Об
авторе | Илья Кочергин родился
в 1970 году в Москве. Окончил Литературный институт. Публиковался в журналах
«Знамя», «Новый мир», «Дружба народов», «Континент» и др. Автор книг «Помощник
китайца» (М., 2003), «Я внук твой» (М., 2009), которые также были переведены на французский и изданы во Франции. Лауреат премий журналов
«Новый мир», «Знамя», премий «Эврика», и Правительства Москвы в области
литературы и искусства. Живет в Москве и в деревне в Рязанской области.
ДЕВУШКА ИЗ ПИОНЕРСКОГО
— Кому все пишешь-то?
Думает, наверное, ответить — не
ответить. Молодая, красивая. Лежит на спине на верхней
полке напротив, коленки в потолок, глаза в телефон.
— Эй, красивая,
кому строчишь?
— Да так. Знакомому.
Повернула голову, посмотрела,
решила, что можно и поговорить:
— Блин, зарядка кончается. Тут
не знаешь, можно здесь воткнуть где-нибудь?
Поезд по-матерински укачивает в
своей люльке. За окном целый час один и тот же бесконечный черный лес под
светлым небом северных летних сумерек. Как будто едешь кру?гом на огромной карусели, и раз в десять минут,
когда совершишь полный оборот, можно заметить, как промелькнет фонарь над пу-стым
переездом. Но нет, не по кругу едем, а просто все глубже и глубже в Россию.
Едем по стране.
Убаюкался. Подхватили тебя и,
покачивая, потрясывая, везут в теплом, уютном
плацкарте под бормотание голосов. Кто-то ходит по проходу, задевая тебя плечом
за ноги, в окне бегут черные верхушки елок, позванивает кружка внизу на столе.
Ни забот, ни тревог, тело в истоме на верхней полке. Неопределенные планы и
смутные мечтания. А то вдруг увидишь, как она медленно вытягивает в потяготе
ноги в немыслимо тугих джинсах и зевает, прикрывая рот телефоном, и навалится
такое желание, что уши закладывает. Сейчас бы раскрыть рот и кричать в потолок,
пока не дадут сладкую грудь и не утешат.
Просто шибает
от нее накопившейся и еще не растраченной молодостью. Жар от нее и флюиды.
А мысли текут все так же ровно и
свободно, независимо ни от чего. Это даже не мысли, а кубики, в которые
играется ребенок у тебя в голове, — то одно получится, то другое.
Вот о желаниях, например. Может
ли необыкновенно сильное желание передаваться от человека к человеку по
воздуху? Ну, от мужчины к женщине, допустим. Хотя бы на расстоянии двух-трех
метров? Какие-нибудь тонкие энергии.
Когда так сильно хочешь, то
кажется, что и ей хочется.
Передаваться-то желание,
наверное, может. Сигнал, может, и идет, но у нее должен работать приемник. А то
она этот сигнал не почувствует. Ей сейчас сколько — лет восемнадцать, двадцать?
Ей сейчас не до того, у нее сейчас спираль ДНК еще вовсю
раскручивается, программа в мозгах какая-нибудь загружается — природная или
мамина. Такие, поди, помехи, что один шум в эфире.
Конструкции из кубиков растут,
рушатся, сменяются другими, поезд покачивает.
Помню, как двое
метеорологов часами спорили в избушке на Ириндакане,
когда мы там второй месяц сидели. Один говорил, что мухи могут ходить по
потолку потому, что у них на лапах крючки, а другой — что не крючки, а
присоски. А подумать — какая хрен разница? Передается сигнал или нет.
— До Пионерского? А я на
следующей после Пионерского, на Вырежме
выхожу. Слышала про такую?
— А там чего? Ну…
отдыхать едешь или как?
Пока что больше внимания на
телефон, чем на меня. Как будто сверяется с ним. Ко мне только ненадолго
поворачивает голову.
— От Москвы отдыхать, от работы.
По речке Вырежме, потом по Вексме
сплавлюсь на лодке, потом домой.
— А-а. У нас обычно все ездят на
этот… озеро там еще большое такое. Ой, я забыла. Короче, туда рыбачить ездят, с
палатками тоже. Отец туда ездил, таких щук привозил. — Наконец отложила свою
трубу.
— А ты в самом
Пионерском живешь?
Ответила после небольшой паузы:
— Ну да. В Пионерском.
Опять кинула взгляд на свой
телефон, у нее все время рядом, под рукой. Схватила, тронула кнопку, положила
обратно.
Хорошо, ладно, не будем о наболевшем.
— В Москве в гостях была?
Довольно вдохнула и наконец в глаза посмотрела. Ну вот, рассказывай, а я
послушаю.
— Короче, со мной такое там… До сих пор вся в шоке. В общем, так. К по-друге, к Светке,
стал один парень из Москвы ездить. Потом она к нему ездила месяца на два,
вернулась, такая, с деньгами. Шамхал зовут. На такой тачиле крутой приезжает…
Говорят, сюжетов в мире не так и
много. Начало как будто знакомое, ну ладно, попробуй меня удивить.
А я еду в Вырежму.
От станции речка совсем недалеко, дойду, надую лодку и поплыву мимо пустеющих
деревень, в одной из которых вроде бы еще осталась маленькая часовенка, а в
другой деревянная церковь восемнадцатого века.
Я буду спускаться по Вырежме и по Вексме-реке,
рыбачить и фотографировать. Я прочел об этих местах все, что только смог найти
в сети, и они стали мне знакомыми уже заранее. Я представляю, кто населял эти
земли раньше и кто пришел позже, и мелькающие за окном
верхушки елок ведут для меня обратный отсчет годам и столетиям, — скоро я
окажусь в стране яджудж и маджуж,
которая простирается далеко к северу от великой реки Итиль. В стране мери и
чуди белоглазой, ушедшей когда-то под землю. Я буду плыть по тем же рекам, по
которым спускались пришедшие сюда новгородские ушкуйники. Может быть, буду
ставить палатку и ночевать на каких-нибудь древних городищах.
К сожалению, река опустела не
полностью. И мне заранее неприятны живые населенные пункты с обитаемыми домами
и открытыми магазинами, дороги и мосты, по которым к моей реке подъедет
разбитый уазик или «Нива» с мест-ными рыбаками. Мне не нравятся упрямые
деревенские старожилы и пьяная поселковая молодежь. Они все
будут выдергивать меня из моей уютной, древней, книжной Вырежмы,
предлагать рыбу, клянчить денег на водку или задавать вопросы.
— Короче, я просто вырвала его у
матери и ушла. Хорошо, отец еще с работы не вернулся. Спустилась, они там уже в
машине ждут — Шамхал и Светка. Я, такая, им издали
паспорт показываю — типа отбила, можно ехать. Сели, поехали. Представь, я еду в
Москву!
— Слушай, Юль, извини, я
покурить хочу сходить. Ты не куришь?
— О, я тоже хочу. Угостишь? А то
у меня нет. Вообще денег ни копейки.
— Угощу. А пиво будешь?
— Ну, давай.
Как она слезает с полки! Идет по
проходу к тамбуру, поправляя волосы, я следом с двумя бутылками. Любуюсь.
Дверь между вагонами не
закрывается, поэтому в тамбуре шумно, из-за стука колес приходится быть ближе
друг к другу, чтобы что-то расслышать. Она коротко затягивается, тянет пиво из
горлышка уголком рта, наклоняется ко мне, чтобы продолжить рассказ. В моем ухе вовсю звенит колокольчик, в голове стучит кровь, от этого я
немного торможу. Курю и пью пиво.
Ребенок перестал строить и
просто по одному перебирает кубики, на которых нарисованы неприличные картинки.
— По Москве, прикинь, два вечера
подряд катались. Блин, так понравилось!
— Где были?
— Спорткомплекс «Олимпийский»
проезжали, еще где-то. Я даже не знаю, я же первый раз там была. «Олимпийский»
только запомнила. Такие улицы широкие! Шамхал в
трехкомнатной квартире поселил у знакомой, там еще две девчонки жили, одна
постарше, лет двадцать пять. Подходит эта, которая постарше, ко мне, очки
снимает — типа нравится? Я гляжу — «Дольче Габбана»
очки. Бли-и-ин! Они стоят тыщ
десять.
Я слушаю уже часа полтора. Жду,
когда рассказ дойдет до момента ее прозрения. Жду и никак не дождусь. Мне
интересно, как именно она удивится, когда поймет то, что ежу с самого начала
понятно. «И вдруг я все поняла!» Потрясет это ее или нет?
Мы опять лежим друг напротив
друга на верхних полках, над лесом давно стемнело, свет в вагоне погасили, и
уши уже не закладывает. Я немного успокоился и просто слушаю. Пока не закончит
свою повесть, все равно ведь не замолчит. Я ведь первый у нее, кому она это
рассказывает. И она явно получает наслаждение, переживает все события заново.
Ее лицо смутно белеет. Черные
губы, черные круги глаз, в которых иногда отражаются пролетающие мимо нас
фонари. Тело смутно угадывается.
Как можно жить и ходить в таких
тугих джинсах? На каблуках — ладно, на каблуках можно себе представить, можно,
наверное, научиться, привыкнуть. Неудобно, но можно. А в таких джинсах же все
на фиг передавится и затечет
так, что иголками потом колоть будет. Я просто чувствую, как будто мне сзади
под коленку врезается тугая складка, и беспокойно шевелю ногой.
А почему она не заберется под
простыню и не стащит с себя эти джинсы? И майку заодно тоже снять можно.
— Слушай, а что ты постель не
берешь?
— Да я говорю — денег ни
копейки. А матрас они без белья не разрешают.
— Так, может, взять тебе?
— Не, спасибо.
Типа гордая?
Глупая, но гордая. Нет, все-таки не верю я в такую глупость. Ну не может быть
человек настолько туп и наивен. Или ради Москвы она готова ничего не видеть?
Накатывает презрение, даже
какая-то брезгливость. Ее тело вдруг представляется грязным. Интересно,
потрудился над ней этот Шамхал или нет?
Она абсолютно чужая мне, чужее некуда. Со всеми своими очками за десять тысяч, со
своим возрастом, шамхалами на тачилах,
тоской Пионерского, обжигающими мечтами о Москве, про
которую мне сейчас и думать не хочется. Название-то
какое поганое — Пионерский! Эти пионерские поселки и люди как раз и сидят на
моих заповедных речках. Ни себе, как говорится, ни людям — сами жить там не
хотят и речки портят своим присутствием.
— Юль, а где ты работаешь?
— В билетной кассе на вокзале.
Козырное, кстати, место у нас считается. Меня папа устроил. Так вот, погоди, я дорасскажу. Короче, я такая стою, поверить не могу, а
Светка мне — они пошутили, я все объясню. Типа, все совсем не так. И тут
представляешь, звонок, номер не высвечивается. Я беру, — Славка с моей школы.
Он в военной академии в Москве отучился, теперь там младшим лейтенантом где-то
служит. Я говорю, мол, Славка, можешь срочно подъехать, забрать меня отсюда?
Ну, вот и сказке конец. Молодец
лейтенант. Вырвал из рук Шамхала, купил на свои
деньги билет, посадил на поезд.
— А Светка не поехала?
— Не, осталась.
Лежим, молчим. Я — на спине,
уставившись в слепой потолок, она — на боку, подперев щеку ладошкой. Типа
«подпирает локоть белый много милых, сонных дум».
— В ночном клубе были. А у нас в
поселке, представь, одна кафешка всего, там и танцуют.
А над лесом опять светло. Мы уже
севернее Питера, наверное, так что ночи совсем короткие, хотя время белых ночей
вроде как прошло. Спать не хочется совсем.
— Слушай, а кому ты эсэмэски писала-то все вечером? Славке?
— Не, Шамхалу.
Ну, я не писала, а отвечала.
— А он чего писал?
— Извинялся. Писал, что был не
прав.
Молчим еще полчаса или час.
Ребенок оставил свои кубики и ушел спать. Солнце уже показалось над горизонтом
и, когда деревья отступают от полотна дороги, бьет в вагон. Ночь прошла,
желание пропало.
Наверное, уснула.
Поворачиваюсь на бок и
встречаюсь с ней взглядом. Она улыбается мне и подмигивает сразу двумя глазами.
Я тоже почему-то улыбаюсь.
Теперь мы лежим совсем
одинаково, одинаково подложив под голову руки, одинаково подогнув ноги, и
глядим в глаза. Только я на матрасе и подушке, а она на голой полке.
Юлька кажется и обессиленной, и
довольной, у нее свежее, утреннее лицо и светлый взгляд. Но, конечно, устала —
столько болтать. Да еще и переживала заново все свое путешествие, наверное. Мы
оба устали, что и говорить, но спать, и правда, совсем не хочется.
Я думал, только близкие люди
могут так долго глядеть друг другу в глаза. Оказывается, и с Юлькой
так можно — я блуждаю взглядом по ее лицу, она по моему, потом мы возвращаемся
обратно и подолгу всматриваемся в самую глубину зрачков. То в правый, то
в левый. Юлькины светло-карие глаза позеленели в
утреннем ярком солнышке, ей идет. Спутанные черные волосы лезут на глаза, она
убирает их рукой и улыбается мне, а потом устраивает ладонь обратно под щеку.
Она на расстоянии, может, чуть дальше вытянутой руки, но в нашей двуспальной
кровати посередине дыра. И если в полусне неосторожно протянуть к ней руку, то
можно полететь между полок и перебить все кружки на столе.
Так мы и едем. Путешествуем
между Москвой и Пионерским, поезд, мягко покачивая,
везет нас по стране. Я смотрю, как скачут солнечные зайчики у нее на запястье.
Потом Юлька еще раз улыбается и,
разлепив губы, говорит:
— Я…
Голос, как будто спросонья,
срывается. Ей приходится тихонько кашлянуть, чтобы прочистить горло.
— Я думаю, еще в Сочи надо
съездить. Там, говорят, хорошо.
ФЕЯ
— Ой, Илюшенька,
погоди.
Бабка вцепилась в мою руку,
потрясла головой, втянула воздух сквозь губы.
— Идите, идите. Лезьте, —
сердито махнула она рукой остальным.
Они послушно пошли в реку. Лялька — первая, положив руки на тугой, торчащий живот,
всматриваясь в дно, принюхиваясь к глубине, как лошадь. Жена доплела косичку,
свернула ее на затылке и, разведя струи руками, легла грудью на воду. Мама
поплескала себе на плечи, присела, поплыла на боку.
А мы с бабкой стояли на песке и
пережидали, пока уйдет пелена с ее глаз. Она бормотала то ли мне, то ли себе:
— Вот ведь, люди скажут, манда старая в реку лезет. Девяносто два года. Купаться ей…
Подняла голову и стала слепо
оглядываться, видно — головокружение уходило.
— И полезу. Им можно, и мне
можно. Оставить хотели дома бабку… Нет, дудки, так не
пойдет. Купаться — так всем.
Она нерешительно поправила ворот
длинной белой сорочки, заправила под него гайтанчик с
крестом.
— Это вот не трава речная? Нет?
А то я ее не терплю с детства. Неприятно очень, когда она в воде по телу… Только ты держи меня, а то потом искать с баграми.
Наконец, вроде решилась, но,
войдя по щиколотку, снова остановилась.
— Знаешь, Илюшенька,
и купаться хочется, и бегом пробежаться хочется. И сматериться
хочется, когда они не слышат. Все хочется. И летать хочется, я во сне ведь
часто летаю.
— Растешь, значит, раз во сне
летаешь.
— Ага. Расту, только вниз, не в
ту сторону. К земле. Ну, пойдем, что ты меня держишь-то все? Привел купаться, а
сам стоит. Веди.
Вдвоем с мамой мы завели ее по
грудь и уложили в воду на спину, придерживая с двух сторон. Широкая ее рубаха
раздулась на течении, и бабка стала похожа на медузу. На лице сначала отразился
испуг, потом она стала глубоко дышать, открывая беззубый рот. Купалась
серьезно, без болтовни, потом расслабилась в наших руках, прикрыла глаза и как
будто уплыла куда-то.
У ног собрались мальки и
посасывали пальцы, из донного песка проступали побелевшие от смерти створки
ракушек. На другом берегу в кустах перепархивала птичья мелочь, а вдоль речки
легко, как будто вышивая по воздуху, летала белая чаечка.
Подплыла и встала рядом Лялька, потом жена. Я передал мягкую бабкину руку Ляльке и окунулся сам, медленно сплавился на спине до
следующего пляжика. Когда женщины скрылись за
поворотом реки, нырнул в темноту омута, вынырнул на яркое солнце и рванул
против течения баттерфляем. Когда сбилось дыхание, поплыл саженками к берегу.
Выходя из воды, не удержался и
еще пару раз сиганул бомбочкой
с бугорка, потом попрыгал, вытряхивая воду из уха, и пошел обратно.
Женщины в реке стояли кружочком,
между ними колыхалась в воде белая рубаха. Домового ли хоронят, ведьму ли замуж
выдают? Затем бабка встала на ноги, и они все обступили Ляльку,
сразу закрывшую ладошками свой живот. Наверное, давали ей советы, готовили.
Выбравшись на берег, бабка с
маминой помощью переоделась и, опять взявшись за мою руку, сказала, что хочет
походить по дороге босиком. Мы вдвоем побрели теплой пыльной колеей, но прошли
совсем немного, купание утомило ее. Она еще жадно поглядывала на дорогу,
бегущую вдоль берега, но нужно было поворачивать обратно.
— Хоть ты матери своей скажи, Илюшенька, меня она не слушается. Ведь ей скоро семьдесят
будет, а она такие концы делает, гоняет туда-сюда, да еще с сумками.
Потрясись-ка в автобусе семь часов! Я, конечно, скучаю, но ездить сюда ей не
стоит. Она с детства слабенькая была. Позвонит — и хорошо. Она и так каждый
день звонит, а ездить не стоит.
— Ладно, скажу. Только меня она
тем более слушать не станет.
По траве с поля прикатил ветер.
Она подставила ему лицо, крепко держась за меня, и выбившиеся из косички сухие
изжелта-белые волосы заметались во-круг головы.
— Ты и сама всю жизнь ездила,
кочевала.
— Это точно. Бабка у тебя
перелетная.
Перелетная бабка отпустила мой
локоть, развела руки навстречу ветру, по-гусиному вытянула голову вперед и
опять поплыла куда-то.
Эти три дня бабка жила в полную
силу, ни минутки свободной. Она успевала быть со всеми, общалась, играла, легко
меняя образ. Когда еще такое повторится, когда случится всем собраться вместе,
в одном доме в хорошую погоду, когда ни жары, ни дождя, когда белые занавески
на веранде расходятся от мягкого движения ветра и впускают в окно ветки яблонь
вместе с процеженным через них солнцем.
Сгорбившись и немного
пошатываясь, хватаясь за косяк двери, она с удовольствием жаловалась матери на
здоровье. Потирала дрожащей ладонью грудь.
Рассказывала помешивающей
варенье жене что-то не совсем приличное, отчего обе смеялись, оглядываясь через
плечо. Отсмеявшись, бабка опять тянула ее за локоть к себе, пониже, даже
привставала на цыпочки, чтобы добавить на ушко еще пару слов. «Поняла, что я
сказала? Поняла?» И опять лукаво оглядывалась, прикрывая ладошкой рот.
С Лялькой
принимала самый серьезный вид. Убирала с висков разлетевшие-ся прядки,
заправляла их под гребешок. Учила наперед, на будущее. Смотрела требовательно,
пытаясь пробить Лялькину спокойную отрешенность, поймать взгляд обращенных
внутрь глаз. А то вдруг замолкала и жадно смотрела на живот, пытаясь услышать
толчки и шевеление. Однако робела протянуть руку и коснуться.
Поймав меня, различив в суете
летнего дня мою фигуру, она как будто переставала играть. Льнула, потом
останавливалась в раздумье, словно ощупывая себя всю в поисках какого-нибудь
гостинца, но не находила ничего подходящего для сорокалетнего мальчика. На лице
выражалась растерянность. Неровной, разноцветной от пигментных пятен и
выступивших вен ладонью гладила меня по груди.
Если я позволял ей усадить себя
на диван, то бабка приступала к самому сладкому для себя — к прошлому.
— Озоровать я любила. У нас все
бабы озорные были. Только я ненаходчивая была. А вот мама моя или Настя —
находчивые, иногда как скажут чего-нибудь — все покатятся.
Вот Настя с тетей Федюшей приехали ко мне в Москву. Сперва
— Настя рассказывала — растерялись обе, дорогу не могли перейти, машин слишком
много. Стояли, стояли, потом тетя Федюша говорит —
давай до полудня подождем, они на обед станут, мы и перейдем. А Настя ее учит —
они здесь без обеда работают.
Нашли меня. Я им открыла, а на
мне халат такой длинный, с большими цветами. Настя вот так руки сложила,
залюбовалась, — какая же ты худенькая! — говорит.
Я им болгарского вина поставила
— мне Андрей, когда ездил во главе делегации, четыре бутылки привез из
Болгарии. А потом Фердулов пришел с письмом мне от
Андрея, ликер принес. Настя попробовала, понравился, — сладкий
такой. Ну и напробовалась. Хочет встать, а не может. Говорит: вот ликер так
ликер, как он меня утер!
Фердулов
потом все вспоминал, повторял: вот ликер так ликер, как он меня утер!
Понравилось ему. Он и сватался потом к ней, но она не согласилась.
У нас все бабы красивые и
озорные были. Только многие одинокими остались, не могли замуж толком выйти.
И Настя тоже после войны так и
не сошлась ни с кем. Их же когда забирали по мобилизации, военком ей и сказал —
хочешь, чтобы убили или обрюхатили в первый же день? Не хочешь, тогда давай так
— с тебя бутылка вина, яичница и три ночи со мной. Настя с мамой посоветовалась
и согласилась. Ее и не взяли, а кого взяли и не убили, так те через несколько
месяцев все брюхатые пришли, а кто и с двойней.
А мужики у нас были — вроде и неплохие,
но неловкие какие-то. Кто больной, кто умрет быстро, кого изранят, кого
арестуют. Вот смотри — Ленька пропал без вести на своем корабле, дядю Ивана
всего изранили, дядя Андрюша погиб, Степан прятался-прятался, не хотел на
фронт, а потом все равно схватили его у Поленьки в подполе, успел он только
Поленьке ребеночка заделать в этом подполе и в тюрьме
потом умер.
И у меня папа всегда худой был
от солитера, тихий был, не драчливый. Мама как только
над ним не измывалась. Его бы тоже, наверное, убили бы или в тюрьме уморили,
только ему повезло. Он ведь когда матросом служил, то все его товарищи устроили
мятеж этот… да, кронштадтский мятеж. А он не смог участвовать, потому что его
на гауптвахту в то время посадили за какую-то провинность.
И дядя Фомка такой же был. Он
только женился, как у него жена в лес пошла и пропала. Как он тосковал. А люди
стали на него наговаривать уже. Вдруг через год она возвращается с животом,
где-то нагуляла. Сама скоро умерла, а ребеночка ему оставила, только ребеночек
дурачком оказался. Но ничего, Фомка его выхаживал, все хорошо было, пока — уже
лет десять ему было — пока его в Пензу не забрали, в детдом для таких
ненормальных, там он скоро тоже умер.
Под вечер бабке уже тяжело, она
неожиданно задремывает прямо за столом, а женщины продолжают летнюю дачную
жизнь. Жена раскладывает варенье по банкам, мама закрывает банки пергаментной
бумагой и обвязывает бумагу бечевой. Лялька вышивает,
поминутно отвлекаясь на свой телефон и строча кому-то эсэмэски.
Как-то странно она держит иглу.
Не по-женски, не по-мужски. Ах да, она же левша, она и ручку держит по-другому,
пишет навстречу чистой строке, а не оста-вляет за рукой ряд написанных слов. До
нее у нас в семье не было леворуких женщин, она
первая. По крайней мере если судить по бабкиным
рассказам. Но то, что она тоже озорная, я не сомневаюсь.
Поджав губы, бросает быстрый
серьезный взгляд на другую сторону вышивки, слегка подняв пяльцы, а потом
смотрит на меня и смущенно улыбается.
— Пап, ну что ты смотришь, я
тоже очень удивлена. Сама не ожидала от себя. Видимо, это гормоны. Гормональные
изменения. Я же всегда была уверена, что ненавижу вышивать. Вообще-то и сейчас
почти уверена. Просто пробило на это дело. Шла с УЗИ и неожиданно поняла, что
срочно хочу вышивать.
Я утвердительно мычу и киваю. А Лялька изучающе смотрит на меня некоторое время, а потом
возвращается к рукоделию.
После обеда я залезаю в подпол и
принимаю у мамы банки с вареньем и огурцами. Мама дожидается, пока моя голова
появляется на уровне пола, гладит по волосам, глядя на меня, как на приговоренного. Спрашивает меня, как я питаюсь, как будто
мы только что не сидели вместе за обедом.
— Мне не нравится, как ты
выглядишь. Ты очень похудел.
Я даже немного пугаюсь, сорок
лет уже, а никак не могу привыкнуть к таким заявлениям. Может, тоже солитер?
Трогаю себе щеки, но не нахожу признаков крайнего исхудания.
Ложась спать, жена мне
рассказывает, что они здорово сегодня с бабкой сидели
и обсуждали, как лучше сделать льняную скатерть для круглого стола на террасе,
как будет замечательно, если обвязать ее крючком по кругу. Говорит, как ей
нравится моя бабка и вообще как здорово, что есть
такие старые бабки, с которыми можно уютно обсуждать всякие женские домашние
дела.
— Знаешь, я представляю, как на
каком-нибудь стойбище все мужики куда-нибудь на охоту свалят, а женщины
остаются дома и начинают все вместе валять шерсть для войлочных ковров с
узорами или что-нибудь такое еще замечательное. Чтобы была такая же старая
бабка, которая бы показывала древние узоры. Кажется это все таким уютным!
Я заинтересованно угукаю, киваю в темноте.
Бабка подорвалась в половине
шестого и с того времени нетерпеливо ждет, когда кто-нибудь поднимется и
составит ей компанию. Наконец я встаю и завариваю себе кофе. Бабка со своей
кружкой в руке ждет, пока я тоже сыпану ей из заветной баночки и плесну
кипятка, говорит шепотом. Это у нас такая общая тайна — кофе ей пить запретили,
но со мной можно, я не заложу. А одной совсем неинтересно.
Когда с кофе покончено, она
опрокидывает кружку, ставит ее вверх дном на блюдечко, отодвигает к стене, на
ощупь протирает стол рукой. Ей так нравится сидеть на кухне вдвоем и говорить
шепотом, пока все дремлют и никто не слышит, что бабка хочет сообщить мне
что-нибудь секретное.
— Я ведь видела, как Берию
арестовали, — говорит она и разглаживает ладонями скатерть. — Чай с лимоном
несу на подносе и вижу, он без пистолета по коридору спереди идет, а следом
двое военных…
Мы глядим в окно и понимаем, что
ясное утро и солнце, бьющее сквозь березовую и кленовую
завесь, плохо сочетаются с Берией, тем более что я слышал эту историю
уже раза два-три.
Бабка колеблется, но клены
шевелят растопыренными листьями, солнце играет на скатерти и в чайных ложечках,
и хочется говорить о радостных, легких тайнах.
— А знаешь, мне все тогда легко
было делать. Чай носить, на даче у них печь топить, дочек рожать, потом, когда
ушла на фабрику, утюги тягать, — все легко казалось. Я же Андрею так и сказала,
что никогда никаких условий у меня не будет. Есть у него минута — есть, а нет —
значит, нет. Я всегда была легкая.
— Как фея.
— Ага, это точно. На крылышках.
Позвал — я и полетела. А сколько я за ним по всей стране моталась? А сил сколько было у меня, знаешь? После смены на фабрике два
часа на автобусе, потом бегом через поле на свиданку
к нему, потом обратно и опять на автобус. А в пять утра — вставай.
— А ты говоришь — мужики все
неловкие были…
— Андрей — один был. Не как все.
Его даже травили — не дотравили. Три года его тогда
не видела, не пускали к нему ни в больницу, ни в санаторий. И все равно все
легко было. Тяжело только было, когда не стало его. Мне все говорили — у тебя
дети, ты не одна. А знаешь, Илюшенька, дети детьми, а
все равно одна остаешься.
В кухню вошла Лялька
в пижаме с мишками, прищурилась на нас, как мы сидели все в солнечных зайчиках
от кленов, от чайных ложек, от сахарницы и от потертого золотого колечка на
бабкином безымянном пальце.
Бабка вскочила:
— Ну что, девонька моя,
купаться, на речку?