сторонился, словно предчувствовал будущее взаимное раздражение. А как ему не быть, если теперь всё наоборот: кроме литературных людей, в иной месяц и словом ни с кем не перекинусь… Поначалу человек живет свободно, но с возра-стом становится слаб, труслив и укрывается от мира в толпе себе подобных, а потому неприятных.

Впрочем, и в те давние времена молодости мой выбор компании был, теперь можно признаться, подсознательно корыстным.

Дружба с музыкантами давала доступ к захватившей меня еще в отрочестве джазовой музыке — она была полузапретной, американскими пластинками торговали из-под полы, нарываясь на срок, но у музыкантов всегда было что послушать. А уж на редкие концерты отечественных джазовых гениев только с помощью этих гениев и можно было прорваться. К тому же большая часть советских джазменов принадлежала к числу так называемых стиляг — щеголей, носивших западную, желательно американскую, одежду и вообще придерживавшихся американского стиля во всем. Изображать потенциального противника было интересно, поскольку немного рискованно…

Что касается художников, то склонность к общению с ними объяснялась еще более материальными причинами. Кроме искреннего восхищения их ловкостью в ручном труде, которым, пренебрегая духовной составляющей, я считал всякое пластическое искусство, мною руководили соображения прямой пользы: многие художники имели мастерские, частично — и весьма умело — превращенные в жилье, как правило, довольно просторное. Там можно было переночевать и даже пожить месяц-другой, стараясь не путаться у хозяина под ногами, там можно было перехватить чаю с бутербродом, а то и рюмку, туда приходили девушки, тянувшиеся к искусству, особенно к непризнанному… В нищей и бездомной молодости все это было существенно.

Теперь из них, звезд советского андеграунда, остались только несколько старых друзей, чьи телефоны записаны в памяти моего мобильного и уж пребудут там до тех пор, пока не настанет время стирать один за другим — абонент навсегда недоступен, он находится вне досягаемости сети и останется там во веки веков. Аминь.

Среди тех, кому пока еще можно позвонить, есть живописец и график, признанный мэтр, едва ли не классик современного отечественного искусства, чьи работы очень прилично продаются и на родине, и даже в Европе. Поскольку сочинение это абсолютно документальное, назовем его, чтобы остался неузнанным, N.

Итак, N., многими считающийся порождением новых времен, мне хорошо знаком больше тридцати лет, и все тридцать он менялся непрерывно, каждую минуту становясь новым в полном соответствии с обновлением самого искусства. Когда-то с фотографической точностью переносил на холст все безобразие позднесоветского быта и именовался суровым реалистом, теперь, как положено, изображает нечто, требующее долгих пояснений, — концептуалист... Нет, не новые времена породили его, а он и подобные ему создали эти времена. А его товарищи по цеху и поколению, закосневшие, упершиеся лбами в стену принципов и навыков, бедствовали, подвергались уничтожающим рецензиям новейшей критики после каждой выставки. В результате элементарно не хватало на жизнь… А N. постоянно и почти безоговорочно хвалили. Он и еще с десяток удачников его возраста крутились в галереях, ездили на биеннале (иногда за счет министерства, соответственно, эстетики), продавали работы, строили загородные дома со стеклянными верандами, так что сразу было видно — не просто нувориш живет, а творец, маэстро…

Молодых-то таких было много, сотни. Они давали долгие интервью, непонятно объясняли смысл своих непонятных работ, дразнили власть непочтительностью и просто грубостью, из которых, собственно, эти работы и состояли… Но молодые на то и молодые, чтобы грубить и тем отвоевывать свое место. А N. и ему подобные были возраста вполне академического, и их пребывание среди бойких художественных тинейджеров вызывало презрительное удивление у не столь удачливых ровесников и, конечно, зависть, скрыть которую было невозможно, да завистники и не пытались.

Сказать по чести, я совершенно не интересовался тем, что в последние годы делает N. То есть с меня было достаточно знать, что он далеко не бедствует, жизнью удовлетворен и вроде бы здоров в пределах, как говорят врачи, возрастных норм. В конце концов, это и есть дружба — то, что не зависит от профессио-нальных успехов и даже от общественного лица. Хоть бы он и негодяй был, а нет уз святее товарищества, как писал писатель Гоголь в своей чудовищной повести о сыноубийце.

Да я и сам оказался в числе немногих выживших в своей профессии. Издавали меня легко и безотказно, критика была не восторженная, но почтительная, читали… Ну, читали вроде бы, а в подробности читательского отношения я не вникал. Большинство товарищей по, так сказать, перу выпало в осадок — а дружбе очень вредит, когда один в осадке, а другой вполне благополучен. Дружить, как это ни отвратительно звучит, можно только при более или менее равных доходах.

Так что время от времени наезжал я на дачу к N., садились мы в его сплошь стеклянной веранде, где иногда он писал маслом, выпивали в свое удовольст-вие — он гнал прекрасный самогон, чем очень гордился (и что не мешало пить и дорогие односолодовые сорта виски). Жил N. одиноко, как и подобает старому художнику. На стол подавал его не то приятель, не то слуга, который присаживался тут же, потом незаметно исчезал, когда разговор заходил о тайнах и, так сказать, божественной сущности творчества… Да.

А что именно делает сейчас N. как художник, я никогда не спрашивал. Просто не было интересно.

…В тот раз я приехал довольно поздно, еле продрался сквозь пробки. Оба мы были в плохом настроении. Я, из-за проклятых этих пробок недовольный миром больше обычного, и он, явно чем-то напряженный, нервы натянуты, рот дергается, говорит отрывисто — того и гляди, сорвется в истерику…

За ужином почти не разговаривали. Приживала его не было почему-то, закусывали самостоятельно всякой сухомяткой из пластиковых плоских упаковок. Он торопливо выпил полстакана, налил еще, выпил с такой же жадностью…

— Что случилось? — не выдержал я. — Расскажи, а то ведь лопнешь…

И тут же пожалел о своем легкомысленном тоне.

Он молча сунул мне какой-то журнал, с первого взгляда распознаваемый как культурный глянец — фотографий и описаний дико дорогого барахла в таких журналах бывает поровну с как бы культурологическими и даже политологическими эссе. Журнал был открыт на разворотном тексте под заголовком «Время пустоты. N. и мошенничество как художественный прием». Некоторые и, на мой взгляд, наиболее оскорбительные слова были закрашены красным флома-стером. Имя над публикацией стояло знакомое даже мне, совершенно далекому от актуального искусства: автором выступала дама, которую едва ли не первой стали называть культурологом. На мой взгляд, примечательна она была, прежде всего, своими гигантскими формами и, только во вторую очередь, страшноватой самоуверенностью — без которой, впрочем, не бывает, да и быть не может никакой художественной критики.

Как писали в древних романах, я погрузился в чтение.

Суть мною прочитанного можно изложить в нескольких фразах — если, конечно, излагающий не культуролог.

Уже много лет известный художник N., некогда скучный, но честный реалист, издевается над культурной общественностью, выдавая свои пустые, ничем не заполненные холсты за произведения в изобретенном им — и только им представленном — стиле «емпти-арт», от английского слова «empty», «пустота». Предполагается активное участие зрительского воображения в создании законченного художественного образа. Между тем никакого художественного образа возникнуть не может, поскольку экспонирование обычных пустых холстов есть лишь ловко придуманное шарлатанство, лишенное какого-либо концептуального наполнения… Что-то было написано вроде этого — если пропустить уличные ругательства и совершенно неизвестные мне слова из культурологического лексикона.

Больше всего меня поразила наглость фигуристой авторши — королева шарлатанства уличала в шарлатанстве одного из ее подданных…

Между тем, пока я читал, мой друг успел сделать многое.

Он повернул к себе пустым, но, очевидно, уже загрунтованым холстом подрамник на мольберте.

Надел клеенчатый фартук.

В несколько минут обозначил углем контуры будущего изображения — само собой разумеющегося: дачный пейзаж с неглубоким снегом и кривыми голыми ветками, увиденный сквозь рассеченное частым переплетом стекло веранды.

Как тоскливо на даче в начале зимы! Боже, как все тоскливо…

К тому времени, как я закончил читать пасквиль, он вовсю писал, роняя с кисти капли то белил, то испанской сажи. Уже проступало будущее изображение — он всегда работал быстро. Именно скучный, но добросовестный реализм.

Бутылка почти опустела, мое участие в опорожнении было незначительным — зачитался.

Все происходило в полной тишине, он так ничего и не ответил на мое предложение излить душу.

И тут я — со мною это бывает, как будто черт за язык дергает — ляпнул еще одну бестактность.

— А почему бы тебе действительно не вернуться от своего пустотизма, или как его, вот к такой нормальной живописи? Она, конечно, нахальная дура, но…

Это мое «но» не прозвучало бы, если б культуроложеские ругательства не были иллюстрированы. Но фотографии пустых выставочных залов с не менее пустыми полотнами на стенах меня, скажу прямо, убедили. Другое дело — кто меня просил вылезать со своей откровенностью?

Я убил бы за такую правду-матку, а N. сдержался.

— Подожди, я закончу, — сказал он. — А пока сходи за новой бутылкой. Там, в гараже, стеллажи…

Я нашел подходящую настроению бутылку, едва не обрушив полки его винного погреба, и принес ее на веранду. Он уже действительно закончил писать и убирал лишнее шпателем. Получалось вполне симпатично — холст вобрал и мое растерянное молчание, и его беззвучную истерику, и общее уныние буднего дня на даче, и даже кисловатый запах виски. Неплохой он живописец, подумал я, неплохой. Был.

Законченную работу он повернул лицом к стене, сам сел в плетеное кресло напротив меня. Вдруг зашел обычный пустой разговор — об окружающем повальном пьянстве, о нашем месте в этом общем деле, о сопутствующих и самостоятельных болезнях, об удручающих новостях из телевизора, о старости вообще и потере сил в частности… И о женщинах, конечно, поголовно глухих к шуму жизни.

Говорил он спокойно, только рот время от времени дергался да рука дрожала — уж не из-за этого ли тремора изобрел он свой емпти-арт? Руки-то не нужны…

Минут через сорок он перебил сам себя.

— Пора, высохла, — сказал он, — приготовься.

Я не успел спросить, к чему мне надо приготовиться.

Он повернул подрамник холстом наружу.

Холст был пуст, только в том углу, который он записал последним и который еще не совсем высох, проступали тени мазков.

— Ты понял? — спросил он. — И ничего сделать нельзя. Я пробовал.

Я все понял, но не ответил.

…Когда я уезжал, он начинал третью бутылку. Пил он уже полулежа в кресле, при каждом глотке сползая с него.

Не следовало мне ехать — из выпитого литра с лишним граммов триста приходилось на меня.

Но я все понял и уже не мог ждать, пока виски выветрится.

Судьба, как известно, хранит пьяниц и сумасшедших. Я доехал без осложнений.

Почему я никогда не открываю авторские экземпляры, бессмысленно упрекал я себя всю дорогу, почему не прочел ту рецензию, о которой мне говорили нечто странное. Ведь я был неплохим беллетристом, думал я.

Слежавшаяся в стопке книжка захрустела и раскрылась.

Страницы развернулись веером.

Они были…

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru