Валерий Есипов. Два гения в одном эшелоне. (В.Т. Шаламов и Ю.Г. Оксман). Валерий Есипов
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Валерий Есипов

Два гения в одном эшелоне

критика

 

Об авторе | Валерий Васильевич Есипов родился в 1950 г. на Сахалине. Окончил журфак ЛГУ в 1975 г., в 2007 г. защитил кандидатскую диссертацию по культурологии в СПб гуманитарном университете профсоюзов. Автор книг «Житие великого грешника» (документально-лирическое повествование о судьбе русского пьяницы и замечательного историка-самоучки И.Г. Прыжова)». М., 2012, «Варлам Шаламов и его современники» (Вологда, 2007, 2008), «Шаламов» (М., 2013. Серия ЖЗЛ). Лауреат премии журнала «Юность» имени В.Я. Лакшина в области критики и литературоведения за 2012 год. В «Знамени» опубликована статья «Негромкое столетие Варлама Шаламова» (2008, № 2). Живет в Вологде.

 

 

 

Русская интеллигенция без тюрьмы, без тюремного опыта —
не вполне русская интеллигенция.
В. Шаламов

В случаях, когда исключаются дискуссии, начинаются репрессии.
Ю. Оксман

Один из героев этого сюжета был непревзойденным знатоком жандармских архивов царской эпохи. Он никак не предполагал, что наступят времена, когда его имя и его «дела» будут искать — и найдут! — в архивах НКВД. Другой герой был убежден, что «документы нашего прошлого уничтожены», и писал свои рассказы о колымских лагерях, исходя только из того, как он их сам видел и понял. Но его «дела» тоже найдутся. Судьбы этих великих людей — гениального литературоведа (реализовавшего себя лишь наполовину) и гениального писателя (реализовавшего себя сполна, но напечатанного и признанного лишь недавно) — не просто во многом схожи, а являются единым живым символом трагедии российского ХХ века. Ибо нет более мощного символа этой трагедии, чем Колыма, соединившая их. Но есть и другого рода параллели в их судьбах.

Видели ли, знали ли друг друга Ю. Г. Оксман и В.Т. Шаламов? — почти инстинк-тивный вопрос, возникающий у каждого исследователя. Так хочется верить в их хотя бы нечаянную встречу где-то на «этапе», знакомство с пожатием рук, взаимную симпатию, возникшую с полуслова, вынужденное расставание, а потом — переписку или хотя бы мысленную перекличку «из двух углов» своего многострадального отечества (старинная российская традиция!).

Увы, параллельное чтение «Колымских рассказов» и воспоминаний Шаламова, с одной стороны, и изданных недавно многочисленных подробнейших писем Оксмана, с другой — ничего не открывает. Мелькнувший дважды у Шаламова з/к «Миша Оксман, крепильщик, бывший начальник политотдела дивизии, которого маршал Тимошенко, еще не будучи маршалом, выгнал из своей дивизии как еврея» — явно только однофамилец (впрочем, автор «Колымских рассказов» иногда давал своим героям и вымышленные фамилии). У самого же Юлиана Григорьевича имени Шаламова ни в каком контексте — ни в колымском, ни в литературном — 1960-х годов не встречается. Между тем «потаенная» литература всех времен была его страстью, он общался до своей смерти в 1970 году со многими молодыми филологами и историками, хорошо знавшими самиздат и Шаламова в нем (например, с Н. Эйдельманом). Тут тоже тупик — или пока тупик, кто знает.

Интернет-поисковики на сей счет лучше не насиловать. Это пагубная страстишка дилетантов и шарлатанов ХХI века, желающих делать открытия одним нажатием кнопок. Реальный мир, в том числе мир «подземный», архивный, гораздо запутаннее, но только здесь можно найти истину. Конечно, многое о Шаламове и Оксмане можно узнать и в Сети. Но Википедия и другие базы годами не обновляются, а новые сайты и блоги нередко транслируют старые сплетни интеллигентских кухонь. Например, недавно на «Зарубежных задворках» прочел: «Варлам Шаламов — прозаик и поэт советского времени, диссидент». Это он-то, спускавший некоторых так называемых «диссидентов» с лестницы своего дома, именовавший их презрительно «ПЧ» — «прогрессивное человечество» (добавляя: «ПЧ состоит наполовину из дураков, наполовину из стукачей, но дураков нынче мало»...). О Ю.Г. Оксмане пока пишут в этой связи осторожно — «протодиссидент», т.е. начальный инакомыслящий или предтеча. Возможно, в этом что-то есть, ведь «железный Юлиан», как его иногда называют, был первым, кто открыто стал называть имена доносчиков сталинского времени — здравствовавших и процветавших в 1960-е годы литераторов и ученых. Причем он опубликовал их имена за границей (через свои литературоведческие контакты с Г.П. Струве), в «Социалистическом вестнике», издававшемся в Нью-Йорке. За это несгибаемого старика-профессора исключили из Союза писателей, изгнали из Института мировой литературы, отлучили от издания особо дорогого ему в последние годы А. Герцена — родоначальника тамиздата в XIX веке. Он вынужден был уехать преподавать в город Горький, где «ясные зорьки» (раньше, после Колымы, он почти десять лет вынужден был читать лекции студентам в Саратове, ставшем уже не глушью, как во времена Грибоедова, но все же очень не похожем на Гейдельберг, где когда-то учился Оксман).

Могла ли громкая история с бесстрашным разоблачением сталинских стукачей в 1964 г. не заинтересовать Шаламова, в ту пору еще не сузившего свой круг общения? Скандал в ИМЛИ тем более не мог пройти мимо его ушей, поскольку в этом институте работал его близкий знакомый литературовед Л.И. Тимофеев (между прочим, инвалид с параличом ног, и Шаламов общался с ним в основном по телефону и по переписке). Долгое время ничего на этот предмет в архиве Шаламова найти не удавалось, и лишь недавно, готовя вместе с коллегой С.Ю. Агишевым к публикации его незавершенную пьесу «Вечерние беседы», обнаружил — вернее, расшифровал в рукописи с трудночитаемым почерком — такой диалог, относящийся ко временам зарождения «диссидентства»:

«Я (этот герой — сам Шаламов. В.Е.): А говорили, что Вас арестовали, месяц допрашивали.

Крушельницкий: — Клевета, Оксмановская (курсив мой. — В.Е.) клевета. Я уезжал на месяц в Ленинград. Отдохнуть. Понимаете? У меня счета из гостиницы есть... Теперь эти все говорят, что я провокатор. А Оксман говорит, что я осведомитель. Я его привлеку к партийному суду и суду чести»1.

Кто является прототипом Крушельницкого, следует сказать, чтобы избежать кривотолков, и сразу же заметить, что он — литературовед, исследователь В.Г. Короленко А.В. Храбровицкий — отнюдь не был ни провокатором, ни стукачом. Шаламов его знал давно, но с определенного момента невзлюбил и, поддавшись слухам, вероятно, стал подозревать в указанном грехе2. Но для нас важнее, что в диалоге дважды подряд фигурирует фамилия Оксмана: выходит, что Шаламов прекрасно знал о его роли разоблачителя доносчиков, коль скоро эта роль обрела для него даже нарицательную силу! Здесь можно смело говорить и о восхищении Шаламова Оксманом, и о своего рода чувстве родства и перекличке с ним. «Сначала нужно возвратить пощечины и только во вторую очередь — подаяния» — это из «Колымских рассказов», «Клянусь до самой смерти / Мстить этим подлым сукам» — из стихотворения «Славянская клятва». Беспощадность к палачам у обоих имела единый исток. Можно понять, что и характеры их по своей прямоте и поистине титановой твердости были — один к одному, несмотря на разницу в возрасте в двенадцать лет.

В молодости Шаламов, несомненно, был знаком с именем и хотя бы с некоторыми работами знаменитого профессора-пушкиниста и декабристоведа. Ведь Варлам вырос в 1920-е годы, был страстным книгочеем, поклонником и Пушкина, и декабристов одновременно (в юные лета мало кто ощущает тут огромные противоречия!). После Колымы Шаламов саркастически писал о советском литературоведении сталинского периода: «У нас два особенно несчастных писателя — это Пушкин и Чехов. Из них обоих пытаются сделать сознательных социалистов и бойцов-организаторов». Оксман после ареста не печатался, его имя как «врага народа» было вычеркнуто отовсюду — так что это относилось явно не к нему. При Сталине, да и позже, была совершенно забыта выдающаяся роль Оксмана в ранней советской пушкинистике 1920-х годов. Наперекор вульгарно-конъюнктурной социологии некоторые немногие ее представители имели смелость видеть в первом русском поэте негасимый светоч «тайной свободы». Ю. Тынянова в этой связи помнили, а Оксмана, который был его ближайшим другом и единомышленником (снабжая при этом архивным материалом для «Кюхли» и других романов), — вырвали из памяти...

Наиважнейший вопрос: знал ли Шаламов — и узнал ли в конце концов, что Оксман тоже был в колымских лагерях, где-то рядом с ним? Здесь, к сожалению, полная неясность. Видеться в Москве они не могли — эмблем Колымы в 1960-е годы на себе никто не носил, ореолов вокруг себя не раздувал, хотя связь и дружба всех, кто прошел рядом, одними дорогами, была священной. Но дороги зависели от прихотей судьбы, и только. В этом мы убедимся чуть ниже, а пока снова заглянем в Интернет — что там пишут о колымской биографии Оксмана и ее предыстории.

«Википедия»: «В ночь с 5 на 6.11.1936 Оксман был арестован по ложному доносу сотрудницы Пушкинского дома (ему инкриминировались «попытки срыва юбилея Пушкина, путем торможения работы над юбилейным собранием сочинений»). Осужден постановлением Особого совещания при НКВД СССР от 15.06.1937 к 5 годам ИТЛ. Отбывал срок на Колыме (Севвостлаг), работал банщиком, бондарем, сапожником, сторожем. В 1941 получил новый срок (5 лет) за «клевету на советский суд». В заключении продолжал научную работу, собирая документы и устные свидетельства о русской культуре начала ХХ века. Освобожден в Магадане (6.11.1946)».

«Мемориал», «Хронос» и другие крупные порталы дублируют справку. Лишь на сайте Сахаровского центра добавлены некоторые детали, в том числе: «1937, лето — Прибытие в Омский лагерь. Заболевание тифом. Тюремная больница, затем помещение, как безнадежного, в мертвецкую. Случайное спасение новым главврачом. 1938—1941 — Перевод на Колыму... 1941 — перевод на Индигирку, работа на лесоповале, ночевки под открытым небом у костра при зимних температурах до минус 60 градусов. 1941, май — 1942 — перевод на более легкую работу — заведовать баней и прачечной. Получение отдельной крошечной комнаты».

Понимаю, неточности вызваны отсутствием более достоверных сведений. По Омску ситуация, как увидим, была другой, но не менее печальной. В целом на первый взгляд получается довольно «благополучная» картина, особенно хеппи-энд с работой в бане, когда Шаламов работал в эти годы в забое и шахте. Но представьте з/к — интеллектуала высочайшей пробы, выдающего «клиентам» банные тазики и убирающего за ними грязь... Вообще, подобные сравнения — кому лучше-хуже — считаю кощунством: Колыма уравнивала всех сидельцев, от крестьян до профессоров. Ее мертвящее ощущение зафиксировано Оксманом в одном из писем: «Я вместо Пушкина и декабристов изучал звериный быт Колымы и Чукотки, добывал <…> уголь, золото, олово, обливался кровавым потом в рудниках, голодал и замерзал не год и не два, а две пятилетки». Последнее абсолютно точно — десятилетний срок он отбыл от звонка до звонка.

Документы есть. Уничтожено, вопреки пессимизму Шаламова, далеко не все. Сохранились и следственные дела по всем трем собственным срокам Шаламова, составившим в совокупности двадцать лет. По делу 1937 года он был реабилитирован еще в 1956 году, а по первому делу 1929 г. (участие в антисталинской оппозиции) — только в 2000-м. Все это уже известно, опубликовано3. Но по делу Оксмана — что-то затормозилось. Даже после открытого еще при Горбачеве, казалось бы, полного доступа к архивам ЧК—ОГПУ—НКВД. Кто, как и что конкретно затормозил в нулевые годы — ходят теперь самые разнообразные слухи. Говорят, кто-то «наверху» сказал: «Хватит». Мол, накопались уже, всего Сталина обгадили... Может быть, и так. Может быть, кого-то куда-то не допустили. Но скорее всего — сами «затормозились» и не пытались искать. Говорю именно о тех людях, кто начинал заниматься Оксманом и его судьбой в конце 1980-х — начале 1990-х годов. Начали и бросили, не дойдя до главного. Если бы остался жить подольше Н. Эйдельман, он бы дошел, я уверен.

Расскажу сначала о собственном скромном опыте, о почти случайной находке.

Рядом с РГАЛИ (Российский государственный архив литературы и искусства), где регулярно работаю по Шаламову, а с недавней поры и по Оксману, находится РГВА (Российский государственный военный архив, бывший — Советской Армии). Я пришел сюда, имея зацепку — номер фонда и описи материалов архива конвойных войск НКВД. (За эту зацепку должен запоздало поблагодарить ушедшего из жизни историка Н. Поболя, который первым нашел этот фонд и обнаружил там бесценные документы об этапировании на восток О. Мандельштама. Теперь эти материалы достаточно хорошо известны, они опубликованы П. Нерлером в книге «Слово и “дело” Осипа Мандельштама», глава «Мандельштамовский эшелон» написана П. Нерлером и Н. Поболем совместно.)

Так вот: затребованные дела со старой печатью «секретно» и новой — «рассекречено» милые девушки в читальном зале принесли мне без всяких проволочек и даже досрочно, поскольку я сказал, что приехал из другого города и скоро уезжаю. Ориентируясь по датам, практически сразу нашел объемистое дело о спецкомандировках 236-го конвойного полка НКВД, солдаты и офицеры которого охраняли этап от Москвы до Владивостока в июне-июле 1937-го (прибытие в конечный пункт — 4 августа). Дело сшито суровыми нитками так, что листы у сшивки не разогнуть, часть материала трудно прочесть и сканировать, а расшивать по правилам нельзя, и это единственное неудобство. Все искупляется драгоценными находками. Когда обнаружил здесь фамилии Шаламова (!) и Оксмана (!!!), ощущения были, наверное, такими же, как у самого Оксмана — когда он открыл столетней давности документы о декабристе, друге Пушкина В. Раевском...

Это было еще в 2012 году. Материалы о Шаламове уже частично мною опубликованы, а с Оксманом спешить не стал — что такое маленький, пусть и уникальный, листок, пока нет других фактов? Лишь сейчас, когда другие факты нашлись, можно выносить на всеобщее обозрение и первый листок, написанный наскоро химическим карандашом (печатается с сохранением орфографии):

 

Акт

сдачи больного в пути следования

10 июля 1937 г. Омск

 

Мы, нижеподписавшиеся, нач. эшелона ст. лейтенант Лабин, врач эшелона Радионова, зав. медпунктом г. Омска (пропуск фамилии) составили настоящий акт в том, что осужденный Оксман Юлиан Григорьевич, значащийся по эшелонному списку под № 48, следующий в адрес: г. Бухта Нагаева Севвостлаг от ст. Москва в виду его болезненного состояния — геморогический энтероколит затянувшего характера — снят с эшелона и принят зав. медпунктом (пропуск).

По данным эшелонного списка личного дела значится, что лишенный свободы Оксман Юлиан Григорьевич осужден Особым совещанием при НКВД на 5 лет, род. в 1895 г., проживает по адресу г. Ленинград, проспект К. Либкнехта д. 62 кв. 46.

По выздоровлению больного я, зав. медпунктом, обязуюсь через Омский домзак дослать осужденного по месту назначения на ст. Бухта Нагаева Севвостлаг4.

 

Среди подписавших есть и, как положено, место для представителя омского управления госбезопасности, а также и зав. медпунктом.

Что такое геморрагический энтероколит затянувшегося характера, лучше знают врачи, а острая кровавая диарея того же характера — всем понятно. Возникает от отравления, чаще — пищевого. Тут есть разные предположения, и пока остановимся на том, что где-то в пути (эшелон отправился из Москвы 28 июня, в разгар лета) Оксману — и не ему одному — попало в миску с баландой что-то явно не годящееся в пищу (протухшее?), а он был сильно голоден. Как видно из дела, в том же Омске по такому же акту и с точно таким же диагнозом плюс «истощение» был списан з/к Жарков Н.Г. Еще один человек, Тараканов Г.Д., был списан с диагнозом «авитаминоз, истощение». (Раньше в Тюмени были сняты Волков П.Е. с легочным кровотечением, Шелохаев С.В. — сердечная слабость, отеки, асцит печени. Ближе к Владивостоку больных — и умерших — снимали уже десятками. Всего в эшелон был погружен 2131 з/к, конвоя — 120. К концу пути з/к осталось 1917 человек, конвой — в полном комплекте).

Условия в эшелоне были ужасающими — свидетельство об этом оставил М.Е. Выгон, сокамерник Шаламова, доживший до 2011 года (см. его книгу «Личное дело» на сайте shalamov.ru). Сам Шаламов своего пути в рассказах практически не касался, потому что Колыма потом заслонила для него все остальное. Но в эссе-очерке «Достоев-ский», написанном в 1970-е годы, есть глава об Омске, о стоянке эшелона, и главный акцент здесь на том, «о чем думает вшивый» — о бане, о «санпропускнике военном, необычайной производительности, быстрого обслуживания»:

«Для солдат по два, для арестантов по десяти человек на душ — я при своем высоком росте никак не проигрываю, в бане не слежу, чтобы меня обделили водой, чтоб только кусочек мыла из рук не вырвали. Но Сибирь далеко еще от Колымы, кусочек мыла здесь суют в руку, как рекруту. Омск — это город Достоевского, город его каторги, а в наше время лучший санпропускник, лучше бутырского, лучше магаданского... От Омска после Достоевского никто ничего и не ждет, кроме каторги, и действительно обслуживание в Омске образцовое. Уже к обеду мы, прошедшие душ, строились, но, как ни налажено солдатское колесо, арестантский путь все же труднее, медленнее. Мы сидим, вернее, лежим, под скудным омским солнцем в яснейший из ясных, ясный день. Редкое солнце указывает, как много мы сидели в тюрьме, как плохо нас кормили и как долго длится наш вагонный путь. Хлеба по пути купить нельзя, деньги у нас отобраны при отъезде из Бутырки и навсегда исчезли, списанные с наших счетов — как, кому это все досталось, какому-нибудь клубу НКВД списано — этого мы никогда не узнаем. Но подкожная клетчатка, жировая прослойка давно исчезла — в очереди сидят скелеты, раскрытые рубашки показывают белеющую мертвую кожу, которую слабое омское солнце не в силах согреть и обжечь...»

Всегда узнаваема шаламовская проза, «пережитая как документ» и насыщенная тайными знаками-символами. Обломок потрясающей русской фрески с Достоевским в центре! И то, что здесь не нашлось места для каких-то списанных по акту арестантов, — неудивительно. Состав был очень большой, почти пятьдесят вагонов-теплушек по 40 человек, а списанных выносили незаметно для сторонних глаз. Если Оксман был в эшелонном списке под № 48, то Шаламов, по документам, — под № 386, это разные вагоны. З/к знали только тех, кто рядом, с кем были на нарах в Бутырке. Шаламов, судя по очерку «Бутырская тюрьма», сидел в 68-й камере с ареста в январе 1937-го, а Оксман, доставленный в феврале из Ленинграда, находился, несомненно, в другой. В одном из писем из Саратова в 1948 г. он без всякой иронии писал: «Я ведь уже 12 лет не отдыхал, если не считать Бутырок (там был подлинный отдых, ибо обо мне месяца на три забыли)». Важные детали удалось разыскать в личном фонде Оксмана в РГАЛИ: на единственном допросе в Москве, писал он, «мне предложено было вооружиться терпением, учитывая загруженность следственного аппарата и особенности политической обстановки. В результате через 4 месяца я был вызван в середине июня 1937 г. не к следователю или в суд, а прямо на этап, получив выписку из постановления Особого совещания»5.

В Омске Оксман действительно лежал в мертвецкой, умирал — и умер бы, потому что банальных сегодня антибиотиков еще не было изобретено. (Между прочим, Шаламов с полным знанием дела как лагерный фельдшер заявлял: «Со времен Христа не было большего благодеяния человеку, чем пенициллин».) Спасти Оксмана могло не чудо, а переливание крови, на что, видимо, и решился врач, имя которого неизвестно.

О дальнейшем его пути — коротко. Он был доставлен, «дослан» на Колыму в конце того же года, пароходом на самом исходе навигации. «Прибыл для отбытия срока наказания в места лишения свободы Магаданской области 13 декабря 1937 г.» — гласит официальная справка из архива Магаданского УВД, полученная мною совсем недавно от М.С. Райзмана (о нем чуть ниже). Справка тоже драгоценна, потому что дата сразу многое уточняет и объясняет — для тех, кто знает детально историю лагерной Колымы. Не гипотеза, а реальный вариант поворота судьбы или рока: если бы Оксман не отстал, а прибыл бы со своим этапом в августе (как Шаламов), то он бы сразу был отправлен на прииск, поскольку шел сезон промывки золота, а там бы неминуемо попал в смертоносный ад зимы 1937—1938 годов, так называемой «гаранинщины», описанной в самых жутких рассказах Шаламова...

Но сейчас надо о другом, не менее жутком — не о том, что «было бы», а о том, что в действительности было с Оксманом. И не на Колыме, а раньше, в Ленинграде, в ноябре 1936-го, в домзаке НКВД на Шпалерной.

Скажу сразу: эти материалы уникальны и публикуются впервые. Они открыты не мной, а магаданским филологом-исследователем Михаилом Семеновичем Райзманом. Именно он в 2007 г. оказался первым и единственным ходатаем о следственном деле Оксмана 1936 г. и о его реабилитации в 1958-м. Он прошел все инстанции от Магадана до Москвы и С.-Петербурга, и этот почтово-бюрократический «роман» длился несколько долгих месяцев. Немолодой уже человек, Райзман был счастлив, как мальчик, когда получил многостраничное дело. Над ним он работал, по установленным правилам, в специально отведенном помещении местного архива УВД. Копировать подобные дела не положено, можно только делать выписки, и он их сделал, сколько смог. Результаты (в самом сжатом фабульном виде) опубликовал в «Магаданской правде» и в научном сборнике Северо-Восточного госуниверситета, где до сих пор работает доцентом. Кроме дела самого Юлиана Григорьевича М.С. Райзман получил и исследовал дело его младшего брата Эммануила Григорьевича, который был арестован в 1937 г. и тоже был отправлен на Колыму (здесь братья случайно встретились, но после Колымы в 1949 году Э. Г. Оксман снова был арестован и сослан в Красноярский край, увиделись они только в Москве после реабилитации обоих).

По очередной счастливой прихоти судьбы — по совпадению интересов к связке «Шаламов — Оксман» — мы познакомились с М.С. Райзманом, и он прислал мне целиком свои выписки с основными официальными документами, переписанными им полностью. Что это, как не чудо великодушия, неслыханное в наше время! В ответ на мои пылкие слова благодарности этот скромнейший человек написал: «Пожалуйста, не переоценивайте мой поступок. По-моему, это естественно — искать и находить по мере возможности правду о людях, которых уже нет. Тут дело не в том, кто нашел и опубликовал, а том, о ком эти материалы. Ю. Г. Оксман вызывает глубочайшее уважение...»

Пока привожу самый важный документ — о реабилитации Оксмана.

 

Постановление Ленинградского городского суда от 22 сентября 1958 г.

Президиум Ленинградского городского суда в составе Председательствующего Соловьева, членов Исаковой, Позднякова, Румянцева и Дмитриева с участием прокурора Горбенко по протесту Прокурора города Ленинграда уголовное дело по обвинению Оксмана Ю.Г. (архивно-следственное дело № 166971), заслушав доклад члена Ленгорсуда т. Демидова и заключение прокурора Горбенко, поддержавшего протест.

Президиум установил:

Постановлением Особого Совещания при НКВД СССР от 9 июня 1937 г. Оксман Юлиан Григорьевич, 1895 г. рождения, уроженец гор. Вознесенск, Одесской обл., из мещан, служащий, русский, беспартийный, с высшим образованием, ранее несудимый, работавший старшим научным специалистом института русской литературы Академии наук СССР, — осужден к 5 годам лишения свободы.

По обвинительному заключению Оксман признан виновным в том, что он «являлся участником контрреволюционной организации, ориентировавшейся в своей контрреволюционной деятельности на “правых” и ставившей себе задачу восстановления в СССР буржуазного строя, и что он поддерживал связи с другими лицами, позднее также осужденными за контрреволюционную деятельность».

Действия осужденного квалифицированы по ст. 58-10 и 58-11 УК РСФСР.

Протест внесен на предмет реабилитации осужденного и подлежит удовлетворению по следующим основаниям:

Содержащаяся в обвинительном заключении трактовка вины осужденного исходила из показаний самого осужденного, от которых он тогда же отказался как не соответствующих действительности и полученных от него в результате угроз и насилия.

Никаких других доказательств вины осужденного в материалах дела нет.

Лица, которых Оксман называл как других участников этой организации, к уголовной ответственности не привлекались вообще и по данному делу не опрашивались.

Лица, в преступной связи с которыми Оксман обвинялся, в данное время реабилитированы за отсутствием в их действиях состава преступлениях.

Произведенной в данное время проверкой по линии органов госбезопасности обоснованность обвинения Оксмана не подтвердилась.

В связи с изложенным, руководствуясь Указом Президиума Верховного Суда Союза ССР от 19 августа 1955 года, Президиум Ленинградского городского суда

ПОСТАНОВИЛ:

Протест прокурора города Ленинграда удовлетворить.

Постановление Особого Совещания при НКВД СССР от 9 июня 1937 г. по делу Оксмана Юлиана Григорьевича отменить, а дело за отсутствием в действиях осужденного состава преступления дальнейшим производством в уголовном порядке прекратить.

 

Дополнить все это можно фрагментом еще одного документа — заключения спецкомиссии управления КГБ Ленинградской области от 12 августа 1958 г., проверявшей дело Оксмана на предмет его законности:

 

...Наряду с этим установлено, что проводивший расследование по делу ОксманаДраницын Н. С. 10 июня 1939 г. Военным Трибуналом войск НКВД СССР Ленинград-ского округа был осужден по ст. 193-17 п. «а» УК РСФСР на 9 лет ИТЛ6.

Следствием по делу Драницына было установлено, что он, работая в УГБ УНКВД Ленинградской области, применял вражеские методы в следственной работе, выражавшиеся в фальсификации следственных материалов, корректировал протоколы допросов, составленные подчиненными ему работниками, давал распоряжения о незаконных арестах, а также о применении мер физического воздействия в отношении арестованных.

 

Сомнений быть не может: Оксмана на допросах самым жесточайшим образом избивали, пытали! И ясно, что следователь Драницын — не какой-то самодеятельный изобретатель «вражеских методов», а исполнитель высшей воли. Даже не Л.М. Заковского, мрачно знаменитого начальника Ленинградского УНКВД, расстрелянного в том же 1939 г., а — воли самого Сталина. Не все знают, что Заковский в 1928 г. обеспечивал охрану Сталина во время его поездки в Сибирь, отсюда и началась его карьера лютейшего сатрапа. Сталин лично направил Заковского на расследование убийства Кирова в декабре 1934 г., дав команду — «любыми средствами найти и разоблачить врагов». Именно тогда энкавэдэшникам была дана негласная санкция на применение пресловутого «метода № 3» («физического воздействия»), который получил раскрытое ныне историками официальное подтверждение со стороны Сталина летом 1937 г. (а тогда был списан на «ежовщину»).

Становится понятно, почему у Оксмана однажды, в одном из писем 1963 г., опубликованных позднее на Западе, прорвались яростные слова не только о «колымских лагерях смерти», но и о «пыточных камерах», о «фашистском зверье в обличье сержантов, капитанов и полковников МГБ и НКВД», с откровенно личным признанием: «Я не думал, что мне удастся выйти живым из этих застенков». Но нигде больше об этом — о испытанных на себе пытках — он никогда не писал и не говорил. Все ученики помнят доброжелательную улыбку, шутки и лишь иногда внезапно суровевшее лицо этого человека с огромным лбом, похожего на быка. (Он оправдывал свою фамилию: «окс» по-немецки «бык». Единственное, что у него не было «бычьим», — здоровье: диабет, сердце, а под конец жизни подступила слепота.)

Всю тайную подоплеку сфабрикованного против него дела 1936 г. он, видимо, так и не узнал. Но, несомненно, осознавал, что истинной причиной неожиданной опалы, пыток и каторги стали не доносы каких-то мелких сошек и не попытка «срыва Пушкинского юбилея», а бывшие у всех на виду его постоянные и тесные контакты с Л.Б. Каменевым. Ведь Каменев («умеренный большевик», как его теперь характеризуют историки) после всех кар, обрушенных на него Сталиным еще после смерти Ленина, в 1933 г. работал директором издательства «Academia»7. Именно через него проходили издания Пушкина, ответственными за которые являлся Оксман, заместитель председателя Всесоюзной Пушкинской комиссии (председателем ее был М. Горький, скоропостижно умерший летом 1936 г., что тоже положило тень на встречавшегося с ним Оксмана). Но самая важная деталь: в 1934 г. Л.Б. Каменев недолгое время работал директором Пушкинского Дома, а Оксман являлся его заместителем, и, естественно, общались они гораздо чаще и накоротке. Известно, что в 1960-е годы Юлиан Григорьевич собирался написать воспоминания о Каменеве, в том числе о совместной поездке с ним в Михайловское, но мемуар, увы, не состоялся. (Вероятно, не только потому, что Каменев оставался крайне одиозной фигурой в сознании всей послесталинской эпохи — он был реабилитирован лишь в 1988 году. Оксману просто недоставало документов о несчастнейшей судьбе этого последнего «тонкокожего» большевика, которым Сталин со сладострастием помыкал, заставляя беспрерывно каяться. Это только недавно выяснилось, что кроме унизительных речей во славу вождя Каменев в те же годы в узком кругу проговаривал дерзкий и предельно точный афоризм: «Марксизм есть теперь то, что угодно Сталину»...).

Можно лишь догадываться, какую бурю чувств испытывал Оксман в августе 1936 г., во время большого московского процесса, где Л.Б. Каменев стал одним из главных обвиняемых. Расстрел его, признавшего на суде по неразгаданным до сих пор причинам, кроме прочего, свою «вину» в убийстве Кирова (!), автоматически обрекал тех, с кем он тесно общался и кому жал руку. Причем нависшую над ним угрозу Оксман мог ощутить еще до начала процесса, а именно 17 августа (процесс начался 19-го), когда в ленинградской квартире ученого был произведен первый обыск — с участием того же следователя, лейтенанта НКВД Н. Драницына, который, как можно понять, тогда только начинал особо важное дело, которое ему же и предстояло завершить8.

Между прочим, Шаламов писал: «С первой тюремной минуты мне было ясно, что никаких ошибок в арестах нет, что идет планомерное истребление целой «социальной» группы — всех, — кто запомнил из русской истории последних лет не то, что в ней следовало запомнить». Оксман по своему кругу разнообразных знакомств — он был и членом Президиума Ленсовета, регулярно ходил в Смольный — знал слишком много из сталинской политической «кухни». И потому его приговорили к Колыме, которая означала: возврата нет. Это ему можно было почувствовать уже в эшелоне — его отравление могло быть отнюдь и не пищевым9.

В эшелоне, как положено, был спецвагон с папками личных дел заключенных. Этих личных дел, фиксировавших потом все перемещения каждого в системе Севвост-лага, в магаданском архиве сегодня, увы, не найти. Безмерно красноречивые (кричащие!) документы были сожжены по приказу из Москвы в начале 1960-х годов. Шаламов и многие другие получали тогда на свои запросы стандартный ответ: «Сведения о характере работы, выполнявшейся в заключении, не сохранились». Можно понять, почему так яростно негодовал писатель, получив такую бумажку (она есть в его архиве), и почему он так же яростно стремился довести достоверность своих рассказов до степени «протокола» (его слова), оставляя за собой свободу художника и право быть судьей времени.

Однако уцелели — как об этом свидетельствует и пример Шаламова, и пример Оксмана (со «случаем Райзмана», назовем это так) — судебно-следственные дела по политическим обвинениям. Это другая категория дел, подлежавших во все времена, и в сталинское тоже, особому учету и долговременному (если не вечному) хранению. Исключение здесь составляют лишь эпохи революций, когда эти секретные фонды подвергались умышленному, с ясными целями, уничтожению. Так было в России в 1917 г., когда жандармское ведомство успело устроить «пожары» в части архивов, так было в России и в 1989—1991 гг., когда в спецхранилищах КГБ, с санкции Политбюро ЦК КПСС, канула в небытие основная часть огромных дел, касавшихся, например, А. Солженицына и А. Сахарова (см. Бакатин В. Избавление от КГБ. М., 1992).

Судебно-следственное дело Ю.Г. Оксмана 1936 г., как мы теперь знаем, сохранилось. Место хранения называть не буду, чтобы не вызвать ненужного ажиотажа — дело требует чрезвычайно внимательного и всестороннего изучения. А вот почему на него не могли «выйти» ни академические институты — ни ИМЛИ в Москве, ни ИРЛИ (Пушкинский Дом) в С.-Петербурге, обладающие полным юридическим правом официального затребования дела их бывшего сотрудника, выдающегося ученого, почему не проявили никакой инициативы многие авторитетные деятели литературоведения, занимавшиеся Оксманом, почему оказались столь инертны правозащитные организации (более всех знающие толк, где и что должно храниться по истории сталинских репрессий)? «Мы ленивы и нелюбопытны» — пушкинское клеймо припечатано навеки? Провалы памяти, суета, занятость, увлечение иными, более злободневными проблемами? Судить не берусь. Мне кажется, действовали и действуют иные «факторы», о которых нельзя не сказать.

Весьма странно, что материалы из личного архива Ю.Г. Оксмана, переданные им и его женой Антониной Петровной в РГАЛИ, начали разбираться и публиковаться лишь в последние годы. Почти два десятилетия их практически никто не касался! Но и теперь происходит нечто малопонятное. Например, в 2010 г. в «НГ-Ex Libris» (от 16 сентября) опубликовано письмо Оксмана на имя Сталина, написанное 13 марта 1939 г. в Магадане. Письмо — потрясающий человеческий и исторический документ. Из него явствует, что ученый — и это очень похоже на него — отчаянно боролся за восстановление своей поруганной и растоптанной чести. Не жизни, а именно чести. Формулировки письма замечательны прежде всего бесстрашием и огромным — поистине пушкинским! — благородным достоинством:

«В течение двух лет я терпеливо ждал, что на мое “дело”, на вопиющую историю моего бессмысленного ареста и бессудного осуждения будет, наконец, обращено внимание Верховной прокуратурой. Надежды эти не оправдались, но больше молчать я уже не в состоянии. Всякое дальнейшее промедление для меня в буквальном смысле смерти подобно, и хотя физическое уничтожение после всего того, что мне пришлось пережить за последние годы, не заключает в себе ничего страшного, но для людей моего склада вопрос об извращении их биографии представляется далеко не безразличным делом даже в посмертном плане».

То, что говорится в заключение письма — «Обращение же мое лично к Вам, Иосиф Виссарионович, диктуется не только глубокой верой в Вашу мудрость, чуткость и подлинную заботу о человеке, но и тем обстоятельством, что лишь Вы один, не взирая на лица, можете обеспечить беспристрастный пересмотр дела» — представляет, с очевидностью, не только неизбежную ритуальную форму обращения к вождю, а вполне искреннюю (и вполне объяснимую) веру Оксмана той поры в Сталина. Аналогия возникает сразу: точно такой же верой, как у Оксмана, были преисполнены и обращения, и стихи Пушкина, адресованные царю Николаю!

Весьма прискорбно, что такая аналогия даже не пришла в голову публикатору письма научному сотруднику ИМЛИ, молодому литературоведу М. Фролову. И прямо-таки больно читать его хладнокровно-высокомерное резюме к письму Оксмана: «Его содержание, его интонация и, если угодно, логика рассуждения его автора еще раз подтверждают, что он был, как, впрочем, и многие другие люди его круга и его эпохи, “правоверным” коммунистом и убежденным поборником марксистско-ленинской линии в науке. Только такой человек, наделенный гениальными научными и организаторскими способностями, прекрасно разбиравшийся в людях, но свято преданный “идеалам” тоталитарного государства, смог бы в письме к главе этого государства указывать на бессмысленность и абсурдность своего положения, искренне полагая, что причиной этому послужила судебная ошибка или провокационные действия врагов народа, засевших в НКВД».

Абсурд какой-то! Отчего вдруг такая пренебрежительность — «как многие, впрочем». Почему Юлиан Григорьевич, никогда не состоявший ни в ВКП(б), ни в КПСС, вдруг объявляется «правоверным» (даже в кавычках) коммунистом. Наверное, и Пушкина при такой логике можно было бы объявить правоверным сторонником самодержавия, приписать ему «святую веру в идеалы монархического государства» — хотя даже детям сегодня известно, что Пушкин верил в просвещенную монархию (можно добавить: ограниченную конституцией). Почему бы и Оксману не верить, что то государство, в котором он жил, над просвещением которого неустанно работал с 1917 года до самой смерти, достигнет когда-нибудь иных ступеней и степеней в этом бесконечном процессе?! Почему, в конце концов, не посмотреть на все это и на судьбу Оксмана в целом как на драму, как на трагедию заблуждения и прозрения? (Хотя и в таком взгляде есть упрощение: Оксман — как и Шаламов — никогда не считал Сталина и сталинизм квинтэссенцией Октябрьской революции. Конечно, эта тема требует особого разговора, но все же стоит задуматься, почему оба колымских каторжника никогда не опускались до проклятий на всю эпоху Советской власти? И почему, скажем, Н.Я. Мандельштам на склоне лет говорила о Брежневе: «Пусть живет подольше»? Только ли потому, что он, по ее словам, «первый не кровавый»?..).

Но к публикатору есть и более узкие профессиональные вопросы. Как выясняется при знакомстве с тем делом, откуда взято письмо Оксмана, оно грубо вырвано из контекста — крайне важного, объясняющего и причины его написания, и его форму. Письмо к Сталину является на самом деле лишь приложением к официальному заявлению, написанному Оксманом на имя наркома внутренних дел Л.П. Берия, в преамбуле которого прямо говорится: «Гражданин Народный комиссар, прилагая при сем свое письмо на имя И.В. Сталина, прошу вас лично ознакомиться с его содержанием и, если признаете целесообразным, передать по назначению вместе с вашим заключением10 ». Следовательно, ни о каком «личном», а тем более просительно-унизительном характере письма Оксмана Сталину речи не может быть — оно было написано в полном соответствии с формальными требованиями и, конечно, вряд ли даже предполагало дохождение до адресата. Надо напомнить, что «на высочайшее имя» во все времена подавались лишь прошения о помиловании (что мы знаем из новейшего прецедента), однако в случае с Оксманом это было исключено.

Не говорю уже о том, что публикатор ни слова не обронил об обстоятельствах жизни своего героя, об огромных перенесенных им страданиях (что можно было понять и без знакомства с делом Оксмана 1936 г., а только по его переписке). Не смог пояснить в комментарии, что адрес письма к Сталину, указанный в конце, — «Производственный комбинат. Командировка № 1» — это лагерное подразделение за колючей проволокой. Обойдена не гипотетическая, а, несомненно, реальная связь между этим отчаянным заявлением и последующим переводом Оксмана из «теплого» Магадана на далекую Индигирку, к полюсу холода. Это была кара с того же самого «верха» (как минимум от Л.П. Берия) — кара за сопротивление: стереть окончательно в лагерную пыль! И второй срок, добавленный военным трибуналом НКВД 18 марта 1942 г. (не в 1941-м) — 5 лет — тоже кара. Кстати, этот суд по второму сроку проходил там же, на Индигирке, в Адыгалахе, знакомом Шаламову. И по истории суда над Шаламовым (рассказ «Мой процесс») можно восстановить абсурдную картину «процесса» над Оксманом.

Все эти детали относятся к науке комментирования документов и литературных произведений — науке, в которой сам Юлиан Григорьевич был абсолютным корифеем. В этом может убедиться каждый, найдя его подробнейшие статейные комментарии к томам Пушкина, изданным «Academia» в 1930-е годы. Крайне жаль, что молодой исследователь пока не усвоил эту науку. (Лишь узнав, что М. Фролов «всего-то» 1985 года рождения, что он написал и защитил глубокую и талантливую кандидатскую диссертацию по теме «Оксман-текстолог», могу сделать некоторое снисхождение. Но напомню, что его герой никогда не был снисходителен к своим ученикам и коллегам. Не умел прощать ошибок даже близких людей и Шаламов...).

«Горестные заметы» в связи с судьбой выдающегося ученого этим далеко не исчерпываются. Поразительно, но факт: ни одной книги, ни одной работы Ю.Г. Оксмана после его смерти — включая и двадцатилетие после второй русской революции 1991 года — не переиздано. Конечно, публикация эпистолярия (в которой следует особо выделить переписку Оксмана с М.К. Азадовским и К.И. Чуковским), как и воспоминаний и документов (главным образом в Саратове, силами учеников Окс-мана) — огромной важности дело, но ученого ведь надо ценить по плодам его научной мысли. Увы, ни  академические институты, где он работал, ни издательства «Наука» и «Просвещение», ни самое мобильное и прогрессивное «НЛО» (ни поборники литературоведческого традиционализма, ни поборники новейших интеллектуальных мод, скажем в целом) не проявили и не проявляют к трудам Оксмана никакого интереса. Причина, как можно понять, — «неактуальность», «нерыночность» его работ. Ведь многие из них были посвящены В. Белинскому, Н. Добролюбову, А. Герцену, К. Рылееву и другим деятелям литературы XIX века, что ныне оказались отнюдь не в фаворе, якобы «устарели».

Россия, увы, уже переживала однажды период сбрасывания «устаревших ценностей» с «корабля современности». Чем он кончился — известно. Тысячу раз подтверждены слова про грабли, на которые нельзя наступать дважды, как и слова про то, что «мы существуем, чтобы преподать великий урок миру» — и вот, тот же итог. При этом — почти всеобщая аллергия на саму мысль о поиске какого-либо иного — не манихейски-нигилистического, а спокойно-взвешенного, «диалектического» разрешения противоречий. Понятно, что слово «диалектика» исчезло из употребления из-за набившего оскомину диамата, но ведь гегелевскую триаду «тезис — антитезис — синтез» не отменишь указами. И коль скоро мы так надолго зависли на очередном историческом Антитезисе, не пора ли подумать о поисках Большого Синтеза — хотя бы в литературоведческой науке?..

Наверное, нелишне напомнить, что смена культурных или, вернее, идеологиче-ских вех в России конца ХХ века произошла точнехонько по рецепту (и даже по списку!) «Вех». Того самого сборника, который провозгласил единственно верным для России духовно-религиозное направление в литературе в противовес «бездуховно-атеистическому» и «утилитарному» направлению. Посему, скажем, Белинский в его письме к Гоголю ныне признается «неправым», а Гоголь — «правым». А может, спор этот не окончен, и работа Ю.Г. Оксмана «Письмо Белинского к Гоголю как исторический документ», изданная в 1952 г. в Саратове, поможет как-то развеять новую волну ладана, окутавшую головы многих литераторов и читателей? И заодно с проблемой «христианского смирения» (кому и когда оно выгодно) еще раз разобраться? (Тут может подать свой веский голос из колымской глубины — истинно De profundis! — Шаламов: «Разве из человеческих трагедий выход только религиозный?»)

Но кроме меняющихся мировоззрений и идеологий есть и научная методология, есть историзм, которому следовал Оксман, употребляя всю свою феноменальную эрудицию и фактологическую дотошность. Касательно того же письма Белинского к Гоголю — кто из литературоведов вспоминает сейчас цитату: «Много я ездил по России: имя Белинского известно каждому сколько-нибудь мыслящему юноше, всякому жаждущему свежего воздуха среди вонючего болота провинциальной жизни. Нет ни одного учителя гимназии в губернских городах, которые бы не знали наизусть письма Белинского к Гоголю. “Мы Белинскому обязаны своим спасением”, — говорят мне везде молодые честные люди в провинциях». Так в 1856 г. писал молодой славянофил И.С. Аксаков, и первым его слова в научный оборот ввел Ю.Г. Оксман.

А Пушкин? Не станем пускаться в дискуссию о мере его религиозности. Лучше обратиться к самой широко цитируемой фразе последних российских десятилетий (контент-анализ это подтвердит): «Не приведи Бог видеть русский бунт — бессмысленный и беспощадный». Обычно говорят и пишут: «Так сказал Пушкин». Но это слова Гринева из «Капитанской дочки». Ю.Г. Оксман всегда — и совершенно справедливо, методологически строго — подчеркивал: «Можно ли, однако, ставить знак равенства между суждениями автора “Капитанской дочки” и его героя?» (Оксману позднее вторил Ю.М. Лотман: «Из того, что осуждение “русского бунта” принадлежит Гриневу, не вытекает автоматически никаких выводов о позиции Пушкина. Ее нельзя вывести простым толкованием отдельных сентенций. Следует определить значение всего замысла в его единстве»). А Оксман делал, как всегда, предельно точный исторический комментарий к этой фразе:

«В тот самый день, когда закончена была переписка “Капитанской дочки”, т.е. 19 октября 1836 г., Пушкин, отвечая Чаадаеву на его “Философическое письмо”, заявлял: «Нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливо-сти и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко».

«Мы выписываем полностью эти строки, — писал Оксман в книге, изданной в 1959 г. в саратовской «глуши», — так как они являются едва ли не самым значительным свидетельством бескомпромиссно отрицательного отношения Пушкина к верхам дворянской общественности 1830-х гг., с их “равнодушием ко всякому долгу, справедливости и истине”, с их “циничным презрением к человеческой мысли и достоинству”. Приходя в отчаяние от духовного одичания правящего класса, Пушкин, разумеется, не мог в это же самое время простодушно “дивиться” вместе с Гриневым “быстрым успехам просвещения и распространению правил человеколюбия”».

Разве не торчат здесь «уши юродивого» — советского пушкиниста, воспринимавшего Пушкина и все его наследие как самое живое и вечно современное для России? «Нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь» — это ведь явно не только о времени правления Николая I? И аллюзия «духовного одичания правящего класса» разве не по-пушкински дерзка в послесталинскую эпоху?11 

В заключение вернемся к эшелону, в котором следовали на восток Оксман и Шаламов. Невольно может возникнуть мысль, будто в эшелоне, среди двух тысяч людей, достойны внимания и сочувствия только двое. Это совсем не так — просто мы не знаем судеб остальных, среди которых наверняка было немало талантливых людей. И главная печаль в том, что многие из них, судя по всему, не выжили...

Установить судьбу каждого можно было бы, опубликовав полный список всего этапа. Аналогичный опыт есть с «мандельштамовским» эшелоном. Составлен свод, в который вошло 719 человек с указанием фамилии, имени и отчества каждого, года рождения, статьи обвинения и профессии (если имелись данные). Этот документ, тщательно выверенный и прокомментированный, был напечатан не только в книге П. Нерлера «Слово и «дело» О. Мандельштама», но и во владивостокском альманахе «Рубеж», размещен на сайте международного Мандельштамовского общества.

Казалось бы, в силу своей обжигающей эмоциональности — по нему ведь можно установить сотни безвестных судеб! — он должен был вызвать взрыв общественного интереса — не меньший и гораздо более важный, чем вызывают, скажем, некоторые сюжеты телешоу «Жди меня». Но этого не произошло — откликов от родственников и других людей оказалось очень немного. Из писателей откликнулся, пожалуй, один А. Битов — в эссе «Колина страничка», посвященном памяти Н. Поболя.

Не ждет ли та же участь общественного молчания и нелюбопытства и список «шаламовско-оксмановского» эшелона? И неужели все-таки прав автор «Колым-ских рассказов» со своей печальной сентенцией: «Искусство жить, если таковое имеется — по существу есть искусство забывать»?

 

__________________

1  Основные диалоги пьесы «Вечерние беседы» опубликованы в недавно вышедшем 7-м, дополнительном томе сочинений В.Т. Шаламова (М.: Терра — Книжный клуб — Книговек, 2013). Главными героями пьесы (названной автором «фантастической») являются русские лауреаты Нобелевской премии — И. Бунин, Б. Пастернак, М. Шолохов и А. Сол-женицын, с которыми Шаламов ведет спор.

2  В архиве Шаламова сохранилось письмо Храбровицкого, свидетельствующее о разрыве их отношений в 1970 г. Можно предполагать, что главным поводом здесь стало продолжавшееся сотрудничество Храбровицкого с А.И. Солженицыным, с которым Шаламов порвал раньше. Ср. запись из его дневника 1968 г: «Через Храбровицкого сообщил Солженицыну, что я не разрешаю использовать ни один факт из моих работ для его работ» (впервые: Знамя, 1995, № 6). Как показывают современные публикации, слухи о сотрудничестве Храбровицкого с КГБ возникли в 1969 г. (См: А. Шикман. К истории одной клеветы // Новое литературное обозрение, 2012, № 118). В недавней дискуссии о получивших скандальную известность мемуарах Храбровицкого (Вопросы литературы, 2014, № 1) отмечаются некоторые болезненные черты характера их автора, но подозрение в доносительстве отвергается. Пользуясь случаем, стоит заметить, что мемуары Храбровицкого в части, касающейся В. Шаламова, крайне поверхностны и предвзяты.

3  Впервые: Реабилитирован в 2000. Публ. И. Сиротинской и С. Поцелуева // Знамя, 2001, № 6.

4  РГВА, ф. 18444, оп. 2, д. 119, л. 383.

5  РГАЛИ, ф. 2567, оп. 1, д. 1083, л. 17.

6  Данная статья и пункт по Уголовному кодексу РСФСР 1926 г. в части воинских преступлений означали «злоупотребление властью, превышение власти, если деяния эти совершались систематически, либо из корыстных соображений или иной личной заинтересованности».

7  Книги издательства «Academia», изданные при Л.Б. Каменеве, давно стали редкостью, и стоит напомнить об одной из них, отчасти связанной с Ю.Г. Оксманом. Речь идет об издании «И.Г. Прыжов. Очерки. Статьи. Письма», подготовленном в 1933 г. М.С. Альтманом (издано в 1934 г.), где есть ссылка на архивную помощь Оксмана в разыскании одной из рукописей Прыжова. Между прочим, на это издание, «книжку Альтмана», ссылался в свое время Ю. Трифонов в повести «Долгое прощание». Автор не мог не отметить эти знаменательные факты в своей недавней книге о И.Г. Прыжове (См: Есипов В., «Житие великого грешника». М.: Русская панорама, 2012). М.С. Альтман, дважды подвергавшийся репрессиям (первый раз — за связь с Каменевым), дружил и в 1950—1960-е годы переписывался с Оксманом. Автор имел счастье встречаться с Альтманом незадолго до его кончины (он умер в 1986 г.) и рад, что все эти «странные сближенья» и реальные соприкосновения в конце концов нашли воплощение в данной публикации.

8  Хранящийся в фонде Оксмана в РГАЛИ акт этого обыска ввиду его чрезвычайной ценности — он насчитывает 16 пунктов перечня материалов, изъятых из коллекции ученого: от писем Пушкина, Некрасова, Чехова, Аксакова до корректуры «Истории Пугачевского бунта» — давно заслуживал бы отдельной публикации и исследования. Известно, что в момент обыска Ю.Г. Оксман отсутствовал (находился в Москве). Нет сомнения в том, что он, будучи до 5 ноября 1936 г. на свободе и располагая достаточным статусом, принял все меры к обеспечению сохранности этих уникальных материалов и передаче их из Ленинградского УНКВД (куда они были увезены) в Пушкинский Дом, либо в Государственный литературный музей. Однако исполнено ли было это требование и в полной ли мере — на этот вопрос необходим документированный, не оставляющий никаких недомолвок ответ.

9  Дабы не быть заподозренным в навязчивой тяге к конспирологии заказных убийств сталинской эпохи (а такая конспирология имеет, как известно, реальную почву), автор не стал бы допускать возможность подобной версии в случае с Оксманом, если бы она не имела некоторых весомых, как представляется, оснований. Напомним, что острое отравление, из-за которого Ю.Г. Оксман был списан в Омске, имело «затянувшийся характер», и связывать его с недоброкачественной пищей, как мы предположили выше, было бы слишком просто: ученый имел аристократические привычки и был весьма разборчив в еде — предпочел бы скорее голодать, нежели употреблять что-либо сомнительное (так поступал на этапе и на пересылке, по известным свидетельствам, О.Э. Мандель-штам, — боясь именно отравления. См. указ. книгу П. Нерлера). Оксман, судя по всему, рефлексировал в том же ключе, задумываясь о причинах неожиданных острых болей в желудке вскоре после отправления эшелона из Москвы, приведших его к бессознательному состоянию. Причем рефлексировал он по этому поводу и много лет спустя. На этот счет немало может сказать лаконичная запись на одной из карточек, сохранившихся в архиве Оксмана, сделанная, очевидно, в 1960-е годы: «Марк Павлович Шнейдерман, майор госбезопасности, работал в Москве. В 1937—1938 гг. участвовал, по его словам, в операции по отравлению какого-то национального героя Монголии. Его, несмотря на бешеное сопротивление, отравили в вагоне, не доезжая Иркутска. Я познакомился с Ш. в Магадане в 1944—1945 г.» (РГАЛИ, ф. 2567, оп. 3, д. 12, л. 16. Подобных карточек с заветными мыслями и наблюдениями выдающегося ученого, его эпиграммами и афоризмами сохранилось 25, и странно, что они до сих пор не опубликованы и не прокомментированы. Стоит привести хотя бы еще две, очень характерные: «Страшный человек этот Бакунин, — писал о нем в 1840 г. Грановский. — Умен, как немногие, с глубоким интересом к науке — и без тени всяких нравственных убеждений. В первый раз встречаю такое чудовищное создание. Для него нет субъектов, а все объекты». «Очень похоже на Сталина!» — добавлено ниже Оксманом — там же, л. 18; «В случаях, когда исключаются дискуссии, начинаются репрессии» — там же, л. 11).

Факт о насильственном отравлении в вагоне неизвестного монгольского героя (что было, несомненно, связано с «чистками» маршала Х. Чойбалсана и управлявшего его действиями НКВД) Оксман мог записать и в качестве иллюстрации смертельной вакханалии 1937—1938 годов, и в качестве проекции собственного опыта. Вероятно, этот опыт не буквально совпадал с приведенным случаем, и отрава могла быть «подсыпана» Оксману еще в Бутырской тюрьме. Такая версия имеет основания еще и потому, что выдающийся пушкинист являлся важным и крупным «объектом»-свидетелем, заслуживающим, по логике Сталина, устранения после расстрела Л.Б. Каменева и загадочной смерти М. Горького (версия отравления которого не подтверждена, но и не опровергнута). Необходимо добавить — для иллюстрации строгой приверженности Оксмана-историка реальным фактам: Марк Павлович Шнейдерман (1899—1948, по другим данным — 1949) — крупный военный разведчик, работавший в Европе, Японии, Китае, США. По возвращении домой дважды арестовывался и отбывал срок в Бутырской тюрьме (ноябрь 1937 — сентябрь 1938) и на Магадане (1939—1947). Оба раза был освобожден за отсутствием данных о виновности. Реабилитирован 22.12.1956 (Алексеев М.А., Колпакиди А.И., Кочик В.Я. Энциклопедия военной разведки. 1918—1945 гг. М., 2012).

Стоит заметить, что Шаламов на Колыме тоже имел случаи встречаться с з/к — бывшими сотрудниками госбезопасности, стремясь узнать о их роли в событиях 1937—1938 гг. В своих заметках «Что я видел и понял» он отмечал: «Узнал правду о подготовке таинственных процессов от мастеров сих дел». Один из подобных героев запечатлен в его рассказе «Букинист» (1956 г.) — его прототип В.А. Кундуш, бывший следователь НКВД в Ленинграде времен Л.М. Заковского, учившийся вместе с Шаламовым на лагерных фельдшерских курсах. От него писатель услышал рассказ об использовании фармакологических (психотропных) средств для подавления воли подсудимых на судебных процессах периода «Большого террора». Имело ли место в действительно-сти применение некоей «сыворотки» в подобных случаях, — к сожалению, до сих пор не выяснено. Наличие же в системе НКВД секретной токсикологической лаборатории подтверждено в книгах генерала П.А. Судоплатова и в современных исследованиях (См: Петров Н.В. Палачи. Они выполняли заказы Сталина. М.: Новая газета, 2011).

10  РГАЛИ, ф. 2567, оп. 1, д. 1083, л. 6. В этом заявлении виден еще раз смелый и несгибаемый характер Оксмана, а также выясняются некоторые важные подробности его тогдашнего колымского положения. Ср: «...За приписанную мне без всяких оснований “контрреволюционную деятельность” я и в бытовом отношении оказался приравненным в лагерях к самым тяжким преступникам, особо изолированным даже в пределах лагеря, не имеющим право на зачеты рабочих дней и подлежащим использованию только на общих работах и лишь в случае болезни на подсобных работах в цехах. Невольно является вопрос, неужели ученый специалист, квалификацию которого во всем СССР имеют не более 2-х или 3-х исследователей, даже на Колыме может быть полезен только в качестве чернорабочего, — и это при острой дефицитности здесь не то, что квалифицированных, а просто дельных и элементарно честных людей. Горько сознавать, что даже силою случайных обстоятельств оказавшись на одной из грандиознейших советских строек, на руководимом вами и вашими славными соратниками строительстве Дальнего Севера, я не мог дать и тысячной доли того, что было бы в моих силах...». (Особенно хороши здесь «славные соратники»! — В.Е.)

11 Нельзя не согласиться с А. Эткиндом, высказавшим недавно аналогичную мысль — о том, что труды Ю.Г. Оксмана о Белинском представляли собой форму актуального отклика на проблемы своей эпохи (см: А. Эткинд. Железный август, или Память двойного назначения // Новое литературное обозрение, 2012, № 116). К примеру работ о Белинском можно присоединить, с очевидностью, и работы Оксмана того же периода о Пушкине. Однако, в данном случае более уместным представляется вместо используемого исследователем термина «культурный продукт двойного назначения» применять все же традиционное понятие «эзопова языка». Уникальность Оксмана в том, что для выражения своего отношения к современности он использовал в качестве «эзопова» не художественный, а профессиональный научный язык — как правило, те кондовые формулы сталинского литературоведения, которые применялись для характеристик царского режима, а также революционную терминологию. Этот смелый пародийный прием ученый часто пускал в действие и в своих докладах и устных выступлениях. Характерный случай произошел на Пушкинской конференции в ИРЛИ в 1955 г.: ученый говорил о том, что ода «Вольность» и послание «К Чаадаеву» «по сути своей являются политическими прокламациями». Еще более выразительна реплика на это со стороны постоянного оппонента Оксмана Б.В. Томашевского: «Видно, у Вас большой опыт в распространении прокламаций...» (Коробова Е., Ю.Г. Оксман в Саратове. 1947—1957 // Корни травы. Сборник статей молодых историков. М., 1996. Электронный ресурс: http://www.memo.ru/library/books/KORNI/CHAPTER12.HTMhttp://www.memo.ru/library/books/KORNI/CHAPTER12.HTM)



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru