Галина Ермошина. «И все то, что будет потом…». Станислав Снытко. Уничтожение имени. Галина Ермошина
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Галина Ермошина

«И все то, что будет потом…»

Станислав Снытко. Уничтожение имени. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2014.

 

«Уничтожение имени» — первая книга молодого петербургского поэта (1989 года рождения). Известно о нем пока немного: учился на факультете социальных наук Россий-ского государственного педагогического университета имени Герцена, посещал семинар прозы Валерия Попова.

Очевидно, что родной город наложил отпечаток на автора: в его текстах можно найти отголоски и Даниила Хармса, и Андрея Белого, и Федора Достоевского. Но пространство текстов Снытко отражает тот Петербург, в котором главенствующую роль играет топонимика ощущения и восприятия. Реальность, переплетаясь с абсурдом и фантасмагорией, создает особую ткань повествования, в которой важны оттенки и полутона. И здесь, пожалуй, проявляется «петербургская невозможность сказать», когда сказанное не равно себе, а всего лишь задает направление взгляда. «Некий неизъяснимый горьковатый привкус, странное жжение на кончике языка. Вероятно, мы не сможем описать это ощущение, никогда».

Книга состоит из трех частей, и в самой структуре заложен поступательный характер развития ее сюжета. «Фрагменты личного» — это визуальное вхождение в город, который, оставаясь узнаваемым реальным Петербургом, постепенно видоизменяется в топос, который автор пытается выстроить из своих ощущений. Об этом внутреннем городе и идет повествование. «Ты как раз пишешь симфонию; копию симфонии; черная обжигающая душу и сердце пустота; способ твоей жизни (несколько глотков кофе в подземном переходе; факультет освоения подземных пространств; стертый файл с видеофильмом, похожим на вчерашний сон, состоявший из интенсивных вспышек света разной степени цветовой насыщенности) — это и было литературой». Литература, по Снытко, — это не то, что пишут, а скорее то, чем ощущают. Текст — не результат, а процесс. И в этом процессе особую значимость приобретает опора на контекст. Этот контекст очень широк: в сюжетах «Соседки», «Чинизелли», «Субтитрах mortido» заметны интонации фантасмагорий Алоизиуса Бертрана; много связей с современным литературным процессом, от поэтов-герметиков и московского концептуализма до Дениса Ларионова («Смерть студента») и Елены Фанайловой.

Проза Снытко похожа на тонкую фотопластинку. Фон книги — метафизическая темнота, из которой проступают холодные и острые осколки слов. С темнотой и черным цветом у автора особые отношения. «Черная пустыня», «черная пустота», «черное сияние» — это не пейзажи, а состояния, обозначения места, где накапливается спокойствие слов, которые должны выразить несовершенство и страшную красоту этого мира. Небытие, из которого вытаскивает щелчок затвора фотоаппарата. Четкость, проступающая сквозь мутное стекло, словно кто-то начал наводить на резкость и остановился, а предметы, попавшие в объектив, сами начинают подстраиваться под нечеткое зрение. И черное солнце — то и дело появляющийся у Снытко образ, — как негатив проявленной, но ненапечатанной пленки, необратимость схваченного объективом.

Чтение текстов Снытко — что-то вроде ходьбы по мокрому снегу, его сопровождает ощущение поздней осени или ранней весны с нечетким пасмурным небом. Межсезонье, безвременье, длительность границы уже закончившегося и еще не начавшегося события. Все находится на грани катастрофы или спустя секунду после разрушения, когда разрушенное, уже не существуя по факту, не осознало этого и живет еще жизнью до.

Снытко пытается проявить то, что всегда остается мгновенным и неуловимым. Ему важны трещины, полустертые линии, никуда не ведущие пути. Он разбивает одну жуть, чтобы собрать из осколков другую, «чтобы жуткое насквозь пронзающее чувство осталось с ним навсегда, потому что без этого будет отныне стократ страшнее».

Страшнее — это переход к «Спектрофобии»: «Глянул в зеркало — и срезал постылое личико». Что такого страшного можно увидеть в зеркале, кроме самого себя? Пустоту вместо отражения. Попадая в западню своего вывернутого сознания, автор смотрит сквозь закрытые глаза и разговаривает «телом собственной речи», но не ради спасения — себя, мира, сознания, — а ради возможности пройти чуть дальше, чем позволяет жизнь. Вхождение туда, «где развалины музыки в кильватере киноленты, — цепенеющим вынырнул немигающий взгляд, вмерзший в лед у вокзала, где в гранитном тумане ядовитые рыбы, кружась, не серебряной нитью серпа зашивают глаза: но кровь языка, отсеченного щелч-ком диафрагмы».

Смерть с ее неотвратимостью исследуется как способ жить. Цикл «Субтитры mortido» — что-то вроде «Песни песней» смерти. Смерть — как отторжение одного языка и переход на другой, чужой, забивающий рот непроизносимым.

Петербургская топонимика только добавляет к пейзажу мрачности: река оккервиль, впадающая в проспект энергетиков и шоссе революции, подхватывая по пути невские острова гутуевский и канонерский, каким-то безумным образом оказывается рядом с набережной неисцелимых. Теперь даже память не может помочь, память тоже вырезается из того существования, которое выбирает автор. «Не зовущее Слово Твое, а только — пепел холодный коснулся виска, — и погибло (забыто) все предыдущее: как бронзовеет Коцит, и побережья вдоль прослезит ледяная ладья, — все распадается, зиждясь». И остается только победить свой страх перед страхом — «не бойся бояться», когда падаешь.

Это мир, в котором многое перевернуто с ног на голову. Автор пытается разъять, разрезать, вскрыть тьму человеческого сознания, но он — не врач, он не отсекает больное от здорового, отмершее от живого. Автор ближе к исследователю, которого интересует даже не механика, а скорее последствия его действий над сознанием, нанося «необходимые увечья», «ласкающий нож погружается в сердце — лучшие ножны». Примерно об этом говорит Эмили Дикинсон: «Вскройте Жаворонка! Там музыка скрыта», — разбирая живое в поисках механизма живущей в нем жизни, «ласкающий нож» исследователя эту жизнь убивает.

В третьей части книги — «Уничтожение имени» — автор создает самую спокойную, даже созерцательную атмосферу или состояние — возможно, потому, что решение принято и изменить ничего нельзя. Состояние покоя, наступающее после того, как человек осознал неизбежность и неотвратимость происходящего и принял это. Возвращается память, пространство увеличивается и разворачивается, нервные интонации сменяются нейтральными, почти эпическими. «Он вдруг увидел торжественное зеркало, разбитое вдребезги, рухнувшее с тридцать восьмого этажа, — и в эту секунду счастье буквально сбило с ног. Повалило навзничь. Уничтожило, оставив в покое: все та же дорога, все тот же бесконечный ветер и ослепительный вечерний свет». Уничтожение и смерть становятся освобождением от одной реальности и переход в другую, возможно, не менее страшную, в которой тоже надо учиться жить в процессе умирания или создать этот длительный момент исчезновения, который и будет считаться жизнью.

Книга построена в ритме хождения по кругам ада, постепенно приближая к центру глубины и холода, к ледяному льду с вмерзшим в него ничто, где и происходит окончательное уничтожение имени «в обратном диаметре времени». От «копии симфонии», отсылающей к «Симфониям» Андрея Белого, к «сияющим лезвиям хирургического оркестра». Белизна не освежающая, а освежевывающая; чистота не очищающая, а стерилизующая. Художник — хирург, мир — операционная, слово — скальпель, рассекающий жизнь в поисках жизни, оставляя нас с тем, что осталось.

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru