Олег Дарк. Железный поток. Рассказы. Олег Дарк
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Олег Дарк

Железный поток

От автора | О понятии «скорость»

От автора | О понятии «скорость». У Юрия Тынянова было представление о категории величины произведения как жанровообразующей и жанроворазличающей. <…> Мне же, когда я только начинал писать этот цикл, со второго, третьего рассказа, явилась категория скорости. Но скорость эта — не письма и даже не чтения, хотя последнее и ближе: читатель всегда ближе к повествованию, чем автор. Это скорость самого повествования, которая осознается так же непосредственно и стихийно, как и его величина-длина, которую легко представить пройденным в повествовании расстоянием. И так же, как величина-длина дана и присутствует не только в произведении в целом, но и во всякой его мельчайшей части и подробности. Каждая строка, образ, сюжетный поворот, портрет или характер героя несут в себе и величину повествования, и его скорость. Обе не зависят друг от друга и друг другу параллельны. Совершенно понятно, что одно расстояние можно пройти с разной скоростью, как и то, что разные — с одной. Возможно, категория скорости повествования явилась мне и оттого, что цикл написан давно не обычным для меня способом. С 92-го года я не писал от руки: сначала пишущая машинка, потом компьютер. Все четырнадцать рассказов написаны от руки в школьных тетрадях о восемнадцати страницах. В советское время такие стоили две копейки. Теперь они выглядят праздничнее и украшены, помимо таблицы умножения или правил грамматики, персонажами детских ужастиков. <…> Все рассказы написаны с середины августа 2012 года по начало мая 2013-го.

 

 

 

Со стороны свидетеля

 

Мне было двенадцать лет, когда я видел убийство. Жил я тогда очень свободно, возвращался домой поздно, в общем, сладу со мной не было. Интеллигентная семья. Мать — преподаватель в музыкальной школе, бабка — бывшая балерина, она и в старости была, знаете, на ее спину оглядывались, а она усмехалась в усы, потому что у нее были усы, серые, свисающие. А отец — профессор в педе, но с нами не жил, я его редко видел. Смотрела за мной бабка, ну, как смотрела, вот именно — как могла. Это она говорила про «сладу нет». А еще звала меня «горем луковым». Семь лет назад умерла, но иногда вспоминаю. Она меня любила. Мать в основном на работе, либо в школе своей, либо — по урокам. Денег не хватало.

Я тоже ходил в музыкалку, играл на аккордеоне, и, знаете, нравилось. Только это и нравилось, то есть играл с удовольствием. И один, дома. Пристроюсь у окна. Все видно, а я перебираю клавиши. Мне нравилось, какой получается звук. Еще гитара, Леха показал аккорды, и сразу пошло. Мне это было просто. А в школе скучно. Я там редко бывал, в смысле на уроках. Но каждый день шел к половине девятого, бабка собирала, оправляла у двери воротник, просила, ты уж сходи в школу, горе ты мое луковое. Мать пожалей. Знаешь ведь, как переживает. Я знал. Я думаю, что каждый раз шел с уверенностью, что попаду на уроки. Но у яичного школьного цоколя сворачивал за угол. Там играли в орлянку. Я бросал портфель и присоединялся. Незаметно проходило время. Иногда, выигрывая, считал, присев, прибыль. Или проигрывая. И тогда — сколько осталось.

Дрались по правилам за гаражами. Вокруг собрались, обступили кольцом, считают, сколько кто пропустил. Как на ринге. Курили бычки. Бегали в автоматы пить пиво. Мне нравилось стоять с мокрым ртом. Пугали девчонок, а те визжали, но не уходили. Кучковались в стороне и смотрели. Мы им были интереснее, отличаясь от тех, кто сидел с ними за партами. Мать вызывали в школу, она плакала, вернувшись. Я обещал, что не буду больше. Что? не буду — не имело значения. Не прогуливать, учиться. В смысле — буду. Но теперь я уже не мог. Чем дальше, тем сложнее было вернуться. Иногда приезжал отец, упрямо говорил со мной. Ты думаешь, что? с тобой будет, или нет? Смотри, до чего мать довел. Ты что, хочешь на второй год? Мне было все равно. Почему я? Он довел. Я смотрел на его длинный седой череп и думал, если его стукнуть сейчас, он сразу отрубится, убежит или будет сопротивляться? Вряд ли. Он был урод. У него была своя семья, не знаю, что? приезжал, мог бы оставить нас в покое. Ну так что ты думаешь? — в пространство спрашивал он. А я пожимал плечами. Ничего, наверное.

В тот раз я возвращался часов в двенадцать или около того. Может, в полпервого. Апрель, вторая половина. Но зябкий. Я поднял воротник пиджака, а ногами пинаю какой-то пластиковый пузырь. Шума от него не очень много. Но он трещал. И думаю, думаю, как опять объясняться дома. Я не пил, тут опасности не было, но табаком пахну, и время, главное. Мать, конечно, не легла, ждет. Бабка носит ей чай, вздыхает. Я тоже вздыхаю.

Впереди идет какой-то урод, пьяный по-видимому, но не очень. Держится прямо. А еще перед ним — компания, человек пять, вразброд и тоже пьяных, но иначе. Там недалеко пивной ресторан. Я думаю, вот они оттуда. А мне уже интересно, потому что так просто это закончиться не может. Я замедлил шаги, чтобы не обгонять. То есть у них ленивый пивной кайф, а у урода — беспокойный, винный. Вот он их догнал, разговаривают. То есть он с одним из них разговаривает, а остальные вокруг идут, тоже слушают. Я думаю, нет, все равно разговорами не обойдется.

Они свернули в такой сквер не сквер, вроде палисадника, но без загородки. Тот, что разговаривал, спрашивает: отлить не хочешь? Да, о чем разговаривали-то. Этот урод с кем-то там повздорил, ну, откуда шел. Кого-то стукнул, кажется, бабу, я не очень понял. Его тоже стукнули, и все. О чем говорить? Если вступился кто-то. А урод переживает, говорит, что его надо наказать. Ну, надо так надо. Отлить хочешь? — Нет. И рядом стоит. Один из них штаны поддернул, я смотрю, сзади заходит и нож к горлу приставил. Урод хрипло смеется, пьяный. Берут у него сумку, один другому перебросил. Отдает. Они уж и не знают, что делать. Один бьет его по ногам, тот легко падает. И они начинают его метелить, а сами думают, когда ж он вырвется и убежит. Но он только руками прикрывается. И в лицо, и в живот, и по ребрам несколько раз. А что дальше явно не знают, это я понимаю. Даже как-то очень нерешительно его пинали. Если б он поднялся и побежал, они б его отпустили. Тут один из них говорит: может, его куда-то оттащить? — и подхватывает под ноги. Я думаю, чтобы тот наконец задвигался. Остальные за руки, этот болтается, несут, я за ними. Уже и о матери забыл, нечасто такое увидишь.

Втаскивают его во двор, глухой. Стены. С одной стороны — две, гладкие, без окон, сходятся углом. Третий дом, где многие окна горели, — в отдалении. Но как бы тоже отделяет. Но туда не могло ничего донестись. Или не очень ясно. Я подвинулся ближе, как привязанный. Я думаю, тут со мной что-то делалось, не мог устоять. Я стал одними глазами. Тут они меня заметили, перетолкнулись между собой, а один пошел ко мне: ты чего тут? — Так. И отошел немного. — Ну, раз так… Тут его позвали, и он оставил меня. Вернулся туда. Я тоже. А пока мы ходили туда-сюда, те, что были с уродом, уж его раздели, стащили все, штаны, свитер через голову, с тычками, ломая руки, пиная без конца, молча и уже заводясь. Я думаю, он уж ничего не соображал, выпивка опять-таки вроде анестезии. И вот тут только они начали убивать. Медленно, уже увлекаясь, и не могли остановиться. Кололи и резали ножом, били ногами, потом принесли какие-то доски, там свалены были, а тот, что разговаривал, — с ржавой трубой. Уже и не знали, чем еще. Он сначала вертелся по земле, искал защиты, подставлял руки, ноги, потом затих. Его еще немного пометелили, потом один сделал знак своим, те остановились, он нагнулся, потрогал: Все! — говорит. Они ногами сбили в одну кучу его одежду, пододвинули поближе и прошли с его сумкой совсем близко от меня, смеясь, возбужденные. Я был как обмороженный. Ушли. Тогда я подошел к нему, присел. Он там весь заплыл, насколько можно было видеть. То есть цвет — нет, конечно, но бесформенное, набухшее лицо, рука сломана в нескольких местах, ребро торчит. Я дотронулся и почувствовал пальцем острый скол, отдернул. И тут он зашевелился. Я сидел над ним и не двигался, боясь дышать.

С тех пор много времени прошло и многое со мной было. В девятом мне взяли преподавателей. Я не верил в успех, но заниматься стал. В школу не ходил по-прежнему, чтоб не думали, что я ссучился. А дома занимаюсь. Поступил в институт и удивился. Закончил. Женился, развелся, женился в другой раз. Женат и сейчас. Двое детей. Приличная работа, и я на хорошем счету. Ездил за границу несколько раз, интересно. У меня много друзей, разных, но не таких, конечно, как можно было подумать по моим ранним годам. Приличные, хорошие все люди. Школьных приятелей избегаю. Сначала еще звонили, но потом перестали. Что с меня возьмешь? Ни выпить, ни посидеть где-нибудь. Я больше дома все по вечерам. Вот бабка умерла. За ней — мать. А отец жив, бывает же. Не видимся. То есть многое пережил и есть что вспомнить. Но ничего подобного тому, что тогда, не видел. Ни в Испании, ни в Австрии, ни в Непале. Мне смешно, когда говорят о чем-то мистическом: аура там, симпатии разные, душа и ее состав… А я ее видел. Или мне казалось, когда сидел на корточках перед ним, что я вижу, как медленно отделяется и поднимается его душа. Похожа на длинного паука, вроде тарантула. Никогда не забуду.

 

 

Упражнение в любви

 

Я влюблялся в чужую боль. Постоянно. Сходил с ума от чужой боли. И сходился просто потому, что было невозможно держать эту боль на расстоянии. Он замолчал, любуясь собой. Я — тоже. Я знал, что он весь в бабах, как кладбище в крестах. Чужая боль? Ну, не знаю.

Мы выпили еще, и он опять заговорил.

Вот это — лицо, ноги, жопа, все — не имеет никакого значения. Боль. Потом она перестала болеть, и я ее разлюбил. Собственно, это — история моей женитьбы. Бывает, подумал я, разливая. Представь, — он поднял стакан и смотрел сквозь него, будто видел там что-то: лягушонка, мышь, гомункулуса. Вино играло. — Училка. География там, что ли. Или математика. Не помню точно. Молодая, но не очень. Лет 33—34. Высокая, даже вытянутая, худая, как стрелка. Ага, стрела времени. Значит, все-таки математик. Носик. Слегка вздернут. Глазки раскосые. Рот. Ну да, рот был. Немного припухлый. В общем, ничего особенного. Но производила впечатление. Трогала.

Муж — всем бы такого. Двое детей. Да, муж. То ли дипломат, то ли в министерстве. Много ездил: Европа, Америка, Азия. Привозил ей всего. И еще небольшой бизнес. Не знаю, чем он там занимался. То есть не он, конечно, но под его именем. То есть денег — сам понимаешь. Одевал он ее как куколку. Вероятно, любил. Ну, бывает так. Вроде ничего особенного, а ее почему-то любят. Говорю ж — трогательная. Не изменял ей никогда. Ну, или мы не знали.

Дети — два ангела, дочь и сын. Один в школу только тогда пошел, дочь в классе седьмом, кажется, да, в седьмом. Или в восьмом. Задумался, отпивая. Меня завораживал его голос. И дремота. — Когда первая часть истории закончилась, они подросли, конечно, — доносилось будто издалека. — Мне всегда хотелось узнать, что они ей тогда сказали или как она вообще с ними тогда объяснялась. Но когда мы стали вместе жить, я их не видел почти. Да у бабушки, посмотрел на меня, будто я спрашивал. А я не спрашивал ни о чем.

Ну вот. В общем, все у нее хорошо. И он — подросток пятнадцати лет. Из ее класса. Хмурый, носатый, чуб на лоб, зубы желтые. Вру, конечно. Со зла. Не знаю почему. Не видел его никогда. Но так представляю — что желтые. А может, нет. Я потом стал собирать материал, расспрашивал, сослуживцев там, подруг, всех, кого мог. Потому что интересно же. И вот он в нее влюбляется. Подходил после уроков, подолгу разговаривали. Не знаю уж, что он ей мог там говорить. До дому, паразит, провожал. А она только смеялась. И мужу рассказывала. Муж ее предупреждал. Потом стала задумываться. Она, когда задумывалась, у нее в глазах такая пелена образовывалась, очень смущающая. Год проходит, второй.

Малый уже взрослый, усы бреет. Тогда она стала от него бегать. А он ее у подъезда подстерегал. Муж, когда мог, встречал. Работает же. Тогда мальчишка в отдалении держался, смотрел, как входят. Она подходит к окну, там на другой стороне сквер. И мальчишка стоит, курит, вверх смотрит. Она задергивает занавеску быстро. Он уже и школу закончил, ей — 37, он устроился водопроводчиком каким-то. Представляешь, да? Тут муж — дипломат. Дети растут, притихшие. И все продолжается. Они опять стали встречаться. Через три года — развод и новый брак. Сослуживцев собрала. А они пришли. Потому что интересно же. Мне одна тетка из ихних рассказывала. Расселись за столом, а у малого, Андрей его, что ли, как он руку на стол положил, вокруг ногтей — траурная кайма. Меня чуть не вырвало, — это тетка. А она счастливая совершенно, бегает, хохочет, задыхается, распаренная. Рассказывала.

Ей — 40, ему — 22. Так? И задумался, считая. — Да. (Кивнул.) Три года прожили никто не знает как, и он стал ей изменять. То есть это она так думала. Приходил поздно, замолкал, ну, все как обычно. Но я думаю, что так и было. А что бы она хотела? Через год ушла. То есть наоборот: выставила вон. Муж ей квартиру оставил. Он собрался. Да и не было у него много. Ей — 44, мне чуть меньше. Я с ней как раз тогда у общих друзей познакомился. А до этого только слышал. На ней лица не было. Проводил до дому, и все закрутилось. К ней будто все опять вернулось. Летала, как девочка, раскрасневшаяся опять, балда. И я ее к себе взял.

Ну, это я так говорю, что женитьба. На самом деле просто так жили, со дня на день откладывая. Она хотела, а я сначала и правда думал: почему нет? Выглядеть стала лет на 36, так влюбилась. Привязалась ко мне, кружится, целует. Ну, и ночи опять же. Понимаешь? — Я понимал. — И тут мне вдруг так противно стало. Меня счастье вообще раздражает. Сначала я просто уехал на три дня, ничего не сказав. Возвращаюсь. Встречает как ни в чем не бывало. В глаза заглядывает. Кормит. Тогда я сказал, что подумал тут и нам надо расстаться. Воот! Ну, еще понемногу? Есть там? Там было. — Расстались? — А то! Да-а, вторая часть финита. — Была и третья? — А сейчас. Третья часть — сейчас. Поболтал в стакане, плеснув. Пить не хотелось. — Встретил я ее, понимаешь? (Улыбнувшись.) Больше двух не виделись. Она одна, я — тоже. Выглядит хуже некуда. И так тут меня взяло, — он показал на горле, будто хватая, — будто все опять начинается. Помешательство какое-то. Вот теперь не знаю, что и делать. Ты как думаешь?

Я не знал.

 

 

Железный поток

 

Г.Ц.

Он-то их учил: станьте другими, братие, станьте другими. Хотя они и без того уже оба совершенно северо-двинские, на всю голову. Она закроется в плат, одни глаза торчат, страсть нерусская. А он — наоборот, беленький, офицерик. Иннокентием звали. Очень ему это имя шло. А ее не помню как, но не по-нашему. Не знаю откуда они у нас взялись, как-то приблудились. А нам-то что: хочешь с нами — иди, не гоним, хочешь ночевать — опять ночуй, только костер свой разложи. Не знаю, куда мы шли. Шли и шли. Как все. Все шли, и мы. Днем идем, с вечера костры палим, едим, спим. Кто как. Утром опять снимаемся. Война ж кругом, то одни, то другие, разные. Тогда многие так.

Она-то еще ничего, по крайней мере готовила: как все, по-людски. Встанет и пойдет к нашим бабам, в этом ее, не знаю, как у них называется, в чем она, лазоревая с головы до пят. Купит у них что-нибудь, вернется, сварит на огне и ему несет. Приляжет рядом, обнимет, пошепчет что-то, он тогда сядет и поест. И она с ним. Но только очень мало ела всегда. Или даже не сядет, а так, лежа, как собака. Так целыми днями и лежал. Повозка едет — лежит, остановится — сойдет и опять, в шинель завернется и лежит. Я такой тоски и не видел.

Раз наши ребята решили ее зажать, когда она ходила. А та не отбивается, только еще больше заворачивается в плат. Я тогда подошел к ним, говорю: пустите ее, мужики, не видите — совсем двинская она, больная, еще на вас перейдет. Пустили. А она только глазами на меня — и пошла к себе. И не потому же, что я такой авторитет для них, а потому что соглашались, что прав. Бабы наши тоже. Бунтовали. Прогоните их от нас или убейте, они несчастья приносят. Я им опять: ни разу еще, сколько они с нами, а несчастья не случалось. Отступаются. Потому что опять, значит, прав.

Ну а уж когда этот проповедник появился, тут пошло. Очень они к нему прилепились, оба, даже этот Иннокентий. Не отходили ни на шаг. Куда он — туда и они, пока проповедник с нами бывал. А он ходил везде, нам-то пусть ходит, не запрещено. Мы идем, и он меж нас, от одной повозки к другой, с каждым поздоровается, поговорит, потом к следующему. То же и на остановках: от костра к костру. И все свое, комик: станьте другими. Никто и не возражал, зачем? И они за ним, как нитки за иголкой. А уж вечерять он к ихнему присаживался. Не знаю, о чем они там с ним говорили.

А уж когда мы к нему привыкли, стал он нас по вечерам вместе собирать. Мы приходили, все развлечение. Он говорит, мы кушаем, посмеиваемся немного. Но так, чтоб не заметил, зачем обижать? Но иногда замечал, а тогда начинал сильно кричать. Очень сердился. А мы опять — терпим. Нам-то — смех, а эти все всерьез у него принимали. Иннокентий-то даже улыбаться начал, мы только друг дружку в бок пихали. А когда старец исчезал, иной раз дни на два, на три, то у них тут еще большая тоска начиналась. Мы их даже опасались немного. Хотя с другой стороны если, мы же тоже все — разные, одни оттудова, другие отсюдова, даже негр у нас был. Так пусть и они тоже, живут, места много.

Потом старец являлся вновь, откуда брался только. Мы едем, а он уж стоит, ждет. С палкой своей. И все опять шло чередом. Мы думали, он их однажды совсем с собой заберет, да и нам спокойнее, но нет. Тут старец, нет его, а эти всегда с нами. Да и мы уж привыкать стали, без них вроде и скучно, чего-то не хватает. Утром встали, члены свои расправили — и уж смотрим: где они? Тут. Вон ее лазоревая охламонина, а рядом и шинель скорчилась. Значит, тоже тянутся.

А после старец совсем исчез. Мы и не заметили сначала. Потому что он и раньше пропадал, ну, нет его и нет. А тут смотрим — нет уж совсем. Мы думали — бесноваться начнут, руки на себя наложат или еще что. А они будто и не видят. Их обоих после беляки порубали. А может, красные: застрелили. Это если кто понимает разницу.

 

* * *

1.

Это было подземное кладбище. За домами располагался сход, о котором мало кто знал. Надо было спуститься по нескольким ступенькам на площадку и от нее идти прямо, немного петляя, потому что дорожка извивалась. Она была ни узкой, ни широкой, а как раз. Потом опять ступеньки. Много. Я уже запыхался, когда стены невидно и бесконечно разошлись.

Кладбище было обыкновенным, каким могло бы быть и наверху. То есть убитая ногами степь, заставленная крестами и плитами. Среди них росли редкие деревья, иногда по два, по три сразу, осеняя могилы, никогда больше. Но только далеко над головой, невидный глазу, вместо неба — каменный свод. И так же, как наверху, по нему бежали серые нарисованные облака и висела прибитая круглая луна. Нет, я не заметил, чтобы это был муляж или декорация.

Могилы не были разбросаны хаотически и, наоборот, не сбивались в кучи, а выстраивались в строгие ряды с равными промежутками между ними и между могилами. В промежутках были серебристые проходы: обыкновенная земля, утрамбованная по центру, где ходили, и рыхлая по краям. Там же, по краям, поросшая пробивающейся травой.

Такая же трава, но аккуратно подстриженная, покрывала пол — или что там было под ней? — и на могильных участках. Заборчики все свежие, недавно поставленные, кое-где скамейки, с крышами от дождя и без. На некоторых могилах цветы, другие — пустые и по виду позабытые. Там, где все это было видно, конечно, но постепенно терялось, скрывало очертания, утопало в засвеченной дали, — только кресты и памятники на свету, ровно и сильно льющем из-за горизонта. Они отбрасывали тени. В зависимости от расположения по отношению к луне — или к чему там? но столь же желтое и круглое — тени удлинялись или укорачивались.

Однако, где была нужная мне могила, я не знал. Поэтому просто пошел вдоль рядов, заглядывая на имена и фотографии.

— Значит, были и фотографии?

— Конечно. Незнакомые все лица.

— То есть вы их не знали?

— Нет, конечно. Не знал.

— И имен?

— Имен тоже не знал. Я же говорил.

— Я помню. А что это за могила?

— Какая могила?

— Которую вы искали?

— Ах да. Не знаю. Этого-то и не знаю. Потому и пришел.

— Понятно. (Он задумчиво постучал карандашом сначала по столу, потом по зубам.) Еще вопросы?

— У меня? (Потому что мне послышалась вопросительная интонация.)

— У меня.

Он помолчал, будто подчеркивая серьезность предстоящего или отбивая абзац, и продолжил с другой, одновременно и отчужденной, и доверительной интонацией. (Теперь будь осторожен, сказал я себе.)

— Не заметили ли вы еще чего-то странного или подозрительного?

— Чего, например?

— Может, какие-то люди. Или странные звуки. Или надписи, которые могли бы нам помочь.

— Нет, ничего такого не было. Я был один. Хотя…

— Продолжайте.

— Так, ничего. Показалось, наверное.

— Говорите. А мы уж постараемся разобраться, показалось вам или нет. Здесь может все быть важным.

— Я даже не знаю.

— Я вас слушаю.

— Разве что свет.

— Что свет?

— Понимаете, на горизонте, ну, где все это сходится (и показал пальцами), лил такой свет. Полоса. Будто из-под земли. И он был очень яркий.

— Неужели?

— Да. И он... Я не знаю…

— Вы сказали: и он…

— Он был как бы мертвый. Или искусственный. Как подсветка такая. Как в театре. Там вообще все напоминало театр.

— Вы уверены? Понятно. (Наклонившись к переговорному устройству.) Уведите арестованного.

— Подождите, я не то хотел сказать.

— Вы сказали: или искусственный.

— Да. Нет. Я не так-то и уверен. И мне могло показаться.

(Неслышно раздвигается дверь и входят двое милиционеров.)

— (Им.) Забирайте, он ваш.

— Я арестован?

— Пока да.

— Но за что? В чем меня обвиняют? Я же пришел, сам все рассказал. Да меня бы тут и не было. Вы не можете так со мной.

— (Машет рукой милиционерам.) Забирайте, забирайте. (Арестованного уводят, тот оглядывается.) (В переговорное устройство.) Людочка?

— Да, Виктор Петрович.

— Машину мне, пожалуйста, и поскорее.

— Машины нет, Виктор Петрович. Будет только через два часа.

— Я сказал: поскорее.

— Слушаюсь, Виктор Петрович.

(Нажимает на разъединяющую кнопку. Встает. Проходит к стене и выключает свет. Комната погружается в темноту, будто гаснет. Проходит к занавешенному окну. Отдергивает занавесь. Вечер, и в комнате лишь немного светлеет. Но человек у окна виден, нарисовавшись. За окном горят огни. Всматривается в светлеющую в сравнении с комнатой улицу. Задумчиво трет подбородок.)

— Значит, говорите, мертвый свет. Но я все равно не понимаю.

Опираясь о подоконник, смотрит в окно.

 

2.

Возле могилы на скамейке сидел человек. Длинные, вероятно, белые волосы растрепались по плечам. Человек был в футболке и тренировочных штанах. Я вошел и присел рядом с ним.

— Давно ходишь?

— Недавно. А что?

— Нашел что-нибудь?

— Ничего не нашел.

— Вот и я тоже. Ничего не нашел. Кто у тебя здесь?

— Не знаю. Никого, кажется.

— Повезло. А у меня дочь. (Кивая на могилу.) Жалко. Молодая совсем.

Подвинувшись на скамье, вынул из кармана платок, расстелил. Из спортивной сумки, оказавшейся у ног, достал закуску: два яйца, помидор, свежий огурец — и бутылку водки. Затем — стакан. Ножом, вынутым из той же сумки, разрезал помидор и огурец пополам. Я завороженно следил за его действиями.

— Угощайся.

Облупил яйцо. Налил водки в стакан. Говорил задумчиво:

— Никого у тебя здесь нет. Тогда зачем пришел? Подозрительный ты. Что здесь вынюхиваешь?

— Я не вынюхиваю.

— Вынюхиваешь. Пей давай.

— А вы?

— Я следом, не бось.

Водка, нагревшись в сумке, была теплой. Закусил половинкой помидора.

Старик налил себе.

— Ходил туда? (Он показал на слепящую черту на горизонте. Я покачал головой.) И не ходи. Совершенно, я тебе скажу, бесполезно.

Выпил, закусив яйцом. Широко разевая рот и запрокинув голову, задумчиво жевал.

За нашими спинами у ограды стал собираться народ. Немного, человек 5—6, судя по движению и обступившим нас теням. Я не решался оглядываться. Еще я заметил, что луна — или что-то вместо нее — светила очень ярко, даже глазам больно, если взглянуть прямо на нее, то есть было хорошо видно, я что имею в виду, и при этом сохранялось ощущение глубоких сумерек.

— Нет у него здесь никого, — сообщил старик собравшимся, не оборачиваясь. — Видали?

За спиной кто-то хихикнул.

— А чего пришел тогда? — спросил грубый голос, судя по тембру, не тот, что хихикал. Я смотрел на тени. Одни были длинные и очень худые, а другие, напротив, низенькие и толстые.

— Вот и я тоже спрашиваю: зачем?

— А он сам не знает, — засмеялся кто-то третий.

— Не знает — расскажем.

Он налил другой стакан, выпил, аккуратно промокнул пальцами губы.

— Извиняюсь, с собой заберу. (Запихивая в карман.) Ну все, бывай. Тебе еще выбираться отсюдова. — Встал и пошел к выходу, неслышно прикрыл калитку за собой.

Я тупо смотрел на оставленные яйцо, половинки огурца и полпомидора перед собой. Поднял голову. Старик удалялся по лунной дорожке. У одной изгороди задержался, отворачивая проволоку, служившую запором. Вошел и скрылся в одной из могил. Их за оградой было две: одна пониже, вероятно, давняя, просела, другая — свежее и выше. Он скрылся в той, что свежее.

На плите передо мной было написано: Анастасия Петрова. Я знал только одного Петрова, учился с ним в школе. Высоченный ростом и был очень хороший математик. У него все списывали. И больше никаких Петровых в моей жизни не было.

Народ за моей спиной тоже рассосался. Они скользили по дорожкам от меня в разные стороны и исчезали в могилах. Я тоже поднялся. Надо было, как выразился этот вредный старик, выбираться отсюда.

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru