От автора | О понятии
«скорость». У Юрия Тынянова было представление о категории величины
произведения как жанровообразующей и жанроворазличающей. <…> Мне же,
когда я только начинал писать этот цикл, со второго, третьего рассказа, явилась
категория скорости. Но скорость эта — не письма и даже не чтения, хотя
последнее и ближе: читатель всегда ближе к повествованию, чем автор. Это
скорость самого повествования, которая осознается так же непосредственно и
стихийно, как и его величина-длина, которую легко представить пройденным в
повествовании расстоянием. И так же, как величина-длина дана и присутствует не
только в произведении в целом, но и во всякой его мельчайшей части и
подробности. Каждая строка, образ, сюжетный поворот, портрет или характер героя
несут в себе и величину повествования, и его скорость. Обе не зависят друг от
друга и друг другу параллельны. Совершенно понятно, что одно расстояние можно
пройти с разной скоростью, как и то, что разные — с одной. Возможно, категория
скорости повествования явилась мне и оттого, что цикл написан давно не обычным
для меня способом. С 92-го года я не писал от руки: сначала пишущая машинка,
потом компьютер. Все четырнадцать рассказов написаны от руки в школьных
тетрадях о восемнадцати страницах. В советское время такие стоили две копейки.
Теперь они выглядят праздничнее и украшены, помимо таблицы умножения или правил
грамматики, персонажами детских ужастиков. <…> Все рассказы написаны с
середины августа 2012 года по начало мая 2013-го.
Со стороны свидетеля
Мне
было двенадцать лет, когда я видел убийство. Жил я тогда очень свободно,
возвращался домой поздно, в общем, сладу со мной не было. Интеллигентная семья.
Мать — преподаватель в музыкальной школе, бабка — бывшая балерина, она и в
старости была, знаете, на ее спину оглядывались, а она усмехалась в усы, потому
что у нее были усы, серые, свисающие. А отец — профессор в педе, но с нами не
жил, я его редко видел. Смотрела за мной бабка, ну, как смотрела, вот
именно — как могла. Это она говорила про «сладу нет». А еще звала меня
«горем луковым». Семь лет назад умерла, но иногда вспоминаю. Она меня любила.
Мать в основном на работе, либо в школе своей, либо — по урокам. Денег не
хватало.
Я тоже
ходил в музыкалку, играл на аккордеоне, и, знаете, нравилось. Только это и
нравилось, то есть играл с удовольствием. И один, дома. Пристроюсь у окна. Все
видно, а я перебираю клавиши. Мне нравилось, какой получается звук. Еще гитара,
Леха показал аккорды, и сразу пошло. Мне это было просто. А в школе скучно. Я
там редко бывал, в смысле на уроках. Но каждый день шел к половине девятого,
бабка собирала, оправляла у двери воротник, просила, ты уж сходи в школу, горе
ты мое луковое. Мать пожалей. Знаешь ведь, как переживает. Я знал. Я думаю, что
каждый раз шел с уверенностью, что попаду на уроки. Но у яичного школьного
цоколя сворачивал за угол. Там играли в орлянку. Я бросал портфель и
присоединялся. Незаметно проходило время. Иногда, выигрывая, считал, присев,
прибыль. Или проигрывая. И тогда — сколько осталось.
Дрались
по правилам за гаражами. Вокруг собрались, обступили кольцом, считают, сколько
кто пропустил. Как на ринге. Курили бычки. Бегали в автоматы пить пиво. Мне
нравилось стоять с мокрым ртом. Пугали девчонок, а те визжали, но не уходили.
Кучковались в стороне и смотрели. Мы им были интереснее, отличаясь от тех, кто
сидел с ними за партами. Мать вызывали в школу, она плакала, вернувшись. Я
обещал, что не буду больше. Что? не буду — не имело значения. Не прогуливать, учиться.
В смысле — буду. Но теперь я уже не мог. Чем дальше, тем сложнее было
вернуться. Иногда приезжал отец, упрямо говорил со мной. Ты думаешь, что?
с тобой будет, или нет? Смотри, до чего мать довел. Ты что, хочешь на
второй год? Мне было все равно. Почему я? Он довел. Я смотрел на его длинный
седой череп и думал, если его стукнуть сейчас, он сразу отрубится, убежит или
будет сопротивляться? Вряд ли. Он был урод. У него была своя семья, не знаю,
что? приезжал, мог бы оставить нас в покое. Ну так что ты думаешь?
— в пространство спрашивал он. А я пожимал плечами. Ничего, наверное.
В тот
раз я возвращался часов в двенадцать или около того. Может, в полпервого.
Апрель, вторая половина. Но зябкий. Я поднял воротник пиджака, а ногами пинаю
какой-то пластиковый пузырь. Шума от него не очень много. Но он трещал. И
думаю, думаю, как опять объясняться дома. Я не пил, тут опасности не было, но
табаком пахну, и время, главное. Мать, конечно, не легла, ждет. Бабка носит ей
чай, вздыхает. Я тоже вздыхаю.
Впереди
идет какой-то урод, пьяный по-видимому, но не очень. Держится прямо. А еще
перед ним — компания, человек пять, вразброд и тоже пьяных, но иначе. Там
недалеко пивной ресторан. Я думаю, вот они оттуда. А мне уже интересно, потому
что так просто это закончиться не может. Я замедлил шаги, чтобы не обгонять. То
есть у них ленивый пивной кайф, а у урода — беспокойный, винный. Вот он их
догнал, разговаривают. То есть он с одним из них разговаривает, а остальные
вокруг идут, тоже слушают. Я думаю, нет, все равно разговорами не обойдется.
Они
свернули в такой сквер не сквер, вроде палисадника, но без загородки. Тот, что
разговаривал, спрашивает: отлить не хочешь? Да, о чем разговаривали-то. Этот
урод с кем-то там повздорил, ну, откуда шел. Кого-то стукнул, кажется, бабу, я
не очень понял. Его тоже стукнули, и все. О чем говорить? Если вступился
кто-то. А урод переживает, говорит, что его надо наказать. Ну, надо так надо.
Отлить хочешь? — Нет. И рядом стоит. Один из них штаны поддернул, я смотрю,
сзади заходит и нож к горлу приставил. Урод хрипло смеется, пьяный. Берут у
него сумку, один другому перебросил. Отдает. Они уж и не знают, что делать.
Один бьет его по ногам, тот легко падает. И они начинают его метелить, а сами
думают, когда ж он вырвется и убежит. Но он только руками прикрывается. И в
лицо, и в живот, и по ребрам несколько раз. А что дальше явно не знают, это я
понимаю. Даже как-то очень нерешительно его пинали. Если б он поднялся и
побежал, они б его отпустили. Тут один из них говорит: может, его куда-то
оттащить? — и подхватывает под ноги. Я думаю, чтобы тот наконец задвигался.
Остальные за руки, этот болтается, несут, я за ними. Уже и о матери забыл,
нечасто такое увидишь.
Втаскивают
его во двор, глухой. Стены. С одной стороны — две, гладкие, без окон, сходятся углом.
Третий дом, где многие окна горели, — в отдалении. Но как бы тоже отделяет. Но
туда не могло ничего донестись. Или не очень ясно. Я подвинулся ближе, как
привязанный. Я думаю, тут со мной что-то делалось, не мог устоять. Я стал
одними глазами. Тут они меня заметили, перетолкнулись между собой, а один пошел
ко мне: ты чего тут? — Так. И отошел немного. — Ну, раз так… Тут его позвали, и
он оставил меня. Вернулся туда. Я тоже. А пока мы ходили туда-сюда, те, что
были с уродом, уж его раздели, стащили все, штаны, свитер через голову, с
тычками, ломая руки, пиная без конца, молча и уже заводясь. Я думаю, он уж
ничего не соображал, выпивка опять-таки вроде анестезии. И вот тут только они
начали убивать. Медленно, уже увлекаясь, и не могли остановиться. Кололи и
резали ножом, били ногами, потом принесли какие-то доски, там свалены были, а
тот, что разговаривал, — с ржавой трубой. Уже и не знали, чем еще. Он сначала
вертелся по земле, искал защиты, подставлял руки, ноги, потом затих. Его еще
немного пометелили, потом один сделал знак своим, те остановились, он нагнулся,
потрогал: Все! — говорит. Они ногами сбили в одну кучу его одежду, пододвинули
поближе и прошли с его сумкой совсем близко от меня, смеясь, возбужденные. Я
был как обмороженный. Ушли. Тогда я подошел к нему, присел. Он там весь заплыл,
насколько можно было видеть. То есть цвет — нет, конечно, но бесформенное,
набухшее лицо, рука сломана в нескольких местах, ребро торчит. Я дотронулся и
почувствовал пальцем острый скол, отдернул. И тут он зашевелился. Я сидел над
ним и не двигался, боясь дышать.
С тех
пор много времени прошло и многое со мной было. В девятом мне взяли
преподавателей. Я не верил в успех, но заниматься стал. В школу не ходил
по-прежнему, чтоб не думали, что я ссучился. А дома занимаюсь. Поступил в
институт и удивился. Закончил. Женился, развелся, женился в другой раз. Женат и
сейчас. Двое детей. Приличная работа, и я на хорошем счету. Ездил за границу
несколько раз, интересно. У меня много друзей, разных, но не таких, конечно,
как можно было подумать по моим ранним годам. Приличные, хорошие все люди.
Школьных приятелей избегаю. Сначала еще звонили, но потом перестали. Что с меня
возьмешь? Ни выпить, ни посидеть где-нибудь. Я больше дома все по вечерам. Вот
бабка умерла. За ней — мать. А отец жив, бывает же. Не видимся. То есть многое
пережил и есть что вспомнить. Но ничего подобного тому, что тогда, не видел. Ни
в Испании, ни в Австрии, ни в Непале. Мне смешно, когда говорят о чем-то
мистическом: аура там, симпатии разные, душа и ее состав… А я ее видел. Или мне
казалось, когда сидел на корточках перед ним, что я вижу, как медленно
отделяется и поднимается его душа. Похожа на длинного паука, вроде тарантула.
Никогда не забуду.
Упражнение в любви
Я
влюблялся в чужую боль. Постоянно. Сходил с ума от чужой боли. И сходился
просто потому, что было невозможно держать эту боль на расстоянии. Он замолчал,
любуясь собой. Я — тоже. Я знал, что он весь в бабах, как кладбище в крестах.
Чужая боль? Ну, не знаю.
Мы
выпили еще, и он опять заговорил.
Вот
это — лицо, ноги, жопа, все — не имеет никакого значения. Боль. Потом она
перестала болеть, и я ее разлюбил. Собственно, это — история моей женитьбы.
Бывает, подумал я, разливая. Представь, — он поднял стакан и смотрел сквозь
него, будто видел там что-то: лягушонка, мышь, гомункулуса. Вино играло. —
Училка. География там, что ли. Или математика. Не помню точно. Молодая, но не
очень. Лет 33—34. Высокая, даже вытянутая, худая, как стрелка. Ага, стрела
времени. Значит, все-таки математик. Носик. Слегка вздернут. Глазки раскосые.
Рот. Ну да, рот был. Немного припухлый. В общем, ничего особенного. Но
производила впечатление. Трогала.
Муж —
всем бы такого. Двое детей. Да, муж. То ли дипломат, то ли в министерстве.
Много ездил: Европа, Америка, Азия. Привозил ей всего. И еще небольшой бизнес.
Не знаю, чем он там занимался. То есть не он, конечно, но под его именем. То
есть денег — сам понимаешь. Одевал он ее как куколку. Вероятно, любил. Ну,
бывает так. Вроде ничего особенного, а ее почему-то любят. Говорю ж — трогательная.
Не изменял ей никогда. Ну, или мы не знали.
Дети —
два ангела, дочь и сын. Один в школу только тогда пошел, дочь в классе седьмом,
кажется, да, в седьмом. Или в восьмом. Задумался, отпивая. Меня завораживал его
голос. И дремота. — Когда первая часть истории закончилась, они подросли,
конечно, — доносилось будто издалека. — Мне всегда хотелось узнать, что
они ей тогда сказали или как она вообще с ними тогда объяснялась. Но когда мы
стали вместе жить, я их не видел почти. Да у бабушки, посмотрел на меня, будто
я спрашивал. А я не спрашивал ни о чем.
Ну
вот. В общем, все у нее хорошо. И он — подросток пятнадцати лет. Из ее класса.
Хмурый, носатый, чуб на лоб, зубы желтые. Вру, конечно. Со зла. Не знаю почему.
Не видел его никогда. Но так представляю — что желтые. А может, нет. Я
потом стал собирать материал, расспрашивал, сослуживцев там, подруг, всех, кого
мог. Потому что интересно же. И вот он в нее влюбляется. Подходил после уроков,
подолгу разговаривали. Не знаю уж, что он ей мог там говорить. До дому,
паразит, провожал. А она только смеялась. И мужу рассказывала. Муж ее
предупреждал. Потом стала задумываться. Она, когда задумывалась, у нее в глазах
такая пелена образовывалась, очень смущающая. Год проходит, второй.
Малый
уже взрослый, усы бреет. Тогда она стала от него бегать. А он ее у подъезда
подстерегал. Муж, когда мог, встречал. Работает же. Тогда мальчишка в отдалении
держался, смотрел, как входят. Она подходит к окну, там на другой стороне
сквер. И мальчишка стоит, курит, вверх смотрит. Она задергивает занавеску
быстро. Он уже и школу закончил, ей — 37, он устроился водопроводчиком
каким-то. Представляешь, да? Тут муж — дипломат. Дети растут, притихшие. И все
продолжается. Они опять стали встречаться. Через три года — развод и новый
брак. Сослуживцев собрала. А они пришли. Потому что интересно же. Мне одна
тетка из ихних рассказывала. Расселись за столом, а у малого, Андрей его, что
ли, как он руку на стол положил, вокруг ногтей — траурная кайма. Меня чуть не
вырвало, — это тетка. А она счастливая совершенно, бегает, хохочет, задыхается,
распаренная. Рассказывала.
Ей —
40, ему — 22. Так? И задумался, считая. — Да. (Кивнул.) Три года прожили никто
не знает как, и он стал ей изменять. То есть это она так думала. Приходил
поздно, замолкал, ну, все как обычно. Но я думаю, что так и было. А что бы она
хотела? Через год ушла. То есть наоборот: выставила вон. Муж ей квартиру оставил.
Он собрался. Да и не было у него много. Ей — 44, мне чуть меньше. Я с ней как
раз тогда у общих друзей познакомился. А до этого только слышал. На ней лица не
было. Проводил до дому, и все закрутилось. К ней будто все опять вернулось.
Летала, как девочка, раскрасневшаяся опять, балда. И я ее к себе взял.
Ну,
это я так говорю, что женитьба. На самом деле просто так жили, со дня на день
откладывая. Она хотела, а я сначала и правда думал: почему нет? Выглядеть стала
лет на 36, так влюбилась. Привязалась ко мне, кружится, целует. Ну, и ночи
опять же. Понимаешь? — Я понимал. — И тут мне вдруг так противно стало. Меня
счастье вообще раздражает. Сначала я просто уехал на три дня, ничего не сказав.
Возвращаюсь. Встречает как ни в чем не бывало. В глаза заглядывает. Кормит.
Тогда я сказал, что подумал тут и нам надо расстаться. Воот! Ну, еще понемногу?
Есть там? Там было. — Расстались? — А то! Да-а, вторая часть финита. — Была и
третья? — А сейчас. Третья часть — сейчас. Поболтал в стакане, плеснув. Пить не
хотелось. — Встретил я ее, понимаешь? (Улыбнувшись.) Больше двух не виделись.
Она одна, я — тоже. Выглядит хуже некуда. И так тут меня взяло, — он показал на
горле, будто хватая, — будто все опять начинается. Помешательство какое-то. Вот
теперь не знаю, что и делать. Ты как думаешь?
Я не
знал.
Железный поток
Г.Ц.
Он-то
их учил: станьте другими, братие, станьте другими. Хотя они и без того уже оба
совершенно северо-двинские, на всю голову. Она закроется в плат, одни глаза
торчат, страсть нерусская. А он — наоборот, беленький, офицерик. Иннокентием
звали. Очень ему это имя шло. А ее не помню как, но не по-нашему. Не знаю
откуда они у нас взялись, как-то приблудились. А нам-то что: хочешь с нами —
иди, не гоним, хочешь ночевать — опять ночуй, только костер свой разложи. Не
знаю, куда мы шли. Шли и шли. Как все. Все шли, и мы. Днем идем, с вечера
костры палим, едим, спим. Кто как. Утром опять снимаемся. Война ж кругом, то
одни, то другие, разные. Тогда многие так.
Она-то
еще ничего, по крайней мере готовила: как все, по-людски. Встанет и пойдет к
нашим бабам, в этом ее, не знаю, как у них называется, в чем она, лазоревая с
головы до пят. Купит у них что-нибудь, вернется, сварит на огне и ему несет.
Приляжет рядом, обнимет, пошепчет что-то, он тогда сядет и поест. И она с ним.
Но только очень мало ела всегда. Или даже не сядет, а так, лежа, как собака.
Так целыми днями и лежал. Повозка едет — лежит, остановится — сойдет и опять, в
шинель завернется и лежит. Я такой тоски и не видел.
Раз
наши ребята решили ее зажать, когда она ходила. А та не отбивается, только еще
больше заворачивается в плат. Я тогда подошел к ним, говорю: пустите ее,
мужики, не видите — совсем двинская она, больная, еще на вас перейдет. Пустили.
А она только глазами на меня — и пошла к себе. И не потому же, что я такой
авторитет для них, а потому что соглашались, что прав. Бабы наши тоже.
Бунтовали. Прогоните их от нас или убейте, они несчастья приносят. Я им опять:
ни разу еще, сколько они с нами, а несчастья не случалось. Отступаются. Потому
что опять, значит, прав.
Ну а
уж когда этот проповедник появился, тут пошло. Очень они к нему прилепились,
оба, даже этот Иннокентий. Не отходили ни на шаг. Куда он — туда и они, пока
проповедник с нами бывал. А он ходил везде, нам-то пусть ходит, не запрещено. Мы
идем, и он меж нас, от одной повозки к другой, с каждым поздоровается,
поговорит, потом к следующему. То же и на остановках: от костра к костру. И все
свое, комик: станьте другими. Никто и не возражал, зачем? И они за ним, как
нитки за иголкой. А уж вечерять он к ихнему присаживался. Не знаю, о чем они
там с ним говорили.
А уж
когда мы к нему привыкли, стал он нас по вечерам вместе собирать. Мы приходили,
все развлечение. Он говорит, мы кушаем, посмеиваемся немного. Но так, чтоб не
заметил, зачем обижать? Но иногда замечал, а тогда начинал сильно кричать.
Очень сердился. А мы опять — терпим. Нам-то — смех, а эти все всерьез у него
принимали. Иннокентий-то даже улыбаться начал, мы только друг дружку в бок
пихали. А когда старец исчезал, иной раз дни на два, на три, то у них тут еще
большая тоска начиналась. Мы их даже опасались немного. Хотя с другой стороны
если, мы же тоже все — разные, одни оттудова, другие отсюдова, даже негр у нас
был. Так пусть и они тоже, живут, места много.
Потом
старец являлся вновь, откуда брался только. Мы едем, а он уж стоит, ждет. С
палкой своей. И все опять шло чередом. Мы думали, он их однажды совсем с собой
заберет, да и нам спокойнее, но нет. Тут старец, нет его, а эти всегда с нами.
Да и мы уж привыкать стали, без них вроде и скучно, чего-то не хватает. Утром
встали, члены свои расправили — и уж смотрим: где они? Тут. Вон ее лазоревая
охламонина, а рядом и шинель скорчилась. Значит, тоже тянутся.
А
после старец совсем исчез. Мы и не заметили сначала. Потому что он и раньше пропадал,
ну, нет его и нет. А тут смотрим — нет уж совсем. Мы думали — бесноваться
начнут, руки на себя наложат или еще что. А они будто и не видят. Их обоих
после беляки порубали. А может, красные: застрелили. Это если кто понимает
разницу.
* * *
1.
Это было
подземное кладбище. За домами располагался сход, о котором мало кто знал. Надо
было спуститься по нескольким ступенькам на площадку и от нее идти прямо,
немного петляя, потому что дорожка извивалась. Она была ни узкой, ни широкой, а
как раз. Потом опять ступеньки. Много. Я уже запыхался, когда стены невидно и
бесконечно разошлись.
Кладбище
было обыкновенным, каким могло бы быть и наверху. То есть убитая ногами степь,
заставленная крестами и плитами. Среди них росли редкие деревья, иногда по два,
по три сразу, осеняя могилы, никогда больше. Но только далеко над головой,
невидный глазу, вместо неба — каменный свод. И так же, как наверху, по
нему бежали серые нарисованные облака и висела прибитая круглая луна. Нет, я не
заметил, чтобы это был муляж или декорация.
Могилы
не были разбросаны хаотически и, наоборот, не сбивались в кучи, а выстраивались
в строгие ряды с равными промежутками между ними и между могилами. В
промежутках были серебристые проходы: обыкновенная земля, утрамбованная по
центру, где ходили, и рыхлая по краям. Там же, по краям, поросшая пробивающейся
травой.
Такая
же трава, но аккуратно подстриженная, покрывала пол — или что там было под ней?
— и на могильных участках. Заборчики все свежие, недавно поставленные, кое-где
скамейки, с крышами от дождя и без. На некоторых могилах цветы, другие — пустые
и по виду позабытые. Там, где все это было видно, конечно, но постепенно
терялось, скрывало очертания, утопало в засвеченной дали, — только кресты и
памятники на свету, ровно и сильно льющем из-за горизонта. Они отбрасывали
тени. В зависимости от расположения по отношению к луне — или к чему там? но
столь же желтое и круглое — тени удлинялись или укорачивались.
Однако,
где была нужная мне могила, я не знал. Поэтому просто пошел вдоль рядов,
заглядывая на имена и фотографии.
—
Значит, были и фотографии?
—
Конечно. Незнакомые все лица.
— То
есть вы их не знали?
— Нет,
конечно. Не знал.
— И
имен?
— Имен
тоже не знал. Я же говорил.
— Я
помню. А что это за могила?
—
Какая могила?
—
Которую вы искали?
— Ах да.
Не знаю. Этого-то и не знаю. Потому и пришел.
—
Понятно. (Он задумчиво постучал карандашом сначала по столу, потом по зубам.)
Еще вопросы?
— У
меня? (Потому что мне послышалась вопросительная интонация.)
— У
меня.
Он
помолчал, будто подчеркивая серьезность предстоящего или отбивая абзац, и
продолжил с другой, одновременно и отчужденной, и доверительной интонацией.
(Теперь будь осторожен, сказал я себе.)
— Не
заметили ли вы еще чего-то странного или подозрительного?
—
Чего, например?
—
Может, какие-то люди. Или странные звуки. Или надписи, которые могли бы нам
помочь.
— Нет,
ничего такого не было. Я был один. Хотя…
—
Продолжайте.
— Так,
ничего. Показалось, наверное.
—
Говорите. А мы уж постараемся разобраться, показалось вам или нет. Здесь может
все быть важным.
— Я
даже не знаю.
— Я
вас слушаю.
—
Разве что свет.
— Что
свет?
—
Понимаете, на горизонте, ну, где все это сходится (и показал пальцами), лил
такой свет. Полоса. Будто из-под земли. И он был очень яркий.
—
Неужели?
— Да.
И он... Я не знаю…
— Вы
сказали: и он…
— Он
был как бы мертвый. Или искусственный. Как подсветка такая. Как в театре. Там
вообще все напоминало театр.
— Вы
уверены? Понятно. (Наклонившись к переговорному устройству.) Уведите
арестованного.
—
Подождите, я не то хотел сказать.
— Вы
сказали: или искусственный.
— Да.
Нет. Я не так-то и уверен. И мне могло показаться.
(Неслышно
раздвигается дверь и входят двое милиционеров.)
— (Им.)
Забирайте, он ваш.
— Я
арестован?
— Пока
да.
— Но
за что? В чем меня обвиняют? Я же пришел, сам все рассказал. Да меня бы тут и
не было. Вы не можете так со мной.
— (Машет
рукой милиционерам.) Забирайте, забирайте. (Арестованного уводят, тот
оглядывается.) (В переговорное устройство.) Людочка?
— Да,
Виктор Петрович.
—
Машину мне, пожалуйста, и поскорее.
—
Машины нет, Виктор Петрович. Будет только через два часа.
— Я
сказал: поскорее.
—
Слушаюсь, Виктор Петрович.
(Нажимает
на разъединяющую кнопку. Встает. Проходит к стене и выключает свет. Комната
погружается в темноту, будто гаснет. Проходит к занавешенному окну. Отдергивает
занавесь. Вечер, и в комнате лишь немного светлеет. Но человек у окна виден,
нарисовавшись. За окном горят огни. Всматривается в светлеющую в сравнении с
комнатой улицу. Задумчиво трет подбородок.)
—
Значит, говорите, мертвый свет. Но я все равно не понимаю.
Опираясь
о подоконник, смотрит в окно.
2.
Возле
могилы на скамейке сидел человек. Длинные, вероятно, белые волосы растрепались
по плечам. Человек был в футболке и тренировочных штанах. Я вошел и присел
рядом с ним.
—
Давно ходишь?
—
Недавно. А что?
—
Нашел что-нибудь?
—
Ничего не нашел.
— Вот
и я тоже. Ничего не нашел. Кто у тебя здесь?
— Не
знаю. Никого, кажется.
—
Повезло. А у меня дочь. (Кивая на могилу.) Жалко. Молодая совсем.
Подвинувшись
на скамье, вынул из кармана платок, расстелил. Из спортивной сумки, оказавшейся
у ног, достал закуску: два яйца, помидор, свежий огурец — и бутылку водки.
Затем — стакан. Ножом, вынутым из той же сумки, разрезал помидор и огурец
пополам. Я завороженно следил за его действиями.
—
Угощайся.
Облупил
яйцо. Налил водки в стакан. Говорил задумчиво:
—
Никого у тебя здесь нет. Тогда зачем пришел? Подозрительный ты. Что здесь
вынюхиваешь?
— Я не
вынюхиваю.
—
Вынюхиваешь. Пей давай.
— А
вы?
— Я
следом, не бось.
Водка,
нагревшись в сумке, была теплой. Закусил половинкой помидора.
Старик
налил себе.
—
Ходил туда? (Он показал на слепящую черту на горизонте. Я покачал головой.)
И не ходи. Совершенно, я тебе скажу, бесполезно.
Выпил,
закусив яйцом. Широко разевая рот и запрокинув голову, задумчиво жевал.
За
нашими спинами у ограды стал собираться народ. Немного, человек 5—6, судя по
движению и обступившим нас теням. Я не решался оглядываться. Еще я заметил, что
луна — или что-то вместо нее — светила очень ярко, даже глазам больно, если
взглянуть прямо на нее, то есть было хорошо видно, я что имею в виду, и при
этом сохранялось ощущение глубоких сумерек.
— Нет
у него здесь никого, — сообщил старик собравшимся, не оборачиваясь. — Видали?
За
спиной кто-то хихикнул.
— А
чего пришел тогда? — спросил грубый голос, судя по тембру, не тот, что хихикал.
Я смотрел на тени. Одни были длинные и очень худые, а другие, напротив,
низенькие и толстые.
— Вот
и я тоже спрашиваю: зачем?
— А он
сам не знает, — засмеялся кто-то третий.
— Не
знает — расскажем.
Он
налил другой стакан, выпил, аккуратно промокнул пальцами губы.
—
Извиняюсь, с собой заберу. (Запихивая в карман.) Ну все, бывай. Тебе еще
выбираться отсюдова. — Встал и пошел к выходу, неслышно прикрыл калитку за
собой.
Я тупо
смотрел на оставленные яйцо, половинки огурца и полпомидора перед собой. Поднял
голову. Старик удалялся по лунной дорожке. У одной изгороди задержался,
отворачивая проволоку, служившую запором. Вошел и скрылся в одной из могил. Их
за оградой было две: одна пониже, вероятно, давняя, просела, другая — свежее и
выше. Он скрылся в той, что свежее.
На
плите передо мной было написано: Анастасия Петрова. Я знал только одного
Петрова, учился с ним в школе. Высоченный ростом и был очень хороший математик.
У него все списывали. И больше никаких Петровых в моей жизни не было.
Народ
за моей спиной тоже рассосался. Они скользили по дорожкам от меня в разные
стороны и исчезали в могилах. Я тоже поднялся. Надо было, как выразился этот
вредный старик, выбираться отсюда.