Об авторе | Александр Снегирёв — постоянный автор «Знамени». Предыдущая
публикация — рассказ «Зимние праздники» (2012, № 3).
Она спросила: «Это Сталин?».
Деревья, кустарник, хрустящие дорожки. Сюда сосланы властелины
прош-лых государств и ведомств. Подвиги и злодейства остались позади, за
поворотом века, а памятники — заблудившихся
склеротиков — собрали по городу и свезли сюда. Наркомы,
маршалы, несгибаемые солдаты забытых фронтов, бронзовые, гранитные, гипсовые,
лишенные площадей, постаментов, некоторые вовсе позорно уложенные в траву.
Каждого можно облапать и на коленки присесть для прикольной фотки. А старички только рады. Высовываются
из зарослей, выглядывают из-за кустов. Стали лесными духами, сатирами, вакхами, панами, всей этой нечистью,
которая населяет леса, парки и водоемы.
Белокурая малышка притащила меня сюда. Позирует. Просит
сфотографировать. Лучше бы в кино пошли. Надо было с ней рвать, когда она,
пожелав сойти за умную, назвала любимые книжки: «Мастер
и Маргарита» и «все» у Ремарка. Я себе давно пообещал: «Услышишь про Ремарка —
рви сразу, не оттягивай». И вот она тычет Юдифьевым
педикюром в гипсовую скулу Ильича-Олоферна и
спрашивает, Сталин ли это. А ведь могла и Пушкиным назвать.
Кстати, а мы ведь встречались раньше. Неужели тот самый?
Помню, стоял себе в одном маленьком дворике, и лишь конец Советcкого государства переместил его в эту скульптурную
резервацию. Был сентябрь, как сейчас, и воздух был прозрачен, и видно было
далеко, как сквозь хрусталь. Хотя это для красного словца. Через хрусталь ни
черта не разобрать даже за метр, я однажды пробовал, смотрел сквозь вазу. Но,
когда оцениваешь хрусталь со стороны, кажется, что он увеличивает прозрачность
атмосферы в разы.
В тот год я только приехал в город, провалил вступительные,
устроился рабочим в мосфильмовском павильоне и снял
комнату у Елизаветы Романовны. Слонялся в выходной по опустевшему центру —
москвичи укатили на дачи — и увидел объявление: «Сдаю комнату студентке». И
почерк такой аккуратный. Я еще подумал, может, девушка красивая компаньонку
ищет для совместных штудий.
Вряд ли, конечно, но чудеса случаются. И хоть я и не студентка вовсе, студентка
из меня, прямо скажем, хреновая получилась бы, но по
адресу решил пойти, благо дом находился в двух шагах.
Елизавета Романовна оказалась далеко не девушкой, годов ей
тогда было хорошо за семьдесят, но спину держала прямо, два раза в неделю по
часу плавала в «Москве», регулярные пешие прогулки, контрастный душ. Активное
долголетие, короче. К моменту нашей встречи Елизавета
Романовна несколько лет как овдовела, муж — отставной полковник — помер,
оставив трехкомнатную квартиру, старомодные галифе с кантом времен Парада
Победы и сына, который, как водится, оказался неблагодарным, во второй раз
женился и уехал на строительство электростанции на далекой северной реке, воды
которой вовсе вымыли память о родной матери. Тогда еще эта тема с
великими северными стройками была актуальна, на излете, правда, но спрос был.
Короче, сын далеко, внуков нет, быт налажен, горка с посудой, зеленый штоф,
белые салфетки, Елизавета Романовна решила сдать комнату.
Я ей сразу приглянулся. Сказала певуче, по-московски так
сказала, что я, кажется, приличный молодой человек и не обижу старушку,
последнее вышло кокетливо, и пустила меня на постой в тот же день. Плата
оказалась вполне по карману, я получил ключ, право пользоваться туалетом и
ванной и целый список того, как следует себя вести в новом жилище. И зажил я
очень хорошо и спокойно бок о бок с Елизаветой
Романовной. Мы как-то быстро сошлись, она рассказывала про мужа, потом стала
рассказывать про кавалеров, попутно давая мне советы, как себя вести с
девушками, что делать следует, а чего делать нельзя ни при каких
обстоятельствах. Мне запомнился ее рассказ о студенче-ских годах, когда за ней
ухаживал институтский красавец, спортсмен, здоровяк, победитель соревнований,
девчонки заглядывались, и юная Елизавета Романовна едва не согласилась выйти за
него замуж, одно обстоятельство помешало — однажды в столовой она случайно увидела,
как спортсмен и здоровяк доедает с чужих тарелок. Бедняге не хватало стипендии
досыта наесться, он был нищий, все были нищие, все голодали, но доедать за
другими… Больше она с ним не то что за руку держаться,
видеться не могла. Вот такая тонкая душа. А потом соседка по комнате с
курсантом познакомилась, а у того, конечно, приятель имелся. Закрутилось. Мужа
в погранвойска направили, в Эстонию, которая только-только почти добровольно
присоединилась к Союзу шестнадцатой республикой. Переехали на новое место, муж
стал возвращаться за полночь. Сначала злой бывал, а потом стал пьяный приходить
или вовсе не являлся. Говорят, ночные расстрелы им поручали. Всех младших
офицеров привлекли. Надо было срочно с эстонцев спесь
сбить. Слава богу, война. Трагедия, конечно, но зато не до пьянки.
Ее с пузом, как жену военного, в поезд — и на Урал в
эвакуацию, мужа на фронт. Сына родила поздней осенью, когда немцы Москву взять
почти взяли, да застыли, морозом ранним заколдованные. Как выжили, не знает,
тряпье эстонское, которое с собой прихватить успела, на хлеб меняла, так и
протянула до возвращения мужа через два года. Контузия, зато руки-ноги целы.
Потом по стране мотались, хорошо, соседка на Сахалине надоумила мужа в Академию
пойти учиться. Перевелся в Москву, закончил учебу, получил назначение в
Генштаб, дали комнату, потом квартиру. Домик старый, неказистый, ни одного
прямого угла, но за другими объедки не собирали.
Я решил год готовиться, а пока подрабатывать чем придется на
киностудии. Узнав о моих амбициях, хозяйка моя воспряла,
сообщив, что мечтала быть актрисой, поклонялась Орловой
и открытки с итальянками собирала, только они при переезде пропали. Хотел бы я
увидеть женщину, которая не мечтала стать актрисой. Наверное, такие где-то водятся, но мне не попадались. Вулкан, короче,
проснулся. Однажды утром Елизавета Романовна, встретив меня на кухне, пожелала
доброго утра слепящими помадой губами, а через плечо песец переброшен. Кажется,
я сделал достаточно изящный для раннего времени суток комплимент. На что
Елизавета Романовна закурила длинную сигарету.
Она покуривала, но чтоб вот так, рука на отлете, кольца в
потолок и туманящийся взгляд, такого я раньше не замечал. С того дня окурки в
помаде стали попадаться на каждом углу, она их вдавливала в каждую чашечку,
ложечку и розетку. Пепельницу Елизавета Романовна не заводила, потому что не
признавалась, что курит. «Если бы я курила, то стоило бы приобрести пепельницу,
— говорила она. — А я так, балуюсь». На слове «балуюсь» она подмигивала мне
слипшимися от туши ресницами.
Наряды сменяли один другой. К завтраку, обеду и ужину
Елизавета Романовна иначе как в новом платье или накидке не выходила. Лиса и
упомянутый песец, германские трофеи, усыпанные нафталином и мирно почивавшие
годами в старых чемоданах на антресолях, были разбужены и, кажется, диву
давались на свою хозяйку. Я наблюдал метаморфозы Елизаветы Романовны как
безобидную очаровательную дурь престарелой, все еще
яркой дамы, пока она не вручила мне завернутую в бумагу коробку.
— Подарок.
Почуяв недоброе, мое сердце забилось быстрее, пока пальцы
вскрывали сверток. Фотоаппарат. Елизавета Романовна купила мне фотоаппарат. Я,
кажется, что-то брякнул про то, что она очень красивая в своем новом образе, с
сигаретой этой и мехами. И вот на тебе. Мог ли я тогда подумать, насколько этот
подарок изменит мою жизнь. Я пожал ее руку, а следом, повинуясь какому-то
инстинкту, поднес к губам. Когда, смущенный своим порывом, я отнял ее руку от
губ и посмотрел на нее искоса, то смутился еще сильнее — она широко улыбалась
простой улыбкой, без намека или смысла, как дети улыбаются, и с ресниц ее
накрашенных падали капли.
— Спасибо, — сказала она и отвернулась в поисках
несуществующего предмета.
Я стал производить ненужную суету, а она принялась говорить о
погоде. И мы смотрели в разные стороны, больше всего боясь встретиться
взглядами. Такое у людей обычно после случайного
интима.
— Все говорят, у меня девичий овал лица. Я красиво курю и
умею прощаться, как Анна Маньяни, — сказала,
высморкавшись, Елизавета Романовна. Развернулась спиной, хлестнув меня по носу
песцом, и пошла вон из кухни, качая задом, а на самом пороге коридора обратила
ко мне свой девичий овал лица, вскинула осушенные и заново подкрашенные ресницы
и подмигнула. А потом пошла дальше и махнула одними пальцами,
не оборачиваясь. Не знаю, выделывала ли подобные штучки итальянская
актриса Маньяни, но у моей домохозяйки получилось
здорово, настоящая пута.
В тот день я только и делал, что ее фотографировал. В кресле
мужа, на диване, в постели. В постели она позировала, облаченная в кружева.
Естественно, она меня попросила снять крупным планом тлеющую сигарету у нее во
рту. Что-то наивное есть в этой любви к фотографированию с сигаретой. Типа, запечатли, фотограф, как плавится лед на моем бархатном
теле. Такие снимки все похожи один на другой, все одинаково бестолковы. Но я
тогда еще этого не знал, я держал фотоаппарат чуть ли не
первый раз в жизни, и тот снимок у меня получился хорошо. Храню до сих пор.
Сигарета между темными длинными ногтями, — она кончиками пальцев всегда
сигареты держала, и густые губы, пришитые к выбеленному вспышками лицу частыми
стежками запудренных морщин.
Мы увлеклись, точно влюбленные. Не заметили, как наступил
вечер. Перекусили бутербродами на скорую руку, и я за пленкой в магазин сбегал.
Она сказала, что видела в польском фотографическом журнале девушку в шубе под
струями воды. Не успел я оценить масштаб задумки, как она уже выволокла из шкафа огромный мешок и уже потрошила его,
кашляя от пыли и нафталина. Я бросился помогать, и нашими совместными усилиями
на свет была извлечена громадная норковая шуба.
— Не смотри, — сказала моя модель, и я отвернулся.
За спиной тяжело хлопали меховые полы и рукава, скрипели
дверцы шкафа, бормотание «сейчас, сейчас», отброшенная крышка картонной
коробки...
— Можно.
Я повернулся. Елизавета Романовна была в шубе и в белых
туфлях на высоком каблуке. Надо ли говорить, что шуба, с заметной выеденной
молью проплешиной на плече, была надета на голое тело, которое Елизавета
Романовна драпировала и приоткрывала одновременно.
В голове у меня мелькнула мысль, что дело заходит далековато,
но моя хозяйка прошла прямиком в ванную, и облако духов увлекло меня следом.
Люди часто бывают жалкими, когда позируют. Пытаются казаться
кем-то, неумело реализовывают свои желания, раскрывают внутренний мир или что
там у кого имеется. Но бывает такой порог, за которым человек перестает быть
жалким и становится каким-то таким, чему нет названия. Что вызывает оторопь и
молчание. Нелепость, производящая впечатление чуда. В тот день я стал
свидетелем подобному.
Елизавета Романовна перемахнула, сверкнув мозолями, не без
труда и с моей помощью через край ванны, пустила воду из крана и тут только
вспомнила, что горячую отключили из-за аварии. Я с облегчением решил, что
авантюра не состоится, но Елизавета Романовна, утратив всякое благоразумие,
проявила непреклонность фанатички, направила на себя ледяную струю и
скомандовала: «Снимай!».
И я стал снимать. Щелкал и щелкал. А она с каждым щелчком все
больше млела. Будто не холодной водой себя поливала, а ласкала гидромассажем. Я
очень боялся, что она заболеет, и несколько раз говорил — хватит. Губы ее
сквозь смывшуюся помаду синели, шуба намокла, превратившись в какую-то тряпку,
но она требовала еще. Наконец, я отложил фотоаппарат и выключил воду. А она
стала настаивать, чтобы еще. Вцепилась в мои руки. И наши лица как-то слишком
близко друг от друга оказались. И я лицо отодвинул.
Волшебство рушилось и осыпалось. Передо мной стояла старуха в
мокрой шубе, с прилипшими ко лбу крашеными прядками, с потекшей косметикой. Мне
ее так жалко стало. Велел сбросить шубу, рукава которой долго не хотели
отпускать тело. Я стал каким-то доктором или отцом. Завернул ее в полотенца и
отвел в постель. Я даже не помню, видел ли я ее голой. Не могу вспомнить.
Настолько был поглощен заботой, что не воспринимал ее женщиной.
Я сделал ей чай и велел спать. На следующий день она,
конечно, заболела и провалялась в жару неделю, бредила, чертя на груди
периметры ямы, которую должны выкопать какие-то инженеры. И все это время я
ходил за ней, менял холодные салфетки на лбу, поил чаем. Фотографии проявил и у
нее в комнате к обоям пришпилил. Все стены увешал. Без хвастовства признаюсь —
классные снимки получились. Скажите после этого, что упорство не добродетель.
А потом она выздоровела, и началось. Сначала попросила
всегда, когда я ухожу из дома, махать ей со двора в окошко. Путь к метро шел
через дворик мимо памятника, и каждый раз, поравнявшись с вождем, я должен был
обернуться и помахать ей рукой. Я был не прочь, махал себе и махал, а она
повадилась меня провожать в любое время суток, как бы рано я ни уходил. Короче,
сухие листья облетели, и снег образовал на гипсовой лысине Ильича белую
шевелюру, а я все махал и даже полюбил это дело, пока один раз не забыл помахать.
Торопился. Возвращаюсь вечером, устал, как собака, весь день строили декорации,
а на Елизавете Романовне лица нет. Глаза опухшие, весь день рыдала. И со мной холодна. Что случилось, спрашиваю.
— А вы не догадываетесь?
Нет ничего хуже, когда спрашивают, догадываешься ли ты о
чем-то, а ты был бы рад догадаться, да только не знаешь, о чем догадываться. А
когда все это на «вы», совсем дела плохи.
— Вы мне не помахали, как мы договаривались, — дрожащим
голосом предъявила она и добавила, срываясь: — Я чуть с ума не сошла.
Тогда бы надо было мне менять место жительства, только я не
придал должного значения этой сцене, да и привязался к моей эксцентричной
хозяйке порядочно.
Я извинился в самых изысканных и откровенно льстивых
выражениях и на следующий день махал в два раза дольше обычного. Она уже за
занавеской скрылась, а я все махал, наверняка ведь в щелочку глядела. После
работы конфеты купил, гвоздики, шампанское. Роковая ошибка. Посидели, выпили,
инцидент, вроде, загладился, я засобирался спать, а она схватила кувшин с водой
и за мной в комнату. Кактус полить приспичило.
Пожалуйста, я не против, только она
кувшин до горшка с кактусом не донесла, а опрокинула мне на кровать, необратимо
намочив место моего ночлега. Ох, ах, какая я неловкая.
Я уверил, что ничего страшного, на полу посплю.
А она мне:
— У меня кровать широкая, места хватит.
Я отказываюсь. Она настаивает.
— Я храплю.
— У меня муж знаешь как храпел, тебе
до него далеко.
— Я...
Она перебила меня поцелуем.
Я не ответил.
— Уже пошутить нельзя! — задорно рассмеялась Елизавета
Романовна, отлипнув от моих губ.
Я подхватил ее смех. Мы хохотали. Она толкнула меня в грудь.
Я хлопнул ее по плечу. Она играючи коснулась моего живота. И не отвела руку. И
придвинулась вся. И стала наглаживать мне пах. Будто тесто раскатывала.
— Что, и пошутить нельзя? Пошутить нельзя? — твердила она,
упорно смеясь и дергая молнию.
Я перехватил костяную руку, отпрянул.
— Пошутить нельзя? — захныкала она.
Но я держал крепко. Только ее неожиданный визг заставил меня
разжать хватку.
— Ты за кого меня принимаешь, мальчишка?!
— Елизавета Романовна...
— Я... пренебрегла всеми приличиями... я... не игрушка...
скомпрометировать вздумал... вон из моего дома!
Не заставляя ее просить дважды, я стал кидать свои вещички,
которых, к счастью, было мало, в сумку. Очередной месяц подходил к концу. За
мной долгов нет. Переночую в павильоне, сторож пустит, а там осмотрюсь, пора с
этой сумасбродной старушенцией заканчивать. Пока я
собирался, она курила, презрительно присматривая, как бы я не прихватил что из фарфора. Думал, брать или нет фотоаппарат,
решил взять. За последние недели не было и дня, чтобы я не фотографировал, и
мои карточки уже хвалили на студии.
— До свидания, Елизавета Романовна, — сказал я с порога.
Тут она схватила себя за ушами и с треском что-то оторвала. К
пальцам лип скотч. Она подтягивала кожу липкой лентой, которую маскировала
шарфиком и волосами. Шуршание скотча и ее злобное рычание поразили меня
настолько, что я не мог пошевелиться. Стоял, как дурак,
таращился на нее. Ее бешенство вылилось в слова. Она кляла меня
на чем свет стоит, обзывала неблагодарной тварью, змеей, из ее рта вместе с
ошметками помады летели какие-то и вовсе неизвестные мне малороссийские
проклятия, видимо, усвоенные в пору обучения в Харьковском университете. Я был
заворожен происходящим настолько, что не очухался даже
тогда, когда она, отлепив, наконец, от пальцев скотч, разбила о пол горшок с
кактусом, побежала в свою комнату, стала срывать со стен фотографии, скомкала,
порвала и стала швырять в меня. А потом вдруг бросилась мне под ноги, схватила
и стала умолять не бросать старуху.
— Я совсем умру одна! Ты не можешь так уйти! Кто тебя будет
кормить?!
Я только поднимал повыше сумку, будто снизу плескали волны,
способные намочить мои пожитки. Наконец, когда сознание вернулось ко мне, я не
стал отцеплять ее от себя и упрашивать прекратить истерику. Я просто сказал: «Я
остаюсь».
Надо отдать ей должное — вопли и мольбы сразу прекратились, я
подал ей руку, она встала на ноги и принесла извинения за свое поведение. Ту
ночь я провел на полу рядом со своей мокрой койкой. На зубах похрустывала земля из кактусного
горшка, которую дочиста вымести не удалось.
Несколько дней мы почти не виделись, она скрывалась в своей
комнате, я пропадал на работе. А потом наладилось. Сначала аккуратно, как по
первому льду, вернули совместные чаепития, потом я широким жестом возобновил
прощальные помахивания от памятника. Вышел однажды из подъезда, остановился у
памятника и помахал, не оборачиваясь. Как Анна Маньяни.
И сразу обернулся. И увидел, как занавеска заколыхалась. Фотографироваться все
же по умолчанию решили не продолжать, остались, что называется, добрыми
друзьями.
Зима уступила место весне, которая была так долгожданна, что
пролетела совершенно незамеченной, и вот уже августовские ветры вовсю подгоняли лето к новому сентябрю.
Исполнился год, как я прибыл в столицу. К тому времени я без
сожаления провалил вторую попытку поступления и познакомился с одной милой
девчонкой, как же ее звали, тоже приезжая, хотела выучиться на модельера, а
пока временно работала ассистентом гримера. Не то чтобы она у меня первая была,
но все равно что первая. Я от нее совершенным дураком делался. Она ко мне тоже очень благоволила,
штаны-бананы сшила идеально по фигуре. Страсть, однако, угасла сразу, как только
предмет моего восхищения покорился. Я почувствовал себя залихватски: стал по
сторонам озираться, других замечать, превратился вдруг из тихони-лимитчика в пижона-соблазнителя. Недавно верный воздыхатель, я как-то
сразу стал прожженным циником, загулял, как мне тогда показалось, довольно
ловко, с другой, и тут моя вдруг забеременела. И я
решил посоветоваться с Елизаветой Романовной. Не посоветоваться даже, просто
рассказать. Мать бы меня запилила за неосмотрительность, а мне нужно было
взвешенное мнение. После всего, что между нами было, я решил, что лучшего
исповедника не найти.
Вскоре за чаем представился удобный случай. Выслушан я был
внимательно. Еще молодой человек. Впереди вся жизнь, в стране перемены, и скоро
перед молодежью откроются такие перспективы, о которых старшее поколение и мечтать не могло. Елизавета Романовна
расхваливала мой фотографический талант, говорила, что путь художника тернист,
но славен и что не стоит спешить обременять себя семьей, не набравшись опыта,
не сделав еще даже первых шагов на этом пути. Умело сплетая факты с лестью,
Елизавета Романовна поселила во мне сомнение, точнее, уверенность в том, что
место рядом с гением не может занимать беременная помощница гримерши.
Некоторое время я раздумывал над ее словами, говоря сам себе,
что люблю... как же ее звали?.. твердил, что люблю ту девчонку и хочу, чтобы
она была матерью моих детей, но решение уже жгло меня своей очевидностью.
Вскоре, при первой же пустячной размолвке из-за несогласия, как провести
выходные — гулять в парке или рвануть в Питер, мы серьезно рассорились, и я заявил, что должен о
многом подумать. На следующий день мне хотелось извиниться и все забыть, про
интрижку и ссору, но подружка моя, никак ее имени не припомню, сказала, что не
хочет связывать свою жизнь с таким, как я. Я ответил, что сам давно хотел ей
сказать о том же, пора разбежаться, а ей сделать аборт. Куда она с ребенком
поступит? Типа я о ее будущем подумал. Даже деньги собрал. На доктора, на
лекарства, на что там может понадобиться. Денег она не взяла, но попросила в
больницу с ней съездить. Я еще гордился, что поступаю как настоящий мужик,
деньги предложил, в клинику сопроводил, подождал, встретил, довез до общаги. И
так все быстро произошло, я толком и сообразить не успел, что взаправду. Единственная женщина, которая от меня
забеременела. Других случаев с тех пор не было. По крайней мере, мне
неизвестно. Как же ее звали, совсем память ни к черту.
Когда в тот день я вернулся в свою комнату, Елизавета
Романовна пила вино.
— Любимое вино Сталина.
Налила мне, подмигнула и выпила сразу весь бокал. И я
хлебнул. Какая все-таки дрянь
эти сладкие вина. Бабий вкус был у генералиссимуса. Если бы он пил сухое,
коньяк, водку, ему бы многое простилось, но глотать регулярно эти сладенькие
градусы может только извращенец.
— Сын пишет? — спросил я, чтобы не молчать.
— У меня нет сына, — ответила Елизавета Романовна.
И улыбнулась.
И зубы ее были черны.
Совсем, думаю, сбрендила.
— Мой сын родился мертвым в городе Ирбит, Свердловской
области второго октября сорок первого года, — сказала Елизавета Романовна.
Ночью я тихо собрал вещи, негативы и вышел из квартиры
Елизаветы Романовны навсегда. Возле памятника я невольно остановился и
обернулся. До сих пор вижу колыхание занавески в свете ночного фонаря.
Прошло больше двадцати лет. Союз распался, эстонцы, которых
вопреки сомнениям, гасимым водкой, некогда покорял муж Елизаветы Романовны,
вместе с тринадцатью другими братскими народами покинули Россию, разбежались
кто куда, влекомые посулами
соседей и доброжелателей. Кратер любимого бассейна Елизаветы Романовны
закупорили храмом. Я так и не предпринял третьей попытки поступления, а целиком
отдался фотографированию, которое вскоре принесло мне деньги и положение. С той
ночи я ни разу не заглядывал в маленький дворик, стараясь побыстрее
позабыть Елизавету Романовну, что мне вскоре удалось. И вдруг теперь, когда моя
спутница набрела на притащенный в парк поваленный памятник, те далекие дни
встали перед моими глазами с перекрученной резкостью.
Сославшись на головную боль, я навсегда отвез читательницу
Ремарка домой, а сам поехал к Елизавете Романовне.
Я вошел во двор, когда на город опустился вечер. Вместо
памятника фонтан и фонари, вместо окна... Домик стоял на прежнем месте, но
видом своим изменился. В нем теперь ресторан и клуб, и окна второго этажа, в
том числе то заветное, наглухо замурованы. Только очертания угадываются.
На веранде играл квартет и гости, мои пьяные ровесники и те,
кто помоложе, танцевали и пели советские, русские и
еврейские песни. Дощатый пол дрожал.
Через открытые окна донеслось, как полнотелый остряк, с
горлом, перетянутым бабочкой, произносит тост за товарища Сталина. Толстяк
кончил, и все захохотали. И музыканты грянули. И девки
тряпки лондонские стали сбрасывать и бокалы икеевские
бельгийскими сапогами топтать.
Я пошел мимо извозчиков, осыпающих подсолнечную шелуху под
колеса спящих мерседесов, мимо придушенных асфальтом
деревьев, чужих домов и пресыщенных мусорных баков. Говорят, той страны, где я
фотографировал Елизавету Романовну и махал ей на прощание от статуи, больше
нет, а она вот она. И далекая мелодия звучит, и
девушка со стулом танцует, и вокруг русская ночь, которую никакой нефтегазовый
свет рассеять не в силах.
А вот я... Моя квартирная хозяйка не ошиблась — у меня и
вправду талант фотографа. Моя работа стоит дорого, я никогда не фотографирую
свадьбы, корпоративы и детей. Имею премии, выставки,
обложки журналов. Поток женщин не иссякает — я умею получать изображения, на
которых заурядные длинноногие девочки выглядят нездешними королевами. Превращаю
легонькое винцо в роскошный напиток, бижутерию в драгмет.
В обмен могу выделывать с ними что пожелаю. Мужики завидуют, не зная, как я
завидую им. Ведь женщины любят не меня, а власть фотографа. Она делает их
красивыми и знаменитыми, дарит отмычки от мира, о котором большинство
их сверстниц только мечтает, скупая дешевые блестящие листалки возле окраинных станций метро. А я завидую бедным
и бесправным. Они точно знают, что, если любимы, то за просто так. А меня кто
любил за просто так... Одна Елизавета Романовна и
любила. Да еще та девчонка... только имени ее никак не вспомню.