Лауреат 1998 года за роман
«Свидетель» (№ 7)
Их спросили, будут ли они смотреть
могилы.
Раевский ответил, что да, конечно.
Тогда нанятый на целый день таксист
из местных провел их по тропинке между гаражей и хитрым крючком отворил
скрипучую калиточку. Так они попали на погост,
начинавшийся причудливым склепом. Надгробные камни торчали из травы, будто грибы.
Мрамор обтек черными слезами, и имена графов и графинь были едва видны.
Биографии угадывались лишь по орденам и званиям.
Спутница его читала стихи на
камнях: «До сладостного утра». «В слезах мы ждем прекрасной встречи» — и все
такое.
Они сделали круг и вернулись к
машине.
— А что за горы там, на горизонте?
— спросила женщина.
— Так это ж терриконы, — оживился
таксист. — Тут ведь шахтерские места, я и сам шахтер. Тут повсюду — уголь:
подмосковный угольный бассейн, Мосбасс. До пятьдесят
седьмого, кстати, Московская область.
Он начал рассказывать, но Раевский
уже не слушал его.
Подмосковный угольный бассейн — это
была жизнь его отца.
Дед не вернулся с войны, он сгорел
в пламени Варшавского восстания, спрыгнув на город с парашютом — с непонятным
заданием. О нем архивы молчали, будто набрав крови в рот, по
меткому выражению классика. Всю жизнь Раевский хотел понять, что там случилось,
но спросить было некого, разве вызвать молодого человека с капитанскими
погонами из серой тьмы последней фотографии. Отец пошел в горный институт,
потому что там давали форму и паек. Поэтому всю жизнь он ездил по окраине
Московской области, по этим шахтным поселкам. Нет, не рядовым шахтером,
конечно, но служба у него была подсудная — случись что
с крепежом и прочностью подземных кротовьих нор, его, может, и не расстреляли б
в потеплевшие уже времена, но сидеть пришлось бы долго.
А уголь тут был дурной, с большой
зольностью. Зольность — таково было слово. Уголь кормил электростанции в
Суворове и Шатуре, пока его не убил дешевый газ — то, что пришло в трубах с
востока, сделало ненужным черное золото. Отец рассказывал, что зольное золото
начали копать еще при Екатерине, а бросили совсем недавно. Впрочем, отец про недавнее не рассказывал — до недавнего он не дожил. И теперь
уголь остался в этой земле, недобранный, недокопанный.
«Московский бассейн» было только название — пласт лежал от Новгорода до Рязани,
да только был нынче брошен, как старый колхозный трактор.
С некоторым усилием Раевский
вернулся на дорогу, к старой чужой машине.
— И шуточку «даешь стране угля» мы
чувствуем на собственных ладонях, да! — закончил уже таксист. — Но я не
примазываюсь. Я ведь на шахте только год проработал, а потом в газете. Газета
такая была — «Московская кочегарка». Мосбасс, все
дела. У нас особая жизнь была: хоть и шахты, но везде — огороды, яблони. Без
яблонь тут — никуда. Самые у нас яблоневые места. Ну, и гнали, конечно, как без
этого. Вы сейчас в церковь пойдете, а потом я вас еще к истоку Дона свожу. Я
знаю, где настоящий исток — вы не верьте тому, что про него пишут. Здесь два
места есть — одно парадное, с памятником, куда свадьбы возят, а другое —
настоящее. Парадное, конечно, покрасивше будет, да
только настоящее — другое. Сами поймете… А сейчас — в
церковь. Тут у нас планетарий был.
— Я знаю, — кивнул Раевский.
Он все знал про планетарий. Он знал
про него больше многих.
Историю планетария поведал ему
отец, еще когда Раевский был школьником. Отец уже
тогда тяжело болел, и Раевский вспоминал старый рассказ о горячем камне, что
нужно разбить, и жизнь тогда пойдет наново. Только
всегда оказывалось, что бить по камню нельзя, а нужно терпеть.
И тогда отец рассказал ему про
странного человека, что жил тут в давнее время. Время «до войны» было давним,
неисчислимым, почти сказочным. Там отцы носили отглаженные гимнастерки с
большими карманами и широкие ремни со звездой на пряжке. Там были живы все их
ленинградские родственники, что теперь только смотрели со снимков, выпучив
глаза, а их дети надували круглые пока щеки. Там было все по-другому, если не обращать
внимания на перегибы. Перегибы, да. Было такое слово. С дедом до войны был
какой-то перегиб, очень хотелось его об этом спросить, но опять приходилось
терпеть.
Спросить деда было нельзя, а отец
ничего не рассказывал — может, не знал и сам.
Так вот, отец поведал Раевскому про
странного человека, который всегда найдется в России — гениального механика,
что жил среди шахт Мосбасса. Ему был вверен клуб, в
который, по традиции тех лет, была превращена церковь.
Шахтеры пили крепкий яблочный
самогон на паперти, а потом спускались в заросший парк. Они шли устало, обнимая
своих подруг. Лица шахтеров были покрыты черными точками угля, будто
татуировками древних племен. Подруги были податливы и добры, потому что век
шахтера недолог и нечего ломаться.
Они ложились в августовскую траву
между древних могил, и над ними в сумерках горели строки, выбитые на
памятниках.
«До радостного утра». «С любовью и
скорбью я думаю о тебе, мой друг. Покойся с миром, возлюбленный супруг».
Яблоки глухо били в землю.
Был яблочный праздник, день
шахтера, после которого дети появлялись в мае, уже при рождении с угольными
точками на лицах.
В этот час в церкви начинал свою
работу механик — крутился чудесный аппарат, и на стенах зажигались звезды.
Святые, наскоро замазанные белилами, подсматривали за этим в оставшиеся щелочки
и не возражали против лишней смены дня и ночи.
Потом «до войны» кончилось и пришло
иное время, когда сюда прорвались немецкие мотоциклисты.
Гений механики совершил тогда
единственную ошибку в своей жизни — он починил водопровод, из которого пили все
— и оставшиеся шахтерские жены, и немцы, конечно. И в тот час, когда мертвые
мотоциклисты уже валялись в снегу по обочинам дорог, а мимо них, на запад,
прошла красная конница, за ним пришли.
Механик исчез, он превратился в уголь,
наверняка — в местный уголь повышенной зольности. Мальчик, слушая отца, твердо
знал, что при немцах не нужно было чинить ничего, а только что-нибудь взорвать.
Но отец напомнил ему о зиме, и шахтерских женах, что ходили пузатыми
в ту зиму. Им нужно было родить тех детей, что были зачаты среди лип старого
парка. Верного ответа не было, но по-всякому выходило, что механик правильно
разменял свою жизнь на ледяную воду.
Однако планетарий остался, и когда
наступило время «после войны», то в клуб пришел другой человек, у которого
пустой рукав гимнастерки был заправлен за широкий ремень со звездой на пряжке.
На куполе храма зажглись звезды, и дети с угольными метками на лицах смотрели
вверх, где яркие точки скользили по скрытым от них лицам святых.
И вот тогда обнаружилось, что если
заметить в темноте церковного неба падающую звезду, то можно вернуться в
прежнее время, туда, где яблоки еще не упали с веток, и все еще были живы.
— Только помни, — сказал наконец отец, — это можно сделать только один раз, и
потом уж не жалуйся. Ведь человек всегда думает, что раньше было лучше, из-за
того, что он знает, что было. Вернее, придумал, как было. А на будущее фантазии
ни у кого не хватает. Оно никому не известно. Никому, кроме, быть может, тех
нарисованных на стенах людей, в которых ты не веришь, но они все равно
подглядывают сквозь неровную побелку. Они все еще там и качают головами с
надетыми на них странными золотыми кругами.
Но мальчик его уже не слушал, он
представлял себе мрак, сгустившийся под высокими сводами, будто в шахте,
вывернутой наизнанку. Рядом стоит дед, и падает в угольном пространстве
электрическая звезда.
Раевский вошел в церковь.
Его спутница осталась снаружи и
курила, глядя на то, как на городок наваливается августовская ночь.
Шел пьяный, вычерчивая в пыли
одному ему ведомую траекторию, старуха вела козу. Проехал ржавый пикап, в
кузове которого были навалены неправдоподобные огромные яблоки.
Раевский уже не видел всего этого.
В церкви было пусто.
Он встал на то место, где раньше
стоял планетарный аппарат — о нем напоминали щербины в гранитном полу.
Откуда-то сбоку вышел священник и строго взглянул на него.
Священник все знал, и не нужно было
ничего объяснять. Он смотрел на Раевского скорбно, но с пониманием. После паузы
он спросил:
— А она?
— Она тут ни при чем.
Батюшка снова твердо посмотрел ему
в глаза, будто спрашивая, уверен ли он.
— Уверен, — тихо ответил Раевский
на незаданный вопрос.
Погасли свечи. В церкви сгустился
мрак, и фигуры святых, очищенные от краски, зашевелились.
И вдруг в темноте купола зажглась
первая звезда.
За ней — вторая.
И вот их уже был десяток.
И небо, и мир вокруг Раевского
начали движение, угольно-черный купол накрыл его, и все исчезло.