Об авторе
| Михаил Павлович Тяжев родился в 1974 году в городе Горьком.
Вырос и учился в школе-интернате. В 1998 году окончил Нижегородское театральное
училище, работал актером в детском театре «Вера». За инсценировку повести
Альбера Камю «Посторонний» был отмечен премией на международном фестивале
моноспектаклей «Подмосковные вечера» (2012). С 2010 года учится в Литературном
институте (семинар С.Н. Есина). Параллельно снимается в кино.
Первая публикация —
рассказ «Ожидание отца» («Новый мир» № 6, 2013), награжден дипломом Бунинской
премии в номинации «Дебют» (2013). В «Октябре» напечатана повесть «Овраг» (№
10, 2013), в «Новом мире» рассказ «Шинейд О. Коннор» (№ 2, 2014). Живет в
Москве. В «Знамени» публикуется впервые.
Будь здоров,
братишка
Мне нужно было утром выпить. Я не
пошел в ближнюю капельницу, там я занял денег вчера, пошел в соседний
микрорайон. Он недавно только был за-строен, там много незнакомых, быковатых. У
нас-то все понятно, соседи все друг друга знают, а в этот микрорайон как будто
насобирали с окраин и свезли.
В кармане у меня не особо
звенело. Стоха была. На стоху что можно купить из спиртного? Пиво взять? Пива я
не хочу. Бутылку? Бутылку взять — значит, на один раз. А мне нужно день
провести, растянуть эту стоху, как резиновую.
Народ на работу спешит. Приятно
их видеть, представлять, кто где работает. У всех новенькие дубленки или новые
кожаные пальто. Здесь раньше, в этом районе, была старая деревня, и мы пацанами
лазили туда воровать ягоды. А когда постарше стали — дрались с деревенскими. Их
было немного, но всегда держа-лись друг за друга крепко. Помню ощущение свое:
смотришь на деревню среди девятиэтажек, а там куры, козы, коровы бегают, дымят
бани, — и не верится, что в городе живешь. Скорей бы все это снесли, думаешь, и
построили новое. Помню, пугали нас стариком одним, фронтовиком, он кроликов в
бане держал и резал их там — шапки шил, а мясо продавал. Фронтовик был
одноногий, в прошлом танкист. Говорили, горел в танке и из всего экипажа спасся
один. Ногу же потерял после войны, когда обронил в колодец трофейные часы и
полез за ними. Дело ночью было, один выбраться не мог; осень, холодно, он
кричит, его не слышат, а когда вытянули из колодца, оказалось, ногу здорово
отморозил. Ее и оттяпали в больнице. Мы его, одноногого, жутко боялись, думали:
затащит нас, как кроликов, в баню, спустит шкуру, а мясо продаст.
Совсем немного осталось идти —
школу только бы миновать. Там охранники ни к черту. Всех шатающихся гоняют. А в
горле пересохло. Никого не хочу видеть и встречать. С кем ни заговоришь —
несчастен. Одно сплошное несча-стье и пафос. Каждый — герой своего воображения.
Он там такой, каким хотел бы себя видеть. Но лучше пусть меня побьют охранники,
чем я встречу героя и он будет выносить мне голову своей историей. Я знаю
историю каждого, потому что каждый день придумываю себе такую же, каждый день я
хочу быть лучше, но у меня не получается: проклятый алкоголь забирает все силы,
связывает в узел волю. А так хочется быть героем, но героев видеть не хочется.
Мне удалось миновать школу без
приключений. До рюмочной, или капельницы, как ее называет мой
собрат-собутыльник, совсем немного. Мне нравится этот район. Надо будет сюда
опохмеляться ходить, если уж и побьет кто, то чужак, а не свой.
В капельнице народу — не
протолкнуться. Становлюсь за испачканным пиджаком. Впереди крендель какой-то с
рандолевой фиксой во рту, оборачивается на всех, хмылится и фокусничает с
продавщицей: то ручку у нее чмокнет, то произнесет:
— Вы мне мелочь недодали.
— Я же положила! — удивляется
она.
И он, амаякакопяном, распускает
ладонь — и в ней мелочь. И ухмыляется: хорошо, да?
В очереди ропщут. Многие стоят,
чтобы опохмелиться и сразу на работу, к своим станкам, машинам и агрегатам.
— Ща, братва, ща, — заводит всех
тот, что с фиксой, — я только откинулся, так дайте же мне с женщиной
покалякать. Дайте мне воздухом ее подышать.
Народ безмолвствует — все
понимают.
Испачканный пиджак предупреждает:
«Я сча...» и рассматривает меня, как витрину.
— Чего-то не так? — говорю я.
Конечно, мне не нужно быть
агрессивным и совсем не хочется вступать в диалог, а уж тем более в конфликт.
Но мне не нравится, что он вот так, почти безапел-ляционно, рассматривает меня.
Я повторяю свой вопрос:
— Чего-то не так?
А испачканный пиджак как заорет:
— Ты чего Валентина бросил?
И начинает:
— Валентин же потом и умер. Если
бы дошел с ним, он бы сейчас был здесь.
— Какой Валентин, братишка? —
успокаиваю я его. В любой капельнице мира принято такое обращение друг к другу
— «братишка». Мы и вправду все здесь братья.
А он:
— Ты еще спрашиваешь, какого
Валентина?
Плачет.
Подошла наша очередь.
— Давай, братишка, налегай на
прилавок, — говорю я.
— Я не могу, Валентина жалко, — и
утирает щеки замызганным рукавом.
Он берет писяточку. И карамельку
закусить. Опрокидывает в горло жидкость, выходит за дверь. Я беру сотку и
дольку лимона, тоже выхожу. На свежем воздухе пьется уверенней. Запахов меньше,
можно на березу посмотреть.
У дверей гульбище — то ли
тюленей, то ли старых, вычеркнутых из жизни бизонов. Разговоры, разговоры. Я не
хочу говорить, я хочу замкнуть рот.
Становлюсь в сторону и делаю
глоток. Поперхнулся. На меня оборачиваются, советуют: нужно сначала подержать
спирт во рту и только потом уже впу-скать его в себя. И потихоньку. Я киваю.
Мне в ответ:
— Ну, будь здоров, братишка!
Испачканный пиджак находит меня.
Я уже выпил свои пятьдесят, еще половина осталась.
— Вы ошиблись, когда говорили про
Валентина. Я не знаю никакого Валентина, — говорю я ему.
Он молчит.
— Такое бывает. Люди часто
обознаются. У меня это сплошь и рядом. Я тут привел одного: ему ночевать негде
было. Мы сдружились как-то за день, а он у меня телевизор из дома вытащил.
— Валентин, — начинает издалека и
глубокомысленно испачканный пиджак, — замечательный был человек. Во всех
отношениях. Актер. Настоящий. Когда его еще не выгнали из театра, он приглашал
меня, и я видел эту трагиче-скую фигуру на сцене. Он был трагической фигурой. А
вы говорите, телевизор вытащил. Люди разные бывают.
— Я же не про это.
— А я про это.
Он смаковал свои пятьдесят миллиграмм.
Мял пластиковый стаканчик, тот шуршал ему в ответ, довольный. Вообще интересное
это дело — наблюдать, кто как пьет. Один губы помочит, а лицо его по ту
сторону, и он видит истину, она наполняет его светом. Второй хлопнет разом все
сто и стоит, улыбается, пальцем ведет вдоль груди. «Вот, вот она падает,
малютка. Сейчас Хиросима начнется». Третий облизывается после каждого глотка, и
губы его блестят, и он прихорашивается, глядя на свое отражение в стекле. Куда
он пойдет? И зачем он лапает свои волосы? Он останется здесь до вечера, — его
угостят, и потом он ляжет под березой, чтобы ночью проснуться и выть от тоски,
боли, что так погано устроена его жизнь.
Многие приходят сюда, имея в
кармане на сто или пятьдесят. Каждый надеется, что появится в капельнице такой,
кто напоит всех. Скажет: «Башляю, ребята! Такой день!..». Их называют
залетными. Они, словно жар-птица или радость ханаанская. Лица залетных гладко
выбриты, свежи и благоухают. Что их привело сюда? Еще вчера кто-нибудь из них
стоял на своем балкончике и, глядя на нас внизу, попивал свой коньячок или
виски. Продавщицу распирает от его вида. Она пальцами, на которых по два
золотых кольца, сгребает его деньги и укладывает в коробочку из-под сникерсов.
А что случилось? Просто пришел богатый дядя, но он такой же человек. Зачем для
него расплываться в улыбке? Если уж расплываться, так перед каждым.
Здесь не встретишь бомжей с их
кислым московским запахом. Здесь их совсем нет. Тут — провинция. Тут человек не
становится бомжом, его еще щадят и жалеют.
Вся моя жизнь делится на время,
когда я пьяный и когда трезвый. Пьянство превращается в систему. Системное
пьянство. Из него не выбраться — это белка в колесе, и ты белка, и ты колесо.
Ты — мироздание без мироздания. Ты — дерьмо, но в то же время ты — человек.
В голове появляется что-то
наподобие шума самолета. Это первые капли зажгли сердце и ударили по системе,
нужно не останавливаться, пить дальше. И я выпиваю и зажевываю цедрой.
— А так похожи, — продолжает
испачканный пиджак. Его мотает, и он клонится к выносной стойке. — И нос такой
же крупный.
— Бывает, — отвечаю я. Мне не
хочется разговаривать. Я в последнее время хочу жить так, чтобы делать то, что
мне нравится, что считаю правильным.
— У вас пиджак испачкался, —
говорю я ему, потому что не могу не говорить.
— Отерся, наверное...
Он замолкает, хмурится и
начинает:
— Сын выставил меня. Из дома.
Пошел ты, папа. Это он мне говорит, отцу. А я его маленьким на руках держал,
под окном роддома орал, когда жена показывала его, крохотного, в окошко... В
пионерлагерь к нему ездил. Салат делали... он любил салат, чтобы с яйцом
обязательно. Машину учил водить. Лето тогда выдалось жаркое. Целыми днями
пропадали за городом, все ездили и пили молоко. А он увидел на дороге
колорадских жуков и: папа, я не поеду, жуков подавим. А сейчас я ему реноме
порчу. Ему стыдно. А я что? Я не против. Все понимаю: молодежь, бизнес. Так что
иду сюда, тут все свои, и вроде как живешь.
— А супруга?
— Супруга?.. Ей тоже не нравится,
что я пью. Мне и самому не нравится. А только дома скучно. Она парикмахер — к
нам на дом приходят. Модная такая, на зад свой толстый узкие джинсы натянула.
Ты не подумай, я люблю ее, а только куда уж — возраст. А если бы она поняла
меня, заговорила со мной, диалог бы начался у нас. Консенсус.
Он мутно смотрит на меня, мнет
пустой стаканчик:
— У вас не будет ничего выпить?
Такие вопросы меня всегда вводят
в ступор. Мне не жалко, а только самому бы до вечера протянуть.
— Я возьму вам.
— Спасибо, братишка.
Я беру выпить: ему и себе. Как на
съестное, подваливает еще один. Как он узнал, что я наливаю этому? У него
перебит нос. Я киваю ему: чего тебе, старче?
— Ничего, стою просто, —
напрягается он.
— Ну стой тогда.
— Я и стою.
Испачканный пиджак переключается
на него, рассказывает об академике Королеве. Говорит, если бы ему в молодости
не сломали челюсть или, наоборот, она правильно зажила, он бы мог прожить
дольше. А Циолковский капустные грядки полол. А когда сын умер, не плакал.
Как устроена человеческая голова?
Откуда возник разговор о Королеве и Циолковском? И какое отношение имеет космос
к выпивке? Перебитый нос смотрит на стаканчики. Я передаю один испачканному
пиджаку.
— А карамельку?
— Не взял: лимоном закусываю.
— Я карамелькой.
Теперь я напрягаюсь: меня
использовали, и я не нужен.
— Будь здоров, братишка, — говорю
я и отхожу.
Сотка обжигает горло,
проваливается, доставая до печенок. Вспоминаются слова одного пьяницы. Он
называл свое пузо печуркой и любил стучать по нему, пропевая: «Бьется в тесной
печурке огонь». Пьяница этот умер: попал под машину, когда спешил к рюмочной.
Его отбросило прямо к столам. Он упал, и никто не вскрикнул. Глянули на его
подвернутые ноги и улыбающееся, скалящееся лицо и помянули: «Мир праху твоему,
братишка!».
Я здорово и быстро начинаю
хмелеть. Мне, конечно, много надо, но выпитое не дремлет. Сейчас во мне двести
заряжено. И у меня есть еще минимум на двести. Мне легко.
— Дай мне еще, Наташа, забвения,
— говорю я продавщице.
— Меня не Наташа зовут.
— А мне казалось — Наташа.
— Почему Наташа?
— Имя красивое.
— Имя как имя.
— Что в имени тебе моем.
— Так вы будете брать? Не
задерживайте.
Как быстро ее лицо меняет эмоции.
Я заказываю выпить и говорю:
— Была у меня девушка. Звали ее
Наташа. Я любил ее. Это была самая настоящая любовь. Такой любви не было на
свете. Даже Шекспир не помыслил бы ее. У меня потом были другие девушки, и,
вроде, тоже была любовь. Но не такая. Та была самая настоящая. Господь
отвешивает на каждого человека определенное количество любви, несчастий, бед...
всего. Если ты вычерпал все количество, он тебе больше не даст. Да... у нас
была настоящая любовь.
Она слушает меня, хотя лицо и
воротит. У нее тоже не все в порядке с любовью. Но она зачерствела: таких
историй за день слышит сотни и не верит уже ни одной. Каждый — рассказчик, и
каждый хотел бы повернуть свою судьбу в сторону.
Я молчу, мне хочется рассказать
ей, как я ездил к своей Наташе в Днепропетровск. И стоял там на площади
Петровского, и не знал, как мне ее найти. Она гостила у тетки, а я тосковал. Не
выдержал, сорвался к ней, к своей Наташе. Выпил, конечно. Немного — двести. Где
ее искать? Таксист вез меня на улицу Ленина. Рассказывал, что в каждом
российском городе есть улица Ленина. Я удивлялся. Он высадил меня у высокого
дома. И я звонил в первую квартиру. Там такой Наташи не было. Не было ее и в
следующей, и в последующей. Везде я рассказывал, что ищу Наташу, потому как
тоска меня заела. Шел к другому дому, там ее тоже не было. Шел дальше и везде
рассказывал свою историю. Наконец, мне указали дверь, там остановилась какая-то
Наташа. Я звоню. Она открывает мне. За ее спиной вырисовывается парень в майке.
— Кто ты? — говорю я ему с
порога.
— Это мой двоюродный брат.
Слушай, прекращай. Как ты здесь оказался?
— Мне не нравится твой брат.
— А я не картинка тебе, чтобы
нравиться, — говорит он. — Тебя никто не ждал — билеты в кассе.
— Поедешь со мной? — говорю я
Наташе.
— Я еще не все дела решила.
— Мне тоскливо без тебя.
— Я повторяю, не все дела еще
решила.
Что мне было делать, я
развернулся и ушел. На площади склонился к таксисту, который вез меня на улицу
Ленина.
— Братишка, плохо, когда в каждом
городе есть улица Ленина.
— В смысле?
— Лучше бы я ее не нашел.
Я взял билет до Котельниково, а
там сел на симферопольский.
Москва встречала меня холодом.
Всюду поднимался пар. Клубки его выплевывали люди, машины, котельные. Я терялся
в этом пару и рвался в свой город. В кафе брал сотку и вареных пельменей. Я
тыкал в них вилкой, а они выпрыгивали из тарелки, и тогда я ел руками. Брал чай
и никак не мог согреться. Брал водки и успокаивался. В автобусе спал, и в
Гороховце проспался и снова брал водки.
Звонил товарищу в город.
— Леха, ты дома?
— Дома, где же мне еще быть.
— А, а я слышу тебя и говорю: ты
дома.
— Чего ты хотел?
— Бухнем?
— Не знаю, мне завтра в гараж,
путевку еще оформлять.
— Лех, давай я приеду, и мы
бухнем.
— А ты где?
— Гороховец проехали.
— Чего ты там делаешь?
— Еду из Днепропетровска.
— Откуда?
— Из Днепропетровска.
— С ума сойти, не сидится тебе
дома. Приедешь, заходи.
Я купил мандаринов и карамелек
для его дочки. Взял зачем-то рассыпчатого печенья и пива для его жены Лены.
Леха был с похмелья. А Лена
ходила с ребенком на руках. Я разувался, смотрел на свои раздолбанные ботинки.
Леха принимает пакеты.
— Ты чего?
— Ботинки смотрю.
— Чего их смотреть? Давай,
проходи.
— Ботинки, я бы для вас спел оду,
но не знаю слов, — говорю я им.
— Алкаши, — бормочет Лена,
покачивая ребенка на руках.
— Лех, неудобно как-то, — шепчу я
ему, усаживаясь на диван и поджимая свои замерзшие ноги в вонючих носках.
— Неудобно стоя в туалете срать.
— А-а-а! Алкаши, — бубнит снова Лена.
— А я тебе, Ленуся, пиво купил.
— Подавись ты своим пивом.
— Не обращай внимания на нее. Ты
долго тут будешь ходить, раскачивать?
— Я, между прочим, твоего ребенка
раскачиваю.
— Ну и раскачивай, только чего
ходить и бубнить. Тебе пиво купили.
Мы выпили. Налили и ей.
— Все лопает, — не унимается она.
— Как завтра на работу пойдешь?
— Твое какое дело?
— Выгонят же. Его, Миш, выгнать
хотят.
— Чего ты мелешь?
— Это мельница мелет, а я говорю.
Он, как приехал с Чечни, так сразу и запил в своем гараже. У них там диван,
микроволновка — мебель и все удобства, только девок води. Два дня пили. Нашли
какого-то баяниста, из местных, а тот позвал балалаечника. С полицией
разгоняли. Весело им было. Охрану еще напоили...
— Да уймешься ты?..
— Я твоя жена и с тобой живу, и
мне не все равно, где ты пьешь. Нам, Миш, к отцу в Воскресенское ехать. Он на
зимнюю охоту звал, обижается, не были давно. А куда с таким поедешь? А теперь и
подавно, после балалаечника и гармониста.
— Блин, лучше бы я на сироте
женился. Дался тебе этот балалаечник. Целый день пилишь.
Захныкал ребенок на руках. Леха —
угрюмый.
— Нормально все будет, — говорю
я.
— Я сам знаю. Начальник гаража
кореш мой. Все уладит. Не звонит только пока чего-то.
— И не позвонит. Выгонят тебя.
— Чего ты заладила: выгонят,
выгонят. Выгонят, новую работу найду.
— Где ты ее найдешь, сейчас
работы нету...
Она качает ребенка, идет на
кухню. И все равно не успокаивается:
— Дура я, дура! Прокурорский
сватался, надо было за него идти.
— Что же ты не шла за него?
— Дурака одного любила.
— А сейчас не любишь.
Снова заревел ребенок.
Я выпил еще немного с Лехой, и
еще, и после этого исчез.
На улице валит снег. Он косит
слева направо, меняет направление, то кружит, то спокойно ложится. Я ни о чем
не жалею: иду. Я привык отрезать от себя куски. Был человек, нет человека. Меня
же тоже кто-то отрезает от своего сердца. Это, конечно, тяжело и, может быть,
неправильно, но такой я человек. Хотя неправильно так думать. Может быть, он
действительно ее двоюродный брат?
Я тогда здорово надрался и, когда
садился в маршрутку, оступился, грохнулся, а дверь закрылась. Меня взбесило,
что водитель не удосужился посмотреть, жив ли я. Я бежал за ним. На светофоре
влупил ногой по дверце. И тогда водитель вышел.
— Ты чего ж, сука, делаешь?
Я ненавидел его, мне хотелось
разбить ему голову, и в то же время я понимал всю бессмысленность ситуации.
— Братишка, извини, — сказал я
ему.
А он ударил меня. Я лежал на
дороге некоторое время, из носа шла кровь. Останавливались машины, выходили
люди. Один сказал:
— Человка сбили.
Второй:
— Ботинки не отлетели, значит,
живой.
Я открываю глаза, в моем
объективе голова. Она говорит, глядя на меня:
— Живой и еще улыбается.
— Живой он, — проносится по
головам.
— Нет, он пьяный!
— Он пьяный, — проносится по
головам.
— Он не просто пьян, а чертовски
пьян. Он, сука, нажрался, а мы время теряем.
Дальше головы спорили, отчего у
меня кровь. Кто-то предлагал вызвать «скорую», кто-то плевал на меня,
утверждая, что я сам виноват. Не пил бы не было бы крови.
А мне нравилось, что из-за меня
спорят люди. Мне нравилось, что на минуту я стал центром вселенной.
Но за всеми уже поднималась
голова полицейского.
— Подъем, мужчина! Валера,
представь, он улыбается. Ему хорошо.
— Блаженненький. Наш клиент.
И они поставили меня вертикально
и закинули в уазик.
Денег осталось на последние сто
грамм.
— Наташа, скажи мне что-нибудь
хорошее, — говорю я продавщице.
— Я вам не Наташа, — отвечает
она.
— Это хорошо, что вы не она.
Я быстро проглатываю водку, я
пьян. Выхожу. Сколько времени? Какая разница, сколько времени. Что такое время?
У пьяного оно другое. У меня был случай, я начал пить пятнадцатого августа —
День археолога, — а закончил пятнадцатого сентября, в свои именины. Как будто
закрыл глаза и открыл. Месяц словно вырезали из жизни.
Иду домой, останавливаюсь у дома
одной знакомой. Я встречался как-то с ней после Наташи. Тогда была весна, все
пили пиво на скамейках. А она одна. Я подсел к ней. Почему-то она показалась
мне красивой. Может быть, потому что она была одна, может, выпил много. Мы
взяли водки, а утром я очнулся у нее. И она мне так же казалась красивой. За
стеной ныл ребенок. Мне хотелось в туалет. Но за стеной слышались еще какие-то
голоса. Много голосов. И мужские, и женские. Она не хотела, чтобы меня видели. Я
так и ушел с наполненным мочевым пузырем. Я понимал, что не вернусь к ней
никогда, и, чтобы не расстраивать ее уж совсем, купил огромный цветок в горшке.
И теперь этот цветок стоит на ее подоконнике.
Я киваю ему: «Привет, цветок!». А
сам сворачиваю к ней. Первый этаж. Дверь в подъезд открыта, старух нет, они
давно уже спят. Звоню. Мне открывает дверь мужчина.
— Тебе кого? — спрашивает.
— А ты кто? — говорю я.
— Тебе кого? — повторяет он.
— Не знаю, — отвечаю я.
— Кто там? — слышу женский голос
из глубины.
— Не знаю, пьянь какая-то.
— Чего ему надо?
— Чего тебе надо? — спрашивает он
снова.
— Шоколада, — произношу я и бью
головой ему в переносицу. Затем иду в комнату. За мной семенит баба, наверное,
та, из глубины. Я не знаю ее. Отдергиваю штору в сторону и обхватываю цветок.
Он — мой. Это мой цветок. Мужик заткнул нос ваткой, встречает меня и не мешает.
Баба цепляется за меня, но что мне баба, — на моей стороне правда. Я иду, не
обращая на нее внимания. Я иду в вечность, и в руках у меня цветок.
Воспоминание из юности
Ее звали — Зоя. Мы встречались
уже больше месяца. Я каждый вечер ее провожал. Я, конечно, не говорил ей, что
не успеваю на последний автобус и приходится или ловить попутку, или топать до
дома пешком. А дома мама, она спрашивает, когда ты познакомишь меня со своей
девушкой. Я бурчу, что потом. Я злюсь на себя, потому как еще ни разу не
целовался с Зоей и меня это страшно мучает. У меня второй курс театрального
училища. Я учусь на драматическом отделении, репетирую «Пять вечеров». Роль —
Ильин. Я никому не говорю, но у меня еще ни разу не было с девушкой. Как я буду
играть роль, не понимаю. Репетирую и не могу смотреть на партнершу как мужчина.
Не хватает мне бывало-сти. Не хватает уверенности. А женщины чувствуют, если в
тебе этого нет.
Но с Зоей у меня все по-другому:
она неземная — с ней легко, болтаешь и не замечаешь, как прошел вечер. Она
учится на кукольном. Живет за железной дорогой.
В этот день шел крупный снег.
Сыпал он часто, так что все кругом стало белым. Зоя бежала впереди меня, я
догонял.
— Тебя не видно, — кричит она
мне.
— Чего? Не слышу!
— Говорю, тебя не видно из-за
снега.
Я скатал пару снежков и бросил на
силуэт. Попал в женщину с сумками. Она заругалась. Подбежала Зоя, я извинился
перед женщиной, сказал, давайте я вам помогу донести.
— Нет уж, я как-нибудь сама.
Мы смотрели на нее, а она шла
осторожно, боясь поскользнуться на льду, упрятанному под снег, и две тяжелые
сумки служили ей балластом.
Перед подъездом мы прощались.
— Пока, что ли? — говорила Зоя и
протягивала руку.
— Ну пока, — вздыхал я.
Она уходила, а я понуро шел к
дороге. Я чувствовал себя самым несчастным человеком в мире: каждый вечер
провожать девушку и не поцеловать ее. Но что будет, если я ее поцелую? Нет, я
боялся обидеть Зою.
— Как твоя девушка? — спросила
меня мама.
— Нормально.
— Когда ты ее приведешь?
— Мам!..
— Я хочу с ней познакомиться.
— Мам. Ну чего ты?.. У меня роль
тут не клеится, а ты — с девушкой познакомиться.
— Ну ладно, чего ты так
разволновался?
Мы жили с матерью очень бедно. В
бараке на много квартир. Спали в одной комнате, перегородившись шифоньером. С
моей стороны — с тыла — он был оклеен пачками от сигарет и американским актером
Робертом де Ниро. Над кроватью портрет Арнольда Шварценеггера с автоматом в
руках. Его взгляд свиреп, встречаясь с ним, я говорил:
— Привет, Арни! И ты, Боб,
привет! — это к де Ниро. — Как всегда, не получилось.
— Ты снова не смог? — смотрел на
меня де Ниро.
— Парень, смелее надо быть: взял
и поцеловал ее, — двигал челюстью Арнольд. — Тебе нужен враг, чтобы на его фоне
ты выглядел героем. У тебя есть враг?
— Откуда? У меня только друзья.
— Оставь его, Арни, этот парень
многого добьется.
— Ты думаешь?
— Конечно, посмотри на него...
Я уставал от своих настенных
друзей, включал бра и открывал роль. Не училось — не спалось. Тогда шел в общий
коридор и слышал голос матери:
— Одевайся потеплее и бутерброды,
если хочешь, с чаем возьми.
— Ладно, ма, — говорил я. И в
этот миг мне хотелось, чтобы мой Ильин получился. И мама пришла и гордилась
мной.
В коридоре пахло хлоркой и щами.
Слышался приглушенный разговор. В щелях копошилась тараканы. Половицы скрипели,
если кто-то бежал в туалет на улице или выходил в трениках и фуфайке на голое
тело покурить.
Я раскрывал роль, переписанную от
руки. Зачем он вернулся после семнадцати лет отлучки? Что он потерял здесь, в
этом доме, где одинокая Тамара…
На кухню заглянула Тамара
Васильевна, соседка, продавщица из кожгалантереи.
— Ты здесь? Чего не спишь?
— Читаю.
— Все читаешь. Смотри: жизнь
пролетит — не заметишь. — Она искала спички; нашла, чиркнула, и огонек
окровавил кончик папиросы, выдохнула — дым закрутился вокруг ее волос. Я боялся
Тамары Васильевны. Ее пепельных глаз, внимательных и таких мягких, что, глядя в
них, можно было замереть от удовольствия. Мне нравилось, как она двигалась, —
плавно, словно усталая кошка, и, конечно, мне нравилось то, что она нравится
другим мужчинам.
— Может, закуришь?
Я мотанул головой — нет!
— Читаешь-то что?
— Книгу.
— Понятно, что не открытку.
— «Пять вечеров» Александра
Володина, — спохватился я, — пьеса.
— Про что она?
Ее голос тянулся, как дым, он
закручивал, отрывал от книги.
— Ну… один мужчина, Ильин его
фамилия. Приехал через много лет к женщине... которую любил когда-то... А она
его ждет, вернее, она не знает, что ждет его, но, когда он появляется, — она понимает,
что ждет... то есть ждала всю жизнь... его.
— Ну и дура, что ждала. Я бы ни
за что не стала.
— Почему?
— Да мало ли мужиков на свете.
Куда ни глянешь, одни кобели.
И она остановила свой взгляд на
мне.
— Что?
— Пойдем.
Я поднялся, я не мог не подняться,
пусть простит меня Зоя. Я шел, как зачарованный, за этой женщиной. Она толкнула
меня в свою широкую со множеством подушек постель, вдоль которой висел ковер с
охотниками. Один из них, заломивший картуз на затылок, был жутко похож на Арни,
второй, с хитрецой на губах, — на де Ниро.
Через час я вернулся за свою
половину шифоньера. Ильин был мне понятен. Я смотрел на Арни и Боба, говорил
им: «Я — велик. Я — вечен».
Спал легко и крепко. Проснулся
оттого, что будила мама, — нужно было собираться в училище. Я не сразу
поднялся, что-то тяжелое давило, и тут из глубины сознания на меня выплыла
Тамара Васильевна со всем своим крупным и необычайно здоровым телом.
Ильина я играл сильно и
убедительно. Мама плакала после спектакля, говорила, как я похож на отца. Зоя
не сразу подошла, она как будто пугалась меня. Я познакомил ее с мамой.
Мы шли втроем по снежному городу.
Когда мама ушла чуть вперед, я привлек Зою и поцеловал в губы.
Деля
Всю эту неделю я пользовался ее
услугами — она недорого стоила, — мне не хотелось иметь дело с другой.
Она была темноволосой, с густыми
светлыми бровями и круглым мордов-ским лицом. Один глаз ее чуть косил в
сторону. Звали ее Деля.
Я спросил, что это за имя такое —
Деля? Она ответила: «Деля, от полного — Аделя». Я сделал вид, что поверил ей.
Все проститутки меняют свои имена. Зовут, например, Деля, а потом, оказывается
— Оля.
Она работала у парка Дубки.
Ты подъезжаешь, они
прохаживаются, как ожидающие дамы на перроне, кричишь: «Эй, девчонки!
Работаете?». И к тебе сразу подбегают одна, вторая.
Примерно за такую же цену, за
которую ты ее покупаешь, можно сводить девушку в кафе и получить от нее то же
самое. Только проститутке не нужен ритуал ухаживания, — ты исключаешь ложь. В
общении с ней ты вырезаешь время ожидания. Сразу — постель. А когда сидишь в
кафе, ты не даешь ей подумать, что она проститутка и на самом деле покупается
за еду и выпивку. Все прикрывается порядочностью. Ты порядочен, выуживая ее,
как рыбу, она порядочна, потому что ест эскалоп из свинины, который ты ей
купил.
Деля, оказывается, умела
готовить. Она разбиралась в кулинарных нюансах. Рассказывала, чем отличается
уральский борщ от украинского. «В украин-ский никогда не кладут мясной набор, а
в уральский не идет овощная зажарка».
Я слушал, и мне нравился ее
косящий глаз. Я и выбрал ее из всех только по этому правому глазу, он придавал
ей обаяние и наивность.
— У тебя одни книги, — сказала
она на второй день пребывания у меня. — Ты их все прочитал?
— Не все, некоторые.
— И тебе не скучно?
— Скучно, вот тебя позвал…
— Да ну тебя! Я с тобой серьезно,
а ты шутишь.
За то время, пока она у меня
гостила, я заметил: она очень обидчива. Ей нравится обижаться.
Я сказал ей:
— Я — писатель и сейчас пишу
роман.
— Ты, наверное, богатый…
— Наоборот, бедный.
— Снова ты шутишь.
Иногда она казалась мне глупой и
наивной, как будто только что попала в этот мир. А иногда, наоборот, — умной.
Взять хотя бы историю с борщом. Еще мне нравилась в ней легкость, с которой она
расставалась со всем, — ей не жалко было потратить деньги на пустяки, не жалко
было бросить меня, не жалко отказаться от одной идеи и перейти к другой. Я
завидовал ей, мне тоже хотелось уметь так легко относиться к этому миру.
На третий день, когда роман и его
герои покинули меня и я не мог больше ни слышать их, ни знать, что они делают,
я решил уехать на день-два в другой город и сказал об этом Деле. Она
согласилась ехать со мной. Ей было все равно.
За окном падал снег. Время
подчинялось ему и казалось длинным и томительным.
Мне захотелось поехать в
Ярославль. Я взял такси. Но по дороге поссорился с водителем: он узнал в Деле
проститутку и предложил мне разделить ее на двоих. Я ответил ему: «Ты —
обознался, дружище!». Он сказал, что не мог обознаться, знает всех девок, так
как возит их к клиентам.
Что мне ему ответить на это? Но я
все равно не соглашался.
— Ты обознался! Попутал чего-то,
такое бывает. Я тут шел по улице, так меня хлоп по плечу: здорово, Валентин! Я
говорю: я не Валентин... — я старался говорить непринужденно, надеясь сменить
тему.
— Че ты мне втираешь фуфло
какое-то!.. Я тебе говорю — это она. Зовут ее Вика. И на спине у нее ковбой.
— Не кричи, разбудишь. — Деля
спала.
— Тем лучше. Пусть она сама
подтвердит мои слова. Я, знаешь, не люблю врать и не люблю, когда мне врут. Ты
скажи мне — это она?.. Мне ничего не нужно ни от нее, ни от тебя. Мне
неинтересно, куда вы едете. Может, ты ее новый сутенер. А может, маме своей
хочешь ее показать, мне какое дело? А только не надо мне тут в несознанку
играть. Это она? Я правильно говорю?
— Не она!.. Ты — обознался.
Он остановил машину.
— Хорош, а! Чего ты мне тут
втираешь? Это ж она, давай буди ее! — И он стал дергать ее за коленку.
— Вика, проснись! Скажи ты своему
кренделю. Хорош спать!
Деля не просыпалась, а может,
делала вид, что спит. Некоторое время мы оба смотрели друг на друга, и каждый
знал свою правду. Наконец, я не выдержал:
— Давай, езжай: я плачу деньги.
— Ну-ну, — ответил он
презрительно.
— Чего мы стоим?
— Я никуда не еду. А деньги?..
Деньги можешь забрать. — И он бросил мне их.
Когда Деля проснулась, чтобы
выйти, он не сказал ей ни слова. Она озиралась по сторонам, пытаясь понять, где
мы. Он высадил нас у К. — широкого, тянущегося вдоль дороги, поселка.
— Чего он нас высадил?
— Дома у него что-то.
— Ты не врешь?
— Он так сказал.
— И куда мы теперь?
— Пойдем в кафе.
— Слушай, я так хочу спать… И
чего я поехала с тобой?
В кафе Деля сразу же снюхалась с
каким-то парнем. Сон ее как рукой сняло. Она разговаривала с ним и смеялась,
пока я стоял у стойки и заказывал выпивку.
Когда вернулся, парень так и не
ушел от нее. Он отпил из моего стакана. Деля смеялась.
— Чего за фигня, дружище? —
сказал я.
— Сиди ровно, — ответил он.
Деля курила его сигареты и играла
его зажигалкой.
— Сейчас такси будет, поедем
дальше, — сказал я ей.
— Я никуда не поеду. — Она
смеялась. Он шептал ей что-то на ухо. Потом опустил руку ей на коленку.
— Сколько она стоит? — спросил
он.
— Нисколько.
— Тогда я беру ее бесплатно.
Я ударил его первым, а он пошел в
отмах. Дрался он отлично, сразу видно, тренированный. Я пропустил сильный удар
снизу в челюсть. Когда очнулся, то их уже не было, а надо мной стоял
полицейский.
— Буянишь? — растянулся он в
улыбке.
— Если бы, — сказал я и потрогал
зубы.
Он рассматривал мой паспорт,
задавал вопросы. Я ему все рассказал, умолчав о том, что Деля проститутка.
Когда убирал паспорт обратно, заметил, что кошелька у меня нет.
— Что, деньги стащила?
— Да, видать, обиделась и
забрала.
— Как же ты?
— Как-нибудь.
— Ладно, пойдем со мной.
Он напоил меня чаем, а я
рассказал ему, что писатель и работаю сейчас над романом.
— Про что роман? — спросил он,
усмехнувшись.
— О проститутке, у которой
татуировка ковбоя на спине.
— Серьезная примета, — сказал он
серьезно. — Ты это, больше никому не говори, что ты писатель, убьют, подумают,
что ты богатый. Народец у нас дикий, с ножами.
Мы тепло попрощались. Он сунул
мне пятисотенную. Я отказывался, он настоял.
— Напишешь там меня в своем
романе. А деньги потом отдашь.
Снег скрипел у меня под ногами.
Было тепло. Луна, круглая, похожая на лицо Дели, стояла надо мной. Тянуло
печным дымом. Гудела дорога, тявкали собаки. Я вытянул руку в надежде поймать
попутку.