Об
авторе
| Олеся Николаева — поэт, прозаик, эссеист. Лауреат премии «Поэт»
2006 года. Постоянный автор «Знамени».
«Литературный
негр» — первая часть романа «Мастер-класс».
— Олеся Николаевна?
— Александровна.
— Александровна. Я хочу предложить вам работу.
— ???
Передо мной стояла низенькая квадратная тетка с короткими
выбеленными волосами. Она вошла в институтское помещение, которое у нас
называется интригующе «Кафедра литературного мастерства», и направилась
прямехонько ко мне, пытаясь вынуть из хозяйственной сумки огромную красную
папку. Но сумка так и тянула ее к земле, словно не желая выпускать содержимое,
и поэтому она присела на корточки, борясь с ней.
— Вот, — наконец тяжело выдохнула она. — Я тут написала
роман. О моей жизни, — она распрямилась и бухнула папку на стол.
Я почувствовала, как отяжелел мой взгляд: он даже наклонил
мою голову вниз. Я мрачно воззрилась на незнакомку исподлобья.
Знаю, знаю я этих графоманов, они часто ко мне
наведываются: «Я тут написал одну вещицу… Будьте со мной предельно искренни и
откровенны. Говорите честно и без обиняков!».
Если не быть начеку, сразу не установить нужную дистанцию,
начинают предъявлять претензии, счеты, а в конце концов за искренность и
откровенность меня же и пнут. Да! Дело едва ли не доходило даже до угроз
физической расправы!
Поначалу я просьбу о предельной искренности принимала за
чистую монету. Как-то раз вот так честно, без обиняков попеняла автору за рифму
щека — нога. И он кинул мне в ответ обиженное: «А сама-то ты кто такая!».
Другой раз я предельную искренность обернула в столь
изысканную форму, что, казалось, отрезала все пути к возможной контратаке. Я
сказала автору так: «В начале двадцать первого века надо иметь большую
художественную смелость, чтобы рифмовать “осень — вёсен”». И в результате
получила многодневную осаду с настойчивыми просьбами написать предисловие, где
фигурировала бы эта пресловутая «художественная смелость».
Но бывало и хуже. Дяденька лет пятидесяти пяти принес мне
стихи, потом позвонил (я сдуру дала телефон), спрашивая о впечатлении, и
пропал. А года через полтора, а то и два, нате вам — появляется: «Верните мне
мои вирши». Я в панике кинулась искать, предчувствуя ведь, что не найду! Все
перерыла — нет его стихов! Весь архив свой перебрала — нет! Всю комнату
перевернула — ноль! Извиняющимся голосом говорю: «Не могу найти, столько
времени прошло, потеряла, простите меня!». А он: «Вы мне по суду будете
отвечать за то, что присвоили мои сочинения! Вы мне неустойку заплатите!».
Была и девушка с планом романа: «Как вы считаете, если
написать по этому плану, хорошо выйдет?». Я пролистнула тетрадь.
Первая глава. Герой знакомится с героиней. Между ними
вспыхивает чувство.
Глава вторая. Семья героя. Богатые, чванливые люди. Герой
приводит девушку знакомиться с ними. Они против (девушка бедная и из
провинции).
Глава третья. Герой решает уйти от родителей и
зарабатывать на жизнь, чтобы снимать квартиру. Героиня поддерживает его
самостоятельность. Ну и все в том же духе.
— Ну, не знаю, что получится, — сказала я тогда
неопределенно. — Смотря как вы это напишете. Пока это кажется скучноватым.
Вообще-то должны быть характеры, интрига…
— Ой, этого у меня сколько угодно — и характеров, и
интриг. Я ведь читала «Теорию прозы». Ну вот. Буду применять ее на практике.
Но апофеозом моих отношений с читателями-писателями
явилось полученное мною по почте письмо с обратным адресом из Небесной
Канцелярии от Господа Саваофа. Да, именно так был обозначен на конверте
отправитель. Не без сердечного трепета я принялась разбирать неровный и
корявый, как бы ученический почерк…
Письмо начиналось с гневных обличений и призывов к
покаянию. Ну что ж! Несть человек иже жив будет и не согрешит! Чувство
искреннего сокрушения нашло на меня и омочило глаза невольной слезой… Переведя
дыхание, я принудила себя вернуться к прерванному душеспасительному чтению.
«Но более всего согрешила ты, — грянуло из письма, —
согрешила ты предо Мной в том, что я посылал к тебе моих гонцов с прекрасными
стихами, а ты пренебрегла ими и отвергла! Ты не потрудилась уразуметь их
величие в Моих глазах, и за это…». Тут шел перечень тех страшных кар, которые
собирался обрушить на мою голову письмописец, выдавший себя с головой.
Покаянное чувство, которое начало уже изнутри обволакивать
меня, мгновенно рассеялось, и с исписанных страниц глянуло на меня лукавое и
болезненное лицо графомана.
…Вот почему теперь так помутнели хрусталики у меня в
глазах, таким беззащитно-блуждающим стал мой взгляд, так поблекли краски, пока
я соображала, как бы покорректнее отшить эту очередную сочинительницу с
многокило-граммовой красной папкой.
— У меня жизнь — закачаетесь! — бурно вступила она. —
Зачитаетесь!
— Спасибо, но…
— Как муж меня продал за долги кредитору, за миллион.
Зеленых! — перебила она. — Как его жена от меня откупалась за машину, чтобы я
исчезла из их жизни, потому что она его в депутаты выводила. Как я чакры
открывала, экстрасенсорикой увлекалась — хотела даже свое учение создать — «С
Богом по жизни». Как я в Богословский институт поступила. Как я весь мир
объездила! Как я открыла два магазина, — один «Секонд-хенда» в Подмосковье,
другой «Кубань» — в Москве. Как я челночила через границу. Как мой муж на
батарее повесился. Как я на родную Кубань (я сама оттуда) возила бывшим
одноклассникам одежду и деньги. Как я решила написать о себе сценарий для
Голливуда. У меня хотели его купить. Чтобы Мэл Гибсон снял. Это новые
«Унесенные ветром» на русской почве. Ну чем не роман?
Говорю вам, читать будете — не оторветесь! Только у меня
называется «Летящие вместе». Чувствуете разницу? Те — унесенные, то есть в
пассиве, а эти — в активе, сами стремятся, сами летят. К Богу! В реальном
времени и пространстве! Ну что — идет?
Она с восторгом взглянула на меня. Такая крепенькая,
коренастенькая: женщина-тумбочка. Глаза круглые. Бровки выщипаны. Губки
бантиком.
— В каком смысле?
— Беретесь?
— Читать? — безнадежно спросила я. — Но…
— И читать, и подредактировать кое-где. А если надо, то и
образов подогнать, описать чувства. Я все-таки в литературной форме пока не
больно сильна.
— Нет, — решительно ответила я. — Я не редактирую.
— Ну вы же писательница. Литмастерство, так сказать. Вон у
вас даже на двери написано. Мастер-класс. Вы бы тут все легонько так подправили
по-своему, по-литературному, чтобы заиграло! Вы же можете! Ну — по-христиански!
Мы же с вами обе — православные, — зашла она с другой стороны.
— Даже и по-христиански не могу, — сурово отрезала я. И
тут же зачем-то стала объяснять с теми неподходящими к делу просительными
интонациями, которые сама у себя ненавижу: — Такой большой роман… Его же
прочитать — несколько дней потребуется, а у меня работа…
— Скучно не будет! Я же казачка! Может, там и править-то
ничего не надо. Кое-что уже моя подруга подправила. Я ей деньги платила, она и
подчищала… Так я вам оставлю, а вы уж сами смотрите.
Пристала ко мне.
— А почему ваша подруга не может доделать все?
— Она не писательница. Художница она от слова «худо».
Искусствовед. И потом я не знаю, может, она только ухудшила… Снизила весь
полет. К тому же она больна. Смертельно. Вот-вот помрет. Месяца два ей
осталось, не больше… Она не успеет. Да, и еще… — Она протянула мне глянцевый
каталог нижнего женского белья.
Я с удивлением воззрилась на нее.
— Этим мой новоиспеченный депутат торгует. Бизнес на его
жену записан, и он как бы сторона. А я пиарю. Деньги-то надо где-то брать!
Может, вам что-то приглянется, так мы вам хорошие скидочки… А роман мой,
повторяю, — усраться можно!
Она радостно помахала мне уходя.
Закон парного случая. Едва ли не накануне один мой хороший
друг, писатель, предлагал мне «халтурку»:
— Это такой крутой бизнесмен — у него и нефть, и алмазы.
Но что-то он вдруг затосковал. Ищет человека, которому бы он надиктовал всю
свою жизнь, а тот бы ее литературно оформил. Короче, нужен ему литературный
негр, но с которым и посидеть за коньячком было бы приятно. А за деньгами не
постоит. Не хочешь? Там он готов на такие откровенности пойти, имена назвать
многих известных политиков, бизнесменов, открыть глаза на их подвиги. Круто
может выйти. Скандально. На бестселлер тянет. Заработаешь!
— А ты сам что же отказался?
— Так, повторяю, с ним пить надо. Он же не просто так
сядет перед тобой и начнет свое последовательное бу-бу-бу. Он хочет личной
беседы, взаимной открытости, в расслаблении, в застолье, в непринужденности. А
мне пить категорически запретили. Зашился я! Для меня это смерть.
Ну да. Пошло такое поветрие — человек прожил свою
непростую жизнь и хочет найти в ней логику, смысл, стать ее героем. Извлечь из
хаоса музыкальную мелодию. Увидеть в каляке-маляке художественный рисунок.
Чтобы люди и события не толпились хаотично, а выступали, исполненные значений.
Чтобы в своем символическом обличье тянули на великие обобщения. Чтобы в
тяжелом песке жизни нарыть словесные алмазы, намыть золота в мутных реках
унынья. Чтобы все лишнее, уводящее в сторону и запутывающее сюжет, было
отринуто, брошено в никуда и предано забвению. Чтобы раз и навсегда произошел,
так сказать, художественный отбор: не надо так уж все вспоминать, так уж
особенно ворошить! Как известно, то, что не названо, того и не существует. И
пусть от фигур умолчания веет таким метафизическим сквознячком. И — что
особенно важно — правильно расставленные акценты. Ну конечно, я же сама писала:
«Все зависит, как в музыке, только от пауз, акцентов…».
Короче, богатый человек хочет оставить след. И пусть об
этом узнает мир. У него есть на это деньги. Он готов заплатить. Сколько же за
последние годы появилось у нас таких писателей, описавших собственную жизнь, —
политики, олигархи, жены олигархов, бывшие жены олигархов, топ-модели и
топ-менеджеры…
— Значит, ты зовешь меня в литературное рабство? —
усмехнулась я.
— В комфорте, с кормежкой и бешеным гонораром. Это тебе не
чечевичная похлебка! Выгодно! Настрочишь для него, а потом несколько лет сиди
себе где захочешь — хоть дома, хоть на Лазурном Берегу и в ус не дуй, пиши
свое, что Бог на душу положит, расслабляйся!
Я отказалась.
Приехала домой, пока пила кофе, открыла красную папку,
досадуя, что эта настырная особа меня победила и все-таки всучила мне то, на
что придется давать ответ. С предельной искренностью, но в велеречивых
выражениях.
Страницы высились сплошняком, кое-где перемежаясь
отдельными файлами и фотографиями. В файлах покоилось то, что доделывала (или
писала заново) умирающая подруга, а на фотографиях была изображена моя
посетительница и заказчица, которую звали Раиса, Раечка или просто Рая, с
разными персонами: на трапе самолета, на берегу моря, на корабле, у пирамид, у
сфинксов, у храма Гроба Господня, у Эйфелевой башни, на площади Святого Петра.
Под фотографиями стояли подписи «Раечка с пуделем Янки»,
«Раиса на Святой Земле», «Рая на борту лайнера», «Раиса с покойным мужем Олегом
Босотой», «Раечка с любовником Славой Лавкиным», «Рая с подругой Ольгой».
Покойный муж глядел мрачным субъектом с помятым лицом, а
выражение было такое, словно он засунул себе в рот слишком большой кусок,
который он не может ни выплюнуть, ни проглотить. Фамилия у него — Босота.
Любовник Слава — видимо, тот, которому этот подавившийся
Олег продал Раису за долги, был здоровенным и простецким дядькой с довольно
противной самодовольной физиономией, явно вылезшим из грязи в князи. А уж
подруга Ольга — скорее всего, это именно она работала над текстами Раисы, —
оказалась очень миловидной, интеллигентной женщиной, с тонким лицом, цветком
явно из другого сада, не того, где произрастали и Рая, и Олег со Славой, если
только они не перекочевали в Москву прямиком с пустыря, поросшего бурьяном.
Я развалилась на диване и, прихлебывая кофе, стала по
диагонали читать. Все-таки было непонятно, что это все такое, — логика
повествования отсутствовала — такое впечатление, что Раиса, пока несла мне
рукопись, выронила красную папку, страницы рассыпались, файлы перемешались, и
она как попало запихала их наскоро обратно.
Кое-где попадались опусы, совсем диковинные по своей
безграмотности (встречались такие перлы как «всуиверие»), но они вдруг
сменялись вполне добротным литературным повествованием, после которого
вклинивались личные письма, а за ними следовали то тут, то там выныривающие из
толщи многословного, подчас раздрызганного текста очень бойко и со знанием дела
написанные работы по церковной истории, литературе, нравственному,
сравнительному и даже догматическому богословию.
Видимо, Раиса писала на скорую руку нечто вроде синопсиса
своего романа, а Ольга на этой основе должна была живописать, но она вдруг
уходила в сторону от первоисточника, сворачивая с генеральной дороги,
увлекалась и впадала в писательскую ересь.
Удивительно, но я вдруг поймала себя на том, что мне не
хочется отрываться от этого сумбурного, внутренне противоречивого лоскутного
повествования. Главная его интрига для меня состояла, во-первых, в том, каким
образом из безграмотной Раисиной «рыбы» («Подруги-землячки понаезжают и садятся
на голову, а героиня их всех корми. Нате вам.») под Ольгиным пером
вырисовывается рассказ, а во-вторых, что вообще могло быть общего между этой
самоуверенной теткой и той милой изящной женщиной-искусствоведом, которая то
выглядывала со страниц, то улыбалась с затесавшейся сюда любительской
фотографии.
Я читала и читала. Что-то в этой всклокоченной неровной
рукописи, с ямами, ухабами и буграми, меня забавляло, что-то уязвляло, а что-то
я просто пролистывала, пока не зацеплялась за какую-то фразу, рассуждение или
сюжет. Неожиданно в текст вклинивались письма Раисы Ольге и Ольги — Раисе, их прочитала
все. Потом повествование возобновлялось. И хотя оно совсем было не похоже на
роман и состояло из отрывков, эпизодов, рассказов, комментариев по поводу
написанного и контрольных работ для Богословского института, все же это была
рукопись цельной книги с живыми персонажами и характерами.
Под несколько ироничным пером рассказчицы вырисовывалась
ее явно облагороженная героиня Раиса. Впрочем, как явствовало, по-своему
хорошая, несчастная, добрая баба, практически не отказывавшая в помощи никому,
кто ее просил, — щедрая и незлопамятная.
Вот, предположим, возвращается она домой, а на пороге с
тюками и чемоданами — кубанские земляки и землячки, подруги, соседки, бывшие
одноклас-сники, родственники, седьмая вода на киселе, знакомые родственников и
просто знакомые знакомых: понаехали! «Вот, нам дали ваш адресок, сказали, у вас
можно остановиться!». И останавливались, и раскидывали шатры, и даже пытались
пустить корни.
При этом Ольга иронизировала и над собой, взявшейся
описывать жизнь и приключения выбившейся в люди удачливой казачки Босоты,
которая наняла ее, дворянку-петербурженку, кандидата искусствоведения,
специалиста по французским импрессионистам, в качестве литературного раба. Как
выяснилось позже — за копейки. Буквально — за похлебку.
Летящие
вместе
Страницы, написанные самой Раисой, можно было узнать по
первой фразе. «Героиня приезжает в Москву и завоевывает ее. Мало того — она
покорит мир своим жизнеописанием, и он окажется у ее ног. Голливуд и тот
задрожит. Мэл Гибсон снимет фильм по ее сценарию о ее жизни и получит «Оскара»,
а она — славу и миллионы долларов. И тогда все воскликнут: смотрите, смотрите,
это же новая Скарлетт О’Хара!»
«Но все должно двигаться в направлении хеппи-энда и
закончиться оптимистической нотой, позитивом, — дает она наставления Ольге. —
Моя героиня одна здесь белая и пушистая, она побеждает всех — она раздает долги
за своего обанкротившегося мужа. Он, бросивший ее ради молодухи и родивший
ребенка, должен к ней вернуться со слезами раскаянья: «Раек, прости меня! Ты
одна такая! Одна ты — радость моя и отрада на всей земле! Моя половинка! Жить
без тебя не могу!».
Но героиня, прощая, благородно отправляет его обратно, в
новую семью: «У тебя есть молодая жена и ребенок. Ты должен теперь жить для
них».
Но и с любовником Славой, после того как он простил ее
мужу долг, она не соединяется навеки — ведь у него жена! «Иди к жене! Чего Бог
сочетал, того человек да не разлучит!».
«Итак, все в шоколаде! — дает Раиса наставления своей
литрабыне. — А моя героиня остается одна — свободна, полна сил, талантов и
знаний, полученных в институте. Она вся в лучах славы. Она богата. Но она
раздает свое состояние и отправляется в монастырь, обогащенная духовно. Так
должна завершиться книга».
«Олик, — пишет она в письме, — я вот только не знаю, как
быть с самоубийством Босоты? Ведь самоубийство — смертный грех. И потом — если
он самоубился после того, как попросил меня его простить, то, выходит, это
произошло оттого, что я его не приняла назад, а не из-за долгов. А если
все-таки из-за долгов, то в какой момент он должен был покаяться? Даже и после
того, как Слава ему все списал, сказал: «Ну все, по нулям», забрал меня в
качестве компенсации, у него все равно еще дела шли туго.
Он раззявил рот на отделку ХХС, набрал кредитов немеряно и
пролетел. Что-то ему там не доплатили или вовсе ничего не дали, отделка отошла
другой компании, а он остался в пролете.
К нему приставы приходили описывать имущество. Он с
молодой женой решил фиктивно развестись, чтобы их совсем уж по миру не пустили…
И вот купил веревку, выпил бутылку водки и пошел в ближний
лесок (он снимал квартиру за МКАДом). Вернулся заполночь в сиську пьяный,
солеными слезами ревет: «Ну какой я мужик? Повеситься — и то не смог!».
Это мне наша старшая дочь Ира рассказывала, потому как
жена его новая, молодуха, позвонила ей в поздний час: «Олежек не у вас часом? А
то пропал он! Вешаться пошел и не возвращался».
Ирка туда и метнулась, приезжает, а он тут как тут:
пьяный, мокрый! Ну и через несколько дней, когда все подуспокоилось, жена его,
молодуха, взяла ребенка и пошла с ним в магазин. Возвращаются, а папка привязал
веревку (уже другую, ту выкинули) к батарее и улизнул от всех кредиторов. А с
молодухи — что взять? В разводе они, не подкопаешься!
А Ирка, дочь наша старшая, говорит: «Мать, это мы с тобой
виноваты — всегда знали, что у папаши не все дома, а не лечили. У него в
последнее время сильная депрессуха была, он и к моему мужу подкатывал, чтобы
тот ему денег одолжил — тысяч сто, говорил, баксов — я перекручусь и все отдам.
Но у нас у самих с деньгами туговато после покупки итальянской недвижимости.
Отказали мы ему.
А он еще больше сник, зеленый весь и — мертвый. При жизни
мертвый был! Надо было тут же в больницу и укладывать, пришить невменяемость, и
какие с него долги? Недееспособен он!».
А я ей говорю: «Права ты только в том, что дела его были
швах. Он и ко мне подлизывался — пришел на ночь глядя: «Раек, дай деньжат
взаймы — перекрутиться. Нам уже и поесть нечего!». А я ему: «Ты же меня уже
продал со всеми потрохами! Какие еще деньги! Да мне и Славик не дает: по
курортам возить возит, шмотки покупать — покупает, в рестораны приглашать —
приглашает, а живых денег я сроду от него не видела. А ты разве что, если
голодный такой, можешь у меня в холодильнике кусок мяса взять и домой своим
отнести. Там и кура еще есть».
И что думаешь? Взял! Прямо так влез в холодильник, достал
эту говядину, куру прихватил, еще и пяток яичек к рукам прибрал, пакет еще
попросил и унес!
Нет, Оль, тут ты хоть усикайся, а сделать ничего нельзя
было! Судьба. Это я тебе все рассказываю, как есть, а ты там литературно
оформи. Может быть, тут надо написать в таком роде, что-де система довела
человека, в смысле социального протеста. Это прокатит. Теперь дальше.
После этого самоубийства час от часу не легче. Младшая моя
дочка Светик тоже туда прискакала, в квартиру-то с покойником. И как она это
все увидела, так заклинило у нее что-то в мозгах, стала она такую пургу нести,
что прямо хоть сейчас психовозку вызывай. Тронулась умом.
Ирка, дочка моя старшая, говорит: «Может, это что-то
религиозное у нее? На непонятном языке Светик так и чешет, так и чешет!» Я ей:
«Какое религиозное! Тут врач нужен».
Ну, Ирка моя замужем за депутатом, они быстро ей светилу
какого-то нарисовали. Он ей таблетки прописал, сказал: «успокоительные», она и
заснула, а я прочитала инструкцию и поняла, что лекарство это — от шизофрении.
Вот как!
А жена эта Олежкина, молодуха, знай одной рукой себя в
грудь бьет, а другой рукой волосы на себе рвет, голосит: «На что я его
хоронить, спрашивается, буду?». Но Ирка, дочка моя старшая, говорит: «Я его
похороню, отец все ж таки. За отпевание не скажу, поскольку самоубийца он, а
могилка ему с крестом будет обеспечена в хорошем месте. И тебя не оставлю
погибать с дитем. Потому как ребенок твой — он мой брат, как ни крути».
Так благородно повела себя моя Ирка, а меня попросила все
же об отпевании похлопотать: вдруг получится? Ну я в Патриархию. Там
мальчишечка сидит беловолосенький, чистенький, за столиком, семинаристик:
— Вы по какому вопросу?
— Я по вопросу отпевания самоубийцы Олега Босоты.
— А он что — болящий был? В смысле — умалишенный?
Тут мне так за Олега больно сделалось — и Босота он всю
жизнь, и ушел как босота, чтобы семью от своих долгов и приставов спасти, а
меня еще и про его умалишенность спрашивают. Обидно. Я и вспылила:
— Какой еще умалишенный! Инженер, технарь! Участвовал в
реставрационных работах в самом Кремле, покои президента Ельцина они там
делали. В ХСС работал! Двери им поставлял резные! А его на деньги кинули. Все
себе конкуренты забрали. Просто отчаялся человек от жизни такой! Она кого
хочешь в гроб вгонит. Хотя бы в знак протеста…
А семинаристик мне:
— А, ну тогда его по христианскому чину отпевать нельзя!
Грех это!
Я аж взвилась.
Он увидел мое состояние и испугался, как бы и я тут же в
Патриархии прямо на ковре руки на себя не наложила, и опять так вкрадчиво
спрашивает, словно подталкивает к ответу.
— А может, все-таки был он в нетвердой памяти? Может,
видения какие у него были, голоса? А то мы психически здоровых не отпеваем.
Тут я поняла.
— Были, говорю, видения. И голоса. Приставы ему повсюду
мерещились. Страшилки всякие.
— А ну раз мерещились, это хорошо. Это очень даже хорошо,
— одобрительно кивнул семинаристик. — Сейчас мы прошение архиерею напишем и все
там обозначим. А про инженера и ХСС лучше не упоминать.
Ну и отпели без лишнего шума мужа моего бывшего Олега
Босоту, продавшего меня за долги Славке Лавкину, предпринимателю.
Вот, Олик, такая история. Теперь ты должна обернуть это в
художественные образы, чтобы все тут же и обделались, и пойдем дальше. Чмоки-чмоки».
*
* *
Ольга оставила, по всей видимости, эту историю на потом,
не стала сразу с места в карьер «оборачивать ее в образы». Во всяком случае, ее
версии этого страшного рассказа в бумагах я не нашла. Путь ее творческих усилий
лежал в стороне: она тщательно выписывала подруг Раи Босоты, которые приезжали
с родной Кубани и тут же поселялись в ее большом загородном доме, подчас со
своими мужьями, как на подбор — пьяницами и неудачниками, а также детьми —
вороватыми подростками и шлюховатыми молоденькими бабенками. (Это был
безусловно козырь, гирька на весах в пользу Раисы.)
Вся эта орава исправно столовалась у хлебосольной
землячки, получала от нее вспомоществование, порой ею трудоустраивалась (в ее
же магазинах «Мир секонд-хенда» и «Кубань»), понемногу, а потом и изрядно ее
обворовывала, и в конце концов дело оканчивалось скандалом: пропажи
обнаруживались, вопросы задавались, стенка шла на стенку, и обиженные подруги с
домочадцами на какое-то время съезжали, посылая хозяйке едва ли не проклятия.
«Чтоб у вас повылазило!» — неслось им в ответ. Но через
какое-то время, помыкавшись на чужбине среди кичливых москалей (на привольную
родную Кубань почему-то так никто и не думал возвращаться), когда костлявая
рука голода хватала их за горло, они появлялись вновь, смирные и покорные,
чтобы, подкормившись и отлежавшись у доброй Раисы, опять козырять землячеством,
напирая на ее священный долг солидарности и чувство социальной справедливости.
Ольга хотела во всем колорите и широте явить щедрую натуру
своей героини, и ей это удавалось, особенно на фоне обглоданных жизнью,
голодных, алчных, завистливых и неблагодарных подруг. Она и себя не забывала с
самоиронией живописать в их ряду — мол, старая кляча, а туда же — скакать по
жизненным холмам и ущельям судьбы вослед витальной и неунывающей Раисе. Но все
это были пока, так сказать, завитушки, штрихи к портрету героини.
Раиса же требовала жизнеописания, может быть даже эпоса,
где она — богатырша и победительница, дева со щитом и мечом, которая
завоевывает высокомерную столицу, поражает свору стоящих у нее на пути
корыстолюбцев, разгоняет нечисть, поднимается на пик славы и приходит в объятия
Самого Бога. Золушка наших дней.
«Олик! — писала Раиса Ольге. — Ты вот что там нарисуй — я
ведь все решила и совершила сама: в конце восьмидесятых, скопив мелкой
торговлишкой денег, с двумя тысячами рублей в кулаке, явилась в Москву.
Челночила между Турцией и Черкизоном. Дважды попадала на деньги, пока не
научилась.
Босота что-то там бекал, мекал: де, где я-то там найду
работу, а я уже седлала в столице своего скакуна счастья. Взяли мы тогда с
Юрком (это брательник мой, полный урод!) кредиты, арендовали магазин, и Юрок
организовал поставку ношеных тряпок из Европы.
Дело у нас тогда хорошо пошло — все были раздеты-разуты
(самое начало девяностых), а у нас чего только нет и по дешевке. Одежда на вес.
Народ к нам валом валил, специально приезжали. Подруг своих, родственников
кубанских, я и одела, и на работу к себе взяла, и в то время дом этот выкупила.
Жить бы да радоваться. Но Юрок, сволота такая, чтоб его заколдобило, возьми да
проиграй кучу бабла в казино. Столько проиграл, сколько у него и нет, никогда
не было, а главное, что и не будет. И серьезным людям проиграл, реальным
пацанам.
Ну и они ему паяльником в рыло, а он им — все: и магазин,
и квартиру, и еще должен остался, и сам от того паяльника меченый. Он — в бега,
а они — ко мне:
— Давай, тетка, плати, а не то и твой дом, и ты сама, и
родственники твои, так их и так…
Я им все, что было, отдала, чтоб они обгадились, сама у
подруги, которая замужем за дипломатом в Индии, деньги под большой процент
взяла, — с бандитами расплатилась вчистую. Подруге только, жене дипломата,
должна осталась ни много ни мало — тридцать тысяч валютой плюс проценты эти
сраные. Сижу с голым задом.
А Босота тем временем свои контакты наладил, вошел в
команду по восстановлению и обустройству кабинета президента в самом Кремле.
Двенадцать костюмов у него, а галстуков и не счесть. Денег полный бумажник:
тугонько набит — любил, когда доставал его из кармана, чтобы те аж вываливались.
И никогда не знал, сколько там у него — никогда даже и не считал. Западло это в
те времена ему было. Пруха у него случилась тогда. Он считал, что так это и
будет до конца дней. Я к нему:
— Дай на открытие нового магазина.
Дал немного. Ну, я этот магазин «Кубань» арендовала и
обустроила. Подруги-землячки у меня там работали — кто администратором, кто
бухгалтером, кто продавцом, а кто и уборщицей. Мужья их придурочные шоферили,
грузили — почти семейный подряд. Все бы хорошо, продукты у нас и всякая мелочь
якобы кубанская, ширпотреб разный — от браслетиков и брошек со стекляшками до
китайских шелковых халатов и миксеров. К тому же место оживленное, там как раз
автострада проходит, все летят поверху мимо, да оказалось, что внизу, к
магазину, подъезд неудобный, припарковаться негде. Вот минус-то какой!
А второй минус — огромный универсам со стоянкой в шаговой
доступно-сти открылся — Азербайджан там, конкуренты. Ну а третий минус —
наслали они на нас и санэпидемстанцию, и пожарных, и налоговиков, и милицию, и
администрацию — все какие-то чиновные к нам ходили — не переходили. Каждому —
дай! Потом в открытую бандиты пошли. И этим на лапу. А не дашь — одни мигом
штрафами обложат, заморочат, а то и посадят, а другие — как Юрку, паяльником в
рыло и уроют.
А тут муж долг требует — говорит, я его под монастырь
подвожу, он такое дело затеял, больших вложений требует. С одной стороны —
Босота напирает, с другой — ревизоры мочат, с третьей — братва гнобит. Ну и
распростилась я с магазином, деньги ему в клювике. Он все мне сладко поет:
— Это до поры! У меня многомиллионный проект!
Многомиллионный проект! Все уже на мази. В золоте купаться будешь!
Ага! Искупалась! Там конкурент появился — все под себя
подмял. Все его вложения прахом пошли, кинули его, ничего не отбил, сам в
огромные долги залез — Славке вон задолжал миллион, кредиторы наседают, он Юрка
вспоминает Меченого, аж трясется:
— Убьют меня! — говорит. Сам не свой ходит — болезнь его
душевная тогда и началась. И говорит он мне так ласковенько:
— Раек! Не кажется ли тебе, что Славка на тебя глаз
положил? Он тут мне намекал, что, если я тебя ему уступлю, он мне долг простит.
А, Раек?
— Что ты хочешь — продать ему меня, что ли?
Разозлилась на него, видеть не могу!
А он через несколько дней:
— Раек! Пожили мы с тобой, все друг о друге знаем. Не
скучно?
— Нет, говорю, отстань.
Я тогда как раз экстрасенсорикой начала заниматься и
чувствую — пьет он из меня энергию своим нытьем. Инструктор мой по
экстрасенсорике так прямо и говорил:
— Кто-то пьет вашу энергию, Раиса, хлебает прямо, аж по
усам течет! Кто бы это мог быть? Надо бы вам от него удаляться.
Я и говорю мужу:
— Олег, конечно, скучновато, а что если нам разъехаться? Я
— здесь, в загородном доме, останусь, а ты в московской квартире
перекантовывайся.
Он и рад. Собрал манатки, и в Москву. Потому что у него
уже эта молодуха была. Но это не принесло им счастья. Пришлось ему московскую
квартиру отдать за долги, а и половины не покрыла! Съехали они в съемную, тут
он мне и признался в своем грехе. А я уже и так знала. А что? Дети выросли —
старшая дочь Ирка — за депутатом, младшая — на курсах да по клубам.
— Разводись, — сказала ему. — Только меня больше не ешь.
Не вурдалачь!
А он:
— Ну неужели тебе Слава Лавкин не нравится? Такой мужик!
Он сказал, что весь долг мне простит…
И я решилась на самопожертвование. Кроме того, уж очень
мне хотелось мир посмотреть, а то я в Турции только тряпки эти и видела. Славка
меня куда только не возил! И в Греции я была, и в Париже я была, и в Израиле я
была, а уж в Египет как к себе домой.
Я Славе и говорю:
— Лысый, давай хоть оформим отношения!
А я его Лысым звала, поскольку у него ни волоска.
А он:
— Офонарела? Женат я! Стану разводиться — жена половину
совместно нажитого имущества и отберет! Юристка она у меня! Сначала это выгодно
было, а сейчас того гляди по судам затаскает. Нет, будем с тобой вот так
любиться по чужим углам.
А я уже привязалась к нему. Полюбила вроде. Так мне
сердце-то защемило от этих слов! Я ведь и знала, что он женат, а все надеялась.
Одно было в нем неприятно: бил он меня очень. Только мы в
постель ляжем, он в самый торжественный момент хрясь меня по роже. Больно! Я
первый раз заплакала. А потом — смирилась. Батюшка мне один сказал: «Запомни,
все, что приходится тебе терпеть, это по твоим грехам». Я и терпела как мученица.
С садистом-то спать!
Вот, Оль, какая жизнь у меня была!»
*
* *
В одном из файлов был Ольгин рассказик об этом Лысом.
Как они с миссионерскими целями потащили Лавкина в
паломничество в Оптину пустынь. Раиса с Ольгой заехали за ним на дачу.
Миллионер вышел к ним в трениках, огромный лысый мужик с волосатой грудью.
Маленькая Раиса доставала ему до пупка, высокая Ольга — до отвислых дряблых
грудей.
— О, кобылки прицокали! — встретил он их радостным
восклицанием. — Ну щас, соберусь на ваше как там… богомолье. У тебя, Олька,
наверное, мужика давно не было, что ты по богомольям таскаешься да на монахов
таращишься. А вот зачем Райка туда прется, когда… — Тут он смачно выругался.
Подтянул штаны аж до грудей, и их резинка оказалась на уровне Олиной головы, а уж
голова Раисы стыдно и сказать, на уровне чего.
— У тебя такая растительность на груди, что ее бы с лихвой
хватило на твою лысую голову. Пересадил бы! — окоротила его Раиса.
— Молчок, Босота! — прицыкнул на нее он.
«Хорошая парочка! — подумала Ольга. — Как раз для
паломничества — страдание принять».
Убедили Лавкина переодеться и отправились в путь. Раиса за
рулем, Ольга на заднем сиденье, а Славка откинул переднее сиденье и развалился
— головой у самых Ольгиных колен.
— А ты еще ничего! — схватил ее за бедро.
— Козел блудливый! — не поворачивая головы, кинула Раиса,
вцепившись в руль.
— А тебе нравится! Нра-а-авится! — затянул он, впрочем,
убирая руку. — Вот зачем вам, бабам, вся эта пустая морока, а? Думаете, вас
боженька за это по головке погладит? Леденчик даст? Нате, пососите! — И он
мерзко заржал. — Не-ет, не даст вам боженька леденчика, а получите вы только
пенделя, потому что выходит ваш бабий век и никомушеньки вы будете уже не
нужны, ни один мужик не позарится. Так-то! Так будете свое заунывное: «Господи,
помилуй, Господи, помилуй!» — тянуть старушечьими голосами.
— Да засунь язык свой поганый не скажу куда! — не
выдержала Раиса. — Вон Олька про нас роман пишет, что там про тебя будет, а? Ты
не подумал, каким мурлом будешь выглядеть? Постыдился бы.
— А мне нечего стыдиться! Пусть стыдится тот, у кого бабок
нет. Кто ходит и клянчит: «Подай да подай, Господи!». А я у Него ничего не
прошу, сам все беру. Бабло ко мне так и льнет. Я кого хочешь могу прогнуть под
себя. Захочу набобов по телефону к себе на дачу вызову, захочу китайского
мандарина свистну. Потому как — только плати, и все будет, все! Так кто Бог —
Он или я? — Он самодовольно хмыкнул. — Я тебе так скажу: если Бог есть, то
попрошаек он точно не любит. Он не любит, когда без толку лбом об пол бьют, а
зады кверху задирают. И это где? В Его храме! Не уважает Он таких, босоту
всякую, мелкашку хлипкую. А если Его нет, то чего тогда и выпрашивать?
Казалось, он закончил свою богословию, но она
только-только началась.
— Лысый, я сейчас поверну обратно, не могу больше чушь
твою богохульную слушать, — перебила его Раиса.
— «Ты говоришь: я богат, я разбогател и ни в чем не имею
нужды. А не знаешь, как ты жалок, и несчастен, и нищ, и слеп, и наг», —
процитировала Ольга, закашлявшись, и, схватив ингалятор, прыснула из него
несколько раз. Это показалось Лавкину забавным, как она вдруг вся сжалась с
открытым ртом.
— А, то-то,— обрадовался богохульник, — вот тебе твой Бог
и не дает сказать, а мне — все дает! Так что гуляй, коза!
— Фу ты, так поблагодари Его за это, придурок! —
огрызнулась Раиса.
Вот в таком духе и доехали наконец до Оптиной.
Непонятно было, что делать с Лысым — оставить его в машине
или взять с собой, рискуя опять нарваться на его брань.
— Идите, идите, — миролюбиво откликнулся он. — Я тут у
ворот погуляю, с народом побазарю.
И паломницы удалились в глубь монастыря. Когда же они
через весьма малое время вернулись, беспокоясь о своем охальнике, то увидели
страшную картину — он катался по земле, зажимая обеими руками рот, из которого
лилась кровь, обагрившая уже и ворот, и рукава светлой рубашки. Над ним
возвышался старикан в меховой шапке и валенках и, подняв кверху палец, что-то
вещал. Несколько испуганных бабок и молодух, охая и тоже зажимая рты руками,
стояли вокруг.
— Что случилось? Что вы с ним сделали? — закричала Раиса,
расталкивая людей.
— Амвросия преподобного он ругал, святой его и наказал, —
довольно сообщил дедок. — Сам споткнулся и язык себе откусил. Теперь вон
мучается.
Раиса с помощью Ольги и подоспевших монахов затолкали
тучное тело в машину, и они помчались в ближайшую больничку, а оттуда — и в
Москву, в Склиф. Там сказали, что совсем откусить не откусил, но язык сильно
травмирован, а кончик его так и поврежден. Говорить со временем сможет, но
шепелявя. А крови много — так это орган такой.
— Лишний это был у него орган, прямо скажу, — мрачно
прокомментировала Раиса, когда они с Ольгой садились в машину. — Чуяло мое
сердце — лишний!
*
* *
— Ну что ж, — сказала Ольга, — раз по возрасту ты еще
можешь впрыгнуть в последний вагон заочного отделения, то давай. Как он там
называется? Богословский институт? А факультет — религиоведческий?
Миссионерско-катехизаторский? Я готова. Ты только когда экзамены будешь
сдавать, ни в коем случае не сказани им: «Да вы усретесь!». Или — как я слышала
от моих знакомых новых русских: «Храм Христа Спасателя» и «Серафим Сваровский».
И, как Лавкин, тоже не говори: «Сикось-накось. Хрен моржовый. Гуляй, коза!».
И, как мама твоя, не повторяй: «Черти что, черти як, а с
боку бантик». И вот так лучше не надо: «Весь в шоколаде» или «к чертям
собачьим», а то брякнешь там нечто подобное…
С другой стороны, в одном из писем Ольга пишет:
— А все-таки зачем тебе именно этот институт?
А Раиса отвечает:
— Как это — зачем? Не хочу, чтобы мне моим техническим
образованием тыкали: «Ты — технарь!» или «Куда ты со свиным рылом в калашный
ряд!». Хочу гуманитарным блистать.
Ну блистать, положим, она стала отраженным Ольгиным
светом. Вон там, в конце, в самом низу стопки папка с Ольгиными трудами. Эссе о
сердце в святоотеческом богословии. О самозванцах. О грехе самоубийства. О
полемике во-круг принятия Основ православной культуры. О новизне в искусстве.
Работа по нравственному богословию о страсти гнева…
Ольга там различает гнев человеческий, по немощи падшей
природы поднимающий со дна души человеческой бури, и гнев уже как бы и не
человече-ский, но бесовский, выплескивающийся из одержимой души.
И как пример она приводит гнев святого Иоанна
Кронштадтского на Льва Толстого за его искусительные верооступнические писания.
Святой праведный Иоанн обличает великого писателя с амвона, мечет в его адрес
грозные филиппики, разражается бранью, обзывая его и «новым Юлианом
Отступником» и «новым Арием»: он у него и «Лев рыкающий», и «распинатель
Христа», и «богоотступник», и «злонамеренный лжец», и «кумир гнилой», и
«предтеча антихриста», и «змей лукавый», и «льстивая лиса» и даже «свинья».
Пастырь прозревает в нем «дьявольскую злобу», и он грозит графу «геенной
огненной»: «Его можно сравнить с Иудой», «Ему мало плюнуть в глаза», «Нужно бы
повесить камень на шею и опустить с ним в глубину морскую».
Он провидит, с какой радостью ад примет ересиарха: «Все
фараоны встанут, и все Рафаилы проснутся; все Нероны, Калигулы, Деции,
Домицианы, Юлианы — все гонители Христа и христианства, и скажут: ай, русский
Лев послед-них времен; ты и нас далеко превзошел. Присоединись же к нам навеки
и пей чашу, которую ты себе приготовил, сгорай в огне неугасимом, уготованном
отцу твоему, дьяволу, которому ты усердно служил!»…
Все это Ольга определяет как гнев пастыря, у которого волк
похищает овец, гнев отца, у которого растлевают детей. И это — гнев
человеческий.
А вот Толстой пишет в статье «Номер газеты», откликаясь на
смерть Иоанна Кронштадтского, снискавшего народное почитание: «Человек,
называющийся русским императором, выразил желание о том, чтобы умерший, живший
в Кронштадте, добрый старичок был признан святым человеком, и как Синод, то
есть собрание людей, которые уверены, что они имеют право и возможность
предписывать миллионам народа ту веру, которую они должны исповедовать, решил
всенародно праздновать годовщину смерти этого старичка с тем, чтобы сделать из
трупа этого старичка предмет народного поклонения».
«Здесь, — пишет Ольга, в столь отстраненном и как бы
объективно препарирующем взгляде (ведь он вроде бы лишь констатирует), — в этом
скрупулезно выделанном, компактном (ведь ничего лишнего!) и
стерильно-корректном слоге (что там — всего-то «добрый старичок» с его
«трупом») столько яда, спрессованной, концентрированной злобы, что это
действует наподобье парализующей смертоносной инъекции. Что-то уже вовсе не
человеческое в этом холодном гневе, в этой ледяной ярости: именно так смотрит
бес на ненавистное ему творение Божие, а на святого — тем паче».
*
* *
Меж тем Раиса ее и поторапливает, и вразумляет: «Олик, ты
все еще не врубилась. Это должна быть эпопея! Героиня приезжает завоевывать
столицу, наша Скарлетт О’Хара, а затем и весь мир и — побеждает. На фиг эти мои
кубанские подруги, которых ты живописуешь! Итак, когда все уже лежит, можно
сказать, у ног героини, она понимает, что мир и богатства его преходящи: прах и
пепел. И устремляется к небесам, увлекая за собой и всех, кто вокруг. «Летящие
вместе». Так и назовем.
И потом — со Славой ты переборщила. Пусть даже он вначале
будет такой грубый, но потом он должен просветиться. Поездит-поездит с героиней
и с тобой, если уж ты тоже хочешь вписаться в роман как действующее лицо, и
что-то возвышенное откроется в нем. Духовность. Ну и героиня моя должна его
полюбить. А то она у тебя просто продажная девка какая-то: не показана ни ее
жертвенность (ведь она расплачивается собой для того, чтобы спасти мужа,
семью), ни ее вспыхнувшая любовь к Лавкину. Да и язык у него полностью
восстановился — он почти уже не шепелявит.
В литературе нравственность должна быть показана.
Назидательность. Моя героиня не только себя спасает. Но и всех, кто вокруг. Они
за нею тянутся, у нее ценности, у нее духовность.
Но ты все норовишь потянуть одеяло на себя: сколько главок
ты уже написала о себе самой, а? Ты убеждала меня, что роман должен нести в себе
несколько сюжетных линий — они пересекаются и снова расходятся, это я поняла.
Ведь летим-то мы вместе! Но таких линий достаточно и у меня самой! Почему,
например, до сих пор нет ничего о моих экстрасенсорных опытах (а ведь у меня
уже целое учение было, ученики, а я все бросила), о моем церковном обращении, о
том, наконец, как я отдала в храм все мои драгоценности, как я заказывала иконы
для церковного иконостаса?
А богословские работы твои — блеск. Особенно мне
понравилась статья про дресс-код (по следам высказывания протоиерея Всеволода
Чаплина). Эк ты там: «В Новом Завете, как и в Ветхом, образ одежды глубоко
символичен. И прежде всего — это образ «брачной одежды». Тут ты напоминаешь о
том, как какой-то голодранец был изгнан с брачного пира, потому что пришел не в
брачной одежде. И ты восклицаешь: «Вот и мы сколь часто приходим в Божий храм,
дерзаем приступать к Святому Причастию, являться на брачный пир к Самому
Христу, не потрудившись и даже не попытавшись счистить с себя нашу грязцу, —
зачуханные, унылые… Все больше и больше таких — мрачно-депрессивных, серых,
брюзжащих по каждому поводу с недовольными лицами — стало появляться в храмовой
ограде, все больше именно таких, которые к тому же дерзают бурчать о Церкви
каким-то стертым, погасшим и убитым языком».
Я-то знаю, кого ты имеешь в виду! Так их, Ольга, так,
публицистов этих занюханных! Нам в высшем смысле необходим этот, прости
Господи, дресс-код. А то — ишь, в шлепанцах, в трениках, в майках с олимпийским
мишкой да еще вразвалку! Я специально теперь НАРЯДНО одеваюсь, когда иду в
храм. Вчера послала тебе деньжаток — 100 долларов.
Мне за эту работу поставили «отл». Смайлик. Твоя Босота»
*
* *
Ольга пишет в ответ:
«Раиса! За деньги — спасибо, очень кстати, а то мне
назначили принимать лекарство для ингаляций, а оно дорогущее — одна упаковка аж
восемьсот рублей! Вчера выслала тебе работу по английскому. А с романом смотри,
что получается. Вот они у тебя все летели вместе — летели. А ты — впереди. И
вдруг ты смотришь: а куда, собственно, лететь-то, братцы? И не знаешь. И никто
из летящих вместе тоже. А если никуда не лететь или лететь в никуда, сама
понимаешь. Куда летим-то? Не дает Русь ответа.
Поэтому ты и придумала про любовь к Лавкину. Он у тебя
просто Love-kin! А то, что, богохульствуя, споткнулся и откусил себе язык, —
это правильно. Так и должно было быть. И так было. Я ничего не придумала,
просто чуть-чуть преувеличила размер этого откушенного кусочка. И потом — как
это он не шепелявит! Еще как! Это просто ты привыкла.
Итак, ты летела, летела и — зависла. И решила поступать в
Богословский институт, чтобы любой гниде в случае чего сунуть под нос свою
дипломную книжечку: «Цыц!».
Ладно, если хочешь про экстрасенсов, будет тебе! В конце
концов весь мир заколдован, а мы пытаемся его расколдовать. Ну вот идем по
дороге, смотрим — свинья! А это не свинья вовсе, а человек, которого злые силы
испортили. Или попил ты из копытца, и вот ты поначалу козленочек, а потом уж и
старый козел (как твой лысый Лавкин, например), если никто тебя так и не
расколдует.
И героиня, прототипом которой ты являешься, по неведению и
наивности сердца (она еще не нашла Церковь, а потому занимается духовной
самодеятельностью), решает из сострадания к заколдованным их расколдовать. Я
думаю, это так и было! Ты ведь по доброте сердечной к этим экстрасенсам влезла
— наверняка мир хотела спасать?
Вот у меня соседка. Она одинокая. С ней жил только ее
кастрированный старый кот. Оттого что он кастрированный, ленивый и знай себе
жрет да спит, он огромный, пушистый и важный. Ох, она его любила! Холила,
лелеяла, говорила: «Вся моя жизнь в этом коте!». И еще так: «Кот — это вся моя
жизнь!». А потом он возьми да помри от старости. Но это естественно —
девятнадцатый год ему уже пошел, пора и честь знать! И у кошачьего века есть
конец. И соседка моя не вынесла этого — взяла и отравилась снотворными.
Ну что, скажешь, не была она заколдованная? Жизнь ее
кто-то котом обратил.
А когда она еще жива была, то почтальоншу нашу подозревала
в том, что она на ее кота зарится. Увести его из дома хочет. И для этого кошкой
мартовскими ночами оборачивается, которая по карнизу ходит и орет. «Больно она
на кошку походит, когда пенсию мне приносит. И говорит так, словно мурлыкает».
Вот так. Заколдованный мир!
Твоя Ольга»
*
* *
В Москве есть такие курсы по практической психологии —
«Познай себя». Надо только заплатить тридцать тысяч за десять сеансов — и тебе
сразу приоткроется твой внутренний мир со всеми его скрытыми возможностями. А
такие возможно-сти, если только их обнаружить, могут открыть человеку новые
горизонты, а то и сделать его властелином мира.
Рекламный проспект таких курсов Раиса обнаружила под
дворником своей машины и сразу решила, что тридцать тысяч ее проблем все равно
не решат, а познать себя ей помогут. Ну и в смысле новых возможностей и
горизонтов. А именно это ей в ту пору жизни и было необходимо: муж ушел к
молодухе, отдал ее в счет долга в лапы Лавкина, магазин «Кубань» пришлось
срочно ликвидировать — перевозить эти самые продукты — банки, склянки, крупы,
конфеты, соки-воды-вина-водки, холодильные аппараты, весы и прочее в ее
загородный дом. Сама она при этом была вынуждена некоторое время скрываться на
конспиративной квартире, которую специально для этого и сняла.
В доме у нее еще до ликвидации поселилась очередная
подруга детства с Кубани, беженка, вместе со своим мужем и сыном, только что
вернувшимся из заключения, где он отбывал срок по малолетке за ограбление
киоска. Забегая вперед, нельзя не сказать, что когда Раиса вернулась к себе
после шестимесячной добровольной ссылки, она не обнаружила ни-че-го, что ей
напоминало бы о былом гастрономическом изобилии. Все было съедено и выпито
подчистую. Куда-то подевались и холодильные камеры с весами и кассовыми
аппаратами.
Подруга-землячка в ответ на вопрошания Раисы заголосила,
что, пока та прохлаждалась где-то там на стороне, они тут мужественно держали
оборону, сторожа хозяйское добро, отбивались и от ревизоров, и от бандитов,
которые их едва ли не пытали, едва ли не запихивали в холодильные камеры, и
разве это совсем уж ничего не стоит?
Подруга готовилась к буре, но, поймав сочувствующий взгляд
Раисы, снизила обороты.
— Так эти холодильники с кассами — загромождали все,
Раюсь! А теперь — вон, простор какой, хоть хороводы води!
И Раиса не стала ее больше мучить расспросами. Ночью,
когда с чердака спустился голый мужик с ломом, супруг подруги, и принялся им
размахивать, прогоняя незримую нечисть, она вызвала психовозку, и та перевезла
злополучного земляка удачливейшей из женщин в тихую обитель.
Итак, Раиса, изучив проспект о новых формах самопознания,
направилась по указанному адресу, внесла тридцать тысяч и сделалась
свидетельницей наиважнейших в человеческой жизни откровений. «Кто познает
самого себя, тот познает весь мир!»
Занятия вел плешивый человек с пронзительными глазами и
волевым подбородком. Он рассаживал перед собой группу в двенадцать человек и
погружал в их собственные глубины. За десять сеансов они уже научились
открывать в собеседнике чакру доверия, из которой, как из воронки, можно было
получать необходимую информацию о нем. Это основывалось на научном фундаменте —
оказывается, существуют такие зеркальные нейтроны и, если научиться их
правильно использовать, то можно без особого труда воздействовать на
собеседника. Ну да, по принципу зеркала: ты поднял руку — он поднял. Ты опустил
— опустил и он. Только твоя рука может быть мысленной, в то время как его —
физической, материальной.
К теоретическим занятиям положены были и практические
упражнения: надо было, используя полученные познания и технологии, суметь не
только познакомиться на улице с первым встречным, не только вступить с ним в
диалог, но и завязать знакомство.
Раиса схитрила: она подкатила на своей машине к дому, где
проживал с семьей Лавкин, припарковалась у одного из подъездов. Она надеялась,
что из него покажется ее соперница, жена Лысого, юрист, и она с ней не просто
познакомится, но и завяжет отношения, и не просто так, по собственному капризу,
а по психологическому заданию, к тому же с багажом познаний, с инструкцией, как
именно приотворить в той чакру доверия и внедриться в подсознание.
Там она собиралась навести свои порядки: пусть женщина
знает, чем занимается ее супруг во время своих якобы командировок. Женщины
ревнивы и обидчивы — этой тоже досуги супруга могут показаться настолько
отвратительными и невыносимыми, что она просто-напросто вытолкает Лавкина в шею
и прямо в объятия Раечки.
Но из подъезда вышел красивый седобородый старик с
чемоданчиком и, сильно прихрамывая, направился к Раечкиной машине, распахнул
дверцу и ничтоже сумняшеся уселся на переднее сиденье.
— Простите, что заставил вас долго ждать. Вы сегодня? А
что — Петр Васильевич не мог?
Раиса чуть не поперхнулась. С одной стороны, старик явно
перепутал машины, а с другой — ее задание состояло в том, чтобы познакомиться и
разговориться «с первым встречным», а более подходящей ситуации для этого и
придумать нельзя: пассажир уже пристегивал себя ремнем и пристраивал на коленях
чемоданчик.
— Зовут вас как? А то я запамятовал. Вы ведь, кажется, у
меня третьего дня внучку крестили? Она еще так забавно перевирала мое имя: отец
Хлеб. Я ей — Глеб! А она снова «отец Хлеб» и ну хохотать.
— Угу, — кивнула Раиса.
— Как не вовремя я ногу-то подвернул! Сейчас службы такие
длинные, молитвы коленопреклоненные читаются, а я еле хожу. Так что спасибо
вам, что Петра Васильевича подменили — ох, уж он, наверное, и намаялся вчера со
мной! В один приемный покой — в другой, туда-сюда… Ну, сегодня только в храм
поедем. Так что на Комсомольский проспект нам.
Так, выполняя задание своего учителя экстрасенса, Раиса и
познакомилась с отцом Глебом. Но в храм тогда не вошла и попала в него как бы
совершенно случайно почти через два года. Это было уже после того, как она
попыталась создать собственное учение и собрать вокруг себя последователей. Но
тогдашнее знакомство «с первым встречным» явно было из ряда мистических
предзнаменований.
*
* *
Эх, Ольга тоже куда-то летела, летела, пока не встретилась
с Раисой, и они полетели вместе. А до Раисы она худо-бедно летела с Эдиком, а
потом, когда он умер, с господином Недоразумение — новым мужем Геннадием
Аверьяновичем, но — что говорить — парила она над землей низенько.
Ольга полюбила Эдика прежде всего, конечно, за талант: он
— художник, она художник. Но он — гений, почти и признанный, а она — так себе,
акварельки пишет, пейзажики, правда, и несколько портретов членов некогда
царствовавшего дома Романовых у нее было — Государя Императора Николая Второго
и Императрицы Александры Федоровны, но это она писала еще в девичестве, по
просьбе бабушки и под руководством своего учителя рисования дедушки Порфирия
Осликова. Да и портреты эти потом сгорели.
К тому же кашлять она тогда уже начала, узнала, что это
аллергия на краски, и бросила рисовать. Стала искусствоведом, даже диссертацию
защитила.
Но как было ей в восемнадцать лет не влюбиться в
прекрасного Эдика, когда на полуподпольной выставке, где красовались его
картины, знатоки и любители живописи восклицали в метафизическом восторге:
«Смотри, как Эдик синий цвет взял! Только Эдик может взять такой синий!».
Здесь о цвете говорили как о высокой ноте, на которой иные
и срывают голос. К тому же Эдик был хорош собой, импозантен, в американских
джинсах и свитере крупной вязки — типичный художник, пусть даже и алкоголик. У
художников это бывает как-то органично. Часть имиджа, как бы об этом сказали
сейчас. Так что можно сказать, что Ольга полюбила его еще и за красоту.
Вскоре у Ольги родилась от него дочка Нюша, и они
поселились в Ольгиной квартире на Обводном канале. Впрочем, «поселились» — в
отношении Эдика это сильно сказано. Он продолжал творить в своей мастерской,
там же у него были творческие встречи, там же — и дружеские возлияния, без
которых художник не может и помыслить свою непростую жизнь.
Но злые языки завистников стали поговаривать, что Эдик
свой синий взял не откуда-нибудь с небес, а в перерыве между запоями попросту выдавил
его из тюбика Windsor and Newton, привезенного ему британским корреспондентом
какой-то газеты, который купил у него несколько картин.
Итак, в основном Эдик проводил время у себя в мастерской,
а дома появлялся, лишь когда его состояние было близким к клиническому.
Конечно, у него разное бывало в этой мастерской. Ольга не обольщалась. Но она
каждый раз терпеливо выхаживала его, приводила в сознание, пробуждала в нем
чувства добрые и порывы вдохновенные и опять выпускала в мир. И что? Между
прочим, так они прожили двадцать лет, до самой Эдиковой смерти, и без особых
эксцессов.
Когда за семь месяцев до исхода выяснилось, что у него
онкология, он вдруг стал кротким и послушным, в мастерской даже и не появлялся,
лег дома на диван и больше с него не хотел вставать — ждал конца, которого
очень боялся. Но и оперироваться ни в какую не желал. Так он лежал и умирал, но
появился давний поклонник его таланта Петр Петрович, коллекционер, человек
небедный, с помощью которого Ольга отвезла мужа к отцу Василию, и тот Эдика
покрестил. А потом еще этот Петр Петрович свозил их с Ольгой к старцу Тарасию
под Елец. Так что ушел Эдик в мир иной очищенным и освященным.
Но пока он готовился к смерти и умирал, мастерскую его
начисто обворовали, и у Ольги остались всего-то две чудные картины, которые
висели дома: обе с тем ошеломительным синим, который больше никто не мог
повторить.
Дочь Нюша, истомленная духом умирания, царившим в доме,
сбежала с провинциальным пареньком в Гатчину, в дом прабабушки Анны Николаевны
Майковой. В придачу к пареньку получила еще и сварливую свекровь, которая сразу
поселилась с ними, и народила двоих детей. А Ольга, похоронив мужа, отправилась
в Москву, где ей предложили работу — курировать совместно с ее коллегами
реставрационные работы в Московском Кремле. Знаменитый Корпус № 1, покои нового
президента Ельцина.
Наученная горьким опытом с разграбленной мастерской, она
решила единственную ценность, которой обладала, — синие картины Эдика —
хорошенько спрятать. Одну из них, завернув в тряпье, засунула на антресоли и
прикрыла, а вторая — слишком большая — туда не влезала. Поэтому она отдала ее
на хранение старому другу Петру Петровичу. Он знал толк в искусстве.
*
* *
Там, на работах в Кремле, Ольга и познакомилась с Олегом
Босотой, который крутился где-то рядом, а потом и с Раисой: пили кофе в кафе на
Манеже.
— Ну вот, — объяснял Ольге свой план Босота, — создадим
собственную фирму, обойдем конкурентов, и вслед за Кремлем ХХС будет у нас в
кармане.
— Рисуете? — спросила Раиса Ольгу.
— Нет, я лишь консультант по реставрации. Консультирую и…
пишу, — ответила та.
— Пишете? А что — романы?
— Куда там… Статьи, исследования.
— И собственные книги у вас есть?
— Есть. В конце восьмидесятых выходила моя книга о
французских импрессионистах с хорошими репродукциями.
— А можно взглянуть?
— Только у меня дома в Питере.
Раиса неожиданно так заинтересовалась импрессионистами,
что попросила у Ольги ее телефон.
Та, конечно, дала — почему бы и нет?
Мало ли кому мы даем свой телефон. Даем и забываем.
Так и Ольга забыла о Раисином существовании, когда та
позвонила ей через несколько лет.
— Кто-кто? Да, Олег. Босота. Помню. Работы в Кремле. Пили
кофе в кафе на Манеже? А вы сейчас где? Около какого вокзала? Что, Финского?
Финляндского, наверно? Ну, приезжайте.
Так Раиса впервые и появилась у Ольги на Обводном канале,
однако про книгу об импрессионистах, которой интересовалась по телефону, она по
ходу дела забыла, даже и не упоминала. Рассказала про самоубийство Олега,
достала из сумки бутылку коньяка, предложила помянуть, перескочила на рассказ о
рабовладельце Лавкине, о прогоревших магазинах «Секонд-хенд» и «Кубань», о Юрке
меченом, о курсах самопознания, о пожертвованных храму драгоценно-стях и
спросила прямо так, в лоб:
— Ну разве моя жизнь — не роман?
— Роман, — согласилась Ольга.
— А еще я тут надумала в Богословский институт поступать,
— совсем уж разоткровенничалась Раиса. — Ну, конечно, не на дневной — куда уж в
таком возрасте, не примут! А времени у меня совсем нет: там надо столько работ
писать! Вы не могли бы мне немного помочь… А я бы вас отблагодарила…
Материально. Я вижу, вы нуждаетесь…
Она оглядела бедную обстановку Ольги, оценила, во сколько
бы обошелся ремонт обветшавших стен, потолков, полов, кухонной и ванной утвари…
— Я бы снабдила вас всем необходимым — компьютером,
Интернетом, книгами… Ну и денежку бы какую-никакую давала.
Та с радостью согласилась:
— Богословский институт! Как интересно! Компьютер! Книги!
Не надо мне никаких денег, разве что самую малость… А то я задыхаюсь. Без
ингалятора совсем не могу.
Просидели весь вечер. В конце, когда совсем уж
разоткровенничались, когда Раиса постепенно сползла с Ольгой на «ты», когда
получила ее согласие помогать с работами для Богословского института и
подтверждение того, что ее жизнь — это роман, это потрясающий роман, она
произнесла:
— Ну и? Вывод? Писать будем? Роман-то? «Летящие вместе».
Так и надо назвать. Все летят к спасению. В одну сторону. Но разными путями.
Такой замысел. Но как-то пока не все выстраивается. И потом — я ужасно не люблю
сам этот процесс: писать. Устаю.
И сразу — нахрапом:
— А ты не могла бы придать форму? Справишься! Если ты для
Богословского института готова, то тут ты на коне! А я тебе гонорару прибавила
бы! Как тебе — сто долларов в месяц! Ты и я — мы вместе с тобой летим.
За те несколько лет, которые прошли со дня их знакомства в
кафе на Манеже, Ольга заметно пообносилась, пообтрепалась. Постельное белье в
ее квартире и вовсе превратилось в ветошь. Штукатурка с потолка осыпалась.
Краны текли. А главное — она разболелась непонятной болезнью, столь похожей на
астму, что поначалу ей ставили именно этот диагноз, и теперь она не
расставалась с ингалятором, который надо было заправлять дорогостоящим
лекарством, тяжело кашляла, задыхаясь, и при этом много курила. Доктор сказал
ей: «Поздно пить боржоми. Курите, только поменьше». Знакомый батюшка негодовал
во время исповеди: «Как это — врачи вам запрещают бросить курить? Первый раз
слышу!». И она сникала перед ним, оттого что не могла все объяснить, и кашляла,
и задыхалась…
Еще работая в Москве, она неожиданно для себя самой снова
вышла замуж, на сей раз за господина Недоразумение, Геннадия Аверьяновича, но
уже через полтора года развелась, и теперь она сидела в своей квартире на
Обводном без работы и практически без средств к существованию. Поэтому предложение
Раисы в данной ситуации могло быть истолковано и как соблазн, и как дар небес.
Новенький компьютер с Интернетом да еще богословские книги плюс по сто долларов
в месяц, — это же выход из положения! Это же — можно жить!
Ольга едва ли не голодала, а тут — новое дело! Жизнь без
долгов! Но вот роман… Романов она никогда еще не писала.
— Все когда-нибудь случается в первый раз, — назидательно
произнесла Раиса.
И Ольга решилась, чтобы этот роман у нее «впервые
случился». Она согласилась. А называлась ее работа весьма и весьма скромно:
редактирование, работа над ошибками.
Такой вот был у нее полет.
*
* *
Первый курс занятий в «Познай себя» полагалось подкрепить
вторым, иначе и первый мог уйти в никуда. Так на последнем занятии объявил
гуру.
Второй курс, включавший в себя уже сугубые тренинги и
мантры, вводил ученика в знание техники управления энергиями — как своими, так
и чужими. И если первый курс можно было сравнить с чтением по слогам, то второй
открывал доступ к свободному чтению, вернее, к считыванию информации. Оттого и
стоил он подороже — шестьдесят тысяч против тридцати. И Раиса, выпросив денег у
старшей дочки Ирины, ринулась по пути постижения тайных знаний.
Занятия становились все сложнее и рискованнее. Одно из них
выглядело так: группа должна была встать сплошным рядком около стола, на
который взбирался один из адептов. Он должен был, отвернувшись от них, то есть
спиной, по счету «три» упасть на выстроившихся согруппников, а те получили от
своего гуру задание падающего собрата поймать. Это упражнение называлось «убить
страх», и каждый должен был через это пройти. За вопрос «А если тебя не
поймают?» полагался крупный денежный штраф. И что поделаешь? Раисе пришлось бы
так падать.
Но вот уже к концу курса падать предстояло весьма даже
упитанному господину, который, прорвав оборону подставленных ему рук, рухнул
спиной на пол, повалив и придавив своей тушей тощую тетку из Электростали.
Травмы были настолько серьезные, что пришлось не только вызывать «скорую», но и
давать показания в милиции, чего Раисе категорически не хотелось, поскольку она
и так была «в бегах» и жила на конспиративной квартире, пока в ее загородном
доме вовсю хозяйничали кубанские земляки.
Но тут выручил Лавкин — кому-то что-то подмазал-проплатил,
и от Раисы отстали. И тогда она решила: раз Бог ее так хранит (помог
перебраться с Кубани в надменную Москву, купить дом, уйти от братвы, гнобившей
Юрка, от ревизоров, ментов и даже Следственного комитета и т.д.), то это,
конечно, уж не просто так. И она решила создать собственное учение о человеке и
Вселенной.
Учение это сводилось к тому, что в мире за все века его
существования накопилось много премудрости, которая развеяна в пространстве и
которую просто надо собрать воедино. Но не в том смысле, в каком собирают
библиотеку, и не о библиотеке с книгами здесь речь, поскольку Раиса не
собиралась эту премудрость постигать и вербализировать, а о духовной силе. Она
решила, что именно в себя, как в драгоценный сосуд, она должна поместить это
знание, которое через нее станет силой. Но вот как примагнитить эту
премудрость, она пока еще не понимала.
С гуру советоваться было бесполезно: во-первых, он был еще
под следствием, а во-вторых, он мог и стибрить эту прекрасную идею. Поэтому она
стала изучать книги целителя, который советовал пить мочу. Ну, мочу Раиса, конечно,
пить не стала — кубанские казаки мочу принципиально не пьют, а вот совету, как
собрать в себе как в единой точке мировую энергию, решила последовать. Для
этого надо обнять самое высокое дерево в округе, лучше всего березу, и слиться
с ним. По стволу, как по шлангу, будет закачиваться энергия, а поскольку тело
теплее ствола, то она и станет перетекать…
Но как-то это у нее не задалось, хотя она позвала в свои
ученицы кубанских подруг, прижившихся в Москве, — всех их Ольга увидела потом
на кухне в Раисином большом доме. Что-то такое в них особенное, отличительное,
искательное, позволявшее предположить, что опыт обнимания самых высоких берез
не прошел для них даром: они все время как бы что-то искали, кружили, как пчелы
вокруг того места, где был их улей, который унесли. А тогда они только и ждали,
когда же перетечет в них мировая сила...
В общем, пришлось Раисе просить целителя за сто долларов
проконсультировать, что она делает не так.
— Естественно, — сказал он. — Ты же неочищенная пока. Вот
в тебя энергия и не лезет. Засорилась! Давай я тебя почищу!
И еще за сто долларов он уложил ее на кушетку, лицом вниз,
велел спустить штаны, взял в руку березовый веник и… отодрал! Ох, она кричала
на крик, а он ее все сек, сек!
Наоравшаяся, красная, высеченная, выскочила она от него —
и домой! И тут вдруг вдобавок ко всему возле храма на Комсомольском проспекте у
нее закипел мотор. Она вспомнила, что когда-то именно сюда она подвозила отца
Глеба, «первого встречного», и решилась броситься к нему с просьбой о воде для
радиатора.
Еле-еле передвигая ноги, она вошла в храм и остановилась
как вкопанная: на нее печально и укоризненно смотрела Богородица. Раиса
съежилась под этим взглядом, потом расплакалась, завертелась на месте волчком,
заметалась, не зная, куда спрятаться, и старенькая служительница сказала ей:
— Эта Царица Небесная — Споручница грешных. Всех грешных
просит помиловать, печалуется!
Раиса выскочила из храма, поймала водилу с машиной,
который взял ее на буксир, добралась до дома, выгребла все золото, которое оставалось
у нее от Босоты и Лавкина, и, залив в радиатор воды, помчалась обратно.
— Как мне найти отца Глеба? — спросила она у старушки,
стоявшей за свечным ящиком. — Я хочу пожертвовать золото. Вот ей. — Она
показала на икону.
Старушка куда-то юркнула, а затем появилась вместе с
усатеньким молодым человеком.
— Вот ему дай, — сказала она.
— Что вы хотели? — спросил усатик. — Пожертвование?
— Я просила позвать отца Глеба, — ответила Раиса,
почему-то заводя руку за спину, хотя у нее там ничего не было.
— Необязательно отдавать это отцу Глебу, — дрогнув лицом,
сказал усатик. — Вы можете отдать это золото мне. Я тоже здесь, в церкви… Много
нужд… Мы распорядимся…
— Я хочу отдать это отцу Глебу лично. И чтобы все это
повесили на икону — царице Небесной от меня в дар, — по-молодогвардейски твердо
парировала Раиса.
— Это вряд ли разумно. Можно пустить на добрые дела…
— Царице Небесной, — наконец рявкнула Раиса. И, ни слова
не говоря, прошла к боковым дверям храма и заковыляла на церковный двор. У
крыльца домика она увидела благообразного отца Глеба — он с кем-то
разговаривал, но она, перебивая, влезла между ними, вынула из сумочки пакет с
золотыми финти-флюшками и вложила его в руку старенького священника:
— Отдайте это, пожалуйста, от меня «Споручнице грешных»! —
Поклонилась до земли и выкатилась за ограду.
Все отдала она в храм, все до последнего перстенька!
*
* *
Геннадий Аверьянович («Недоразумение»), второй муж Ольги,
был фарисей. Правда, потом, когда она благодаря Раисе вдоволь вкусила от древа
свято-отеческой премудрости и стала пусть как бы сквозь тусклое стекло
«различать духов», она уточнила:
— Не фарисей, а манихей. Весь мир у него во зле лежит,
Царство Небесное — само по себе, а между ними — непроходимая пропасть.
Но сути это не меняло. Геннадий Аверьянович, разведенный
холостяк, женился на Ольге, вдове, искусствоведе, питерской, из дворяночек.
Аккуратист, он не пил, не курил, был вегетарианцем, если не вовсе сыроедом, не
имел вредных привычек, принимал натощал столовую ложку оливкового масла с
несколькими каплями лимонного сока, пил вместо чая заваренные травы или
шиповник, делал пятнадцатиминутную зарядку с бегом на месте и раз в месяц
устраивал себе разгрузочные дни с очистительной клизмой. Причем вслед за ней,
по совету какого-то народного целителя время от времени вставлял себе туда же…
свежий огурец.
Вообще было непонятно, зачем ему надо было жениться. Раиса
задним числом предположила, что, очевидно, он подозревал у Ольги деньги, но та
категорически отвергла такой оборот. В том-то и дело, что в лице Ольги Геннадий
Аверьянович решил «понести крест». Уже напоследок, когда было ясно, что дело не
удалось, он ей так и сказал: «Ты мой крест». Но это было и нелогично, коль
скоро он уже принял решение от этого «креста» отказаться. Ольга была
безалаберная, курила, как сапожник, могла выпить красного вина, подкрашивала
волосы и глаза, носила яркие одежды и, должно быть, показалась ему той едва ли
не падшей женщиной, которую он должен был поднять и спасти. Не последнюю роль в
его выборе играло то, что Ольга была «дворяночка».
Поначалу он привлек ее к себе своей тихостью,
интеллигентностью и тактичностью. Но позже она поняла, что он — просто зануда.
Целыми вечерами, вернувшись из вуза, в котором преподавал, он принимался за
свое трудное дело спасения заблудшей женской души, в буквальном смысле читая
лекции. Из них следовало, что нищим подавать ни в коем случае не надо,
поскольку милостыня окажет на них растлевающее влияние и приобщит к еще большей
лени; что женщина специально носит брюки, делает себе прическу, подкрашивает
глаза, чтобы соблазнить мужчину, и если они оба впадают в блуд, то виновата в
этом исключительно она; что подруги жены специально приходят в ее дом, чтобы
увести мужа; что дружбы не существует в принципе, поскольку все союзы подобного
рода зиждятся на взаимной выгоде и корысти, а посему являются просто деловым
партнерством; что человек, попавший в беду, тем самым обличает себя как
грешника, поскольку «Бог гордым противится», и помогать такому, не убедившись в
его полном покаянии, — значит противоречить Божественной воле и поощрять все к
новым и новым грехам.
Весь мир представал для него в черном свете сплошного
греха и порока. Любое проявление щедрости он порицал как расточительность,
любой жест милосердия — как признание в человекоугодии. При этом сам он будто
не замечал, что без конца осуждает, осуждает и осуждает своих знакомых и
незнакомых, дальних и близких, юных и старых. Много детей рожают — это чтобы
обеспечить себе благополучную старость. Не могут родить — это Бог наказывает за
скрытые грехи. Здоров человек — значит, просто эгоист, лишь о себе заботится.
Болен — значит, душевные изъяны перешли в соматику.
Ольгу он пытался облачить в длинную черную юбку, выставлял
курить на лестничную площадку, а потом и вовсе — запер ее на целый вечер без
сигарет в ванной, тем самым отучая от вредных пристрастий. В конце концов,
когда эти меры не принесли плодов, он поставил ей ультиматум: или она бросает
курить, или он больше не пустит ее на порог. Она собрала вещички и уехала к
себе в Питер, надеясь, что он в скором времени одумается и позовет ее обратно.
Но он не звал. Тогда она ему позвонила.
— Ну что — ты уже раскаялась или все еще грешишь? — строго
спросил он.
— Грешу, — тяжело дыша, горестно призналась она.
Через две недели ей принесли от него письмо с требованием
развода, через месяц их развели, а через полгода его парализовало. Он упал,
недвижимый, и некому было перенести его на диван, вызвать врача… Лишь через
много месяцев ей сообщил об этом ее бывший сосед по лестничной клетке, с
которым они некогда вместе курили, изгнанные за пределы квартир. Они
встретились случайно, на питерском Московском вокзале, в предотъездной суете, и
тогда-то он и поведал о беде с Геннадием Аверьяновичем, который, впрочем, к
тому времени уже давно был в могиле. Остался во втором тысячелетии, словно в
отцепленном вагоне поезда, увозившем Ольгу туда не знаю куда.
*
* *
Это было такое тяжелое время — после Москвы.
Реставрационная мастер-ская, закончив работы в Кремле, была расформирована,
Ольга подрядилась было в группу, курирующую реставрацию в родном Питере, но там
платили такие крохи! В самом разгаре работы выяснилось, что деньги, которые
выделил город, и вовсе растворились…
Кое-кто из сотрудников в целях экономии уже и на работу
ходил пешком, и воду из-под крана пил… Увы! — экономии не получалось: ходишь
пешком, экономишь на транспорте — тратишь драгоценную обувь, наживаешь дырки в
подошвах. Пьешь гнилую воду из-под крана, а она разрушает зубы, которые ох как
дороги нынче!
Еще живя в Москве с Геннадием Аверьяновичем, она пыталась
подработать на сценариях для передачи «Судебный процесс», но и там все
провалилось. В Питере ей предлагали делать экспертизу картин для частных
коллекционеров, но намекали, что, если она увидит фальшак, ей вовсе не
обязательно тут же выказывать свою осведомленность. И она отказалась.
Подумывала она и о том, чтобы вернуться к живописи,
которую забросила из-за приступов удушья, поначалу-то ставили диагноз «аллергия
на краски»! Это потом произнесли: «астма», а уж после: «дефицит дыхания»…
У нее ведь когда-то и поклонники таланта были — покупали
ее пейзажи! Говорили: «В них такое спокойствие, благолепие и… благородство!».
Ольга позвонила одному из ценителей искусства — милейшему
Петру Петровичу, который — дай Бог ему всего! — помог Эдику креститься,
порасспросила его про жизнь, здоровье, — мало ли что, всякое бывает, может
быть, лежит он сейчас в послеинсультном параличе или бомжует, спиваясь. А что —
разве мало таких после наших-то катаклизмов?
С удовольствием услышала, что вовсе нет — напротив, он
«нашел свою нишу» при новом порядке, у него прекрасный загородный дом на Выре —
и не какая-нибудь там развалюха-дачка, а замок! Замок! Он приглашает туда
Ольгу, познакомит ее с молодой женой. О, она такая наивная, светлая душа!
Красавица! Приехала в Питер из Донецка, глупенькая, хотела поступить в
театральное. Но там ведь, как и повсюду, — взятки, блат. Провалилась! И — надо
же такому случиться — мимо как раз проходил знаток искусств и ценитель
прекрасного Петр Петрович! Слово за слово, и они полюбили друг друга! А, кстати,
Олюшка, как ваши успехи? С удовольствием купил бы у вас пейзажик.
— А я бы забрала у вас картину Эдика! Спасибо, что
сохранили!
Он как-то не то чтобы закашлялся, но крякнул в трубку:
— Да как иначе! Только она у меня не на даче. Это мы в
другой раз… Мухи отдельно, мясо отдельно!
Говорили по телефону долго — больше часа, пока не
договорились, что Ольга специально приедет в этот замок и напишет прямо там
что-нибудь с натуры…
Она заняла денег на холст, кисти и краски, ездила все
покупала, наконец, подхватив свой старый подрамник, отправилась по указанному
адресу на Выру. Заходясь от кашля и задыхаясь, доперла все это до замка, где ее
встретила молодая хозяйка в розовых рейтузиках и серебристой кофточке. Лица
Ольга не разглядела, услышала только, что Петр Петрович зовет ее «девочка».
Петр Петрович в бейсболке сновал рядом. Его белые шорты, из которых
вываливалось его полукруглое пузцо, обтянутое ярко-красной тенниской,
сигнализировали, что хозяин их, пусть и седовлас, но духом молод, свободен от
всяческих предрассудков и готов в любой момент пропеть жизни свое «тру-ля-ля».
Обедали втроем на открытой веранде с видом на Оредеж и
дальше — луг, лес. На другой, незаселенной, стороне реки бобры бесстрашно
становились на задние лапы, обдирая кору деревьев и снова плюхаясь в воду.
— Пейзаж? — делая круглые глаза, спросила Девочка. —
Зачем? Я сама нарисую! Я еще в школе рисовала. Что же тратить деньги, когда я
могу…
Петр Петрович погладил ее по ноге:
— Деньги есть!
— Есть-то есть, — капризно затянула она, — но зачем, если
можно бесплатно?
— Что поделаешь — последняя любовь! — объяснил Ольге Петр
Петрович, провожая ее до станции. — А что — пусть напишет пейзаж сама. А вдруг
там что-то получится? А у тебя, наверное, и так отбоя от заказчиков нет?
Подавленная, Ольга вернулась домой, еле дотащилась со
своим подрамником! Хуже всего было то, что деньги-то за краски надо было
отдавать! А что касается картины Эдика, то условились, что Петр Петрович сам
перевезет ее Ольге, как только вернется с дачи в Питер.
Положение было отчаянное.
Как раз тогда-то впервые и позвонила Раиса:
— Помните, нас когда-то знакомил мой муж. Олег Босота. Ну
да, в Кремле… Он повесился на батарее. А я в Питере. Можно, я к вам заеду?
Какой-какой канал? Обходный?
Приехав, она и сделала Ольге свое предложение написать
(переписать?) «Летящие вместе» и подкрепила его первым взносом.
А на следующий день Ольге позвонила Девочка:
— Ольга Владимировна? Я тут раздобыла все — и холст, и
краски. Вы мне не подскажете, с чего начать?
— Что начать?
— Ну, картину… А то я стою и не знаю, с какого бока…
— Начать надо с неба, — строго ответила Ольга, — как и все
в этой жизни. Сначала — небо, а потом уже все остальное.
— Ой, да я это слышала. А пейзаж-то с чего начать?
— Надо выбрать композицию, — произнесла Ольга, но Девочка
ее перебила:
— Да это я тоже знаю, а что конкретно?
— А книги вы тоже сами будете писать, чтобы не покупать
их? — съязвила Ольга.
— Какие еще книги? — удивилась та.
— И танцевать сами? И петь? И кино снимать? Вы умеете
играть на скрипке? Не знаю, не пробовал! — сказала Ольга уже сурово и повесила
трубку.
После этого в ней укрепилось едва ли не уважение к Раисе,
которая хотя бы понимала, что написать-то она, быть может, и сама напишет, но
от этого никто, как она выражалась, «не усрется».
*
* *
Храм, который возвышался неподалеку от Раисиного
загородного дома, был только-только восстановлен из руин, но иконостас его все
еще представлял жалкое зрелище: бумажные иконы, вырезанные из православных
календарей. Раиса пришла сюда, чтобы попросить у местного священника рекомендацию
для поступления в Свято-Тихоновский Богословский институт, и была поражена
бедностью. Впервые она пожалела, что пожертвовала все золото, которое у нее
было от Босоты и Лавкина, на храм в Хамовниках, — благообразному и
благополучному отцу Глебу. Тем более что сейчас, когда ей понадобилась его
помощь — а она именно у него хотела получить рекомендацию в институт, — он
уехал в паломническую поездку. На свечном ящике не было той милой старушенции,
а стояла грубоватая тетка. Раиса слышала, как пожилой мужчина у нее спросил:
— А по каким дням у вас читают акафист «Споручнице
грешных»?
А она отрезала:
— Я лично завтра ухожу в отпуск.
— И что? — растерялся он.
— Мужчина, повторяю, меня не будет!
— И вся жизнь в храме тут же остановится? — уже не без
иронии спросил он.
Она вздохнула с таким видом, словно он смертельно ей надел
своей глупо-стью, и обратила взор на Раису:
— Женщина, а вам что?
— Где я могу найти отца Глеба? — спросила та.
— Где-где, на Синае, вот где! Слазите на Синай, там его и
встретите, если не разминетесь. А то он, может, и в Иорданской пустыне!
Словом, рекомендация понадобилась срочно, отца Глеба можно
было отыскать разве что среди бедуинов, а других священников Раиса не знала —
вот и пришлось ей идти в ближайший храм.
Обозрев его голые стены и иконостас с бумажными иконами,
она решила, что прежде всего надо пообещать батюшке пожертвовать храму икону, а
уж потом затевать разговор о рекомендации. Так она стояла в раздумье, ожидая,
что к богослужению священник уж точно появится. В храме пока еще почти никого и
не было, кроме нескольких старух в черном и женщины в белой летней вязаной
шапочке, которая самым беззастенчивым образом уперлась в нее тяжелым взглядом.
Меж тем в алтарь прошел старичок в церковной одежде,
которого Раиса окликнула:
— Батюшка!
Но он замотал головой:
— Я — псаломщик! А батюшка идет следом.
И действительно, через несколько минут показался высокий
молодой иерей с черными кудрями до плеч. Он шел и по пути раздавал
благословения старухам, пока не приблизился к Раисе. Тогда она сделала шаг ему
навстречу, и вдруг та женщина в шапочке издала страшный вопль и, метнувшись, с
силой оттолкнула Раису от священника. Та отлетела метра на два и, потеряв
равновесие, упала.
— Колдунья! — закричала на нее странная женщина,
подскочила к сидящей на полу Раисе и принялась колотить ее по голове.
Батюшка ринулся защищать бедную абитуриентку, из алтаря
выскочил и старик-псаломщик, подоспел еще какой-то церковник, и совместными
усилиями им удалось оттащить орущую фурию от Раисы.
— Ишь, пришла соблазнять батюшку! Порчу наводить!
— Она… бесноватая! — объяснил испуганной Раисе священник.
— Ее сейчас уведут, не бойтесь.
Бесноватую вывели, можно сказать, даже выволокли из храма.
А священник нагнулся к Раисе. Та, хотя была не робкого десятка, но сейчас дрожала
и всхлипывала:
— За что она меня так?
— Она больная. Приходит и бесчинствует тут. То нашего
диакона кинется целовать, когда он стоит с платом около Чаши и руки у него
заняты, то на меня кинется с объятиями. А мы сделать ничего не можем:
милиционеры только смеются. «Она, говорят, так выражает свою любовь».
Раиса наконец пришла в себя и, несмотря на такую странную
дислокацию (она все еще сидела на полу, а священник стоял над ней, нагнувшись),
изложила ему свою просьбу, прибавив, что хочет пожертвовать храму икону.
— Какую икону вы хотели бы получить в первую очередь?
Батюшка обрадовался, обещал написать рекомендацию и
благословить на столь хорошее дело, а икону он бы хотел храмовую — Святителя
Николая Чудо-творца.
Так Раиса и получила входной билет в Богословский
институт. И тут же пристала к Ольге:
— Олик! Тут тебе есть подработка. Я хочу тебе заказать
икону для храма.
— ?...
— Ну ты же можешь! Ты же сама говорила, что писала всякие
пейзажики, портреты. Саму царскую семью… Реставрацией сколько лет занималась.
Ты же и теоретически все знаешь… Я тебе респиратор куплю, чтобы ты не
задыхалась! Очень надо, Олик!
— Но я не иконописец! Я не умею! А Романовых я писала по
просьбе бабушки, потому что у нее в свое время их портреты изъяли, а ее саму
засадили за их хранение на двенадцать лет.
— Не скромничай! Там же, на иконе, все условно. Рот, нос.
Это даже не портрет. Напрягись, и все получится.
— Нет. Давай я лучше тебе хорошего иконописца найду.
Сколько денег ему заплатят?
— Да в том-то и дело, что с деньгами туговато… Разве что
этот твой иконописец сделает нам подешевле… Я и так у Ирины буду просить с ее
депутатом. А они, знаешь, прижимистые. Сразу у них аж повылазит. Из них по
капле надо выдавливать доллар за долларом. Ну, ничего — я попрошу, чтобы они
мне мое годовое содержание сразу выложили, а то цедят каждый месяц по
чуть-чуть. У Славы поклянчу. Поплачусь ему, что пообносилась и косметика
кончилась. Пусть на салон красоты мне раскошелится. Скажу — мне нужен массаж. А
ты иконописца мне ищи.
*
* *
Когда-то у Ольги были в этом мире большие связи.
Художники, среди них иконописцы, писатели, поэты, музыканты, актеры. Шевчук,
Балабанов, Григорьев, Охапкин… Вся питерская богема. А теперь? Теперь она
инвалид, сидит на своем Обводном канале и на чужом компьютере пишет чужие
тексты. Смотрит чужие сны и поет чужие песни. И притворяется, что это — ее
жизнь.
Перебрав в памяти всех, вспомнила она про одного
бедолагу-иконописца иеродиакона Зотика, с которым когда-то познакомилась у
старца Тарасия. Тогда он был совсем желторотый, ходил в подмастерьях у
именитого иконописца, потом ушел в монастырь, где был пострижен и рукоположен в
иеродиакона и откуда изгнан за бесчинство. Потом он странствовал по монастырям
и святым местам, пока не осел в Новгородской епархии в скиту. Этот скит был до
того беден, что порой кормился исключительно плодами иконописного мастерства
своего иеродиакона. Именно поэтому тот время от времени появлялся и в Питере, и
в Москве, чтобы раздобыть заказы или привезти уже написанные иконы. И когда его
путь пролегал через город на Неве, он останавливался у Ольги. Она была уверена,
что он и в очередной раз не минует ее дом, тогда и можно будет его попросить. И
это тот случай, когда он любой сумме, даже самой скромной, будет рад, не
погнушается. И действительно, не прошло и двух недель, как он возник на пороге:
— Хозяйка, встречай гостя, накрывай на стол!
Звонит Раиса, требует иконописца к себе в Москву — хочет
лично на него посмотреть, храм ему показать, с батюшкой познакомить и аванс
заплатить. И Ольге говорит:
— И ты с ним приезжай! Я все оплачу! Я теперь богатая.
— Дочка денег дала?
— Какое! Да она лопнет! Денег дала… жена Лысого. Ты не
поверишь! Она решила мне заплатить, чтобы я от Славки отказалась и с ним больше
по курортам не разъезжала! Так и сказала: «Сколько тебе заплатить? Хочешь —
машину тебе куплю?». А я ей: «Нет, машина у меня есть». А она: «А если
деньгами?». Я говорю: «Ну, это можно». И она мне десять тысяч отвалила. Оценила
своего Лавкина по цене продукта отечественного автопрома. Ты спросишь, конечно:
«А что же сам Лавкин?». Сначала ведь он меня у мужа купил — за миллион, а
теперь его самого баба у меня купила за десять тысяч. Ты, небось,
рада-радешенька, ты его совсем не любила. Так вот, Лавкин ко мне приехал, а я
ему: «Продано! Руками не трогать!». Ох, он так ржал! Ведь теперь ему не нужно
мне деньги давать нисколечки. Я и сама богатая! Хочу — на массаж, хочу — икону
закажу… А потом я ему и говорю: «Ты чего ржешь-то? Если это твоя баба
заплатила, то из твоих же денег!». Она ж у него не работает, бизнеса у нее нет,
откуда баксы-то? А то что юрист, так это все так, понты.
Тут у него рожу и перекосило. А то он сам не догадывался!
Нет, все-таки ты права — козел он! Еще и избил меня — прямо по лицу, по лицу!
В общем, Раиса решила, что называется, «положить душу свою
за други своя» и взять отступные деньги у своей соперницы, но потратить их на
благое дело. Употребить, так сказать, во славу Божью.
Приехали к ней Ольга и Зотик-иконописец — добрались
аккурат под третье ноября — день его Ангела. И ведь славно все получилось — и
причастился он тут в храме, и сразу с ним будущую икону обговорили, и отметили
именины, прямо там, в иерейском домике, и так Раиса расчувствовалась, что
решила — эх, что там одна икона, она ведь теперь разбогатела, можно ей на всю
десятку этому Зотику икон назаказывать: и Спасителя, и Матерь Божию, и
архангелов — Михаила и Гавриила. И ведь Зотик может работать в ее доме —
всего-то триста метров до храма! Батюшка был рад-радешенек, уж он Раису Раечкой
стал называть и тост за нее произнес. Так что ушли они по первому снежку к
Раисе ночевать в полном блаженстве — сама хозяйка, Ольга и Зотик, а священник
стоял на пороге и благословлял их вслед.
А как стали спать укладываться, тут-то и началось, потому
как не учли, что бедный Зотик страдал приступами русской болезни. И пока он
сидел под иерейским присмотром, все было у него хорошо, отпивал понемногу, а
как только вырвался на волю, тут-то его соблазны и обступили. Когда его из
монастыря выгнали, он тоже после отпуска все остановиться никак не мог, как он
сам выражался — «десять бесов на себе в обитель притащил». Огрызаться стал на
самого наместника.
Ольга-то с Раисой, разойдясь по комнатам, тут же и уснули,
а Зотик полез по кухонным закромам добавки искать. И — нашел! Так потом и
заснул лицом на кухонном столе.
Раиса, увидев это, деньги авансом ему за все иконы давать
сразу раздумала — дала лишь за одну — храмовую, Святителя Николая, и то — «на
пробу».
— Вдруг он все запорет? — спрашивала она Ольгу.
А у той такой кашель после ночной прогулки разыгрался, что
она только и знала, что прыскала из своего ингалятора.
Зотик взял деньги и сразу к себе в Новгородскую епархию
заторопился.
— Нет, — сказал он, — тут у вас я работать не смогу. Дух у
вас тут какой-то… прелюбодейный. Не явится образ здесь. Ни за что не явится!
Гнилостью у вас здесь несет…
И точно. Только он уехал — появился Слава Лавкин. Стал
требовать у Раисы деньги, которые ей отдала его жена. Душить даже пытался. Но
Раиса успела прокричать, что деньги она уже все потратила на иконы, и он ее
отпустил.
Ворвался на кухню, где я сидела со Святителем Василием
Великим, и жадно припал к бутылке с кока-колой. Потом утерся рукавом и сказанул
мне:
— Бывай, коза! До встречи в аду.
И сплюнул.
Вот таков был Лавкин. А на следующий день Раиса горячо
уверяла Ольгу, что это — любовь.
— Да ты не понимаешь, он на что угодно готов, лишь бы не
потерять меня! Он боится, что деньги от его жены для меня лишь повод, чтобы его
бросить. Чует, что ты против него. А вот увидишь, он сейчас из кожи вон будет
лезть, чтобы меня к себе привязать.
И то верно. К ночи вновь появился Лавкин с золотыми
сережками и колечком. А под утро предложил Раисе прокатиться с ним в Турцию,
где у него, оказывается, тоже был бизнес.
*
* *
Почему же все-таки Ольга вышла за Геннадия Аверьяновича?
Такой вопрос она задавала себе каждый раз, когда Раиса принималась рассуждать о
любви.
Геннадий Аверьянович появился в ее жизни, еще когда она
работала в группе реставраторов на объекте «Корпус № 1» Московского Кремля. Там
и Босота подвизался в качестве одного из субподрядчиков. Отделывали несколько
комнат личных апартаментов президента Ельцина, в том числе зачем-то и молельню.
Ломали перегородки, восстанавливали лепнину, золотили — все должно было
выглядеть помпезно, под стать императорским покоям. Наводили державный лоск.
Обедать ходили в кафе на Манеже. Хотя какое там обедать,
Ольга только так — губки помочить чернейшим кофе да покурить.
Там-то к ней и подсел Геннадий Аверьянович — мест, что ли,
больше не было. И сразу — интеллигентный такой:
— Душенька, вы так себя загубите! Не надо! — Он имел в
виду эти ненавистные ему сигареты.
Сам он был в элегантном рыжем костюме и напоминал Феликса
Фенеона с картины Поля Синьяка: тонкое длинноносое лицо, глубоко запавшие
глаза, аккуратная стрижка и маленькая бородка эспаньолкой. И даже пальцы были
похожи на те, фенеоновские, которыми тот держал цветок.
— Попробуйте лучше суп, — добавил он, глядя в меню.
— Суп? — удивилась Ольга.
— Ну да, протертый грибной суп. Позвольте я вас им угощу?
Она удивилась. Никто никогда еще не начинал своего
знакомства с ней с протертого супа.
— Ну да, это протертое и вареное — апофеоз культуры. Но
духовное — это сознательное возвращение к сырому, не человеческому, но Богом
данному, — заключил он. — А вы ведь, насколько я понимаю в людях, принадлежите
к сферам искусства?
Словом, он как-то сразу ее заприметил, выбрал для себя и
уже не отпускал. И ничего в нем до поры не давало ни малейшего намека на тот
освежительный огурец, который сильно ускорил для Ольги их развод.
Но поначалу она была почти очарована. Русская литература,
французские мо, цитаты из Бодлера, интерес к объектам ее диссертации — Синьяк,
Сера, Писсаро… Говорили о сюжетах в литературе и живописи, о колорите, о новом
цвете и свете — ибо в них-то суть новизны… О значении линии, присущем ей самой,
помимо топографического значения.
Он преподавал русскую литературу девятнадцатого века в
одном из гуманитарных вузов и занимался Сухово-Кобылиным, по которому защитил
диссертацию. И сей муж с авантюрным жизненным сюжетом, казалось, сублимировал в
Геннадии Аверьяновиче все страсти — к приключениям, к азарту, к риску: он изжил
их в себе, пускаясь вслед за своим героем по бурным волнам его безумной судьбы.
Этим он как бы страховал себя от тех роковых случайностей, с которыми
сталкивался в судьбе драматурга. Он чувствовал свое родство с ним в точке
незаслуженного непризнания: именно она играла здесь роль контрапункта.
Ибо Геннадий Аверьянович везде видел злых и бездарных
людей, завистливую серость, которая была не способна оценить его труды и
таланты точно так же, как некогда она игнорировала, если не бойкотировала
Сухово-Кобылина. Так же, как посредственные персоны, распоряжавшиеся
литературным процессом, отодвинули в свое время Александра Васильевича на
окраину русской литературы, теперь, и в век косного марксизма, и во дни
рыночников и мошенников, сам Геннадий Аверьянович тоже был оттиснут со всем
своим гуманитарным вузом на периферию общественной жизни.
И еще был один немаловажный пункт, который сближал их
обоих: иммортализм.
— Иммортализм? — Брови Ольги удивленно взлетели вверх.
— Сухово-Кобылин прожил восемьдесят шесть лет, уступив в
этом разве что Льву Толстому — это, конечно, не бессмертие, но уже кое-что.
Восемьдесят шесть лет чрезвычайной жизни, со множеством пластов и планов, идей
и умственно-телесных тренингов, фантазий и увлечений, творческих исканий и
полетов, любовных побед и личных трагедий, со своими бурями и штилями,
философией и литературой. Но главное, что его мысль работала в направлении
реформы телесного организма.
Одним из ударов судьбы, местью ее низших страт был пожар,
в котором сгорело его имение со всеми философскими трудами, и он до конца жизни
так и не смог их восстановить.
— У моей бабушки тоже был пожар, в котором сгорели
портреты последней царской семьи, — это я их писала по ее заказу, — я понимаю,
что это такое, — сочувственно произнесла она.
А Геннадий Аверьянович все продолжал:
— Еще одним роковым ударом было обвинение Сухово-Кобылина
в убийстве любовницы. Да! Он привез в Россию из Парижа одну молоденькую
«штучку», которую сделал своей содержанкой: она была женщиной не его круга,
просто хорошенькая юная модистка Луиза Симон-Деманш, а через восемь лет ее
находят убитой прямо в его имении. Списывают это на слуг, но тень падает и на
самого Александра Васильевича — ведь он как раз собрался жениться на Надежде
Нарышкиной, и Луиза ему явно мешала…
И далее шесть лет длится расследование, в котором он
подозреваем в убийстве! Репутация его погублена. Женитьба расстроена. Он
принужден церковным судом к церковному покаянию — за прелюбодеяние. Драмы его
десятки лет лежат под спудом в цензуре. И тогда он весь от внешнего обращается
к внутреннему. Надо преобразить своего внутреннего человека и направить его
энергии на обретение бессмертия…
Он поселяется в своем имении, где трудится над переводами
Гегеля и составлением своей собственной философской системы (все это сгорит в
грядущем огне) и даже решает жениться на молоденькой француженке, баронессе
Мари де Буглон, воспитанной, между прочим, не в легкомысленном парижском свете,
а в монастыре, привозит ее, уже законную жену, к себе в поместье. И тут у нее
под воздействием нашего сурового климата открывается застарелая скоротечная
чахотка. Буквально через год она умирает на руках несчастного Александра
Васильевича.
В очередной раз он женится через семь лет — на англичанке
Эмили Смит. И вновь привозит молодую жену к себе в Кобылинку. Но злая судьба
снова наносит ему удар, испытывая на прочность: через четыре месяца Эмили,
резвая и жизнерадостная, любительница верховой езды, простужается во время
вечерней прогулки рысцой и галопом и получает менингит, от которого и умирает.
И последним аккордом, когда философская система построена
и выписана, — уже под занавес жизни этот пожар…
Целыми вечерами после рабочего дня они сидели теперь в
ухоженной двухкомнатной квартире Геннадия Аверьяновича и обсуждали трагическую
хронику жизни. Ольга как-то незаметно перевезла сюда свои манатки, так же
плавно и без ощущения чрезвычайности они пошли в ЗАГС и в присутствии
свидетелей поставили свои подписи.
— Хотите взять фамилию мужа или оставить свою? — спросила
работница ЗАГСа. Она оставила свою — Майкова. Дальнее родство с прекрасным
поэтом, а через него — и с самим Нилом Сорским. Так уверяла ее бабушка, и это
же подтвердила четвероюродная сестра, которую Ольга отыскала уже в начале
двухтысячных и которая, изучив историю семьи, уверяла, что именно великий
святой земли Русской каким-то образом связан, пусть даже косвенно, с этим
раскиданным по лицу земли многострадальным родом.
Нет, поначалу — первые месяц-другой — жизнь с Геннадием
Аверьяновичем, пока он не начал своими методами ее воспитывать, внедряя реформу
телесного организма покруче, чем Гайдар применял на теле России свою шоковую
терапию, казалась Ольге прекрасной. Особенно она играла красками после всей
суеты реставрационных работ на объекте «Корпус № 1», где гнали уже откровенную
халтуру. Лепили, лепили, лепили сплошняком модульоны, капители с разлапистыми и
безвкусными акантовыми листами, фризы с иониками. Залепили доморощенным барокко
все потолки, все стены. Следом шли позолотчики и с щедростью восточных
падишахов и арабских шейхов покрывали все это золотом, чтобы смотрелось —
богато! За ними скользили суровые мужчины в серых пиджаках и галстуках и
присматривали. Все как-то клубилось, сталкивалось, переругивалось, материлось.
Все недоумевали: зачем Ельцину молельня? Недоумевающим давали понять, что, если
они не заткнутся… Все это выглядело безвкусно, бутафорски броско, и в воздухе
носилось какое-то дурное предчувствие, что все кончится плохо. В этом людском
броуновском месиве мелькал и Босота, делавший напряженное лицо и сужавший и без
того маленькие глазки на скуластом лице.
Как-то раз он подошел к Ольге и попросил о
конфиденциальной деловой встрече. Пошли в кафе, где она через два месяца после
этого познакомилась с Геннадием Аверьяновичем. Суть заключалась в том, что
Босота провидел: работы на объекте «Корпус № 1» заканчивались, открывались
аналогичные перспективы в храме Христа Спасителя, и он хотел создать под своей
эгидой собственную реставрационную фирму, соединив в ней московских и питерских
реставраторов. Ольга поняла его амбиции — он замахивался на создание монополии,
пытаясь отодвинуть главного конкурента с командой. Она вовсе была не против и
обещала переговорить с коллегами.
Окрыленный надеждами и принимая желаемое за
действительное, Босота стал совершать ошибку за ошибкой, перестал считать
деньги, набрал кредитов, потерял бдительность на рынке услуг, запутался, был
позорно свергнут королем реставрации, растоптан и разорен.
Но и у Ольги в ее жизни с Геннадием Аверьяновичем стала
происходить какая-то чертовщина.
Стоило ей только осудить его за какое-то рассуждение,
вроде того, что нищие — это вымогатели, пьяницы и мошенники, как с ней
произошел казус.
Около храма, куда они ходили с Геннадием Аверьяновичем,
стояла молодая нищенка с интеллигентным лицом, но вся какая-то опустившаяся,
оплывшая.
— Вы не могли бы мне пожертвовать кое-что из одежды, а то
я совсем обносилась, — залепетала она, обратившись к Ольге.
Та выбрала ей из своего скромного гардероба плотное и
добротное темно-зеленое платье, плащ, ботинки, шарф, кое-что из нижнего белья
и, таясь от Геннадия Аверьяновича, принесла к храму.
— А мобильный телефон? — спросила нищенка. — Мне очень
нужен мобильный телефон.
Ольга наскребла денег и купила ей недорогой, китайский.
Нашла нищенку на прежнем месте и в прежнем тряпье.
— Я совсем обносилась, — сказала та. — Вы не могли бы мне
дать что-нибудь из одежды?
— Как, а зеленое платье вам не подошло? — удивилась Ольга,
протягивая ей мобильник.
— Китайский? — разочарованно протянула нищенка. — Без
Интернета? Нет, мне без Интернета не нужно! — добавила она, пряча телефон в
карман.
— Как это? — растерялась Ольга.
— Я китайского телефона боюсь. На меня через китайский
телефон идет облучение, у меня пьют мозг и внушают, чтобы я участвовала в
антиамериканских митингах. А одежды у вас для меня никакой нет?
А еще через несколько дней Ольга увидела ее в переулке все
в той же ветоши. Нищенка шла по направлению к храму, казалось, была под
хмельком и спотыкалась. Но, увидев Ольгу, остановилась и пробормотала:
— Прости-те, нет ли у вас какой одежонки? А то я…
обносилась.
В другой раз Ольга осудила Геннадия Аверьяновича за
жадность. Ей очень хотелось купить арбуз, надрезанный, багрово-красный, с
черными косточками, а он стал торговаться с продавцом, чтобы тот уступил в
цене. Но продавец оказался упертым и тоже жадным и ни за что не соглашался. Так
из-за пятидесяти рублей, с которыми Геннадий Аверьянович не захотел
расставаться, они арбуз и не купили. Зато его тут же купил их сосед по
подъезду, с которым, бывало, Ольга курила на лестничной площадке между этажами.
Купил, принес домой, поел и чуть не умер. На «скорой помощи» увезли. В реанимации
побывал! Оказалось, что багровость арбуза была за счет каких-то химикатов, едва
ли не смертоносных.
И еще был случай, когда Ольга нашла у своих дверей
очаровательного котенка, который жалобно плакал и просился в дом.
— Не надо его пускать! — сказал Геннадий Аверьянович.
Но Ольга все же его покормила и оставила на ночь, думая,
что либо Геннадий Аверьянович в конце концов смирится, либо она пристроит это
чудесное существо в хорошие руки.
Но к утру он нагадил прямо на их постели, потом перебрался
на письменный стол и там помер.
Безумные какие-то истории, куда ни кинь. И ведь Геннадий
Аверьянович обо всем об этом предупреждал! Грустно вспоминая его, Ольга то
раскаивалась в своей жизни с ним, то, напротив, вдруг начинала думать, что,
быть может, он действительно был послан ей как спасение и напрасно она так
пренебрегала его упреками и наказаниями. Потому что ведь наказание — это вовсе
не месть, а научение. А вот она ничему так и не научилась.
*
* *
Попрощавшись с Зотиком, который, едва придя в себя от похмелья,
отправился на свой новгородский приход (или, как он его называл, «скит»), и
взяв с него обещание соблюдать сроки, Ольга осталась у Раисы. Та привела свои
резоны: у нее на носу сессия, а она ни бум-бум, надо ее подтянуть, кроме того —
написать несколько работ. Плюс к этому — роман так и стоит на месте: «Что-то я
не вижу никакого такого полета. Как летели бесцельно, не знамо куда, так все и
летят бессмысленно. Вот сядь здесь, наблюдай за мной и пиши с натуры!»
Что Ольгу привлекало здесь, так это прекрасная библиотека,
которую Раиса собрала за последние полгода, привозя из церковных лавок порой по
целому багажнику бесценных книг. Тут были и творения святых отцов, и
толкования, и проповеди, и исторические исследования. И Ольга, вдоволь в
течение дня наблюдавшая натуру, ближе к ночи, запершись в отведенной ей
комнате, читала их с жадностью и получала удовольствие от собственных
контрольных работ.
А меж тем в доме у Раисы происходило многое: во-первых,
сюда пожаловала ее мать, женщина властная и грозовая. Во-вторых, примчалась
младшая дочка. Она ехала в Германию по приглашению любовника, какого-то
денежного папика, который будто бы собирался на ней жениться, и не знала,
достаточно ли он богат, чтобы ее содержать. Кроме того, ее мучил вопрос: если
ей придется ему изменять, — а ей, конечно, придется, куда ж без этого, ведь он
старый такой, дряхлый, пузо у него, довольно противный весь, — то как составить
брачный договор таким образом, чтобы в случае чего его состояние не уплыло из
ее рук.
В-третьих, откуда ни возьмись появилась та самая жена
дипломата, которая когда-то одолжила Раисе тридцать тысяч и вот уже десять лет
тщетно пыталась их из нее вытрясти. Но Раиса не сдавалась, несмотря на то что
эти деньги за прошедшие годы усохли уже раз в десять.
— Но у меня пока таких денег нет! Понимаешь, — нет! Ну,
хочешь — посади меня в долговую яму, тогда меня, быть может, Лавкин из нее и
выкупит.
Раисина мать, уловив, что дочери грозит какая-то опасность
в лице пришлой подруги, тут же налетала на нее:
— Стыда у тебя нет! Ты что — не помнишь, как ты у нас в
детстве столовалась день и ночь? Папка, мамка незнамо где, а ты к нам. Так мы
что — счет тебе будем предъявлять?
И ставила перед ней гору оладушек, на которые была
мастерица.
И кредиторша-подруга — старая толстая тетка с двумя
подбородками — горестно вздыхала, брала оладь двумя пальчиками и постепенно, с
каждым откушенным кусочком, смирялась все больше.
Когда оладушки заканчивались, Раисина мать тут же заменяла
пустую тарелку на блюдо с домашним пирогом, а кредиторша снова вздыхала:
«Кусочек!» — и продолжала, сладко закатывая глазки, мелко-мелко жевать.
Нагрянула и еще одна, на сей раз подружка детства с
Кубани. Та, напротив, тощая, крепкая, сухожильная. Сразу встала у мойки, стала
у Раисы все мыть-скрести, пол мести, простыни гладить.
— Беженцы мы! Совсем нас пришлые достали: работы нет,
грабежи, на улицу не выйди — того гляди снасильничают, убьют. Ну, я дочку в
институт в общежитие пристроила в Саратове, мужа — тот в Рязанской области
работу нашел, а сама я тут попытаюсь пробиться.
— На Райкины деньги-то что ж не пробиться-то? — ворчала
Раисина мать.
Все казались ей здесь бездельниками и нахлебниками,
жалкими побирушками и приживалками, обирающими ее успешную дочь и внучек. По
большому счету, наверное, это так и было.
А тут и еще одна нагрянула опять-таки с родной Кубани —
бывшая их соседка, несть им числа. Тоже хочет устроиться, поглядывает горящим
глазком на Раисино имущество. А Раисина мать встанет перед ней и словно телом
своим это все от нее закрывает:
— Кыш! Не зарься! Не твое!
И между собой они все грызутся, отвоевывают себе место
поближе к Раисе, соперницы.
Ольга Раисе сказала:
— Надо бы тебе в храм почаще ходить. Ты ведь в специальном
институте учишься, а не можешь прокимна от неясыти отличить.
— Как-как? — спросила она.
— Что толку, если я тебе эти работы напишу. А устный
экзамен у тебя будет и ты на элементарной вещи срежешься? Мало того —
опозоришься! Тут и разоблачат тебя: кто за вас работы писал, Раиса Федоровна?
И стала Раиса регулярно в храм ходить. И землячек туда за
собой таскает. А если не сыро, то и Ольга к ним пристраивается. Так и идут
триста метров по снегу — Раиса с землячками, и Ольга за ними семенит, дышит
через шерстяной платок. А мамаша — та дома, добро стережет. Так и прошла зима.
Одна подруга — двужильная да хозяйственная — здесь же у
батюшки при храме пристроилась — и полы моет, и подсвечники чистит, и свечи
продает. А вторая — бабку нашла, за которой принялась ухаживать, с тем чтобы та
на нее квартирку переписала. Бабка совестливая оказалась — не зажилась, через
три месяца после оформления бумаг и померла, а у той собственная квартирка
образовалась в Мытищах. Потом она в электричке, когда в Мытищи эти ехала,
познакомилась с дедом. Разговорились — оказалось, у него квартирка на «Речном
вокзале» и дом в Дедовске. Ну она к нему переехала без лишних разговоров, песни
ему казацкие поет, былины рассказывает, вареники с соленым творогом лепит да
сметаной поливает. Женился на ней официально.
Везучая! Все счастье, которое, быть может, сразу
нескольким бродячим казачкам предназначалось, себе загребла. Хорошо! Ну и там
же, в Дедовске, присмотрела она домик двухэтажный, где семья алкоголиков жила —
бабка, дед и сын-алкаш. Стала она квартирки в Мытищах да на «Речном» сдавать,
денежки у нее завелись, так она им посулила бессрочную материальную помощь,
если они на нее домик оформят. А им — что? Кормят их, поят. Живи себе
припеваючи! Оформили.
Первым погиб спьяну сын под пятитонкой. Через полгода —
бабка окочурилась, а еще через три месяца и дед отошел. А до этого и дедок из
Дедовска, муж, тоже мирно глаза закрыл. Вот так — и все ей: деньги к деньгам.
И приехала она потом всего-то года через три после своего
бедственного бегства с родной Кубани к Раисе, но уже в новом обличии и с новым
статусом: сама теперь в Дедовске магазинчик «Продукты» открыла. Шампанское
привезла, икры красной: «Угощайтесь, бедолаги кубанские! Райка!» Сама — в
кожаном пальто с фирменными пуговицами. Стрижка. Макияж. Сразу видно —
вырулила, поднялась! Скоро и она, наверное, своего биографа наймет,
воспевающего победительницу жизни, кубанскую Скарлетт. Тоже ведь — полет!
Раиса только и сказала про нее, смягчая:
— Обделаться можно!
*
* *
Не такая судьба была у некогда процветающей жены
дипломата, Раисиной кредиторши. Развелся с ней ее дипломат, нанял крутых
адвокатов, все отсудил, полушки не дал, выписал в комнату с двумя соседями. А
все, что она копила всю жизнь, — там были наряды дорогие, шубы, драгоценности,
— это моль побила да тати растащили.
— А там ведь были вещи, даже ни разу и не надеванные! — со
значением повторяла она. — Новые были вещи, с ярлычками!
Ей в ответ сочувственно кивала Раисина мать — в каком-то
смысле это был ее идеал: чтобы было всего много и чтобы это все было с
этикетками, не тронутое, не надеванное, а вот такое — сбереженное и
приумножаемое добро. Это было для нее Добро в чистом виде.
Работать несчастная кредиторша была не приучена — ничего
не умела, а если когда-то что и умела, то давно разучилась. И так сидела она у
Раисы, сидела, ела все домашние оладушки, цыпляток жареных, вспоминала и
перечисляла потери: «А еще там был норковый палантин», «А еще там был писец»,
«А еще там была лиса!», да постепенно умом и тронулась. Стала вроде как
блаженная. Ну, батюшка ее исповедовал и говорит Раисе:
— Не гони ее от себя — погибнет ведь. А блаженную у себя
приютить — большая честь и доверие Божье!
И осталась она у Раисы, пока сама не ушла из дома, а
вернуться забыла. За-блудилась и замерзла на автобусной остановке — тогда
тридцать градусов мороза как раз было… Примерно так же погибла когда-то Елена
Францевна, подруга Ольгиной бабушки по лагерю… Все меняется вокруг, и только
трагедии остаются прежними.
*
* *
Еще зимой Раиса получила приглашение от своего ужасного
Лавкина поехать с ним в Турцию — и поразвлечься, и помочь в бизнесе, ведь она
некогда часто там бывала, челночила…
Сессию она худо-бедно сдала, бесстрашно пройдя по
скользкой дощечке между монофизитами и монофелитами, названия которых упорно не
могла запомнить, а когда напрягала память, та продуцировала нечто вроде
«дрозофилы» и «филимоны». Ольга выступала за то, чтобы ей никуда не ездить и
вообще порвать с лукавым соблазнителем. Но Раиса сказала:
— Ты вот его все плебеем каким-то считаешь, а он способен
на высокие чувства. Другой бросил бы меня уже сто раз, как дипломат, или как мой
Олег, а он — нет, дорожит! Что ты так на меня смотришь? Между прочим, он до
такого, как твой бывший муж, интеллигентный Геннадий Аверьянович с его огурцом,
никогда бы не додумался! Надо же! Нашел куда совать себе огурец!
И ладно! Ольге давно пора было уже возвращаться в родной
Питер — зажилась она у Раисы. Да и Зотика они всю зиму прождали с иконой, а от
него ни слуху ни духу. Телефон отвечает, что Зотик «вне зоны действия сети».
Раиса на Ольгу:
— Где ты его откопала, дурня такого? Смылся с моими
бабками, а кто за это отвечать будет? И роман мой все ни с места. Честное
слово, я ведь кого другого себе найду. Как услышат — тут же поналетят!
Ольгу это обидело. Всю зиму просидела она здесь
репетитором, работы для Богословского института писала. «Натуру» для романа
наблюдала.
И она уехала домой с тяжелым сердцем. Да и чувствовала
уже, что серьезно больна. Бывали такие ночи, когда она из-за сильного кашля
вовсе не могла за-снуть. Но Раиса говорила на это:
— Да ладно, зачем тебе врач? Горчичники вон мать тебе поставит,
вся твоя простуда уйдет! Подумаешь, кашляет она!
Тут же как из-под земли вырастала ее мамаша:
— И то! Приваживать будешь — все понабьются! Черти что,
черти как, а с боку бантик.
*
* *
Только Ольга вернулась в Питер, тут же появилась дочь
Нюша:
— Мама, давай квартиру твою будем менять. Ты же знаешь,
нам очень тесно. Мне свекровь каждый день говорит: «Что такое? Мы тут ютимся
три поколения на шестидесяти метрах, а твоя родительница жирует там одна в
двухкомнатной квартире на Обводном канале. Не работает, ничего не делает,
бездельница! Всем бы так!»
— Я работаю, — с трудом проговорила Ольга. — Я просто
сейчас очень больна…
— Мама, ты уже скоро десять лет как повторяешь: я ужасно
больна, я ужасно больна! А годы идут, дети растут, им место нужно. А ты все: «Больна,
больна!» Да я раньше тебя окочурюсь от жизни такой!
В общем, «ползущие вместе». Вместе копошащиеся, вместе
шебуршащие, шуршащие, грызущие, снующие, изгибающиеся, сопящие, слезящие,
дымящие, тлеющие, лукавящие, прущие вслепую и напролом…
Просто Ольга плохо перезимовала. Ледяное ненастье
разметало ее перья, заморозило сердце, сковало дыханье. Лежит птичка,
шибанувшись об землю, и не шелохнется. Да и летела-то она не в своей стае.
Ольга отвернулась к стене и закрыла глаза.
А ближе к полуночи вдруг появился Зотик.
Ввалился к Ольге, икона в тряпку завернута, обе руки
занимает. А за спиной у него рюкзак. А в рюкзаке — бутылка.
— Люди добрые до самого твоего дома подвезли, сам бы не
довез — тяжелая. Прямо с порога стал снимать тряпку — очень уж ему хотелось
показать, чтобы Ольга ахнула, очень уж не терпелось, вырвавшись из скита, все
это обмыть.
— В прихожей что ж разворачивать? Тут темно. Лампочка
перегорела, а вкрутить некому. В комнату проходи.
Прошел в комнату, поставил на диван, окончательно
освобождая образ от мягких тряпиц.
— Вот!
И замер.
Ольга вошла следом.
— Но это не святитель Николай! — только и воскликнула она.
— Тебе же прежде всего Николу заказывали.
— Правильно! Это — Спаситель! Пантократор! Тетка эта
шумная, заказчица, она вообще о нескольких иконах вела речь. Но Спаситель —
сначала. Смотри, как получился!
— Строгий какой! А на Синайской иконе Он Милующий!
— Строгий, а вы как хотели? Чтобы и Страшный суд вам был
как разбор полетов? Нет, Он долго мне не открывался, я аж отчаялся, слезно
молил Его: яви мне Себя! Изнурил себя! И Он — услышал! Откликнулся! Мой
настоятель увидел. Стал просить: оставь икону скиту. А я — нет. Ну, отметим?
Что там у тебя есть пожевать?
Наутро позвонил тому-сему, созвал гостей — в основном
реставраторы, иконописцы, человек пять. Гуляли по случаю его приезда дня три.
На четвертый Зотик сказал:
— Все! Видишь же — не место мне в миру. Гибну я здесь. Я ж
— обетный монах! Поедем отвезем икону, пусть расплатится, и я обратно в скит.
А Ольга лежит, встать с постели не может, задыхается, уже
и ингаляторы ей не помогают. Он вызвал «скорую». К маю лишь и вышла из
больницы.
А дома ей письмо от Раисы. Так и так, пишет, был у нас
твой прохвост Зотик. Посмотрели мы с батюшкой на его икону — Христос грозный
такой, прямо приговор у Него на лице: «Козлища! Идите в огонь вечный!».
А батюшка посетовал:
— Что ж ты золота пожалел! Фон у тебя какой-то…
неторжественный.
Но потом все-таки принял этот Образ. Теперь весь храм
молится, трепещет и обливается слезами покаяния. А денег, знаешь, сколько твой
Зотик запросил? Шестьсот долларов! Это монах! Хоть стой, хоть падай!
А я деньги те, ну, помнишь, которыми от меня жена Славки
откупалась, потратила уже. Хотела их на иконостас потратить, а они утекли меж
пальцев. Туда-сюда — короче, денег у меня нет. Я — к Ирине:
— Ирка, дай мне денежное содержание за весь год. Тысяч
двенадцать мне всего и надо. Что ты мне цедишь по доллару!
А она:
— Цедила и буду цедить. А если тебе всю сумму дать, то тут
же все своим сумасшедшим раздашь — Ольге этой замороченной (прости уж!),
монахам-христарадникам да подругам-неудачницам.
Но потом она все-таки устыдилась и три тыщи мне на счет
положила.
А я ее позвала икону Спасителя в храме нашем смотреть. Она
приехала, недовольная, надменная, а как икону увидела, говорит:
— Пробирает! Пусть и мне такую же напишет.
Так что попроси своего Зотика — пусть повторит. Только
второй экземпляр, может, подешевле выйдет?
Что-то не досчитываюсь институтских работ — может, ты не
выслала? Есть про полемику вокруг музеев и церкви по вопросам собственности,
есть анализ церковной прессы, есть резюме проповедей Святейшего Патриарха, вот,
вижу, курсовая, вот по риторике, вот по патристике, по церковной истории — про
самозванцев, а по литургике не нахожу. Ты по литургике-то писала?
А как там «Летящие вместе»? Все еще летят или уже
воспарили? Скоро и тебе пришлю положенные тебе сто баксов!».
*
* *
Ольга написала в ответ: «Твоя дочь права — только дай тебе
денег, ты действительно сразу их раздашь. А шестьсот долларов за храмовую икону
— это очень мало, поверь! По-божески!».
Но мысль о чужой стае томила ее. Она снова и снова с
горечью пыталась объяснить себе самой, зачем она подрядилась роман-то писать?
Да, вернулась тогда из Москвы после развода надломленная, больная. Питерская
реставрационная мастерская сама нуждалась в реставрации — денег почти нигде не
доплачивали или не платили вовсе. Был один солидный заказ, помимо храма Христа
Спасителя, в Питере, да и тот тоже в конце концов увели.
Сотрудники разбредались кто куда, а то и вовсе в лучший
мир. Дочь Нюша прочно засела в своей новой семье и сама билась за выживание.
Порой денег не хватало даже на еду.
Ну да, а тут возможность новой жизни: писать роман! О, как
интересно! Вы умеете писать романы? Не знаю, не пробовал. Получилось у нее, как
с Девочкой — только наоборот: вот у меня есть холст, краски, кисти, а с чего
начинать? И у Ольги — компьютер, так сказать, Интернет, материалы к роману —
герои, интриги. А начинать-то с чего, вы не подскажете ли? Ах, спасибо — с
неба, оказывается, надо начинать, как и все в жизни! Ну да это мы и так знаем,
слышали!
А все-таки? Что — композиция? Да какая композиция, когда
почва взорвана, вытоптана, слои перемешаны — те, что снизу были, теперь
чернеются на поверхности, те, что семенами были засеяны, закопаны глубоко —
солнце туда не проникает, и семена уже не прорастут. Все, перегнили ваши
посевы, слежались! Последние будут первыми. А первые — последними.
Ольга вдруг затосковала по своей среде. По художникам,
поэтам, оглянулась: ба, да почти уже никого и не осталось! Умерли, поразъехались,
спились… Кто тексты для сериалов пишет, кто в риелторы пошел, кто и вовсе в
сторожа. Позвонила своей дальней родственнице — тоже из Майковых, седьмая вода
на киселе (бабушка Ольги Анна Николаевна Майкова приходилась родной сестрой их
дедушке), так оказалось, что ее дочка — красавица, умница — как раз для
сериалов и строчит. Муть всякую, как выразилась ее мать. А что делать? У нее
шесть детей, их кормить надо, а муж то есть, то нет его, почти ничего не
зарабатывает. У него депрессия. Да это и не отец детей — с тем она развелась, а
это другой. Пришел, поселился у нее, да не один, а с сыном-студентом. У него —
депрессия, у студента — сессия, шесть детей кто в школе, кто в детском саду, а
она сидит сериалы пишет «Волчий билет-3» и «Придурки-6», — так и живут.
Ольга написала в Лондон подруге своей еще по институту,
художнице. Правда, она знала, что та забросила это дело и занялась бизнесом, а
все же хочется знать, как она, родная душа. А у той полный облом: банкротство.
«Представляешь, все мои контракты перекрыли. Если на пальцах тебе объяснять, то
примерно так. Моя фирма имела дело с российскими бизнесменами и английскими
банками, и вдруг к моим клиентам в России стали приходить люди из известной
организации и настаивать на том, чтобы они перевели деньги в отечественные
банки. И все у меня лопнуло. Мама умирала долго, я кучу денег отдала за ее
лечение. Квартиру пришлось продать. В общем, сижу на бобах. Даже рисовать
начала себе в утешение. И мужик, на которого я семь лет жизни потратила, меня
фактически обманул. Все обещал развестись с женой и жениться на мне, но тянул,
тянул… Потом наконец все-таки прошел через все муки бракоразводного процесса —
и что же? Он собирается жениться… на другой! Нашел себе какую-то богатенькую
американочку. А мне говорит: «Я ее не люблю, но развод очень пошатнул мои дела.
Надо их как-то поправить. А с тобой мы как встречались раньше, так и будем
встречаться».
Позвонила Ольга давнему другу Эдика Леве-философу:
— Левушка, как поживаешь?
— Да вот устроился на кулинарные курсы при сети японских
ресторанов.
— ???
— Да философия — она теперь на хрен никому не нужна! Она
самоокупаемости не выдерживает. А кушать хочется. Зато курсы я с отличием
окончил. Первое место получил. За то, что из мяса, отведенного на сто японских
равиоли, ухитрился сделать двести. Все были потрясены такой ловкостью рук. Не
ожидали, что это возможно. Ноу-хау! Диплом мне выдали. Теперь могу в повара
идти.
Ольга представила себе бледного, нервически утонченного
Левушку в белом поварском колпаке за лепкой пельмешек и подумала, что она еще
неплохо устроилась.
И все же ей хотелось найти того из своей интеллигентской
среды, кто внутренне расцвел в новейшие времена, кто был оценен по достоинству
и теперь вступает в пору мудрой благородной старости. Повидаться, поговорить,
ощутить волну душевного тепла и понимания с полуслова. Встретиться хотя бы и с
Петром Петровичем? Хранителем Эдиковой картины. Он хоть и с Девочкой теперь, а
все же — из своих, из бывших. Из тех, кто некогда восклицал: «Нет, ну как Эдик
синий взял!».
Да и картину Эдика, наконец, у Петра Петровича забрать —
сколько лет он уже ее хранит, от сердца не отпускает. Все ему неудобно ее Ольге
отдать: то он на даче, а картина в городе, то он в городе, а картина почему-то
уже в замке на Выре!
Он приветствовал ее радостным восклицанием. Предложил
попить кофе где-нибудь на Невском. Она подумала, что ему вдруг стало стыдно за
тот пейзаж, ради которого она поперлась на его дачу, и даже обдумывала,
соглашаться ли на это снова, если вдруг он ей предложит опять. Кроме того,
собиралась за чашкой кофе обсудить сроки транспортировки картины Эдика к ней на
Обводный. Соскучилась она по этой картине!
Встретились у Казанского, пошли неторопливо в сторону
Адмиралтейства, заглянули в уютный ресторанчик. Ольге вдруг захотелось протертого
супа из шампиньонов — такого, какой она когда-то ела с Геннадием Аверьяновичем…
А стала есть — горло перехватило, зашлась в кашле.
— Ты больна? — участливо спросил Петр Петрович. — Тебя
надо показать хорошему врачу, а то ты так загнешься совсем. Хочешь, у меня
знакомый врач…
Но она замотала головой.
— Послушай, это не шутки! Тот, о ком я говорю, работает в
замечательном, современнейшем Институте микологии. По сути, это первоклассная
больница западного типа. Ну, звоню?
Позвонил. Договорился, что она придет на консультацию к
доктору Некричу.
— Да ладно, — махнула она рукой, как только кашель прошел,
— лучше расскажите мне, как там все… в художественном мире.
— Да что рассказывать! — поморщился он. — Теперь трупы
таким раствором накачивают, чтобы они не разлагались, одевают их и рассаживают
кого куда. Инсталляция такая. Это называется… забыл, но как-то называется. Это
все придумал некий Гюнтер фон Хагенс, фашист недорезанный. Миллиардер уже!
Или дерьмо свое расфасовывают по баночкам и продают. У
кого есть дельные кураторы, у тех покупают. У одного англичанина так даже за
сто двадцать пять тысяч фунтов купили с аукциона. Прямо с руками оторвали!
А то — помойки выставляют: высыплют помойку посреди музея,
повесят табличку: «Помойка» и чуть ниже — фамилия художника, то есть авторская
работа, и делу конец. Один акулу заспиртовал и через год продал за несколько
миллионов. Другой в корыто с водой пластмассовую куклу вниз лицом положил,
величиной с младенца: вроде как младенец потонул. Тоже хорошо пошло.
Девочка моя на этом актуальном искусстве свихнулась
просто! Сначала по выставкам меня таскала, а потом сама принялась за
инсталляции с перформансами. Ты знаешь, что она даже к группе «Война» искала
подходы. Тоже хотела фаллосы на Литейном рисовать.
Ну ты к доктору Некричу-то сходи. Там, правда, дороговато,
но да ничего, справимся. Слушай, а с Эдиковой картиной… Я так к ней сердцем
прикипел! А у тебя, ты говорила, совсем денег нет. Продай мне! Я же рядом —
всегда можешь приехать, посмотреть на нее. Я ведь очень его всегда ценил. За
ценой не постою. А другие ведь просто не поймут — он, как говорится, «не в
тренде».
Ольга внутренне сжалась и, прежде чем обдумать это
предложение, выпалила:
— Нет! Петр Петрович! Верните мне ее!
Хотела было сказать — «в ней вся моя жизнь!», а потом
вспомнила заколдованную соседку с ее котом.
*
* *
Приехала домой и припала к той единственной картине,
которая у нее осталась от Эдика. Так припала, словно кто-то собирался ее
отобрать. Любовно протерла пыль, на самом деле — погладила нежной рукой,
приласкала. И словно она была сродни волшебной лампе Аладдина, при этом
прикосновении к ней как будто въяве явился Эдик.
Она видела рубчик крупной вязки его синего свитера, видела
родинку над левой бровью и сказала ему:
— А Лева-философ теперь лепит пельмени в японском
ресторане. А Мура — помнишь, ты восхищался ее миниатюрами? — она няня у
богатых. А Лена-поэтесса — сгорела пьяная в своем доме.
А Андрюшу — ну, пианиста — его в сумасшедший дом упрятала
вдова его отца. Помнишь, отец у него был знаменитый в советские времена
композитор, у них квартира в высотке на Котельнической. Этот старикан женился
на молодке (это до твоего ухода было или уже после?) и помер. А Андрюша —
второй наследник. И молодка эта, чтобы не делиться, воспользовалась тем, что он
страшно напился и рыдал, и сдала его по-родственному в сумасшедший дом.
Какие-то ее знакомые врачи (а может, не знакомые, а просто за взятку) —
признали его недееспособным и не выпускали из психушки, пока она не переписала
квартиру на себя. Так он там и умер.
А Вальку-геолога помнишь? Все к середине девяностых
прикрылось — ни-кто не оплачивал эти экспедиции, и он был безработный. Но время
от времени ему предлагали исследовать грунт под строительством какого-нибудь
развлекательного комплекса или банка. Поначалу он артачился, а потом — что
делать? Кушать захотелось. Стал исследовать и вот обнаружил там что-то не то,
короче, строить такую махину на этом месте было нельзя, о чем он письменно и
засвидетельствовал, и его убили.
А Нину Антоновну из нашей реставрационной мастерской —
интеллигентная такая петербуржаночка — ту как-то так обвели вокруг пальца, что
она лишилась своей квартиры на Литейном и оказалась прописанной за сто
восемьдесят километров от Питера в деревне Волочуги.
А наша Нюша? Дай я тебе расскажу. Ты умер, и домик моей
бабушки Анны Михайловны в Гатчине я всецело отдала ей. Ты помнишь, она вышла
замуж за люмпена, ни кола, ни двора, да еще с мамашей. В общем, все они в этот
домик понабились, еще и двух деток народили и теперь собираются меня раскулачивать:
их там — пятеро, а я здесь — одна. Нюша, конечно, забросила рисование, ничего
из нее в этом плане не вышло, сидит дома. А мне еще и говорит: «Художник,
искусствовед — это же в наше время не профессия. Это — хобби. Все, что не
приносит денег, не профессия».
Может быть, Господь милостив, что Он забрал тебя, когда
все это только начиналось? Чтобы ты этого не видел! Чтобы не страдал! Потому
что ты — не в тренде! Вышло твое время, вот Бог тебя и прибрал.
*
* *
Пока Ольга бродила по родному Питеру, ей пришла идея, как
по-новому для Раисы осветить тему «Церковь и музей». Дело в том, что она решила
зайти в Исаакий. Но оказалось, что входной билет туда теперь стал стоить
пятьсот рублей. Сунулась было в храм Спас на Крови, но и там та же такса. И вот
главный аргумент противников возвращения церковного имущества, который состоял
в том, что церковное искусство принадлежит всему народу, был разрушен. Пятьсот
рублей с рыла за вход в один из музеев-храмов! Какому народу, спрашивается, это
принадлежит? За пятьсот-то рублей? А отдай это Церкви — все бы входили туда
бесплатно. Все это написала и положила в копилку Раисы.
Увидела на одном из кафе афишу: «Группа «Гоморра».
Креативная поэзия. Новые дискурсы. Новые горизонты». Решила заглянуть, что за
новая поэзия такая с дискурсами да горизонтами.
Спустилась в час назначенный, как это было указано, в
подвал — он был темный, сырой, разве что с потолка не капало. На ступеньках, на
кирпичах сидели люди — человек двадцать. Перед ними стоял молодой человек, и
Ольгу поразило, что он был… в костюме беса: черный лапсердак, несмотря на то
что на дворе было лето в самом разгаре, черные кудри на голове стянуты на
макушке двумя резинками и топорщились кверху, словно рожки, а на ногах чернели
тяжелые сабо на высокой платформе да еще с широким черным каблуком,
напоминающим копыто.
— Хочу представить вам мой очередной опус магнум, —
произнес он. И, отбивая в такт ногой с копытом, понес:
Труба желтоухий уродец поц в
комплоте
Когда б я знал гой гей в разлив друг степей
Чушка утро туманное когда б вы знали
чайка по имени щыл бул дыр забей
Все захлопали. И к нему вышел маленький человек, который
вдруг плюнул на ладонь и вытер ее о свою шевелюру.
— Лукумов, — шепнула соседу слева девушка, сидящая на
ступеньку ниже Ольги. — Куратор. Сейчас он даст интерпретацию этого текста Гну.
— А Гну, — это кто? — спросила, склонившись к ней, Ольга.
— Гну — это Гну, — с достоинством ответила она. —
Креативщик. Современному человеку стыдно не знать!
Лукумов достал из заднего кармана джинсов сложенные
листки, развернул их и прочитал: «Творчество Гну находится в своего рода
эстетическом промежутке между концептуализмом и психоделической метафизикой. В
результате трансформации центона и инверсионности («щыл бул дыр») образ
становится транспарентным и воспринимается как отчужденное телесное
переживание, становится эрогенно-отчужденным: тем самым, реакцией на текст
становится невербальное отчужденно-эротичное переживание».
— Подождите, подождите! — со ступеньки соскочил маленький
очкарик, похожий на укушенную ядовитой змеей больную мартышку. — Но это
нерелевантно! Здесь всего-навсего переоткрытие личного месседжа метареалистов.
Как там у них… — Он пощелкал в воздухе длинными пальцами, вспоминая, и отчаянно
продекламировал: «Она с закрытыми глазами, как будто с третьего туза». Но это
еще не все! Не есть ли это парафраз общеизвестного «Баланс твой бежал от
мизинца ноги как выстрел в окно трещиной-веткой на которой повисла ты цветком
достигая глаза снявшегося в кино»?
— Отстой! — желчно сплюнул в сторону Лукумов. — Тараканьи
бега жмут в подмышках! Старо!
— А по харэ? — очкарик аж взвился.
— Но, но, но! — с кирпичей поднялся высоченный лоб. — Без
пафоса! Никакой триангулярности! Мы сегодня кушаем исключительно Гну!
И Гну опять застучал копытом:
Лялька серебряный голубь
нишкни за тумбочку
трансцендентно хорош ли квасок дядя ваня
роза азора силенциум диптих
падла на цыпочках охреневаю
Ольга было громко хихикнула, но зашлась в кашле и
выскочила из подвала. Странно, они с Эдиком часто ходили вот по таким подвалам,
чердакам и зальчикам слушать поэтов. Кушнера, Горбовского, Лимонова. Со многими
были знакомы — с Кривулиным, с Леной Шварц. Но здесь ахинея зашкаливала —
видимо, это были вербальные аналоги тех инсталляций, о которых ей говорил Петр
Петрович. Баночки с дерьмом. Ее даже стало подташнивать, и она выбралась на
воздух. Как-то ей было не по себе — тексты с новыми дискурсами, что ли, на нее
так подействовали?
Вдруг она вспомнила, как бабушка Анна Михайловна «с
выражением» читала стихи своего двоюродного дедушки — поэта Аполлона Майкова, и
сама, пока шла по улице к метро, продекламировала:
Ночь светла; в небесном поле
Ходит Веспер золотой
Старый дож плывет в гондоле
С догарессой молодой.
Как там дальше, она не помнила, но почувствовала, что
внутри у нее все встало на свои места. Словно она вывихнула что-то в своей
душе, а старый дож ее вправил. Она прочитала строфу еще раз. Какая-то шедшая
навстречу тетка шарахнулась в сторону и дико посмотрела на нее. Наверное,
приняла за город-скую сумасшедшую — идет, никого не видит, сама с собой
разговаривает.
Пришла домой, залезла в томик Майкова и удивилась: та
единственная строфа, которую она помнила у своего знаменитого предка,
оказывается, принадлежала Пушкину.
*
* *
Опять погладила рукой картину и начала: «Эдик, а Костю,
помнишь его, писатель, диссидент, он еще черной коркой питался? Когда он к нам
приходил, я все пыталась его накормить, но он наотрез отказывался. Ты
спрашивал: «Костя, поста вроде нет, ты что — фигуру, что ли, блюдешь?» А он: «К
лагерям готовлюсь! Посадят меня, а там от недоедания даже и страдать-то не
буду, как другие! Привычка!»
Так вот — от отвращения к реальности уехал с женой в
сибирскую деревню и там разводит индюков и кур. Я видела его перед отъездом:
«Костя, ты же в деревне никогда не жил!» А он: «Все лучше, чем здесь с
блядями». Тут же стояла его жена: «Он имеет в виду не физиологических блядей»,
— пояснила она, испугавшись, что я не так пойму.
Ну ладно, Эдик, ты всегда не любил рассказы про бедных. Ты
любил про богатых. Я помню, смотрим мы какой-нибудь фильм, а ты говоришь: «О,
это про богатых! Интерьеры, костюмы, пейзажи…». Давай я тебе теперь про богатых
расскажу.
А Ирок — ты помнишь Ирка? — ну актриса, в тебя была
влюблена? — бросила театр и стала «раскручивать» какого-то мальчишку-певца.
Вложила в него огромные деньги и такие контракты составила, что он должен был
теперь по гроб жизни ей львиную долю гонораров за концерты отдавать. Тот стал
бешено популярным, и дело пошло. А потом — сорвался: стал наркотики
употреблять, пил много и в конце концов сиганул в окно с шестнадцатого этажа.
Двадцать шесть лет! Мальчишка! А Ирок в истерике: «Я разорена! Он меня по миру
пустил!».
А у гениального Саши Шереметьева, пока он с лекциями по
Европе и Америке ездил, сын попал в секту сатанистов и повесился прямо у отца в
кабинете. Возвращается Саша домой, открывает дверь, а он — висит! У Саши сразу
инфаркт. Разрыв сердца.
Ты, наверное, хочешь узнать, у кого все-таки получилось?
Кто выплыл? Твоя любовница Людка, например. Да знаю я, у тебя с ней были всякие
шуры-муры, не отнекивайся, теперь это совсем не так важно. Так вот — она стала
феминист-ка и теперь выступает в качестве таковой во всех ток-шоу. Выглядит
очень холено. Сразу видно, кушает хорошо. Да и вообще все эти телевизионные
феминистки такие… толстоморденькие. А что ты с ней такого сделал, что она в
феминистки подалась, а? Ну, ладно, ладно, не буду! С ума я уже, что ли, схожу,
раз с тобой, умершим пятнадцать лет назад, разговариваю?
*
* *
Все лето от Раисы не было ни слуху ни духу — она застряла
в Турции, где Слава Лавкин посадил ее на шмотки: она выбирала товар, заключала
договора и в результате получила от него по морде.
— Это он от страсти, — оправдывала она его перед Ольгой.
— Да у тебя Стокгольмский синдром! — кричала в трубку та.
— Потребность в мучителе и привязанность к нему. Ты — заколдованная!
— Ну я ж тебе говорила, что это — любовь! — смеясь,
отвечала Раиса.
Вернулась она в Москву едва ли не в ноябре, прочитала
работы, которые ей прислала Ольга, сходила в институт и буквально влюбилась в
Андрея Кураева, дьякона:
«Он такой симпатяшка! — писала она Ольге. — Как он
рассказывает! Заслушаешься! Работы мои хвалит, но нам с тобой до него еще
ого-го-го как далеко! Как бы я хотела понравиться ему по-женски. Как ты
думаешь, я там в Константинополе сижу, может, мне к Вселенскому патриарху
сходить? Передать ему поклон от Богословского института, про диакона Кураева
рассказать, книги его подарить? Может, он его туда пригласит? Святая София!»
«Даже и не думай, — писала Ольга. — Куда тебе к
Вселенскому патриарху! И потом — ты на каком языке с ним разговаривать
собираешься? А об отце Анд-рее даже и думать забудь! Он целибат. Почти то же,
что монах».
— Сдохнуть можно!
*
* *
Зимой Ольге стало совсем худо — ингаляторы не спасали
положение, казалось, она вот так и умрет от удушья. Вспомнила про врача из
института микологии, которого рекомендовал Петр Петрович. Решила рискнуть —
пойти к нему на прием, а если он много денег запросит, тогда уж… продать Петру
Петровичу картину Эдика. Но не ту, которую он хранил: у той цены нет. А ту, с
которой она теперь по ночам беседует. Ту, на которой она. Она — молодая,
вольные волосы небрежно раскиданы по плечам, какой-то беспомощно-детский рот, а
глаза — словно не видят, что вокруг: они смотрят вглубь, в себя, и там что-то
чудесное, таинственное. А в руке цветок на длинном стебле. Но он сломан, и
головка его безвольно склонилась набок…
И получается, что, беседуя с Эдиком перед его картиной,
разговаривает она с самой же собой. Такое вот безумие.
Полумертвая, добралась она до института микологии и прямо
на пороге задохнулась. Ингаляторы уже практически не помогали, и ей показалось,
что вот тут, на пороге этого славного заведения, она и закончит свои дни. Но
мимо проходила то ли врачиха, то ли медсестра и сердобольно довела ее до
кабинета Некрича.
— Он поможет, поможет, — приговаривала она. — Он у нас
светило, лучший специалист по легочным заболеваниям с осложненными диагнозами.
Доктор Некрич оказался худощавым седоватым джентльменом:
— Заходите, заходите, мне еще летом про вас Петр Петрович
говорил!
Осмотрев Ольгу, вызвал к себе в кабинет еще двух врачей, и
они совещались и смотрели на нее с таким удивленным выражением лиц, как на
недоразумение, опрокидывающее всю медицинскую логику: ее давным-давно уже не
должно было быть на свете.
Некрич выразил уверенность, что это никакая не астма, а
острая легочная недостаточность, а отчего, почему — он ответить пока не может.
И тут же предложил ей пройти обследование в этой клинике совершенно бесплатно.
На этих словах она закашлялась — на сей раз, по-видимому, от избытка чувств, от
слез благодарности. Но Некрич сказал, что она такой сложный и интересный для
него пациент, что он потратит все силы, чтобы разгадать загадки ее болезни.
Ольга почувствовала себя белой мышью, некогда отравленной антибиотиками, на
которой сейчас собираются проводить дальнейшие эксперименты, но эта
уничижительная мысль не помешала ей немедленно согласиться на обследование. Она
только сказала:
— А я думала, это аллергия на краски…
— Вы — художница?
— Уже нет…
Удивительно, но Некрич, помимо обследований, каждый день
приходил к ней в стационар, и — слово за слово — просиживал почти по часу. Его
заинтересовали мелко исписанные листки, которые лежали у нее на тумбочке. А
сверху — ручка.
— Так вы писательница?
— Почти. Я рирайтер.
— Кто?
— Ну, переписываю то, что написали другие.
— А что, у них коряво, стиль хромает?
— Ну да, сюжет ломается, провисает, герои деревенеют.
— А вы их реанимируете? Или пересоздаете?
— Нет, я их пытаюсь прочитать и разгадать. По тому, как
они говорят, во что одеваются, по мимике, жестам… Потом — речевые
характеристики. Как человек говорит, какими словами…
— Вот интересно. А вы с ними, как я — с пациентами?
— Почти. Если дело представить так, что вы читаете их
болезни.
— И болезни, и черты характера.
— Вот как? Черты характера? Каким же это образом?
— Порой одно связано с другим. По ногтям, по форме
пальцев, по характеру волос, по цвету лица… Иногда кажется, что человек белый и
пушистый, а я вижу, что уши его говорят обратное.
— Что — уши торчат? Не отсюда ли взялась метафора «из этого
дела уши торчат»?
— Возможно. Или человек никак не может найти свою вторую
половинку. Ну каждый раз — не срослось. А я вижу по отдельным признакам, что он
просто аутичен.
— Да, и про меня еще до анализов нечто поняли?
— Конечно! У меня старая школа. Это сейчас медики
специализируются на отдельных органах. Этому способствовала медицинская
страховая система, разделяющая человеческий организм на зоны или органы. А я
учился у старых профессоров, и мы исследовали человека комплексно. Как цельную
систему. Как космос.
— А про меня расскажите, что там открывается с первого
взгляда специалиста? — улыбнулась Ольга.
Он взял ее за запястье.
— Пониженная функция щитовидной железы. Вы, наверное,
всегда мерзнете?
— Да, — призналась она. — Мне всегда холодно. Но я считала,
что это уже метафизические ледяные ветры…
— Пониженный тонус. Печаль. Слезы, — продолжал Некрич. —
Ощущение полной безвыходности. Раздражительность.
— Да, но на это объективные причины…
— Убеждение, что мир гибнет, а жизнь кончилась…
— Да разве это не так? — удивилась Ольга. — По крайней
мере, в моем случае?
Он улыбнулся и крепко пожал ей руку.
— Ладно, а теперь вы расскажите мне про меня. Как
писатель.
Ольга засмеялась:
— Ну, писатель — сильно сказано. Но кое-что все же вижу.
Вы — человек очень стеснительный, одинокий, кстати, аутичный. В вас
присутствует тревожность, вы боитесь мира и пытаетесь от него защититься,
спрятаться… Вы хотите остаться незаметным, несмотря на то что вы — известный
врач, светило медицинской науки. Но именно эта внешняя сторона вам
обременительна.
— Вот как? Любопытно. И чего же, по-вашему, я боюсь?
— Людей, недоброжелательства. А еще больше — свидетельства
отсутствия любви. Даже не просто ее пассивного отсутствия, а свидетельства
такового. Именно свидетельства.
— И как же я прячусь? Чем защищаюсь?
— Вы — человек очень тонкий, нежный, чувствительный. Это
вы и скрываете, чтобы вас не ранили. Вы защищаетесь… чужими словами.
Притворяетесь, что вы такой, как все. Незаметный. «Не надо обращать на меня
внимания, а то ваше внимание может оказаться для меня болезненным…»
— И какие же это «чужие слова»? Ведь все слова, в конце
концов, чужие?
— Не все. Ну вот это «вторая половинка», «белый и
пушистый». Впрочем, я могу ошибаться. Лично мне вы очень, очень нравитесь! И
как художник я бы вас нарисовала тонкими ломкими вертикальными линиями,
приподнимающими от земли. И мягкими, нежными красками. Помните, в «Войне и
мире», как Наташа Ростова говорит о Борисе? «Он узкий такой, как часы столовые.
Узкий, серый, светлый». Смотрит на него глазами художника. В конце концов,
каждый прежде всего так или иначе выставляет свой профессиональный зонд, чтобы
познать окружающий мир, тревожащий и враждебный.
Некрич усмехнулся и заторопился уйти.
*
* *
С ее лежанием в Институте была одна сложность: Ольга как
заядлая курильщица и нескольких часов не могла прожить без сигареты. Поэтому
первым делом она принялась обследовать углы и закоулки, где бы можно было
приткнуться и покурить. Спустившись по черной лестнице, она увидела немолодого
мужчину в пижаме, который при ее появлении воровато спрятал руку с сигаретой за
спину, и сказала:
— Не бойтесь! Я тоже тут с вами постою.
Он благожелательно кивнул, и его лицо показалось ей
знакомым — кажется, она несколько раз видела его когда-то в компании питерских
поэтов, ныне уже умерших.
— Вы — поэт? — все же спросила она.
— Пациент, — ответил он хрипло. — Все мы тут… пациенты.
Все отравлено. Коньяк — и тот.
— Коньяк?
— Коньяк, коньяк! Его теперь делают из мочи пожилых людей,
больных диабетом. Вы думаете, зачем в больницах столько анализов? Все отдается
в переработку. С нами хотят покончить раз и навсегда. Сигарета — единственный
экологически чистый продукт, но его-то как раз запрещают. Ублюдки!
— Да, — поежилась Ольга.
— Кругом одни подделки! Имитация. А для чего? Чтобы мы
приняли это за натуральность и поглотили. А там — яд. Яблочко засахаренное
помните? Ну-ну. Откусите кусочек — и вы в гробу. А им того и надо.
— Кому — им?
— Понтярщикам. Они хотят завоевать мир, а как это,
интересно, получится, если повсюду умные люди сидят? Вот они их и гасят.
Словно иллюстрируя свои слова, он с досадой загасил
сигарету и направился к себе на этаж. На последней ступеньке лестницы вдруг
обернулся и кинул Ольге:
— Смертоносные подделки!
Она поежилась, жадно докуривая сигарету, и вдруг
вспомнила, как ее дочери Нюше ухажер — довольно противный — подарил на
семнадцатилетие десять флаконов французских духов.
— Нюша, — осторожно сказала ей Ольга, — не от каждого
можно принимать столь дорогие подарки.
— Ах, — отмахнулась Нюша, — если ты о духах, то не беспокойся,
они не дорогие: их Ромин папа делает у себя в гараже!
Через две недели доктор Некрич Ольгу выпустил из клиники,
взяв с нее обещание, что она через полгода появится у них снова, и прописал ей
лекарство с грозным названием Симбикорт Турбухалер. Обзвонив все аптеки Питера,
она все же отыскала его в одной, на другом конце города. Но поскольку оно
стоило полторы тысячи рублей, денег ей не хватило.
*
* *
Удивительно, как Господь печется о Своих овцах! Только
Ольга пригорюнилась по поводу того, что ее лежание в клинике пошло прахом —
спасительное лекарство она никак не осилит: Раиса давненько не присылала денег,
все жаловалась, что Лавкин — жмот и скот и за ее сидение в Турции («Между
прочим, коммерческое!») не дал ей ни гроша, — как на пороге появился Зотик с
иконой, бутылкой коньяка и полутора тысячами в кармане.
— Вот, — выложил их на стол, — пользуйся. А я у тебя
перекантуюсь. Конфликт у меня с моим настоятелем в скиту. Представляешь, стою я
возле него с платом во время причастия, а он — с Чашей. И подходит к нам
бабенка с котом в руках. И кота этого к Чаше поднимает. Настоятель ей:
— Ты — что?
А она:
— Мурзик. Причастите моего Мурзика. Он святой.
Настоятель в шоке. Я вижу, что он Чашу вот-вот уронит, и
говорю ей:
— Исповедовался?
А она:
— Кто? Кот?
— Ну да, Мурзик был на исповеди?
— Да как же? Так он же… не говорит. Он же кот.
А я ей:
— Ну и отходи со своим котом. Без исповеди нельзя!
Так за это настоятель мне потом выговор:
— Ты что кощунствуешь? Кота на исповедь посылаешь!
Позоришь Церковь.
А я ему:
— Так если бы вы столпом не застыли, а шуганули ее, я бы и
не выступал.
Скажи — прав я или нет?
Он уже откупоривал бутылку.
— Да ладно, я эту историю про кота уже от кого-то слышала.
Не пей, — предупредила его Ольга. — В клинике микозов мне сказали, что коньяк изготавливают
из мочи пожилых людей, больных диабетом.
Взяла деньги и отправилась за Симбикортом Турбухалером.
*
* *
Пока шла, ехала и тащилась в аптеку, вспомнила вдруг, как
в последний год, когда Эдик, обезволенный страшным диагнозом, рухнул на диван,
отвернулся к стене и не реагировал ни на что, она сделала героическое усилие
отвезти его к старцу. Отец Василий, ее духовник, сказал, что у него есть такой
чудо-творец, живет он в Орловской области, под Ельцом, в селе Бобры, в
окруженье своих духовных чад, поэтому при желании там всегда есть где
остановиться. Старца зовут архимандрит Тарасий, он сидел в советских лагерях,
перенес много скорбей, но как человек смиренный вышел оттуда обогащенный
духовным смыслом и просветленный радостью Христовой свободы.
Ольга уговорила Петра Петровича, у которого была машина,
они погрузили в нее Эдика и счастливо добрались до старца. Старец был, что
называется, юродствующий: прост, возможно, малограмотен, но проницателен,
милосерден, да что там говорить, — прозорлив. Но выражал он свои мысли так
своеобычно, что порой это вызывало удивление, а то и улыбку.
— Это кто к нам пожаловал? Тю-тю-тю пу-пу-пу! Какие люди!
Вы чьи будете? — встретил он их во дворе храма, когда они только-только
выгружались из машины. Сам он был в стареньком холщевом подряснике и босиком.
— Питерские мы, — ответил Петр Петрович. — Вот, отец
Тарасий, художников вам привез. Эдик — новокрещеный, во святом крещении
Владимир, и Ольга. А я — многогрешный Петр. Не художник, а так… функционер от
искусств.
Отец Тарасий подошел к Эдику, новокрещеному Владимиру, и
сказал:
— Последние будут первыми! — Перекрестил его широким
жестом и обнял, прижал к сердцу. Эдик даже порозовел.
— А ты песни знаешь? — спросил его старец. — Приходи ко
мне, вместе петь будем! Наливки тебе дам. Любишь вишневую наливку?
Так встретил их отец Тарасий, и уже на следующий вечер они
пошли к нему на трапезу. Он показывал свои иконы, одна из которых Матери Божией
«Всех скорбящих радосте», по преданию, принадлежала священномученику Фаддею,
утопленному большевиками в нечистотах. На столе была мелкая молодая картошечка,
свежие огурцы, а в графинчике — та самая вишневая наливка.
— Нюра, наливай по маленькой! — обратился отец Тарасий к
кособокой бабке, которая хлопотала за столом. — Пироги давай с ревенем!
Мирмишели давай! Гости у нас. Жизнь целую к нам собирались, наконец добралися!
— Добралися, так что теперь! — ворчала под нос баба Нюра.
— Тю-тю-тю, пу-пу-пу?
— Не унывай, Владимир! — подбадривал Эдика отец Тарасий. —
Сейчас осмотришься, маленько придешь в себя, отдохнешь с дороги и на
богослужение в храм. Стульчик тебе поставим. Маслицем освященным тебя помажем,
поисповедуешься, причастишься, и душенька твоя умирится.
Поселились они в избе, смотрящей тремя окнами на храм, в
доме, который незадолго до этого купила молодая женщина Дина, как ни странно,
московская художница. Приехала она сюда с больным сыном, спасаясь от каких-то
запутанных обстоятельств и в надежде на его исцеление. В храме работали трое
иконописцев: тридцатипятилетний красавец Юлиан, хроменький Гриша и меньшой,
совсем юный — Павелка, который потом стал иеродиаконом Зотиком.
Каждый день Ольга с Эдиком бывали на богослужениях, на
трапезе у чудесного старца, и Эдик начал приходить в себя: во-первых,
освободился от состояния душевного ступора, в котором он пребывал и в котором
его покрестил питерский отец Василий. Просто вот так же привезли его,
безвольного, дали молитвослов в руки читать «Символ веры», подтолкнули
отрекаться от сатаны. «И дуни, и плюни на него». И дул, и плевал, и опять
погружался в себя.
А тут постепенно стал реагировать на свет, на цвет, на
людей, вступать в разговор и даже улыбаться, понемногу гулял по окрестностям с
отцом Тарасием. Старец шел как всегда босиком, в большой соломенной шляпе, —
легкий, словно летящий над землей. А за ним тяжело ступал истаявший от болезни
Владимир-Эдик, разучившийся, по сути, ходить от многосидения и многолежания.
— Надо быть проще, — повторял отец Тарасий. — У простых и
жизнь проста: вот душа — вот Бог. Что ни происходит, на все Божья воля! А раз
Божья воля — со дна адова Он вытащит грешника, лишь бы тот не превозносился, не
оправдывался, а во всем-то себя винил и укорял. А у нас — как? Что поесть —
пожалуйста, ешь, вот мирмишель, вот хлеб, а жалуются. Зажралися! А я в лагере
что делал? Запасы! Работали мы в лесу, на делянке. Так я грибов по ходу наберу,
в бараке насушу, кипятком залью и — пожалуйста, кушайте, люди дорогие! Ну,
похлебали, живы, слава Тебе Господи! А помрем — так все одно у Господа встреча
нам назначена, никуда от Него не денемся: «Взойду на небо — Ты тамо еси, сойду
во ад — и там меня удержит десница Твоя!».
Купались в источнике. Собирали чернику, ели прямо с куста,
весь рот черный. Видели лису, полыхнула хвостом и в лес. Слушали пение птиц.
Потом возвращались с источника по селу в храм, шли мимо
магазина, отец Тарасий и говорит Владимиру-Эдику:
— Володька! А зайдем в сельпо — ирису возьмем.
— Какого ирису?
Оказалось, ириски «Золотой ключик». Купил целый килограмм,
шел по улице, всем встречным раздавал по конфетке. Ирис!
— Угощайся, Володька!
Эдик смеялся.
Прожили так почти месяц. Потом отец Тарасий благословил
Владимира-Эдика, на прощание опять-таки прижал его к сердцу, сказал:
— Ну расстаемся-то ненадолго! Увидимся скоро! Я за тебя
молиться буду! И ты за меня молись, Володь!
Через месяц Эдик умер. Но вот удивительно — безболезненно,
непостыдно и мирно. Врачи удивлялись: «Как — раковый больной? И вы говорите,
что у него не было болей?» «Во сне отошел, — отвечала Ольга. — А вокруг отца
Тарасия, пока мы там жили, многие вообще выздоравливали. Женщину привезли — с
гангреной трех пальцев ног. Он помолился. Помазал чем-то, и гниение
прекратилось. Закапсулировалось. А вот Эдика не смог…»
— Значит, ему было так лучше: тихо уйти, приняв крещение,
причастившись и не успев нагрешить, — размышлял отец Василий.
— Да, но я-то осталась! — начинала плакать Ольга.
— Значит, не все ты еще в жизни своей успела, не все
сделала, не все поняла! — говорил отец Василий.
Она вспомнила, как старец Тарасий сказал ей на прощание:
— Ольга — сильная! Святая у тебя такая, что и мужчине не
под силу такое понести. Святая равноапостольная! А сама — из простых, из
псковских. А вот ведь — княгиня! Василевс к ней сватался. Не пошла! И ты —
держись!
А она? Не то что василевс поманил ее своими богатствами и
властью, а Геннадий Аверьянович со своим Сухово-Кобылиным по-человечески с ней
несколько слов сказал, интеллигентный, чистенький, супом грибным накормил, и
она уже кинулась к нему, сильная!
Прощаясь со старцем, она все же похвасталась:
— А у меня, по семейному преданию, в роду был преподобный
Нил Сор-ский...
Отец Тарасий глянул зорко — метнул взор:
— Да, странно, а кажется, что Сор Нильский…
*
* *
«Дорогой Олик! — пишет Раиса. — Лавкин сказал, что я
должна работать на него бесплатно. Вроде как он меня возит, кормит, за гостиницу
платит, и деньги, по его мнению, мне не нужны. Мало того что я товар отбирала
для него в Турции, он предложил мне еще и заняться рекламой его трусов. Может,
поможешь мне? «Каждый бухгалтер приобретает бюстгалтер» — что-то в этом роде.
«Не усмехайтесь в усы — покупайте трусы». «Не описать словами трусы с
кружевами». «Съевши палку колбасы, не забудьте про трусы».
А Ирка, дочка моя старшая, которая за депутатом, совсем
оборзела. «Я, говорит, и так вдову нашего папаши с ребенком содержу, еще и
сестрицу гулящую — она дорого мне обходится с тех пор, как с этим богатеньким
иностранным папиком у нее не срослось: салоны, сауны, ночные бары, так ты тоже
хочешь сесть мне на голову? И ладно бы деньги на хлеб просила, а то все на
своих бездельниц-побирушек. Это же прорва! Черная дыра! Откуда ты их только
берешь? Вся Кубань через твой дом сюда перекочевала! Скажи — нам это надо? Вот
что твоя Ольга делает, а? Ты уже не один год ее содержишь, а где ее кпд? Где
«Летящие вместе»? Я ей отвечаю: «В работе». А она: «Ты когда еще заявку на
сценарий посылала — у тебя уже это хотели купить, так зачем ты с Ольгой
связалась?» Так она говорит.
А я ей: «Так то заявка на сценарий, а то — роман. Подожди,
еще сама зачитываться будешь. Денег у меня просить, когда я Нобелевку за него получу».
Вот такие дела.
Работы твои в институте получили высшую оценку. Даже
Кураев похвалил: «Вот пример женщины в Церкви». Так что тут вопросов нет. Меня
даже пригласили прочитать доклад на Рождественских чтениях. Я — блистаю.
А где все-таки «Летящие вместе»? Все в пути или уже на
подлете?»
Ольга ей отвечает: «Дорогая Раиса! Мне прописали новое
лекарство, которое мне очень помогает. Я просто воскресла. Дышу почти свободно,
хотя в клинике мне сказали, что это всего-навсего на сорок девять процентов!
Тем не менее готова к новым трудам. Реклама трусов у меня что-то не получается:
«Покупайте белые панталоны и отправляйтесь на альпийские склоны». Давай лучше
во ВГИК поступим? На сценарный? Есть там заочное отделение? Представляешь, у
тебя будет два образования — богословское и кинематографическое! Можно будет
ими торговать! Одно Лавкину продадим. Пусть показывает диплом и требует у
поставщиков скидку.
А я уже и канву для сценария придумала: сын забирает мать
из деревни. Она — хорошая такая, правильная старуха, верит в Бога, любит
порядок в хозяйстве. А сын у нее — акционист. Актуальный художник. Он делает
всякие инсталляции. А бабка думает, что он либо преступник, либо чокнулся.
Очень хороший ход: посмотреть на наш мир глазами естественного, неиспорченного
человека. Так что — будешь во ВГИК поступать? А то «Летящие вместе» уже
вылетели на финишную прямую и совсем выдохлись».
Раиса пишет: «Ольга, ты что — сказилась? Какая финишная
прямая! У тебя же в романе ничего нет о Боге! Ведь это самое главное — героиня
приходит к Богу, в этом фишка. А ты все о метущемся пухе и выдранных перьях.
Ирка, гадина, расщедрилась, дала три тыщи, как нищенке. Посылаю тебе стольник.
А твой Зотик запросил за икону Николы восемьсот. Никола у
него дороже Спасителя! Говорит: «У меня обстоятельства поменялись». Я гляжу —
Никола у него строгий, Господь, как ты помнишь, вышел у него грозный, а этот
еще суровей. Я спрашиваю: «Что ж они у тебя такие, словно нас тут же и поразит
гнев небесный?» А он: «Это не шутки. Что, когда Никола Арию-ересиарху в морду
давал за то, что тот Христа тварью почитал, разве он ласковенький был? А если
для вас это дорого, я другому храму предложу». Вот как заговорил! Монах!».
С приходом Раисы к Богу у Ольги в романе ничего не
выстраивалось. Как ни крути, а выходил подлог: Раиса получает высокие оценки за
ее, Ольгины работы. Подлог и подделка. А с другой стороны, Раиса не дает Ольге
умереть — что было бы, если б не ежемесячные сто долларов? Если бы не компьютер
с Интернетом? А Раисина богословская библиотека? Да одно лекарство полторы
тысячи стоит! А зимние сапоги, которые ей с оказией передала Раиса — Ирке, жене
депутатовой, они малы, а Ольге в самый раз. Английское производство. И Нюша все
пристает:
— Мама, нам тесно, на тебя все жалуются, говорят — мать
твоя ничего не делает, нигде не работает, а проживает в огромной двухкомнатной
квартире. И я не знаю, что им ответить!
Ольга хотела ей сказать: «Ответь, что ты матери своей
больной ни одной копейки никогда не подала, продуктов не привезла, в больнице
не навестила! И напомни, что живут-то они все в нашем доме! А именно — лично в
моем!»
Она так обиделась и раздражилась, что буквально рухнула на
свой продавленный диван, на котором пятнадцать лет назад умирал Эдик, и
заснула, как вырубилась.
Ей приснился странный сон: стоит перед ней на снегу отец
Тарасий, босой, и снег начинает таять вокруг него. Он говорит:
— Чего ж так укуталась-то? Тепло ж! Кацавейку свою сними!
А она будто бы отвечает:
— Так ведь зима!
А он ей:
— Оттого и зима, что ты кацавейку напялила! Не узнать!
Она проснулась, стараясь удержать этот ускользающий
разговор и понять, что бы он мог означать. Отец Василий плохо относился к снам
— просто терпеть не мог, когда кто-то начинал их ему пересказывать. А вот
преподобный Варсонофий, старец Оптинский, очень даже внимательно к ним
относился, записывал даже в свой дневник. И что за кацавейка, которой у нее
никогда не было и которую ей надо было с себя снять, чтобы прошла зима? Что —
чужая одежда, что ли, на ней, образ чужой? И за этим образом ее саму не узнать.
*
* *
Зима в Питере выдалась суровая — и мороз, и снег, и лед.
Балконы ветхие то и дело обваливаются, падают на голову прохожим, сосульки
метровые, которые губернатор назвала «сосулями». Чтобы людей не убивало, везде
вокруг домов поставили столбики, протянули веревки: «Не влезай!! Убьет!». Все
старательно обходят опасную зону. Только как обходить-то? Сугробы в
человеческий рост по краю дороги, а по дороге ползут машины, злобно гудящие на
нерасторопных пешеходов. И — тьма египетская. На каких-нибудь четыре-пять часов
выглянет угрюмое солнышко, закатится, и все опять погрузится в сумерки да
потемки.
Ольга еле-еле доползла до храма отца Василия, задыхаясь.
Встала на паперти, откашливаясь до изнурения и брызгая в рот Турбухалером.
Глаза закатываются, воздуха не хватает, ноги расползаются в разные стороны,
коленки дрожат. Стоять в очереди к исповеди нет сил. Отец Василий увидел в
толпе ее, пригласил жестом:
— Давно тебя не видел... Болела?
Она опять закашлялась и кивнула. Побрызгала турбухалером и
поплакала о себе всласть.
Выходя из храма, столкнулась нос к носу с Петром
Петровичем и поразилась, как он изменился с их последней встречи: пожелтел,
постарел. Увидел ее и сразу как-то весь съежился, словно боялся, что она ударит
его. А ведь, честно говоря, было за что: сколько раз она ему звонила на
мобильник, он не брал трубку, сколько просила откликнуться, записывая на
автоответчик: «Петр Петрович! Где же картина?», «Пожалуйста, позвоните мне, я
жду не дождусь картины моего мужа», но в ответ полная тишина.
А теперь вот на ловца и зверь выбежал.
— Подожди меня, — неожиданно сказал он. — Я только записки
подам и тебя довезу до дома. Я тебе все объясню.
Она подумала, что это он таким образом хочет увернуться:
сейчас пропадет в толпе богомольцев, только она его и видела. Но неожиданно он
возник рядом и взял ее за локоть.
— А меня Девочка бросила, — вздохнул он, когда они сели в
машину. — Изменила и бросила. Теперь я один как перст. Виделся я тут с
Некричем. Ты ведь была у него? Подлечил он тебя? Сказал мне: «Милая женщина, но
мы с ней из разных стай».
— С чего это он так сказал? — заволновалась Ольга.
— Да я ему прямым текстом: ты вдова, он вдовец. Что долго
искать?
— Сватали меня, что ли? Врачу — больную? Так мы хоть и
летим, да не вместе! Вот он и сказал: из разных стай…
— Да ты дольше меня проживешь, — мрачно затянул он. — У
меня же — последняя стадия. И старец Тарасий помер — некому за меня и
помолиться теперь.
И правда — умер к концу весны.
— А картину Эдика, — сказал, подвозя ее к подъезду, — у
меня увели. Девочка много чего из дома поперла. Зря я ей так расхваливал. Она
сочла, что картина эта миллионы стоит…
На этом Ольга и рассталась с ним.
Так все уходят, уходят, уходят, уходящие вместе…
*
* *
Ольга засела за дипломную работу для Раисы. Ориентировочно
она называлась «Церковь и интеллигенция», но по сути — «Смерть интеллигенции».
Интеллигенция сама развенчала свои мифы и себя предала. Миф о своем идеализме.
Миф о своей антибуржуазной сущности. Миф о своем мессианстве. Миф о своем
бескорыстии и благородстве. Миф о своей чести.
Она смешалась с люмпенами и стала просить подачек,
заискивать, льстить, шестерить. У государства, у богатых дельцов, у
бизнесменов. Хотя бизнесмены бизнесменам рознь — это тоже вопрос. Бизнесмен —
это если ты торговую точку открываешь, день и ночь вкалываешь, получаешь свою
прибыль, строишь новые киоски, магазины, укрупняешь их и т.д. Или ты нашел
залежи полезных ископаемых, нанимаешь трудяг, они там все добывают, на этом
месте твоими трудами — заводик, один, другой, комплекс, и вот ты — миллионер.
А если ты блатной, взял кредит в банке, на него выкупил по
бросовым ценам уже готовый металлургический ли завод, нефтяные ли вышки, — это
уже по-другому называется. И вот к ним, к этим, интеллигенция потянулась с
протянутой рукой. («Как я к Раисе, а она — к Лавкину», заметила про себя
Ольга). Кто попронырливее да польстивее, тот получше устроился — фонд, гранты,
а кто голь перекатная — тот вообще с голытьбой смешался, с гопотой.
Интеллигенция предала царя — и пошла к большевикам.
Предала Церковь и стала стыдливо цитировать классиков
марксизма-ленинизма.
Предала культуру и прогнулась под самозванцев и
графоманов. Поддалась на шантаж и стала сама всех шантажировать.
Интеллигенция не погнушалась признаться, что ее лояльность
можно купить. Интеллигенция полюбила деньги и лесть.
Она не захотела быть солью земли, забыла, что соли
изначально не может быть много. Глины полно, а золота — чуть-чуть. Добрых семян
— горсть, а сорняк опыляет все. Много званых, но мало избранных. И вот в этом
драгоценном меньшинстве, в этой изящной хрупкости, избранной малости она не
пожелала оставаться. И Господь развеял ее по лицу земли, смешал с прахом
земным.
*
* *
Послала дипломную работу Раисе, а та ей:
«Олик, нет, Ирка моя права — что с романом? Где кпд? Где
путь человека к Богу? Ты же — полный ноль! Ни-че-го! Какие, к черту, графоманы
с самозванцами? Сколько я уже в тебя втюхала! Если ты сама не можешь, возьми
себе подмастерьев. Пусть одни диалоги пишут, другие — описания природы, третьи
— сцены всякие, четвертые — портреты! Я читала — все так делают! А сама — пиши
про божественное, про духовное. Ты же можешь, когда захочешь! Честное слово,
надоело ждать! Хочешь, я сама тебе в подмогу найму писателей? Стоит только
кинуть клич — у самих-то сюжетов нема! Все из пальца высасывают!
А твой Зотик согласился Ирке икону написать (помнишь, она
захотела, в гостиной, говорит у себя на даче повешу) и заломил цену — полторы
тысячи. Евро. А хотите дешевле — покупайте в Софрино. И уехал.
Ирка подумала, подумала, узнала, что его иконы вошли в
каталог современных иконописцев, и согласилась. «Пусть пишет, — говорит. — Дам
я ему эти деньги». А его и след простыл. Ты не знаешь, куда он отправился? Ирка
просто возжаждала эту икону — теперь, как никогда.
Представляешь, детей у нее с депутатом нет, возраст у нее
движется к сорока, тридцать семь уже, а она тут у своего такие записи нашла!
Ну, прочитала. Аж зенки повылезли!
Он там пишет, что жена к сорока годам становится для
своего мужа лишним бременем: она теряет единственное свое достоинство —
сексуальную женскую привлекательность, а меж тем траты на нее большие. То есть
деньги — впустую. Куда рентабельнее и разумнее, пишет он, нанять тысяч за
шестьдесят молодую секретаршу, чтоб она свою работу совмещала с сексуальными
услугами. Плюс домработнице тысяч десять — пятнадцать, уже просто за уборку,
без услуг. А еще дешевле — просто снять квартиру тысяч за тридцать и пустить
туда юную привлекательную провинциалочку, чтобы она за проживание
расплачивалась натурой. И он считает: первый вариант обойдется тысяч в
семьдесят — семьдесят пять, а второй вообще в тридцать. В то время как
немолодая да еще и с вечными претензиями жена стоит в несколько раз дороже.
Ну, Ирка, конечно, на стену полезла, когда это у него
прочитала. Такое ему устроила! Взяла кухонное полотенце и по морде ему
депутатской, по морде! А он ей — тоже старый козлина! — в ответ: «Вот и хорошо,
что я весь свой бизнес на сестру оформил, а не на тебя! Тяжело в ученье — легко
в бою! Будешь мои личные бумаги читать, брошу тебя на фиг, ничего тебе не
оставлю! А закажешь меня — все равно все сестре моей отойдет».
Вот она на икону теперь только и надеется. Услышала от
меня, что есть такая «Заступница усердная», хочет теперь ее у себя иметь».
*
* *
Обиженная Ольга пишет в ответ:
«Дорогая Раиса! Даже и не знаю, как теперь перед тобой
представать — ноль. То есть ты, помноженная на меня, будь ты хоть единица, хоть
пятерка, а все будешь — ноль. Но и деленная на меня, дашь тот же результат. То
есть я тебя полностью аннигилирую. Так что лучше уж тебе ко мне даже и не
приближаться!
Кроме шуток. Первое. Твоя Ирина, наверное, думает, что я
тебе орфографию с пунктуацией тут подправляю, опечатки всякие, последний лоск
навожу, нерасторопная такая! Она думает, что я тут легонько карандашиком по
твоему гениальному роману прохожусь, абзацы выставляю. Ты ведь ей так все дело
представила? Так что не надо мне пересказывать заведомую ерунду.
Второе. Где это ты такое вызнала, чтобы роман вот так
писали по кусочкам — один раб диалоги, другой — портреты? Так только паршивые
сериалы пишут, если хочешь так — продай свою заявку, получи пять тысяч, и тут
же понабегут диалогисты с портретистами. Вон — моя четвероюродная племянница
Майкова только этим и занимается: у нее шесть детей, мужик с сыном-студентом на
шее сидит, так она и вкалывает. А ты уже вон какие амбициозные планы построила
— Мэл Гибсон, видишь ли, будет фильм снимать по твоему сценарию, вы получите за
него «Оскар»…
Третье. Я сразу тебе сказала: я не писатель, тем более не
романист (это особый дар, вон даже Чехов не мог). Но ты настаивала: «Я плачу?,
я за все отвечаю, у тебя получится!». Сама меня упросила, чтобы я уселась не в
свои сани, а теперь ропщешь, что я работаю слишком медленно. А это серьезный
роман о трагедии интеллигенции. О подлой современности. О конце истории и
искусства. И вообще сам роман выстраивается вполне в русле постмодерна: в текст
собственно повествования вклиниваются и разные голоса, и рефлексии по поводу
написанного, и обсуждение того, куда дальше двинется сюжет.
Почему я пишу так много о себе (вернее, о героине Ольге?).
Потому что именно ее линия оттеняет характер твоей героини, твоей тезки: обе
оторваны от своих корней, но одной (тебе) назначено расти, а другой умаляться,
пока не изведет себя и род свой. Одной — сиять, а другой погаснуть совсем.
Именно между ними происходит (уже произошла) рокировка. QUI PRO QUO.
И, если угодно, есть триангулярность, необходимая для
романа: хрупкий, слабый интеллигент (Ольга), жизнеспособный человек из народа
(Лавкин) и русская красавица (Раиса), которую все покупают, но не могут купить
(она находит пути для освобождения из рабства по духовным путям). Если хочешь,
это как в «Капитанской дочке»: Гринев, Пугачев и Маша. Или как в «Идиоте»:
Мышкин, Рогожин и Настасья Филипповна). Вот замысел. (Про триангулярность я у
литературоведа Эткинда вычитала.)
Есть тут и архетипические сюжеты, и интертекстуальность:
Золушка, благородный разбойник (Лавкин в конце концов обратится к Богу),
самозванцы, сказка о рыбаке и рыбке, скупой рыцарь, условно говоря, Моцарт и
Сальери, не говоря уж о пире во время чумы, ну и еще что-нибудь нароем-напишем.
Я вот-вот выхлопочу себе пенсию и тогда вообще не буду
брать с тебя денег. Что касается Богословского института, то это просто
доставляет мне удовольствие. Так что не слушай людей, которые ничего не смыслят
в нашем деле. В кпд я ничего не понимаю и отказываюсь мыслить в этих
категориях.
Четвертое. Только что вышел сериал «Счастливы вместе» —
сорок девять серий. Не хочешь ли поменять название хотя бы на «Летящие против
ветра»? Или просто «Против ветра»?
Пятое. Фамилия автора — Босота — не представляется мне
выигрышной. Лавкина — не лучше. Девичья — Шурыгина — совсем плохо. Может быть,
тебе взять псевдоним? Богословская, например?
Для ВГИКа у меня уже практически написана заявка на
сценарий (на случай, если ты надумаешь поступать и туда). Начинается все в
Англии в правление королевы Елизаветы. Первой, разумеется. Ну там Мария Стюарт
томится в Тауэре, протестанты теснят католиков. Распоясываются пуритане. И
католики (Испания, Франция) во главе с Папой решают Англию поставить на место.
Формальный повод — казнь Марии Стюарт.
Испания с Францией посылают знаменитую армаду к берегам
Англии и — дальше слушай — на сей раз в нашем фильме, вопреки исторической
правде, ОНИ ПОБЕЖДАЮТ! Все! Европейская, а то и мировая история идет другим
путем. Как бы там ни шла, все равно мир гораздо теплее, горячее,
художественнее, одушевленнее, чем он стал под властью холодных и коварных
англосаксов.
Католики искореняют эти сорняки реформаторства, испанский
король подавляет революцию в Голландии, и они аннулируют то, что принято
понимать под протестантской этикой, весь этот расчетливый рационализм. Говорят
грядущему капитализму свое «нет», душат его в зародыше. Устанавливается тео-кратия
с социалистическими принципами (социальное государство). Они кладут
непреодолимую преграду грядущей секуляризации и безбожию. Никакой Французской
революции! Никакого Наполеона и войны двенадцатого года. Во Франции до наших
дней правит католическая династия Бурбонов, в Англии — Стюартов. Иезуиты
вылавливают масонов и томят их в славном Шильоне, пока они не окатоличатся.
Естественно, нет и не может быть и речи, вплоть до сего дня, о легализации не
то что гомосексуальных браков, но и самой гомофилии.
Да и лицо Америки — иное: это милое лицо благочестивой
провинции, стремящейся к просвещению. Такие хорошие, работящие, спортивные,
простоватые американские парни с белыми зубами. Типа Дина Рида или Джона
Кеннеди.
А что в России? В Россию при Иване Грозном приезжал в
Москву патриарх Константинопольский Иероним, по одним свидетельствам, изгнанный
турками, а по другим — лишенный своего сана греческим духовенством. Царь принял
его с небывалыми почестями. По слухам, он прибыл сюда после своего визита к
Папе Римскому. И цель его состояла в том, чтобы заключить союз между Иваном Грозным
и королем испанским как государем, который мог бы способст-вовать освобождению
Константинополя от турок.
Эта мечта манила русского царя: уже шли об этом переговоры
с персами, уже и грузинские послы заводили речь о союзе, чтобы всем скопом и
разом ударить неверных с разных сторон… Да и посланник императора немецкого
готов был поддержать такой договор, тем паче что сам прибыл сюда
ходатайствовать о нападении на польские области, граничащие с Россией, а
похлопотать о займе денег у русского царя для продолжения войны за брата
императора Максимилиана против сына короля шведского, в те поры восседавшего на
польском престоле.
Эти переговоры между русскими и испанцами продвигались
весьма успешно, на горизонте воображения замаячил уже отвоеванный Царь-град,
зазолотились в синеве небес купола Святой Софии, как вдруг все рухнуло: Испания
проиграла войну Англии. Спасительный союз так и не состоялся. Напротив, сюда, в
Москву, потянулись папские легаты, пытавшиеся, раз ничего не выгорело с
Константинополем, выгадать на этом как-то иначе, а именно склонить самодержца
перевести Русскую Церковь под власть Римского Папы…
Но и это не удалось, хотя изгнанный Константинопольский
патриарх сам пытался тут приложить руку. И тогда он предложил царю перенести
Константинопольский престол в Москву…
Ну хорошо, а если бы все-таки испанцы победили англичан,
Царь-град был бы освобожден не без помощи латинян, торжествовавших
всеевропейскую победу, то чем такое католическое франко-испано-итальянское
владычество могло бы грозить России? И тогда, и потом, и ныне? Это пока
представляется мне весьма смутно… Надо поговорить с историками… Допустим, пока
католики разбираются со своими внутренними врагами, сиречь протестантами и
масонами, а на это ушел бы, возможно, целый век, Россия, счастливо избежавшая
Отечественной войны с французами, освобождает от турок и Сербию, и Болгарию, и
Грецию и входит в Царь-град. В храме Святой Софии сам самодержец всея Руси
коленопреклоненно участвует в благодарственном молебне. И далее русские войска
движутся ко Гробу Господню. Все! Святая Земля! Во всяком случае, заявка
колоссальная! Сто серий на Первом канале! Двести! Эфир взорвется!
А что касается Зотика, он ко мне заезжал. Сказал: «Паче
всех человек окаянен есмь. Но хоть я и убогий богомаз, пьяница и грешник, а святые
образы не стану в депутатские дома поставлять». Социальный протест у него. И
личная трагедия, о которой умолчу.
Злой, грустный, или как он о себе сказал, «печальный
обломок» возвращается в свой новгородский скит. Так что жизнь налаживается.
А Ирине твоей лучше всего на эту тему пошутить, довести до
абсурда: и жена после сорока лет нерентабельна, и мать, и отец… Впрочем, это их
такая депутатская логика. Все у них на самоокупаемости — наука, культура,
искусства, образование, медицина, человеческая жизнь. Не желают они покупать
нашу лояльность, да и фиг с ними! Будь сейчас в Европе облеченные властью
католики, и у нас этих депутатских вывертов мысли не было бы. Потому что такой
ход сознания определенно не наш, не русский, да и вообще не христианский.
Привет!»
*
* *
«Ну, ладно, Олик, что-то ты разнервничалась! Это оттого,
что мало молишься, мало ходишь в храм. А ты соберись с силами и вперед.
Отправляйся, а там будь что будет. Ты вот мне сказала, что в последний раз так
и не смогла туда доползти, вернулась с полпути. А это бесы тебя не пустили.
У меня новости (скорее плохие, чем хорошие) — ты сейчас
упадешь! — Лавкин собирается баллотироваться в депутаты то ли от Саратова, то
ли от Самары (он откуда-то оттуда родом), его на это толкают подельники по его
бизнесам и прежде всего — жена-юрист. В общем, он уезжает в свою эту Сызрань
(Саратов-Самара), будет, пока суд да дело, что-то там делать в администрации и
берет с собой юриста-жену. А я им уже вроде как совсем не в кассу. Аморалка,
понимаешь! Жена его, конечно, ликует — думаю, для этого она все и затеяла.
А я не знаю, горевать мне или радоваться? С одной стороны,
у меня депутат — зять, с другой — любовник. Оба прохвосты. Напоследок он сунул
мне какую-то мелочевку: на, подкормись.
Ты была права — он до сих пор шепелявит. Поделом ему! Не
представляешь, как он произнес своим откушенным языком: «Наше вам с
кисточкой!». Я прямо покатилась от смеха! Как он собирается агитировать своих
избирателей?
Когда ж он наконец в благородные разбойники у тебя
выбьется? Что такое должно случиться, чтобы Лавкин вдруг преобразился, козлище
депутатское! Подскажи!
Но, может, ты все-таки сочинишь что-нибудь рекламное для
него — на юморе? А то мне ничего в голову не лезет, кроме: «Потерял трусы, но —
не ссы!», в том смысле что есть такой замечательный магазин, где ты можешь
приобрести новые — еще лучше. Я ведь последние сто долларов тебе из его денег
послала! У Ирки трудности. Она теперь с депутатом своим на ножах.
Видишь, с «Летящими вместе» мы упустили время. Нас
опередили. Может, просто украли название. Но псевдоним — это уж прости! Если
мой роман будет подписан какой-нибудь там Богословской или Ласточкиной, как я
докажу, что это я и есть? Кто поймет, что это мой роман? Нет, пусть там стоит:
Раиса Босота.
Твой Раик.
PS. А работа твоя про интеллигенцию — обалденная. Мне ее в
церковном журнале предлагают опубликовать, а потом издать отдельной брошюркой.
С Европой ты пока подожди — никому не показывай, а то украдут. И знаешь — хрен
с ним, со ВГИКом! Без него обойдемся. Прежде чем этот твой проект начинать,
надо деньги найти на раскрутку, на экранизацию. Но это — потом.
А «Летящие вместе» — прежде всего! Я сердцем чую, они
вот-вот прилетят».
*
* *
«Дорогая Рая! Я рада, что у тебя хорошее настроение.
Босота, так Босота. Действительно, оригинально и запоминается. Что касается
моего похода в храм, то «будь что будет» — это уже не ко мне, а к тем, кто
будет вызывать реанимацию или труповозку. Хоронить опять же.
Мы тут одного искусствоведа хоронили. Собирали с мира по
нитке. Ничего у него за душой не оказалось, ничего не нажил, автор двенадцати
книг, профессор университета. Ученик знаменитого Михаила Михайловича
Герасимова, который по черепу мог восстановить лицо человека. Уникальная
работа! Он реконструировал лицо Шиллера, Ивана Грозного, адмирала Ушакова,
князя Андрея Боголюбского.
Поразительно, но, оказывается, по черепу можно
восстановить портрет человека, каким он был в момент смерти! Вот ужас-то, сама
подумай: помру я, и реконструируют мою физиономию, но не ту, которая у меня
была в юности, а эту, старушечью, с мешками под глазами, с щеками,
спустившимися на плечи, с выражением удушья. Почему-то я это представила, и мне
стало дурно. Хотя, когда восстановят, мне будет уже совершенно все равно, как я
там выгляжу…
Короче, этого замечательного человека мы хоронили, нищего.
Слава Богу, хоть место на кладбище он заранее купил. И то это было по случаю,
заодно с могилой жены, которая скончалась еще до перестройки.
А так — на гроб, на рытье могилы, на венки, на отпевание с
панихидой да на поминки вся его приятельская голь перекатная собирала:
писатели, да преподаватели, да художники непутевые, да никому не нужные
скульпторы. Если бы я писала роман лишь о себе, то назвала бы его «Неудачники».
А был бы жив сейчас старец Тарасий, архимандрит, он бы предложил назвать
«Неясыти».
Это по-славянски всего-навсего «пеликан», птица
экзотическая. Но как она подходит нам! Неясыть! И сытые вроде худо-бедно, и
несытые, и все есть для жизни, для души, для радости, и ничего нет: все в душе
вытоптано и выжжено. Неясыти! Интеллигенция наша! А еще точнее — «Скимны и
неясыти» или «Неясыти и скимны».
Была в клинике у Некрича. Он положил меня на неделю в свой
стационар и сказал, что это я ему, а не он мне делает одолжение: он как раз
пишет доктор-скую, и мой случай очень ему пригодится. Меня обследовали и пришли
в недоумение: я дышу теперь уже лишь на сорок семь процентов, а с такими
показателями люди не живут. Но сделали рентген легких и сказали, что все не так
плохо.
Доктор Некрич вообще предполагает, что болезнь у меня
невротическая, а не органическая. То есть я в какой-то момент жизни не захотела
впускать в себя происходящее и замкнулась. Это реализовалось в том, что мои
легкие отказались принимать окружающий меня воздух (читай: мир). Если
сопоставить время, когда я заболела, с обстоятельствами жизни, то это произошло
примерно тогда, когда я бросила рисовать. А бросила рисовать, потому что рядом
со мной был гениальный Эдик. Выходит, по гордости отказалась от своего
призвания. А организм мой ради оправдания выдал аллергическую реакцию на
краску.
Ну, я эту аллергию антибиотиками забивала, антибиотиками!
Загубила себя. Вот так.
Поэтому — живи и радуйся, чтобы не заболеть. «Непрестанно
молитесь, за все благодарите». Скоро наши с тобой героини уйдут в монастырь.
Долетят-таки вместе! Близится это время! Мэл Гибсон весь в радостных
предчувствиях. В главных ролях Ума Турман, Курт Рассел и Кэтрин Зета-Джонс.
В рекламных паузах — магазины Лавкина: «Не отворачивайте
носы, для пущей красы — покупайте трусы. А тот, кто не раб, покупает push-up».
Считай, «Оскар» уже у нас в кармане. Или как говорит твой Лавкин: наше вам с
кисточкой, держи хвост пистолетом!»
*
* *
Было уже три часа ночи, и я собрала рукопись в стопку,
положила в толстенную папку. Мне казалось, что я с Ольгой была знакома, что мы
встречались… Во всяком случае, могли встречаться. Если не встретились, то это
случайно — разминулись. Задели друг друга рукавами и разошлись не оглядываясь.
Все время она была где-то тут, рядом. Я оказывалась около нее, совсем близко,
только поверни голову…
Я даже спросила у своего друга, реставратора:
— Ты не знаешь такую Ольгу Майкову? Она в каких-то
реставрационных комиссиях работала…
— Да там всегда полно каких-то проверяющих тетенек, кто ж
знает, как их зовут.
Спросила иконописца из Питера.
— Нет, что-то не помню.
Так мне хотелось с ней увидеться, поговорить… Что-то меня
волновало и даже томило в этой рукописи, не давало забыть. Разумеется, я не
собиралась ее «подчищать», а тем паче — переписывать. Но сама Ольга, больная,
задыхающаяся, умирающая, стала мне дорога. Я все вглядывалась в ее фотографии и
все отчетливее понимала, что когда-то где-то уже виделась с ней. Какая-то
разлученная со мной в самом раннем детстве и потерявшаяся сестра. И вот она
находится таким странным образом. И я хочу сказать ей: «Я узнала тебя!».
Она спросит:
— А по какой примете ты узнала меня?
А я отвечу:
— Я узнала тебя по интонации, по тембру голоса, по манере
лететь, как подбитая птица, задевая землю крылом. По тому, как ты вдруг в
разговоре опускаешь глаза, словно стыдясь, что твой собеседник городит чушь,
поправляешь на груди маленький крестик, мямлишь, чтобы нечаянно не уязвить. Как
ты великие замыслы вынашиваешь по ночам, а утром думаешь, что и день прожить —
это великий труд. Как ты стараешься быть незаметной, но какой-то тайный изгиб
тебя выдает, отличает от всех. Расскажи, как ты прожила эту жизнь с тех пор,
как нас разлучили с тобой?
Такие странные мысли приходили мне в ту ночь. И трезвым
утром все это показалось заворотом фантазии, пустым хмелем ума.
*
* *
Я ждала, что во вторник, когда у меня семинар в
Литинституте, Раиса придет за рукописью и я смогу ее кое о чем порасспросить,
во всяком случае, попросить телефон Ольги. Я готова была поехать к ней в Питер!
Но Босота так и не появилась.
Не было ее и на следующей неделе, и я выложила ее рукопись
из машины дома на письменный стол. Я уже стала забывать про нее, когда она
вдруг возникла в институтском дворе:
— Ну как? Ничего для себя не выбрали?
— ???
— Белье, я имею в виду. Помните, каталог…
— Нет, ничего мне не подошло…
— А «Летящие вместе» — что, будем писать? Или я другим
предложу. Желающих много. Сразу поналетят!
— А Ольга — как она? Может быть, вы дали бы мне ее
телефон?
Раиса как-то нервно хохотнула:
— Чей, Ольги? А вам-то она зачем? Только деньги с вас бы
взяла. К тому же она… это… долетела. Умерла, короче говоря.
— Как умерла? Когда?
— А на прошлой неделе. Болела она. Так вы бы не
согласились там кое-что поправить, подредактировать, залакировать? Последний
лоск. Так сказать, мастер-класс.
Стояла передо мной — выбеленные волосы, турецкая курточка,
кроссовки — плотная, приземистая, коренастая, уверенно стоящая на этой земле,
студентка.
— А у Ольги — остался ли какой-нибудь архив? Что-то, не
вошедшее в рукопись?
— Нет, ничего не осталось! — сдержанно ответила Раиса. —
Как только она скончалась, тут же приехала ее дочка, все забрала — компьютер (а
ведь это я покупала для нашей работы!), вещи, тут же квартиру выставила для
аренды, потом, сказала, пойдет она на продажу, а бумаги — долой. Может быть, вы
все-таки передумаете? А то моя дочь Ирина — она замужем за депутатом — надо
мной смеется: «Ну, мать, ты уж думаешь, что за тебя Улицкая или Николаева
писать будут». А я ей: «Почему нет-то? Такой материал! И потом — не бесплатно
же!».
— Ваша дочь права, — ответила я. — Простите, у меня
занятия.
— Мастер-класс, — кивнула она. — Понимаю. Ах, вот, совсем
забыла. Если вы интересуетесь, конечно. Ольга мне буквально накануне смерти
прислала повесть, которую попутно написала. Стыдно ей стало, что она деньги-то
получала регулярно, а готовый продукт так и не выдала. Хотела, чтобы мы
каким-то боком в роман включили. Или на сценарный во ВГИК подали. Или в журнале
каком-нибудь опубликовали. «Лишняя публикация тебе не повредит», — сказала. Но
эта ее повесть мне явно не в кассу. Так вам интересно? Она у меня в машине
болтается. Хотите — сейчас принесу? Там черт-те что, а с боку бантик. Я вообще
ничего не поняла. Где она эти письма взяла?
Она еще и переделку европейской истории задумала. Сто
серий на Первом канале. Но это тоже бред какой-то. Кто это будет писать?
Она залезла в машину и протянула мне рукопись.
— Вот, «Эпистолярия». Повторяю, этих ее персонажей я
совсем не знаю, это не мое. Это она сама накрутила. А мою-то красную папку
верните!
Я смотрела на нее и все не могла понять: то она казалась скимном,
то неясытью, то и тем и другим. Мне до слез было жаль Ольгу, и я прижала к
груди ее повесть, боясь, что Раиса передумает и отберет.
— В следующий раз, — ответила я. — Вы же не предупредили
насчет сегодня… Ровно через неделю. Здесь же.
— Понимаю, — миролюбиво и даже уважительно кивнула она, —
мастер-класс!
И сделала такой круговой жест над головой, словно
изображала полет.