Окончание. Начало см. «Знамя» №7,
2013
Папка № 9
Казахстан, середина ноября 1958 — июль 1959 гг.
Коля — дяде Петру: Нет, дядя,
проповеди кормчего мало похожи на обычные, церковные. Вернее, совсем не похожи.
Последнее время такое случается нечасто, но, когда кто-то из странников
добирается до корабля, кормчий, дав ему день отдыха, долго молится с пришедшим,
затем со всем тщанием исповедует его или они исповедуются друг другу. После
этого беглец делается чист перед Богом, открыт для Его слова, и кормчий, усадив
странника рядом с собой, увещевает его и укрепляет. Уча, заклиная стихами
Писания, требует уходить, удаляться, что есть силы бежать от любого зла.
Коля — дяде Юрию: Кормчий
различает странников. Про одних говорит, что в молитвах, которые они обращают ко
Всевышнему, только и есть что ты оставлен и никому не нужен. Эти, ища Господа,
идут, сами не зная куда. Они, может, давно Его потеряли, но только сейчас это
поняли, теперь кличут, кличут, но никто не отзывается. Такой путь обычно
остается безблагодатным. Будто ты заплутал в лесу, ходишь вокруг да около дома,
а найти его не можешь.
Другие, когда идут, всегда видят Бога. Где бы Он ни шел:
ровной степью, горами или лесной чащобой — не отстают и на шаг. Знают: дорога,
которой их ведут, — в Небесный Иерусалим.
Коля — дяде Артемию: Капралов
недоволен, когда кто-то из странников говорит, что бежал, не разбирая дороги,
или что когда он бежал, кусты хлестали его по лицу. Уход человека от зла
кормчий никак не связывает с боязнью, робостью; другого страха, кроме страха
Божия, он не признает. Кроме того, по его представлению, грех прочно привязан к
месту своей оседлости и, когда ты проходишь мимо, он, как репейник, цепляется
за тебя. Но зрение у зла таково, что если не обращаешь на него внимания, читая
молитву, идешь себе и идешь, оно тебя просто не заметит. Поэтому, если
страннику пришлось бежать во весь опор, из послед-них сил уходить от погони,
значит, грех уже поставил на нем мету.
Коля — дяде Юрию: Бегун, который
прожил у нас почти неделю, рассказывал, что, спасаясь от нечистой силы, он,
бывает, как заяц, двоит и троит след, а то, как беглый каторжник, чтобы сбить с
толку собаку, посыпает свои следы табаком. Обычно же просто читаешь, читаешь
«Отче наш» — и бес отстает, теряет к тебе интерес.
Коля — дяде Юрию: Кормчий
говорит, что когда-то год ходил вместе с бегуном, весьма любимым Господом.
Бывало, бес так мучил несчастного, что ему делалось невмоготу, тогда Господь
брал себе вид другого странника — все, от грязного тела до рубища, в которое
оно было одето, — и уводил нечистого в горы. Там, как молодая коза, Он прыгал
со скалы на скалу, пока бес в полном изнеможении не сваливался в какую-нибудь
пропасть.
Коля — дяде Артемию: Как ты и
просил вчера, заговорил с кормчим о Храме. Что для тебя, что для него вышний
Храм — прообраз всех земных храмов, а литургия — прообраз грядущей вечной
жизни. Но он не согласился, что только Храм есть место обитания Господа и лишь
там ты сможешь подняться, взойти к Его престолу. Кормчий убежден, что, где бы
человек ни был, стоит встать на путь Спасения, он уже не останется один. Высшая
сила, когда зримо, как в Синае, когда незримо, будет сопровождать его, вести
чуть ли не за руку.
Коля — дяде Петру: Сегодня
кормчий вернулся к разговору о Соломоновом Храме и его разрушении, о беженстве,
о рассеянье святости по лику всей Земли и о ее возвращении, собирании перед
концом времен.
Коля — дяде Ференцу: Кормчий
говорит, что храм рукотворен и может быть разрушен по причине наших грехов. Так
уже было не раз. Другое дело Завет Бога с человеком — он вечен.
Коля — дяде Степану: Кормчий
говорит, что после императора Тита каждый наш монастырь, церковь, часовня и
каждая литургия, что служится в них, на равных всякая человеческая душа,
молящаяся Богу, полна непреходящей тоски по Соломонову Храму и Небесному Иерусалиму.
Дядя Петр — Коле: Как я понимаю
твоего кормчего, он считает, что после того, как Храм был осквернен и разрушен,
Благодать ушла из него. Вместе со странниками рассеялась по миру. Теперь ее
купель — души истинно верующих. Она покоится в них, как в Святая Святых.
Дядя Юрий — Коле: Я тоже думаю,
что душа каждого праведного человека, вообще любого человека, когда он молится
Всевышнему, есть Храм. Авраам, кочуя по пустыне, будто в святилище, в самом
себе хранил веру в Единого Бога. Спустя несколько веков тем же путем пошел и
народ, плоть от плоти его, его семя. В недолгое время государственной жизни
Израиль построил для Единого Бога Храм — первый, потом второй. Когда оба
они были разрушены, взял веру и ушел с ней в изгнание. Перейдя Красное море и
заключив Завет, евреи сделали Господу походный Храм, точно такой, какой Он
пожелал. Собирали его на стоянке, приносили Всесильному жертву, а наутро, перед
тем как тронуться в путь, снова разбирали, взваливали на вьючных животных.
Подобно этому и мы всю жизнь тащим поклажу, вконец устав, останавливаемся на
привал, готовим нехитрую еду, перед тем же, как устроиться на ночлег,
опускаемся на колени и, молясь Господу, сами обращаемся в Храм.
Коля — маме: Для кормчего
храм везде, где человек помнит о Боге, и всегда, когда он о Нем помнит.
Молитвы, которые на своем пути возносят странники, — это жертвоприношения
Господу, и они так же Ему угодны, как всесожжения праведного Авеля.
Дядя Петр — Коле: Тогда и Земля
везде, где Господь, Святая. Смотри, в Исходе так названо место, где рос куст
терновника — неопалимая купина, и гора Синай, на которой Господь говорил с
Моисеем.
Дядя Ференц — Коле: Если это так,
отчаянные попытки перенести к нам, в наши палестины, Божественную историю, всю
ее с начала и до конца, будут поняты.
Дядя Артемий — Коле: Вне этого
нашей веры нет и никогда не было бы.
Дядя Петр — Коле: В каждом из
нас семя его потомков, как в Адаме со дня его сотворения было семя всего рода
человеческого. Дальше поколение за поколением зерна проклевываются и
прорастают, когда наступит срок, приносят плоды, затем, в свою очередь, уходят
в небытие. Время между зачатием человека и тем, когда ему закроют глаза, есть
время познания добра и зла. Невеселых, главное, слишком ранних уроков — по этой
причине Господь и хотел уберечь от них Адама. Но тот первородным грехом все
погубил. Кормчий говорит, что Спаситель не явится, прежде чем род человеческий
не переварит яблоко, соблазнившее прародителей. На Страшном Суде познание
каждого оценят и под прошлым, что выстроено грехом, подведут черту. Потом
собранию народа будет дано воскреснуть, то есть вкусить от плода другого
райского древа — жизни.
Дядя Юрий — Коле: Убежден, что
так же и с верой. Когда ее семя попадает вовнутрь и начинает расти, меняется
весь твой состав, оттого между человеком веры и человеком безверия — пропасть.
Вера требует тишины, напротив, все действия — путь ко злу, крови. Последнее
касается нас напрямую.
Коля — дяде Артемию: Кормчий
считает землю Обетованную за «детское место» или за гнездо, в котором вера
высиживается, как птичье яйцо, день за днем, пока птенец не проклюнется, не
вылупится на свет Божий. Говорит и о семенах веры, не знает, сумеют ли
прорасти, пустить корни.
Дядя Ференц — Коле: Вера пришла
извне, и, чтобы ее принять, с ней сжиться, требовалось время. Много времени,
много одиночества и тишины.
Дядя Евгений — Коле: Оттого, что
вера в нас еще не вызрела, мерещилось то одно, то другое. Каждый шаг мы или
пугались, тогда, потеряв голову, бросались врассыпную, или приходили в раж от
сущей безделицы. Устремлялись к ней с таким восторгом, что никто и ничем не мог
остановить.
Коля — дяде Петру: Иногда речь
Капралова становится мутной. Я путаюсь в его метафорах, образах, иносказаниях,
только догадываюсь, что он хочет сказать. В первый год он часто говорил об
окукливании бабочки. Путь народа, как и путь веры, представлялся ему неровным,
рваным. В тишине, едва ли не полной изоляции — рывок. Без видимого
участия со стороны все твое устройство, вся внутренняя конструкция разом
делается иной. То ли это вера так все корежит, что ни ты сам, ни кто другой не
могут тебя узнать, то ли еще что-то. При любом раскладе удержать взятый темп
нечего и пытаться. Дальше откат, а то и паническое отступление. В лучшем случае
ты будешь двигаться по инерции, ни о чем особенно не помня и не печалясь, без
надежды, что однажды в тебе снова вызреет плод и с ни с чем не сообразной силой
начнет рваться наружу.
Конечно, Господь милостив, никому не заказано в конце пути
бабочкой воспарить к Его престолу, но, велики ли шансы, сказать трудно. Беда в
том, что во время окукливания вера часто сбивается с дороги, приводит черт
знает куда. Так было и с нами после отмены крепостного права. То есть, что бы
мы на этот счет ни думали, вера даже решительнее другого способна вводить в
искушение, соблазн, и самая большая опасность — пытаться что-то ускорить,
нагнать, наверстать, нарушая естественный ход и порядок вещей. Как я понял
Капралова, в начале века в среде странников было много споров, как и почему
происходит это самое окукливание, что можно и нужно делать, чтобы не сбиться с
дороги, но к ясности они не привели. Кормчие только подтвердили, что бегун, идя
по земле, цепляет и добро и зло — тернии и волчцы вперемешку с пыльцой и нек-таром
— его спасение лишь в неустанной молитве.
Коля — дяде Святославу: Дал
кормчему письмо, где ты говоришь: «Власть прочна, потому что народна. Понимает,
вокруг соблазны, искушения, граница должна быть на замке. Без колючей проволоки
и следовых полос нашей свято-сти не устоять». Капралов согласился, сказал, что
да, грех напорист, яр, будто бык, и, кажется, добро обречено. Скоро вся земля
сделается царством антихриста. Но Христос, продолжал Капралов, сильнее сатаны
и, если раскаемся — поможет. Укроет, спрячет в кокон, но не из колючей
проволоки, а из святой бегунской нити. В нем, будто в детском месте, вера
переродит человека, воскресит для новой жизни.
Коля — дяде Ференцу: Первые два
поколения бегуны странствовали, веря, что во имя общего блага Россию необходимо
туго спеленать. Что только в тишине, изоляции она прекратит метаться, сможет
окуклиться и доспеть. А так в наших ранних, незрелых попытках достичь престола
Господня слишком много беспокойства, истерии — оттого они обречены. Хуже того:
не дождавшись помощи, мы откатываемся в еще большее зло. Начинаем ненавидеть
Господа, Который не отозвался и не откликнулся, остался к нам глух.
Коля — дяде Юрию: Капралов
говорит, что вера в нас — тонкие мостки, а везде — внизу и наверху, справа и
слева — искушения, соблазны. Повторяет стих 18:7 от Матфея: «Горе миру от
соблазнов, ибо надобно придти соблазнам, но горе тому человеку, через которого
соблазн приходит», объясняет, что соблазн от греческого «скандалон» — западня,
камень на дороге, о который все спотыкаются. Вот и мы, назвав себя Новым
Израилем, соблазнились, преткнулись о свою избранность. И тут же, сам себе
противореча, читает стих 18:18 от Матфея: «Истинно говорю вам: что вы свяжете
на земле, то будет связано на небе».
Дядя Артемий — Коле: Если первые
годы провел в Раю, то есть именно Рай — твое родовое гнездо, наверное, можно
надеяться по милости Божьей туда вернуться. Но если родился в Египте, в доме
рабства, и ничего, кроме зла, в своей жизни не делал, чего ради проситься в
совсем чужой Иерусалим, где мы даже не будем знать, где сесть и как встать.
Дядя Юрий — Коле: Вечный спор:
одни говорят, что раз земля наша — Земля Обетованная, а мы — избранный народ,
значит, что бы ни делали, все угодно Богу, никто нам не судья. Другие — что мы
избраны лишь потому и пока делаем угодное Богу.
Дядя Святослав — Коле: Новый
Израиль — дети лейтенанта Шмидта.
Дядя Юрий — Коле: Где бы мы ни
оказались, смотрим на себя как на нечто, изъятое из общего порядка вещей.
Надежда все устроить, уповая на Провидение, тоже не оставляет. В конце концов,
не Христос ли сказал: «Есть ли что-нибудь невозможное для Господа?»
Коля — дяде Артемию: Андрей
Денисов. Его космология: Ад — Русь («второе небо») и Рай. Причем все подвижно —
одно опускается, другое поднимается, но в общем похоже на дантовские Ад,
Чистилище и Рай. Бегуны аккуратными мелкими шагами, как стежками, сшивают
небесный свод и Русь, удерживают ее от падения.
Дядя Святослав — Коле: Наша
избранность никуда не девается, только, как змея, меняет кожу. В восемнадцатом
году так произошло с православием. Впрочем, у всего живого цикл повторяется.
Дядя Ференц — Коле: Жизнь
текуча, непостоянна; сменив убеждения, люди переходят в другой лагерь. Но от
двух вещей никуда не деться. Первое: страна и сейчас целиком и полностью
религиозная. То есть запашка, урожай с гектара, производство угля и стали,
внешняя политика и торговые потоки — флер, вуаль, тень на плетень. Не важно,
самозванцы мы или нет: наша история вся — толкование на Пятикнижие Моисеево.
Второе: революция, Гражданская война, нынешнее время — в ряду этих законных,
даже естественных комментариев.
Дядя Юрий — Коле: Согласен,
философии нашей истории нет и не может быть, есть только ее теология. Все мы,
что народ, что отдельный человек, не живем, день и ночь комментируем, на свой
лад объясняем Священное Писание.
Коля — дяде Петру: Если и вправду
наша жизнь, каждый ее шаг есть комментарий к Писанию, меня это не радует. Мы
запутались в толкованиях и в толкованиях на толкования, оттого любить ближнего
получается плохо.
Коля — дяде Евгению: Станет ли
Казахстан моим «детским» местом, не знаю. Время покажет. В любом случае, на
утробный период (второе его издание) смотрю спокойно. Из прежней жизни я изъят,
родня пишет без интереса, даже мама отделывается открытками. Из старицких самый
аккуратный корреспондент Исакиев — в каждой почте пара его писем. Он мой старый
приятель, отбывали срок на одной зоне.
Коля — Дяде Петру: С Исакиевым
жизнь не миндальничала. Поначалу все вроде бы ничего — писал стихотворные
фельетоны для газеты «Гомельский пролетарий». Они даже пользовались успехом. Но
в 1938 году в одну ночь в Белоруссии арестовали всех палиндромистов — полтора
десятка человек (обвинение стандартное — пропаганда обратимости жизни, вообще
сущего, тем самым возможность реставрации монархии в России).
Коля — дяде Юрию: Исакиев
считает, что палиндром есть протест против необратимости бытия. Ничего не
бойся, река все та же. Уходи из Египта и возвращайся: что Мицраим, что Земля
Обетованная ждут тебя, дадут кров и приют.
Дядя Юрий — Коле: Прочитал про
ученика Вико, некоего Фраттини. Тот считал маятник палиндрома, его ход от добра
ко злу и обратно основой, фундаментом, движущей силой и тем, что держит, не
дает распасться на части. Ссылаясь на Откровение Иоанна Богослова, умолял не
раскачивать лодку, боялся, что пойдем вразнос.
Исакиев — Коле: И Египет и
Земля Обетованная — части одного палиндрома. Чуть не захлебываясь в
крови, мы с равным энтузиазмом скандируем его слева направо и справа налево.
Дядя Ференц — Коле: Что с Исходом,
что с возвращением в Египет, думаю, твой Исакиев не прав. Палиндром по своей
природе спокоен, уравновешен, а здесь бедствия да мятежи.
Коля — дяде Петру: Вчера,
рассказывая кормчему об Исакиеве и палиндромистах, сказал, что для них что
конец, что начало суть одно. Потом речь за-шла о запрете из Второзакония
варить козленка в молоке матери его. Кормчий ответил, что заповедь эта прямо
следует из устройства мироздания, как оно задумано Господом. Добро следует
отделить от зла, жизнь от смерти. Молоко, которым вскормлен, не должно стать
источником твоих мучений. Материнские воды, в которых вынашивалось все живое,
сделались погибелью лишь однажды, в Потоп. Запрет смешивать мясное и молочное
дан и в память о клятве, что нового бедствия не будет.
Дядя Петр — Коле: Как-то мы с
Юрием заспорили, не был ли Потоп нарушением будущей Синайской заповеди не
варить козленка в молоке матери его, или сама эта заповедь была дана Моисею в
память, в подтверждение обетования, что другого потопа не будет. В конце концов
помирились. Сошлись на том, что воды Потопа есть околоплодные воды уже нового,
очищенного от греха человека. Начало его жизни на земле, день его сотворения —
когда отошли воды.
Дядя Юрий — Коле: При Ное землю
залил не потоп вод, а собственное зло человека, которое земля больше не могла
впитать. Господь предупреждал нас об этом, но поверил один Ной. Потом, когда
поры земли раскрылись и мерзость, копившаяся от сотворения мира, вышла наружу,
Ковчег милостью Божьей целый год плавал по страшному морю, и на нем никто не
погиб. Дальше нам было обещано навсегда затворить поры земли, хотя неправда в
мире и продолжала множиться. Помню, когда-то в письме из Рима дядя Петр писал:
«Ты исповедуешься священнику, и когда он даст тебе поцеловать крест, Евангелие,
подведет под епитрахиль и, перекрестив, скажет: отпускаются грехи рабу Божьему
во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь, — это значит, что и новое твое
зло Господь взял на себя, ему уже не излиться на землю».
Дядя Юрий — Коле: Мы лили и лили
потоки горя, слез, думали, все уйдет, как в песок. Когда начался Потоп,
испугались, и из молитв, обращенных к Богу, на скорую руку соорудили Ковчег.
Коля — дяде Петру: Кормчий
согласен, что Красное море — потоп вод и огня. Нечистых оно поглотило,
праведных спас Ковчег веры.
Коля — дяде Артемию: Исакиев
рассказывал, что по одному с ним делу проходил другой палиндромист,
Феофилактов, который наоборот, то есть справа налево, причем бегло, мог читать
хоть целый час. Раньше, еще до переезда в Гомель, он использовал и собственной
конструкции проекционную камеру: в ней луч, прежде чем попасть на экран,
отражался от двух дополнительных зеркал, отчего любой текст выходил так, будто
его сразу печатали справа налево. Из-за этого приспособления Феофилактова и
арестовали, решили, что нашли шифровальный аппарат. Судили за измену родине,
срок — пятнадцать лет.
Коля — дяде Петру: Исакиев пишет,
что арестованный в январе тридцать восьмого года и проходивший с ним по одному
делу известный гомельский палиндромист Владимир Феофилактов уже на первом
допросе начал давать показания. Сообщил следствию, что, как река Стикс — рубеж
между миром живых и миром мертвых, Красное море — граница между зависимостью
человека от человека и зависимостью человека от Бога. Второе и есть свобода. В
его, Феофилактова, задачу входило убедить колеблющихся, что море мелкое, как в
палиндроме, идти можно и туда, и сюда. Но, пока с тобой Бог, путь один. Это
несомненно была работа на контрреволюцию.
Коля — дяде Петру: Два берега
Потопа — левый и правый. Считается, что Ной отплыл от греха и через год пристал
к праведности, но у Исакиева в его «Потопе» ковчег делался чем-то вроде парома.
Дядя Юрий — Коле: Казни водой
(Потоп) и огнем (Содом и Гоморра). Вышедшие из бездны воды Потопа, то есть
воды, не загасившие, наоборот, впитавшие в себя огонь, его жар. Они кипят,
колобродят, пламя в них мечется, рвется наружу.
Дядя Юрий — Коле: Кроме Ноева
семейства, гибель всего потомства Адама, гибель египтян и переход евреев через
Красное море «аки посуху», крещение Христа в Иордане — все это обновление и
очищение водой, оправдание ею тех, кому еще можно помочь, и сама вода для одних
— искупление и спасение, для других — смерть, разверзшаяся
бездна.
Коля — дяде Ференцу: Исакиев везде
находил палиндромы. Говорил мне: смотри, вот церковь. Отражаясь в озерной воде,
она, будто сады Семирамиды, не касается земли, плывет в воздухе.
Исакиев — Коле: Древние греки
писали на своих памятниках палиндромные эпитафии. Вдобавок врезали в могильную
плиту чашу. Дождевая вода, наполнив ее, отражала, еще раз двоила надпись.
Смерть есть разрушение и хаос, в вечном мире бал правит симметрия.
Исакиев — Коле: По тому же
принципу спроектирован и парадный зал дворца иранского хана, у которого Велимир
Хлебников одно время был домашним учителем. Пол прикрыт сверху хрустальным
стеклом, в него вмонтирован большой аквариум, над которым зеркальный потолок,
так что пышные тропические рыбки плавают и у тебя под ногами, и над головой.
Исакиев — Коле: Палиндромы —
слова, которые всматриваются в свое отражение, осколки зеркала, втоптанные в
язык. Надежда собрать все и склеить по-прежнему жива.
Исакиев — Коле: Слова — душа
мироздания. Смысл и назначение, которое живое получило при сотворении.
Отпечаток рук, которыми Он нас лепил, дыхание жизни, которое Своими устами в
нас вдунул.
Дядя Юрий — Коле: Даже те, кому
дано живое чувство Бога, согласны, что пространство слова и есть истинная Его
территория, истинный Его объем. Эти пределы Господь покидает редко. (Такое
было, когда на Синае Он помещался в столбе огня и дыма.) Все знают о попытках
растворить Бога в природе, они будут повторяться и дальше, но в успех я не
верю. Причина проста — природа существует сама по себе, она занята своими
делами, своими страстями, своей едой и своим потомством. Одно лишь слово
возвращает к началу, ко времени, когда был смысл и общая для всех правда. Бог,
желая дать нам свободу, самоумалился и ушел в слово.
Дядя Юрий — Коле: Природные
человеческие чувства: обоняние, осязание, слух и прочее — орудия познания мира.
Они ни во что не вмешиваются, принимают все как есть. Слово грубее, деятельнее,
без него преображение невозможно.
Дядя Юрий — Коле: Теперь об
одеждах Иосифа. Мир слишком пестр, празд-ничен, чересчур цветаст и горласт. Не
пропустив его через слово, человек не поймет Единого Бога, создателя сущего.
Все, чем мы видим и слышим, обоняем и осязаем, то есть наши органы чувств, —
суть злокозненные язычники. Творец мог открыться человеку только в слове и
только среди бедных звуками, красками однообразных, бескрайних пустынь. Оттого
Авраам ушел из Ура Халдейского, а Моисей увел народ из Египта в каменистый
Синай. Туда же из привычной жизни бежали и монахи. Буквы, слова скупы и
статичны, глядя ими на мир, ум человека изощряется.
Из вышесказанного я делаю два вывода: первый — корень всех
попыток упростить мир един — тоска по Господу; второй — коммунизм есть плач, но
не по Создателю, а по Раю, откуда Он нас изгнал.
Дядя Юрий — Коле: По греховной
природе человеку не дано узреть Бога и остаться жить. Оттого Господь является
ему или в облаке, или в слове.
Коля — дяде Петру: Исакиев
считает палиндромы речью, голосом самого языка. Не тем, что мы так или иначе
ему навязываем, а что он сам хочет сказать. В палиндромах, пишет он, суть
возникает сама собой, возникает случайно и из случайного. Ты смотришь на
бесконечные ряды букв, которые давно уже не собираешь в слова, фразы, строчки.
Вместо всего этого, вместо пропусков и знаков препинания кто-то, расшалившись,
засыпал письмо битым стеклом. Теперь осколки играют буквами в пинг-понг.
Исакиев — Коле: Слова чересчур
разные; когда ставишь их рядом, они чужие друг другу. Сколько ни убеждай,
осадок этот никуда не девается. Родственность звучания, вообще родственность
лишь в палиндромах. Только в них та волна, что организует пространство, не дает
ему распасться на части. Те интимные отношения слов, по которым мы давно
томимся.
Исакиев — Коле: Будущее за
языком палиндрома. Ему по плечу любые испытания. Верю, его не сломает и
Апокалипсис.
Исакиев — Коле: Что же до
формы, рифмы, размера, прочих тонкостей строфики, то сонеты, стансы и катрены,
дактили, амфибрахии и александрийский стих не более чем вериги, епитимьи,
которые поэт сам на себя накладывает. Конечно, плохо, если они так давят, что
не дают дышать, но если их вовсе не замечаешь, если в строках совсем нет
затрудненности речи, тебе никогда и никого не отмолить. Без страдания нет
искупления. Палиндромисты среди поэтов даже не пустынники, если они на кого и
похожи, то на Симеона Столпника.
Исакиев — Коле: Палиндром
тоталитарен. Но тут же уязвим, слаб, непрочен. Заменишь в нем ё на е, и он
сделается нем, тихо уйдет.
Дядя Юрий — Коле: Так же
тоталитарен и канон. Вообще все, что рождено страхом человека перед самим собой.
Это не борьба хорошего с лучшим, а плохого с еще худшим.
Дядя Юрий — Коле: Люди слишком
разные. Чтобы никого не испугать, не оттолкнуть, Господь даже веру каждому дает
по его силам.
Дядя Петр — Коле: Господь в
ужасе от нас, от нашей способности превращать любое добро во зло, тем не менее
Он ни в ком и ничего не ломает, терпеливо ждет, верит, что однажды человек
одумается.
Коля — дяде Янушу: «Синопсис» у
дяди Оскара есть. Послал еще из Старицы. С тех пор переписываемся регулярно.
Половина того, что знаю о Сойменке, — от Станицына.
Коля — дяде Петру: Сониного деда,
конечно, знаю. Ребенком не раз бывал в его мастерской. В отличие от других
взрослых, он ничего не скрывал, не прятал. Обычно, что человек думает, так
сразу не скажешь, а тут на холсте была видна каждая его мысль. С тех пор как я
вышел из лагеря, мы переписываемся. Он писал мне и в Старицу, и в Москву, хотя
реже, пишет и сюда, в Казахстан.
Дядя Петр — Коле: Когда-то Оскар
Станицын входил в обойму, был обласкан. Из того, что он сделал в двадцатые годы,
все выделяют серию картин «Рабочий класс при коммунизме». Ею проиллюстрировано
третье издание книги «Трудовые установки» знаменитого теоретика пролетарского
труда Алексея Гастева. Работы вполне футуристические, в то же время видно,
сколь много Оскар взял из иконописи и техники витражей. Картины не просто
лучисты и лучезарны, рабочие на них как бы светятся изнутри. Они похожи на
уличные фонари. Плоть — матовое стекло, а за ним, будто свечи, непорочные души.
Перед рабочими — маслянистые, лоснящиеся тела станков и машин. Мастеровые тянут
к ним руки, смотрят, как на возлюбленных, как жених на невесту. Французская
газета «Либерасьон» после Парижской выставки, на которой в числе других
экспонировались и эти работы, отмечала удачно подобранный колорит — что лица,
что тела пролетариев нежно-розовые, иногда зеленоватых тонов — и композицию.
Отдельный вопрос — перспектива и пропорции, они не
нарушены, просто все: заводские корпуса, машины и станки, ступни ног рабочих —
на пол-ладони приподнято над землей и как бы устремлено ввысь. В будущие
сады Семирамиды. Также вверх смещен и центр тяжести фигур. Еще одна новость —
одежда мастеровых, даже спецовки скроены летящими. Видно, что держат их не
плечи человека, а прорезавшиеся уже чуть растопыренные крылышки. Совсем скоро
они войдут в силу, расправятся и человек сделается как птица.
Коля — дяде Евгению: Дорогой дядя,
ты спрашиваешь меня, есть ли у бегунов свои священные тексты, и если есть, где
их можно прочитать. Я живу на корабле недавно и только начинаю во все входить. Помня
о твоей аккуратности палеографа, пишу лишь о том, что сам держал в руках, плюс
комментарий, который слышал от кормчего.
Примерно с тридцатого года и до конца царствования Николая I
бегуны много спорили, есть ли всякое удаление от зла, то есть когда ты, как
Авраам из Ура или Лот со своим семейством из Содома, бежишь, не медля и не
оглядываясь, прямой столбовой дорогой к Господу. Сошлись, что, коли Господь не
раз говорит, что иначе не спастись, этого довольно, и по нынешним временам
большего от человека требовать нельзя. Такой путь многим оказался под силу, и
после Крымской войны правительство доносило царю, что число бегунов многократно
умножилось, и если брать целокупно (то есть все толки и ответвления), доходит
на территории империи до трех миллионов душ. Тогда же при арестах у бегунов
стали изымать, кроме их собственных страннических паспортов, полный свод стихов
из Ветхого и Нового завета, в которых Господь говорит избранным своим: «Покинь,
Пойди, Удались». Каждый стих сопровождался кратким, в три-четыре строки,
пояснением.
Довольно много подобных сборников до сих пор хранится в
Центральном государственном архиве, в фонде III (охранного) отделения
Собственной Его Императорского Величества канцелярии. Часть из них переписана
от руки, другие отпечатаны на гектографе. Печать, как правило, блеклая и
неразборчивая, некоторые переплетены, но на живую нитку, из-за чего
неповрежденных экземпляров единицы. Приводить здесь этот сборник большого
смысла не вижу. Если возникнет нужда, архив ни для кого не закрыт, кроме того,
сборник можно составить самостоятельно. Времени работа займет немного.
Достаточно взять любую симфонию на Священное Писание и выписать необходимые
стихи. Последнее, что полезно сказать: традиция твердо приписывает составление
сборника другому Лукиану Капралову, беглому крепостному крестьянину села
Семенова, владелец его — отставной поручик гвардии Алексей Тимофеевич Грапов.
По преданию, в конце пятидесятых годов этот Капралов был кормчим бегунского
корабля где-то на Южном Урале.
Вещи, которые мне интересны, слышу почти каждый день, но они
отрывочны и пока собрать их во что-то единое не умею. Отец здесь свой, а я
гость, человек временный, сторонний, таким же является и мое любопытство. По
обстоятельствам времени бегуны существуют в глубоком подполье. Похоже, другого
пути и нет, но нашего кормчего это удручает. Со мной он открыт и ласков, ни в
чем не ограничивает, но, когда кто-то приходит, я, чтобы не стеснять, сам ухожу
из дома.
В следующем письме пошлю тебе настоящий бегунский паспорт,
нашел его в ларе для муки и круп. Отец показал паспорт кормчему, и тот сказал,
что в минувшем веке подобные изготавливались тысячами.
Коля — дяде Петру: Бегунство XIX
века связано с именем Лукиана Капралова. Он разрешил многие сомнения
единоверцев и почитаем бегунами не меньше, чем братья Денисовы старообрядцами.
Еще важнее было другое. До этого Капралова убежища бегунов назывались
«пристанями», а тех, кто их держал, «пристанщиками». Начиная же с него,
бегунские приюты все упорнее зовутся «кораблями», а те, кто ими правит —
«кормчими». Вряд ли это случайно. По дошедшим рассказам, в последние годы жизни
Капралов почти обезножел. На корабле был земляной пол, как чернозем, матово
блестевший от жира. И вот, проповедуя, он тяжелыми, распухшими от воды коленями
прижимал слова Спасителя к земле и, будто клювом, руками рвал этот хлеб.
Дальше, боясь, что ученики не примут, отрыгнут благую весть, не раздавал, а
кусок за куском заталкивал ее в самую глубину их разъятых, разверстых глоток. В
свою очередь, ученики, уже одни, повстречав путника, который совсем устал,
обессилел в дороге, словно собственного птенца из уст в уста, кормили его той
же святой пищей.
Коля — дяде Ференцу: Родился этот
Капралов еще при Екатерине и учил, что сейчас конечные времена. Последняя
возможность выйти из рабства, из ада и пойти к Богу, который нас ждет. Романовы
— фараоны, при них Святая Земля переродилась, сама сделалась гибельным Египтом.
Принять это нелегко, оттого себя и обманываем.
Коля — дяде Артемию: Слышал еще про
одного Капралова, который родился во время Крымской войны, а умер в 1933 году,
1 февраля, как раз в день, когда было объявлено, что первая пятилетка выполнена
досрочно за четыре года и пять месяцев.
Коля — дяде Петру: Сам отсидевший
семь лет, этот кормчий до конца своих дней думал, как все простить и всех
оправдать. Жизнь нынешняя и жизнь вечная были для него частями одной жизни, и
он видел весь путь несчастного, без вины преследуемого человека. Вот с
кротостью и смирением бедняга раз за разом вслед за правой подставляет обидчику
левую щеку, а вот уже он отмучился, испустил дух, и его встречают ангелы Божии.
Отирают кровь с ран, лечат, врачуют тело, душу, затем как праведника со всей
мыслимой торжественно-стью ведут в райские чертоги.
Он говорил, что нашему времени с неимоверной жестокостью
удалось разорвать связь человека с домом, с землей, в которую, казалось, он
намертво врос. Сделать его вечным неприкаянным странником. Конечно, этот путь
никто добровольно не выбирал, и Бога здесь тоже не было, но неготовность
человека порвать с прошлым, выше крыши переполненным грехами, многое
оправдывает. Когда кормчему указывали, что между странником и арестантом нет
ничего общего: зэк намертво крепок тюрьме, зоне — он отвечал, что, несмотря на
колючую проволоку, вышки с часовыми и собак, это крепость мнимая. Лагерь —
нечто вроде странноприимного дома, по-настоящему пустить в нем корни еще никому
не удавалось.
Коля — дяде Петру: На большинстве
страннических кораблей испокон века повелось, что после кончины, ухода прежнего
кормчего новым становится его келейник. Обычно, чтобы запутать, сбить с толку
власти, он берет имя и фамилию своего предшественника, которые делаются как бы
родовыми. Поэтому, дядя Петр, сказать точно, кто из кормчих что и когда
говорил, трудно.
Коля — дяде Петру: К тому
Капралову, который правил кораблем до нынешнего кормчего, относились
по-разному. Я слышал, что он из хорошей семьи и в юности жил в Англии,
увлекался стипль-чезом, по этой причине ревновавшие к его славе объясняли, что
капраловский бег другой, нежели у побежавших единственно Бога ради. Впрочем, и
они oтдавали должное легкости, стремительности его хода, умению зависать в
воздухе. Говорили, что и в старости он ходил по лесу так, что не хрустнет ни
одна ветка. Его почитатели утверждали, что это оттого, что Господь в награду за
праведность одарил Капралова ангельскими крылами, однако, чтобы не смущать
народ будничностью чуда, он их носит (и даже умеет расправлять) под своей
шинелью, старой и донельзя изношенной. Крылья позволяют стелиться над самой
землей, никого и ничего не задевая.
Папка № 10
Москва, август — сентябрь 1959 г.
Коля — дяде Петру: Мама написала,
что умер Cонин муж — доктор Вяземский. Еще совсем не старый. Кажется, ему и
пятидесяти пяти не было.
Коля — дяде Ференцу: Жизнь у нее
вышла несуразная. Как-то она совсем уж нехорошо обманула Соню, обвела вокруг
пальца. До смерти Вяземского и трагедий особых не было — все сыто, спокойно,
благополучно. Но если не играть в поддавки — в ней просто прикрутили фитиль.
Двадцать лет что-то теплилось, но так, еле-еле, что ничего и не вспомнишь.
Коля — дяде Артемию: После смерти
мужа она говорит о нем холодно, отстраненно и, как люди, давно сидящие на
психотропных порошках, смотрит куда-то мимо. Непонятно, к тебе ли она вообще
обращается.
Коля — дяде Петру: Вяземский сам
прописывал ей лекарства, сам покупал их в аптеке и в соответствии с графиком
скармливал из своих рук. Соня и не знала, что принимает. Ни названий
препаратов, ни дозы. Говорит, что никогда этим не интересовалась. На случай
командировок Вяземский заказал нечто вроде типографской кассы. Каждый день
разбит на девять ячеек. По вертикали: утро, день, вечер; по горизонтали: когда
принимать — до, во время или после еды. Перед отъездом аккуратно их заполнял. В
сущности, другого календаря она и не знала. Когда ячейки пустели, Вяземский
приезжал.
Папка № 11
Казахстан, октябрь 1959 — август 1960 г.
Коля — дяде Евгению: Кормчий
говорит, что бегуны — ткачи перед Богом. То, что ткется, называет
по-разному: ковром, пеленой, пологом, вышивкой, завесой, занавесью.
Коля — дяде Петру: Когда
сам по себе, когда со мной на два голоса кормчий часто распевает псалмы.
Вставляет в речь и отдельные строки из них. Особенно ценит те места, где слово
(молитву) Давид сплетает с дорогой.
118-й псалом для него почти «Символ веры». Редкий день, когда
не услышишь «Странник я на земле; не скрывай от меня заповедей Твоих» (118:19)
или «Слово Твое — светильник ноге моей и свет стезе моей» (118:105) и из того
же псалма «Утверди стопы мои в слове Твоем» (118:133).
Коля — дяде Юрию: Капралов
говорит, что бегуны, странствуя от одной святыни к другой, переплетают шаги и
молитву в такую прочную нить, что против нее бессилен любой грех. Из этой нити
Дева Мария должна соткать покров, которым укроет народ от зла.
Коля — дяде Юрию: Кормчий
говорит, что странник рождает из себя свой след, как нить. Каждый шаг — стежок,
и, когда полог соткется, все равно будто человеческим дыханием, он молитвами
святых людей поднимется к престолу Господню. Бесам через этот покров не
проникнуть, они запутаются в нем, словно мошки в паутине.
Коля — дяде Петру: Бегуны, для
прочности скручивая в единую нить молитву и дорогу, ткут для Господа завесу,
подобную той, что Он на Синае велел евреям изготовить из льна, голубой шерсти,
багряницы и червленицы, а поверх нее своими судьбами вышивают искусные
изображения крувов. Они идут и идут, потому что вера есть путь и, стоит
остановиться, уже сотканное расползается, делается старой, никому не нужной
ветошью.
Коля — дяде Степану: По словам
Кормчего, в Божьем мире все сплетено в ковер — травы и цветы, река, леса и
болота, горы и пустыни, а поверх люди из своих дел и своих судеб ткут другой
ковер, и когда он будет окончен, никто не знает.
Коля — дяде Артемию: В среде
бегунов существует предание, что, странствуя от одной святыни к другой, они
ткут ковер с изображением Небесного Иерусалима. Хотя его никто и ни от кого не
прячет, ясно, что здесь, на земле, ни одного узелка разглядеть невозможно. Но с
престола Господня город уже сейчас виден как живой. Еще бегуны говорят, что,
пока они не доткут Иерусалима, и остальное не пресечется.
Коля — дяде Ференцу: Иногда кормчий
высказывается весьма неожиданно: так, вчера я услышал, что то, что театр
Советской армии выстроен в форме звезды, видно только с неба — то же и с
ковром бегунов.
Коля — дяде Юрию: По словам
кормчего, странники никогда и ни о чем между собой не сговариваются, каждый сам
по себе скручивает нить. Ковер же ткется по воле Божьей.
Коля — дяде Петру: Если в России
пелена ткется бегунами уже давно и скоро Деве Марии будет чем укрыть свой
народ, защитить его от греха, то в иных землях об этом думать рано. Но и там,
везде, где пройдет странник, остается спасительная тропинка, узкие мостки над
бездной.
Дядя Евгений — Коле: Возможно,
покров Девы Марии и защитил бы нас от зла, но быстрее, чем ткется, его разъедают
человеческие грехи.
Коля — дяде Юрию: Тропа, по
которой с молитвой на устах прошел странник, намоленная. Для уверовавшего в
Господа она светится и в темноте. Оттого даже ночью идешь по ней безбоязненно,
не страшась сбиться с пути.
Коля — дяде Петру: Вчера из
твоего письма прочитал кормчему, что идеи плохо вплетаются в ткань жизни. Ими
ничего не зашить и не залатать, наоборот, все, что рядом, они режут, будто
бритва. Он сказал, что с этим согласен.
Дядя Ференц — Коле: Правда в том,
что, как и у тебя в «Синопсисе», ячейки полога, что бегуны вязали для Русской
земли, собственными личинками и потребным им кормом заполнили революционеры.
Потомство оказалось столь многочисленно, что помочь нам было уже невозможно.
Коля — маме: Вчера снова
перечитывал «М.Д.» и думал: всего чуть больше века, а как далеко мы разошлись.
Кто-то с немыслимым рвением строит царские города Раамсес, Пифом, в общем, даже
без мяса доволен жизнью, другие бегают по бог знает каким палестинам и тоскуют
по прошлой жизни. Утешит ли, что они латают покров Девы Марии?
Коля — дяде Петру: Бегуны считали
землю за утoк и часто жаловались на шероховатость почвы — имелись в виду горы и
низины, — из-за которой ткань не получается гладкой. Понятно, что идею Николая
Федорова выровнять как землю, так и людей, тем самым на корню уничтожив
соблазны, искушения, они встретили с радостью. Всем хотелось верить, что
спасение близко. Хотя дело кончилось расстрельными приговорами и лагерями, по
словам кормчего, по сию пору молясь Господу, странники среди прочих заступников
поминают автора «Философии общего дела».
Коля — дяде Артемию: В среде
странников редко почитали людей, которые, служа Господу, делались известны под
своими настоящими именами и фамилиями. Считалось, что это не может не исказить
веру. Вообще, по мнению странников, все, что не было напрямую связано с Богом,
истончало нить и портило ткань. Так, твоя жизнь вплеталась в покров на равных с
другими, но стоило лишний раз о себе напомнить — нить начинала гулять.
Оттого полог получался непрочным, легко расползался.
Коля — дяде Валентину: Полог,
который ткут бегуны, как и вязь, которую вытачивает резчик по камню, есть
одеяние земли. Все это прикрытие ее наготы, соблазняющей человека.
Коля — дяде Степану: Кормчий
говорит, что, как женщина, переступая порог храма, дабы никого не искушать,
прячет под платком волосы, так земля, прикрытая бегунским пологом, уже не
вводит человека в соблазн.
Дядя Юрий — Коле: Как и твой
резчик из Хивы, тоже считаю, что нагота естественна, даже обязательна в Раю, но
на земле, куда человек изгнан за грех, непристойна. Отсюда и одежды для
жертвенника — грань, тес, резьба, каменное узорочье.
Коля — дяде Юрию: Кормчий
говорит, что Синайский жертвенник из не-обработанных камней, как и пастушечий
Авелев — жертвенники пути, а уже Первый Храм, возведенный, как известно,
из тесаного камня, знак и свидетельство прощения Каина. То ли истек назначенный
ему срок наказания — семьдесят семь поколений, то ли просто срок давности за
его преступление. Так или иначе, идя путем Авеля, люди однажды пришли в оседлый
мир Каина. Большая часть народа сочла это завершением долгого и бесцельного
блуждания по пустыне, но, остановившись, осев, пустив, наконец, корни в земле,
о которой столько мечтало, семя Иакова оказалось дальше от Бога, чем даже в
египетском рабстве.
Коля — дяде Артемию: Кормчий
говорит (это его любимая мысль), что Новый Иерусалим можно воздвигнуть где
угодно и из кого угодно сотворить избранный народ. Для того и для другого
достаточно молитвы.
Дядя Евгений — Коле: Думаю, твой
кормчий мечтает о мире, где все делается единственно по молитве. Ты просишь о
чем-то, и, если вера твоя чиста, чаемое дается без задержки.
Коля — дяде Евгению: Да и желаешь
ты только того, о чем не стыдно попросить Господа.
Коля — дяде Ференцу: Кормчий
говорит, что одни странники бегут, почти не касаясь земли, стелются над ней
легкими невесомыми шагами: больше другого они боятся навредить, нанести урон
наималейшему Божьему созданию; вторые, наоборот, сознательно топчут землю,
попирают таящийся в ней грех, который заставляет человека служить себе, а не
Господу.
Коля — дяде Юрию: Кормчий
говорит, что, как в беге лошадь зависает, стелется над землей, в молитве ты
распластываешься и скользишь, подобно крылу.
Коля — дяде Петру: Кормчий
говорит, что земля покрыта толстым слоем греха, и с этим ничего не поделать.
Лишь непрестанная молитва, возносимая к небу, однажды позволит страннику
навсегда оторваться от греха. Однако уже с первых шагов бегун ходит над злом,
будто по мосткам.
Коля — дяде Петру: В любом
случае, для Капралова земля — это грех; припав к ней, ползя на брюхе, до
Иерусалима не доберешься.
Коля — дяде Юрию: Для кормчего
Пятикнижье Моисеево — опыт жизни человека столь близко от Бога, что еще шаг — и
зло, которого в любом из нас выше крыши, сгорит. А вместе со злом — мы сами.
Дядя Юрий — Коле: Тора — история
лепки Господом его Избранного народа. Прежде из-под рук Всевышнего выходили
отдельные особи. Дальше они уже сами сбивались в стаи, стада и народы.
Инструментов, которыми Господь работал, четыре: чудо, опыт страдания и страха,
память, ну и, конечно, вера.
Дядя Юрий — Коле: Вторая
заповедь — «Возлюби ближнего своего, как самого себя» — и последующие
выполнимы, соразмерны человеку, уже согрешившему, изгнанному из Рая.
Дядя Юрий — Коле: Первую же
заповедь правильно исполнит только вернувшийся к Отцу блудный сын. В
православии ее островки — юродивые.
Коля — дяде Петру: Исход из
Египта кормчий понимает как паломничество в Святую Землю. Повторяет, что четыре
из пяти Моисеевых книг есть обретение странника.
Дядя Юрий — Коле: Пятикнижье
Моисеево — дорога к Господу. Медленный, тяжелый, петляющий путь. Идешь, идешь и
вдруг с безнадежностью понимаешь, что когда-то здесь уже был.
Коля — дяде Петру: Соглашаясь с
кормчим, отец повторяет, что дело не в земле: так ее зовут или иначе — какая
разница. Важно, что Бог ждет тебя, и если в своей душе ты вышел из Египта, то
придешь и в Землю Обетованную.
Дядя Юрий — Коле: Похоже, твой
кормчий считает, что никакой Земли Обетованной нет и никогда не было, оттого
ничего не надо ни завоевывать, ни заселять, ни осваивать. Но Синайская пустыня
есть, и тому, кто хочет угодить Господу, следует из года в год, из поколения в
поколение скитаться по ней, так до конца жизни и маяться.
Дядя Евгений — Коле: Не
слушая Господа, евреи два поколения окольцовывали, окукливали грех. Не решаясь
сразиться с ним, бродили и бродили во-круг Земли Обетованной. В этом «бродили»,
возможно, и впрямь оправдание.
Дядя Ференц — Коле: Вижу две линии
истории. Одна — Египта, она же поливного земледелия. Линия независимого от
Высших сил человеческого труда и таких же самостоятельных отношений человека с
Богом. Все, что касается пустыни, есть линия упования на Господа. В ней много
одиночества человека и его личных, интимных отношений с Господом. Его
собеседования со Всевышним, обращенности к Нему. Отсюда разница во всем.
Дядя Юрий — Коле: Моисей был
обращен к Богу, и необходимость говорить с людьми смущала его. От природы
косноязычный, он тяжело, неуверенно подбирал слова, заикался. Судьба назначила
ему быть передаточным механизмом между Господом и его народом, но звенья цепи
плохо отковали, вдобавок не зачистили и не смазали, да и ехать пришлось не по
хорошей дороге, а напрямик по пустыне. По ямам и по камням. По этой причине все
двигалось рывками и с неимоверным скрежетом, от напряжения дрожало, скрипело, и
не отступал страх, что вот сейчас цепь соскочит с колеса, того хуже, порвется.
Дядя Януш — Коле: Нам говорили,
что семя Иакова должно выйти из Египта, из дома рабства и идти в Землю
Обетованную. Но истинная цель провидения — не была ли она другой? В
любом случае, избранным народом засеяны поля многих и многих египтов.
Дядя Артемий — Коле: Назначение
избранного народа быть жертвой. Едва что-то не так, другие с восторгом, с
упоением тащат его на алтарь всесожжений. После на время опамятуются. Правда,
иногда по воле Господней на жертвеннике место евреев занимает телец,
запутавшийся рогами в терновнике.
Дядя Святослав — Коле: Исход
дорого обошелся и Египту, и избранному народу. Стоила ли овчинка выделки? Ради
чего столько страхов и жертв, моров и казней? Ведь был другой путь: просто
переименовать Египет в Землю Обетованную. Евреи от зари до зари строят царский
город, сами режут тростник, сами месят глину, потом шабашат — сидят вокруг
котлов с мясом. Наедятся и спокойно спят.
Дядя Петр — Коле: В доме для
престарелых я навещаю одного старика, возможно, он наш свояк. В двадцать первом
году церковь, в которой старик священствовал, спалили, с тех пор он почти без
перерыва сидел. Общий срок — больше тридцати лет. Родных у него нет, во
всяком случае, ни о ком из них он не знает. Старик худ, вообще неимоверно
изнурен и запущен. Каждый раз с помощью санитарки я мою его и кормлю — так,
даже за деньги, ничего не добиться. Ест он с жадностью, про запас не оставляет
ни крошки — старая лагерная привычка: что в тебе — то твое, остальное
украдут. Иногда мы с ним говорим о богооставленности народа после Иосифа, о
том, как и почему Господь вспомнил об Израиле. Спор между Богом и жрецами и
между Богом и фараоном давно кажется ему странным, фараон для него — тоже
жертва. Теперь, устав, он соглашается и на рабство, и на Египет, словом, на
все, против чего прежде бунтовал, получал новые и новые сроки. Староверов он не
любит и коммунизм связывает с расколом, впрочем, не спорит, что при Советах
трещину заровняли. О цене, которая за это заплачена, и о том, с кого можно, а с
кого нельзя за эту цену спрашивать, старик говорить не желает. Через меня он
передает на волю письма, зовет их по-лагерному «малявами». Адресат — женщина,
которой давно нет в живых, так что письма остаются у меня.
Дядя Юрий — Коле: Не видя образа
Бога, не слыша Его голоса, они шли за столбом дыма и огня. Так же позднее
завеса скрыла Святая Святых.
Коля — дяде Петру: Странники,
идущие по России от одной святыни к другой, есть подлинный народ Божий,
кочующий по пустыне. Красное море пока не перейдено, однако они уже встали,
пошли прочь из земли греха. Вырвали из нее свои корни и теперь знают: Отец
Небесный ждет их.
Дядя Юрий — Коле: Змея,
которой народ не спеша извивался, бредя по Синаю в Землю Обетованную, когда он
пробирался сквозь горные теснины, казалась совсем тощей, но на равнине она
раздавалась, делалась поперек себя шире, будто только что объелась манной и
перепелами.
Мария — Петру: В детстве,
много болея, Коля думал, что, если умрет, с ним умрут и остальные. Отец однажды
при нем что-то сказал об общей судьбе и общей истории, и он это запомнил. Думая
о народе, Коля представлял огнедышащего дракона. Будто кочевое племя со своими
стадами, дракон, извиваясь всем телом, полз и полз по пустыне. Пламя, что вырывалось
из его пасти, было Духом Божьим. Господь в огне и дыму вел тех, кого избрал, по
Синаю.
Коля — дяде Артемию: Кормчий
говорит, что, пока Израиль шел по Синаю, его вело облако Славы Господней. Где
оно останавливалось, там устраивался на ночлег и народ. Облако странника — его
молитва к Господу. Идти можно только в согласии с ней. Что в слове, что в пути —
один камень претк-новения.
Дядя Ференц — Коле: Для греков рок
неодолим. Течение судьбы, будто воронка; она засасывает, затягивает тебя все
глубже. Силы противостоять ей нет ни у кого. Мы обречены, надежды наши зряшны.
По-другому для потомков Авраама. Для них жизнь не случайна и не бесцельна, она
путь от грехопадения к спасению. Хотя дорога трудна, полна сомнений. Хотя мы и
плутаем, и топчемся на месте, бывает, даже отступаем от Господа. Не исключаю,
что одну из петель, что человек, возвращаясь к Всевышнему, одну на другую
нанизывает, греки приняли за суть мироздания. И все-таки однажды, выбравшись с
Божьей помощью из западни, мы идем дальше. Здесь своя опасность. Дело в том,
что попытки наверстать время, бежать и бежать к Господу, не разбирая дороги,
опять заталкивают в греческий водоворот. В спираль, штопор, из которого нет
выхода. Такое ощущение, что темп, ритм спасения задан еще в Синае. Это
перекочевки, при которых стада овец и коз — твоего главного достояния — идут к
Земле Обетованной, не изнуряясь. Лишь при этой мере времени и мере пути наша
дорога к Господу будет отказом от греха, обращением к добру, а не лихорадочным,
лишенным смысла метанием.
Еще насчет дороги. Убежден, устройство мира таково, что Исход
возможен, лишь пока впереди нас идет Господь. Стоит человеку занять его место,
как, и не подозревая этого, мы шаг за шагом поворачиваем обратно. Что касается
палиндромов, о которых мы в Москве проговорили с тобой целый вечер: хорошо
представляю, как два актера (может быть, братья) читают длинный палиндромиче-ский
монолог. Все больше и больше разгораясь, идут навстречу друг другу. И вот звук,
который они произносят вместе, хором, — вершина, но и та точка, где свет,
столкнувшись с поверхностью воды, ломается, возвращается назад. Она, если
хочешь, — начало, нулевой меридиан. Здесь, что бы ни думали исполнители, все
смешается. Одни перейдут море и пойдут дальше, другие, испугавшись пустыни,
повернут вспять. Так или иначе, прежде и первые, и вторые этой встречи боялись,
а тут, будто чужие, просто пройдут мимо. Никто никого не вспомнит и не
признает.
Дядя Юрий — Коле: Скитания
Израиля по Синаю есть путь народа к Богу. Как и сотворение мира, он разбит на
дневные переходы, после которых семя Иакова останавливалось на привал,
раскладывало свой походный храм и приносило благодарственную жертву Богу. Но
Господь прощал не все грехи; как и твой кормчий, самые тяжкие народ взваливал
на козла отпущения и вместе с другой нечистотой выводил из стана, гнал
куда-нибудь подальше в пустыню. Только освободившись от зла, затем дав себе и
скоту ночной отдых, Израиль снова трогался в путь.
Дядя Артемий — Коле: В Исходе —
страшная зависимость народа от чуда. Трудность несамостоятельного пути. Она и в
природе, и в истории, то есть во всем, что сопровождает веру. Израиль уходит
против и вопреки естеству и никогда об этом не забывает. Отсюда страх, что
чудеса кончатся, в то же время усталость от них. И, в общем, крайняя усталость
народа от Бога. Вера требует от человека большего, чем ему дано Господом. Это
касается и Египта, и Синая, и завоевания Палестины. Оттого, несмотря на Завет,
Израиль то и дело пытается уклониться, сойти с предназначенного пути. Особенно
трудно Моисею, зажатому между народом и Богом. И сам по себе, и по тому, что он
говорит в Пятикнижье, Моисей тяготеет к Израилю. Косноязычие — только предлог,
он не хочет идти к фараону. Но иногда — разбивая доски Завета — Моисей твердо
берет сторону Бога.
Дядя Юрий — Коле: Чудеса есть
островки Рая в нашем мире. Они единственное, что поддерживает веру в Небесный
Иерусалим. Дают пусть временное, но избавление от мук, страданий, от греха,
который везде и всегда рядом. Когда в Синайской пустыне ноги у избранного
народа уже не шли, когда в нем не было ничего, кроме апатии, пораженческих
настроений, дело спасало чудо. К сожалению, попытки накопить его про запас
обречены. Зерном в Египте при Иосифе набили амбары на все семь тощих лет, а
чудо, как манна небесная, начинает гнить уже наутро.
Дядя Петр — Коле: Те, кто вместе
с евреями вышел из Египта, тоже попали в орбиту чуда. То есть и их Исход — часть
Божественного замысла. Но Завет с ними заключен не был, и центробежные силы
постепенно вынесли их вовне избранного народа. Дальше они уже были как все.
Дядя Петр — Коле: В отличие от
Святослава, Юрий принял революцию без радости, не раз говорил, что из Писания
ясно следует, что Исход есть чудо Божие, бесконечная череда чудес, иначе дойти
до Земли Обетованной человеку нечего и надеяться.
Дядя Ференц — Коле: Настроения
тех, кто на Синае лил идолов и мечтал о котлах с мясом, никуда не делись. Их
вера, предания выжили. Уцелело убеждение, что голод, зависимость от чуда, от
того, даст Господь манну или не даст, пошлет перепелов или не пошлет, есть рабство,
а если человек сам решает, куда идти, что хочет — строит, а что хочет — рушит,
вот это настоящая свобода.
Дядя Юрий — Коле: Египтяне,
будто опухоль, вырезали чудо из себя, из своего тела и, когда раны от казней
Господних затянулись, зажили прежней жизнью. Только евреи, как и раньше
обитавшие по соседству, оставались послед-ним напоминанием о Всевышнем и о его
чудесах.
Дядя Евгений — Коле: Евреи есть
единственное напоминание о чуде Господнем. Свидетельство совсем другой истории
и совсем другого пути. Сама возможность этого здесь, на земле, беспокоит нас и
тревожит.
Дядя Степан — Коле: Египетские
мясо и хлеб евреи променяли на скитания по Синайской пустыне. Бог еще долго не
был свободой. Решал за них и куда идти, и что делать, и как молиться... А все
венчала ревность к чужим богам.
Дядя Януш — Коле: Многих два
поколения, которые понадобились евреям, чтобы избавиться от рабства, лишь
убедили, что свобода никому не нужна.
Дядя Януш — Коле: Что испытание
ею сведется к ломке человеческой природы и привычного уклада. Чересчур сильное
средство, она разрушит самостоятельность жизни на земле.
Коля — дяде Петру: В Москве видел
овдовевшую Соню, полгода назад она схоронила мужа. Зашел к ней в их квартиру на
Тверской. По обыкновению Соня была расхристана, непричесана, в рваных чулках,
но оттого, что все время жила на даче, выглядела неплохо, была загорелая и
гладкокожая. Она сама заговорила о том, что ей сейчас ровно столько лет,
сколько было моей маме, когда в Москве снова объявился Косяровский, но я тему
не поддержал, и разговор вернулся к тому, как Соня жила с мужем и как живет
теперь уже без него. Битых два часа она перебирала малозначащие истории,
вдобавок рассказывала их безо всякого интереса, вяло и тускло, а потом, будто
подводя итог, сказала, что хорошо ли старые ищут блох, не знает, а вот что
молодые отлично выбивают мех — это точно.
Коля — дяде Евгению: В ее горе
что-то неповоротливое. Соня будто попадает в колею, сил выбраться нет, и она,
как по накатанному, повторяет одно и то же.
Тата — Петру: Теперь, когда
Коля уехал в Казахстан к отцу, Мария говорит о нем с печальной
неопределенностью. Как и раньше, упрекает то в одном, то в другом, но дыхания
не хватает, она сбивается, путается, а когда снова вспомнит, чем была
недовольна, запала уже нет. Правда, иногда ей помогает радио, которое она
слушает часами. Слова диктора делаются каркасом, этакими инвалидными
подпорками, и, если плохая новость повторяется раз за разом, она успевает
сформулировать обвинение, как в прежние времена — вынести приговор.
Коля — дяде Петру: Много
переписываюсь с Соней, впрочем, радоваться нечему.
Коля — дяде Артемию: Одна как
перст. Кроме тети Вероники и меня, никого нет.
Коля — дяде Петру: И Тата помнит,
что после того как тетя Вероника с мужем купили дом в Константиново, на родине
Есенина, Соня, отчаянно их пугая, все чаще заговаривала о самоубийстве.
Коля — дяде Янушу: Говорит, что
Вяземский думал, что таблетками с ее неурядицами легко справиться. И будет она
ему для удовольствия. Жена, о какой мечтает любой мужчина: верная, преданная,
главное, зависимая только от тебя. Рассказывает, что он не однажды ей объяснял,
что подвижной психики не стоит бояться. Для врача это будто для гончара влажная
размятая глина. Лепить из нее проще простого. И таблетки как инструмент лучше
гончарного круга.
Коля — дяде Артемию: Я спрашиваю
Соню: ну и где Вяземский ошибся? Она объясняет, что насчет нее — нигде. Он был
отличный врач с большой практикой, и с ней все рассчитал верно. Но себя
переоценил. Не понял, что сам на равных ответить не сможет. Конечно, обещано
было больше, и пока Вяземский, тоже таблетками, эту ее похоть не утишил, не
свел почти что на нет, она очень страдала. Была на него обижена. В то же время
Соня говорит, что понимает: была за ним как за каменной стеной. Все эти
двадцать лет прожила спокойно, пожалуй, даже безмятежно. У нее и морщин на лице
нет.
Коля — дяде Петру: Жизнь
показала, что от Сони мало что зависело. С чего в Вяземском началась эта
неуверенность, сказать трудно, но, едва она появилась, все разладилось.
Коля — дяде Святославу: Так, не
имея сил подняться, побежать, Соня с Вяземским и прожила почти двадцать лет.
Коля — дяде Степану: Вяземский, муж
Сони, из простой семьи (мать медсестра, отец токарь на заводе). С юности он
мечтал, что у него будет вот такая милая интеллигентная жена, почти
профессионально играющая на рояле. И еще она походила на маленькую девочку на
ладони и на столь же маленькую певчую птичку в клетке. Что и насчет клетки все
сбылось, он понимал.
Коля — дяде Петру: В детстве Соня
каждое утро просыпалась радостная, ликуя, что впереди целый новый день. Потом
лет в двенадцать, когда в ней все стало меняться, вместе с другим ушло и это
ощущение праздника. Как она думала — навсегда. А тут вдруг обнаружилось, что
Вяземский пилюлями и порошками в мгновение ока может исправить ей настроение,
при необходимости утешит, успокоит, на пустом месте сделает счастливой. Это его
всемогущество Соня приняла с восторгом и решила про себя, что за добро отплатит
добром, вознаградит мужа полной мерой.
Коля — дяде Ференцу: Конечно, Соня
шла под венец с радостью, надеждой, и, честно говоря, не думаю, что кто-то
хотел, чтобы дело кончилось пилюлями. Оттого мне и жаль, если ты прав, когда
пишешь, что именно так устроен мир — мы ходим по кругу, и надеяться на побег
нечего.
Коля — дяде Петру: Муж Сони
параллельно с поликлиникой ЦКБУ (она и дала ему частную практику) работал в
Институте высшей нервной деятельно-сти. Занимался там классификацией
шизофренических и циклотимических реакций. Все это Соню интересовало мало, пока
однажды в воспоминаниях Андрея Белого она не прочитала, как в том же институте
изучают человеческую одаренность. Из мозга почившего в бозе гения сначала
делают этакие ровные желтые кирпичики, затем нарезают их на тончайшие пластины.
Все для того, чтобы найти соответствие между структурой нервных окончаний и
тем, каким ты был и что творил при жизни. Очевидно, представив, что то же
делают с ней, Соня очень перепугалась, и прошла куча времени, прежде чем мужу
удалось ее успокоить. Об этих страхах знала вся родня, помню, что отчим с мамой
много над ними потешались. К своему стыду, смеялся над Соней и я.
Коля — дяде Янушу: Мне было
семнадцать лет, когда Соня стала уговаривать меня бежать, идти, ехать куда
угодно, только бы не останавливаться. Но я отказался. Дальше все сложилось так,
как сложилось.
Коля — дяде Петру: В Соне была
легкость, природная готовность бежать, бежать не оглядываясь. Родители, люди
робкие, осторожные, всегда этого в ней боялись и при первой возможности сбыли
дочь с рук. Отдали человеку, который порошками утишил ее, примял к земле.
Коля — дяде Артемию: Доктор
Вяземский, за которого Соня вышла замуж, и для нашей семьи не был чужим
человеком. В тринадцать лет у меня начался пубертатный период. Я сделался
непослушен, истеричен, плохо спал, напрочь испортил отношения с двумя хорошими
учителями. Тогда кто-то и дал маме телефон Вяземского. Не берусь судить, он
помог или просто я научился держать себя в руках, так или иначе, но мать его
консультациями осталась довольна, дальше охотно рекомендовала Вяземского своим
знакомым. До ареста он пользовал и отца, работа у которого была, конечно,
нервная. Неплохой психоаналитик, Вяземский умел ему помочь — снять напряжение,
успокоить. Замужество Сони все приняли как должное. Отец продолжал у него
лечиться, мать и тетя Вероника, как и раньше, часами разговаривали друг с
другом по телефону, в числе прочего о моих и Сониных делах. Что мне это
неприятно, мать, похоже, не волновало.
Коля — дяде Евгению: Когда хоронили
Вяземского, меня в Москве не было. Я приехал из Казахстана лишь пять месяцев
спустя. Дело было у них на даче в Мозжинке. Соня говорила о Вяземском как о
живом и жаловалась на него тоже как на живого. Объясняла, что он не подготовил
ее к жизни ни с таблетками, ни с деньгами. Она ничего не знает, и у нее ничего
нет. Получается, что муж даже не попрощался, просто собрал вещи и ушел.
Накануне хирург, его друг и соученик по медицинскому институту — он и
оперировал — говорил, что все ерунда, обычная эмфизема, а через четыре часа
перезвонил и сказал, что Юра скончался прямо на столе. Она была недовольна, что
хирург говорил с ней, как с дурочкой, и потом тоже никто ничего не стал
объяснять, но, конечно, больше обижена на мужа. Ей казалось неправильным, что
человек может жить с тобой двадцать лет, а потом, будто у него нет никаких
обязательств, разом все оборвать. Вялым, равнодушным голосом повторяла, что это
не укладывается в голове, заканчивала и начинала сначала.
Я, как мог, ее утешал. Видел, что она хочет, чтобы я остался,
да она этого и не скрывала. Непричесанная, неприбранная, в халате, в ботах из
обрезанных резиновых сапог, она сидела рядом и ждала, но я не решился. Как-то,
дядя Евгений, вдруг перестал понимать, зачем нам обоим это надо.
Коля — Тате: Соня и сейчас
не знает точного диагноза (эмфизема, абсцесс, а может быть, злокачественная
опухоль) и что пошло не так во время операции (говорили по-разному — не
выдержало сердце, грубый медицинский ляп); известно, что хирург, который резал,
очень высокого уровня и что он был близким другом Вяземского — тоже факт, но
отчего-то в народе верят, что под нож надо ложиться к чужому человеку.
Коля — Тате: Все-таки, я
думаю, врачи с самого начала знали, что дело серьезное. А вот что ни до, ни
после поговорить с Соней никто так и не решился, конечно, грустно. Что касается
отца, то он очень сдал, все время лежит.
Дядя Ференц — Коле: Вспомнил твой
«Синопсис». В архиве попалась народническая прокламация, в которой, ссылаясь на
«Бархатную книгу» царевны Софьи, говорилось, что менее трети столбового
российского дворянства великороссы. Остальные — пришельцы в Земле Обетованной.
Чужие в ней, они поработили избранный народ.
Дядя Ференц — Коле: После этой и
других листовок, что народники писали для крестьян, — «Слушная пора», «Барским
крестьянам от их доброжелателей поклон» — я не переношу стилизаций.
Дядя Артемий — Коле: Гоголь не
хотел видеть, что дворянство, встав между, мешало личным отношениям царя и
«мира». И помазанником Божьим, и его народом это переживалось мучительно, как
большая неправда.
Дядя Ференц — Коле: Хотел
того Гоголь или нет, он стал писателем той власти, которая после восстания
декабристов бесповоротно разочаровалась в дворянстве — прежде своем собинном
друге, напарнике и помощнике.
Дядя Артемий — Коле: Все, о чем
мечтаешь, получить трудно. Гоголь ценил статус дворянина, как апостол Павел свое
римское гражданство. Мысль, будто Николай I, которого он почитал, враждебен его
сословию, всячески отгонял, убеждал корреспондентов, что говорить о подобном
нет оснований. Но они были.
Если Гоголь, выставляя на свет Божий пороки, думал об
исправлении дворянства, то Николай I желал скомпрометировать сословие, лишить
его веры в себя. Когда решался вопрос о постановке «Ревизора» и печатании
поэмы, интересы обоих совпали, но, сколько бы Гоголь себя ни обманывал, его
просто использовали. Уже не при Николае, а при его преемниках царская власть
сначала торжествовала победу, а затем рухнула. К ее падению дворянство
отнеслось равнодушно. В феврале 17-го года Николая II не поддержал никто, да и
в белом движении монархисты были в меньшинстве. Разделившееся царство не
устоит. Гибель династии, как и изгнание дворянства, единственный эпилог
раздрая.
Дядя Петр — Коле: Сам Гоголь за
избранный народ держал всех, кто готов обратиться к Богу. Его оппоненты —
Николай I Романов и революционеры-народники — на равных были убеждены, что пока
русские — смесь евреев и египтян, оттого прежде, чем возжигать в алтаре огонь,
надо отделить чистых от нечистых. Иначе Бог жертвы не примет. Египтянами царь и
революционеры считали дворянство. Печально, что «Мертвые души» их в этом лишь
укрепили.
Дядя Ференц — Коле: После Петра I
два века нашей истории, думаю, вы-глядят так. Прежде верховная власть шаг за
шагом пересиливала вотчинников, в конце концов их дожала. Ее союзником, главной
опорой было служивое дворянство. Но у всякого свой интерес. Как плату дворянам
отдали крестьян, сделали мужика крепким не только земле, но и владельцу.
Конечно, верховная власть пошла на это без радости. Как ты понимаешь, наместник
Бога, чтобы вести избранный народ в Землю Обетованную, не нуждается в
посредниках. После Петра дворянство и саму верховную власть посадило на цепь.
Весь XVIII век — перевороты, одно за другим убийства помазанников Божьих.
Тасуя колоду, гвардия приводит на трон кого придется, но все
больше баб. Некоторых из них собственные дети станут потом числить в
мужеубийцах (Павел I и Екатерина II). Это, Коля, с одной стороны, а с другой —
русская империя не знала века успешнее. Территория страны не просто росла, не
просто завоевывались новые и новые земли; наползая, будто выпирающее из квашни
тесто, мы колонизовывали их и осваивали. Я говорю и о Кавказе, и о Новороссии,
о Польше, обо всем Заволжье, Сибири, Дальнем Востоке. Да и цариц, коронованных
столь неправедно, мы числим среди лучших правителей России и до сих пор
воспеваем. Все это, Коля, внушило служилому сословию мысль, что оно вернее
Провидения знает, что для страны хорошо и что в России не Бог — именно оно,
дворянство, есть источник любой власти.
Ясно, что то была злокозненная ересь, но тронуть бунтовщиков
монархия робела. Понимала: пока дворяне сидят на миллионах душ владельческих
кресть-ян, бороться с ними — самоубийство. Но план был понятен уже тогда.
Переписать крестьян на государство, а их господ снова и полностью сделать
зависимыми от службы. Об отмене крепостного состояния Екатерина, как ты
помнишь, заговаривала не раз, но ни на что серьезное не решилась, потом и вовсе
отыграла назад, подтвердила дворянству Жалованную грамоту.
Такова внешняя канва событий, она всем известна, однако была
и другая, во многих отношениях более важная. Заговорщики, убившие императора
Павла I, в качестве личной гарантии замешали в это предприятие его сына,
будущего императора Александра I. Думаю, что именно здесь корень фальши,
уклончивости, нерешительности, бесившей всех, кто его близко знал. Произошедшее
в Михайловском замке сломало Александра, отравило ему царствование, по общему
мнению, весьма удачное. Царствование, итогом которого стала победа над
Наполеоном, Священный союз и наше преобладание в Европе. Но баланс сложен и
скорее отрицателен.
Дело в том, что к концу правления Александра I дворянство
напрочь разуверилось в связи русской монархии со Всевышним. Взгляды
офицеров-декабристов, которые ровно через сто лет после смерти Петра I вывели
на Сенатскую площадь его любимое детище — гвардейские полки, общеизвестны.
«Северное общество» считало императора просто за высшего чиновника Российской
империи, в сущности, первого среди равных, «Южное общество», более радикальное,
склонялось к полному изничтожению романовского семени.
Перспектива для наследника Александра — Николая I, конечно,
нерадостная. Последствия Сенатской площади были долгими, оборвала их уже наша
революция. Но дело раскручивалось медленно. Как мы знаем, разного рода комитеты
по крестьянскому вопросу создавались и заседали, однако, как и при бабке Николая
I, императрице Екатерине, бал правила опасливость — до Крымской войны ни-кто ни
на что практическое не решался. Оттого главным фронтом стала пропаганда.
Позиция царя, его окружения и здесь была уязвима. Разночинцы только
нарождались, были еще слабы, и дискредитировать дворянство, убедить общество,
что помещики бесчестно, преступно закабалили народ Божий, то есть они —
натуральные египтяне, могли только сами дворяне. То есть необходим был
самооговор, это среди прочего определило судьбу и нашего Николая Васильевича.
Мы с тобой оба знаем, что и у «Ревизора», и у «Мертвых душ»
было немного шансов пройти через цензуру, знаем, что по Высочайшему повелению и
пьеса, и поэма миновали ее легко, что называется, на вороных. Причем с
минимальными изъятиями. Прибавлю, что позже Гоголь не раз получал от Николая I
субсидии, а актеров Александринки, занятых в «Ревизоре», император
собственноручно и щедро наградил. Встык с этим знать, да и вообще дворянство
приняли и «Ревизора», и «Мертвые души» с отвращением, сочли их карикатурой,
мерзким, злым пасквилем. Единственная сила, которая в этом противостоянии была
единодушна с правительством, — Белинский и почти революционные «Отечественные
записки». Кстати, в те консервативные годы журнал этот и дальше, удивляя всех,
проходил через цензуру без больших потрясений. Объяснение казусу простое.
Власть и не вышедшие из пеленок народники тогда одинаково относились к
помещичьему землевладению, одинаково видели в нем беду и имели по сему вопросу
негласный союз. Политика, Коля, вообще так устроена, что в ней больше, чем на
один шаг, отродясь никто не загадывает.
Николаевская эпоха знаменита двумя на редкость емкими
формулами. Обе до сих пор популярны. Та, что принадлежит министру народного
просвещения графу Уварову, стала манифестом всего царствования императора. Как
ты помнишь, Уваров считал краеугольными камнями, «столпостенами» (слово
Погодина) русского мироустройства три вещи: самодержавие, православие,
народность. С первыми двумя сочленами все ясно, а вот третий, «народность»,
имеет репутацию темного. А зря. Уваров, много говоривший об уникальности нашего
исторического опыта, несомненно, имел в виду то же, что и народники, —
крестьянскую общину. Думал, что на эту исконную самоорганизацию деревни столь
же исконная русская самодержавная власть может опираться напрямую, то есть
дворянство из зазора между ними должно быть решительно выдавлено. Отсюда
равнодушие власти уже к другой, по духу близкой ей силе — славянофилам. Автор
второй сентенции граф Бенкендорф — главный начальник III отделения Собственной
Его Императорского Величества канцелярии, утверждавший, что «прошлое России
удивительно, настоящее прекрасно, будущее выше всяких представлений». С
настоящим, конечно, могли быть разногласия, но под оценкой «прошлого» и
«будущего» народники подписались бы, не задумываясь. В этом слаженном дуэте
Гоголь, как бы он ни боготворил императора и как бы ни уважал критический дар
Белинского, скоро почувствовал себя неуютно.
Причина на поверхности. Род наш не был столбовым,
потомственное дворянство Гоголи выслужили, причем недавно, и, как всякий новик,
Николай Васильевич не мог не оценить права, привилегии высшего сословия. В
общем, то, как были поняты его вещи, стало для Гоголя большим потрясением,
оттого все, что он писал дальше, на равных и его комментарии к уже сделанному,
есть отчаянная попытка вывести дворянство из-под удара. Вот смотри: в Развязке
к «Ревизору» он объясняет, что действие пьесы происходит не в обычном уездном
городе Российской империи, а в некоем странном городе нашей собственной души,
соответственно, персонажи комедии не люди из плоти и крови — всего лишь
человеческие страсти, грехи, искушения каждого из нас. А в «Выбранных местах»,
во второй и еще только задуманной третьей части «Мертвых душ» готов был
доказывать, что русские Чистилище и Рай устроены так, что помещики есть
необходимый, обязательный элемент спасительной конструкции, что они законная и
естественная ее часть. В общем, Белинский недаром счел «Выбранные места»
изменой общему делу, но и император (в отличие от «Ревизора» и «Мертвых душ»)
новую книгу Гоголя читать не стал. Более того, цензура, несмотря на
заступничество лиц чрезвычайно влиятельных, немилосердно прошлась по рукописи.
Опубликованный вариант на треть меньше оригинала.
Р.S. Петр мне написал: «Какое
родство душ, когда власть и народники только и делали, что убивали друг друга».
Думаю, он не прав: в биологии это называется внутривидовая конкуренция — она
самая безжалостная.
Дядя Петр — Коле: Разные способы
очищения человека, разделения в нем добра и зла. У Гоголя —
самосовершенствование. Сначала вниз, круг за кругом, до дна ада, до самого
Коцита, который есть чистое зло. Эту часть дороги мы уже прошли в «Мертвых
душах». Оттуда, трудясь, работая над собой, как бы ни было тяжело, путь наверх,
обратно к Богу. Через Чистилище в Рай. На этой очень опасной тропе Гоголь был
готов стать нашим проводником, сначала Вергилием, потом, когда грех, как
короста, начнет опадать с душ, — и Беатриче.
Другой путь — Исход. Уйти, бежать, не оглядываясь, как Лот с
семейством из Содома. И дальше в Земле Обетованной под страхом смертной казни
никогда не мешать божественное с тварным. Зло сильнее добра, одна его ложка,
как деготь, губит бочку меда. Разрыв должен быть окончательным и бесповоротным.
И между — не Чистилище, а широкий ров. Так, чтобы кто тебя ни искушал, не
перепрыгнешь, и руками, сколько ни тяни, не дотянешься. Впрочем, необязательно
бежать самому; если есть силы, грех с Божьей помощью можно и изгнать от себя.
Отец Александра II император Николай I смотрел на дело
трезво. Дворянство он ненавидел по многим причинам. Считал, что привилегии
этого сословия — в числе их и право владеть христианскими душами — получены
незаконно. Люди, обязанные монарху, давшие ему все мыслимые обеты, они, стоило
возникнуть затруднению, не спешили на помощь, наоборот, стояли в стороне,
дожидаясь новых подачек, при необходимости беря наместника Бога за горло, и
сами организовывали фронду. Дворяне шантажировали государство его слабостью,
себе во благо ее использовали, то есть, как считал Николай, были сословием,
враждебным порядку. Он боялся и презирал дворянство за то, что на Сенатской
площади оно подняло руку на него, помазанника Божьего, но в не меньшей степени
— что замешало родных его братьев Александра и Константина в убийство
императора Павла I, наложило печать отцеубийства на всю их семью до скончания
времен.
По этой причине дворянства, — тут Ференц прав — сколько ни
искать, нет в формуле «православие — самодержавие — народность». То есть за все
его вины Николай I вычеркнул дворянство из Табели о рангах русской власти,
признал его ненужным, вредным, тем самым обрек на заклание. Правда, в отличие
от большевиков, он не думал об изгнании, скорее об уравнении в правах,
растворении в других податных сословиях.
Дядя Ференц — Коле: К 1861 году
дворянское землевладение было настолько скомпрометировано, что помещики без
нажима, даже с энтузиазмом согласились дать крестьянам волю и землю. Дворянские
губернские собрания одно за другим поддержали все важнейшие положения реформы.
Конечно, шестьдесят первый год — перелом, и все-таки, Коля, я думаю, что пик
любви монархии к народу падает на два последних царствования — Александра III и
его сына Николая II. Об этом романе и о том, что он — на века, власть не
поленилась объявить всем и каждому. Лучше другого получалось — архитектурой.
Сначала Александр III вынес приговор петровской эпохе: посреди Петербурга, над
местом гибели отца, жесткой рукой поставил храм Спаса на Крови — бездарный
извод Василия Блаженного. Потом на улицах, площадях обеих столиц под его
водительством русский стиль объявил войну упадническому модерну.
В свою очередь, Николай II стал патроном «Союза русского
народа» и вместе с супругой Александрой Федоровной сделал из своего двора некое
подобие царских палат XVII, а то и раньше веков. Окружил себя старцами и
старицами, юродивыми и кликушами. Любовь, о которой я говорю, знала лишь один
кризис. После поражения от Японии, когда народ заволновался, принялся стрелять
на улицах и жечь имения, Николай II поверил Столыпину, дал себя убедить, что
наивозлюбленнейшая часть его подданных — крестьянская община — спуталась с
революционерами, ходит и ходит налево. Так погрязла в грехе, что на путь
истинный ее уже не наставишь.
Оклеветав «мир», Столыпин выманил Высочайшее разрешение
отделить овец от козлищ и с последними не церемониться. Как тебе известно,
через семь лет Николай понял, что деревню «обнесли», и раскаялся, но было
поздно. Столыпину он предательства не простил. Когда тот, смертельно раненный
Богровым, умирал в киевском госпитале, Николай даже не зашел с ним проститься.
В общем, целый век дворянство отступало по всем направлениям, а потом долгая
война наконец дала ему шанс. Как мы оба знаем, в феврале семнадцатого года
генералы, командовавшие фронтами, вынудили Николая II оставить престол. Но это
была пиррова победа. Полугода не прошло, как народ, и теми, и теми
боготворимый, решил, что настало время разбрасывать камни.
Дядя Святослав — Коле: Что
касается первого письма, согласен и с Ференцем, и с Юрой — дворянство стало
сходить на нет, когда сделалось ясно, что в уваровской формуле «православие —
самодержавие — народность» места ему не нашлось. Не спорю и с
другим. Верховной власти следует быть впередсмотрящей. В этом ее назначение и
смысл. Несомненно, что при императорах Александре III и Николае II русская власть
хотела и была ближе к народу, чем когда бы то ни было. Это и лишило ее права на
существование.
Дядя Артемий — Коле: Мы живем так,
будто что история, что наша собственная жизнь — все, как у твоего Исакиева,
построено на палиндромах. Христос с антихристом, Святая Земля и Египет, добро и
зло — разницы нет; читай хоть справа налево, хоть слева направо — все едино.
Потеряв Бога, запутавшись, мы, не умея отличить правды от лжи, мечемся, мечемся
туда-сюда, уходим, возвращаемся, снова уходим и уже давно не понимаем, зачем и
откуда.
В 1861 году, исполнившись Святого Духа, фараон Александр II
обратился в Моисея и вывел народ Божий из крепостного рабства — Египта. Уже в
пустыне Господь на камне подтвердил Новому Израилю Завет с ним, и там же, в пустыне, бывший фараон,
а ныне пророк, отменив большинство старых податей и оброков, одновременно дал
народу другие. Вслед за тем, спустившись с горы Хорив, он продиктовал и то, что
впоследствии стало известно как Второзаконие. Суд присяжных, всеобщая воинская
повинность и сокращение срока военной службы, отмена телесных наказаний для лиц
из низших сословий, земская реформа и прочее, прочее.
Тогда же в Заволжье, в Самарской губернии, где и по сей день
проживает немало староверов, нетрудно было купить прокламации, написанные, по-видимому,
кем-то из круга Герцена, возможно, народником Кельсиевым. Вместе с другим
необходимым товаром их вплоть до самых дальних куреней распространяли местные
коробейники-офени. В этих отпечатанных, как лубки, и очень популярных листах
объяснялось, отчего простому православному человеку в последние времена,
которые или уже наступили, или вот-вот наступят, будет так трудно отличить
Христа от антихриста.
Еще недавно, говорилось в прокламации, попы по церквам чуть
не в каждой проповеди учили прихожан, что Земля исправится и люди будут спасены
не раньше, чем исправится сам человек, а теперь на Москве знающие люди
окончательно установили, что все наоборот. Прежде чем требовать от человека
исправления, должно исправить саму Землю и устройство жизни на ней.
В тех же прокламациях утверждалось, что за два века до того
царица Наталья Кирилловна разрешилась от бремени девочкой. Не сумев родить
своему венценосному супругу, царю Алексею Михайловичу, ребенка мужеского пола —
наследника, она, по сговору со своим дядей боярином Нарышкиным, изменническим
образом подменила дочь немчонком, которого нашли в просмоленной бочке. Ее
неделей раньше во время бури выбросило на берег Балтийского моря недалеко от
Луги. Немчонок оказался злым духом, но к тому времени, когда это выяснилось,
одолеть его уже никто не мог. К 1689 году найденыш вошел в полную силу и,
единолично воссев на престол, стал править Святой Русью под именем Петра I,
иначе Великого.
С помазания на царство Петра и начинается век антихриста,
которого так долго и не зря страшились православные. Дальше нечистый, вводя
христиан в грех и соблазн, принимал уже разные обличия, как мужеские, так и
женские, а всего его власть продлилась на Руси почти полторы сотни лет. События
по внеш-ности схожие — гром, молния и седые, чуть не до небес волны —
ознаменовали и конец антихристовой веры, начало спасения человеческого рода.
В 1818 году люльку с будущим императором Александром II ночью
в бурю прибило прямо к ступеням Зимнего дворца. Здесь младенца, подобно тому,
как когда-то Моисея дочь фараона, подобрала младшая сестра императора
Александра I, великая княжна Анна Павловна, вышедшая полюбоваться безумством
стихии. Во время того страшного наводнения Нева поднялась почти на три метра
выше ординара, будто Господь и вправду вознамерился стереть самую память о
восставшей против Него нечистой силе, лишь затем пошла вспять. Ребенок,
спасенный столь чудесным образом, воспитывался во дворце и, хотя, напуганный
бурей, заикался, по утрам беспричинно дрожал, был очень любим в царской семье. В
1855 году император Николай I, обойдя своих собственных детей, именно ему и
оставил трон. Приемыш занял его под именем Александра II (будущего
Освободителя).
Все это мне рассказывала бабка, простая уральская казачка.
Артемий — Петру: Что я имею в
виду, когда говорю, что беда в том, что мы — новый Израиль — выстроили свою
историю, собрав из Христа и антихриста палиндром. Смотри: справа налево —
Ковчег Моисея — ларец из папируса, обмазанный асфальтом и смолой. Из
животворной нильской воды его выловит дочь фараона и, найдя для лежащего там
младенца хорошую кормилицу (настоящую мать ребенка), воспитает при царском
дворе. Войдя в силу, он оставит египтян и вернется к избранному народу. Слева
направо: Ковчег императора Петра I. При дворе Алексея Михайловича партия
Нарышкиных ждет мальчика, наследника царского корня, но царица Наталья
Кирилловна рожает дочь. В это время волны соленого (пить эту воду нельзя)
Балтийского моря прибивают к берегу просмоленный бочонок, в каких Ганза возит к
нам крепкие сладкие вина. Рыбаки, которые его выловили, находят в бочонке
живого младенца, судя по нательному крестику, немчонка лютеровой веры. О чуде
делается известно в Москве, и Нарышкины без колебаний решают подменить царскую
дочь найденышем. Войдя в настоящую силу, Петр I кровные для себя немецкие
обычаи будет, что понятно, любить больше русских.
Теперь сердцевина отечественной истории — точка, где сходятся
две ее основные традиции — царствование Александра II. Оно с первого дня до
послед-него есть попытка рожденного фараоном стать для своего народа Моисеем и,
никуда не уходя, вывести Новый Израиль из египетского рабства.
Для императора Священное Писание — канон, и он строго следует
канве событий. Будто это милая безделица, объявляет одних своих подданных
Израилем, а других египтянами, одновременно призывая тех и других жить, как при
Иосифе, то есть в мире, единении и любви. Кажется, он думает, что этот хороший
план сам собой все утишит и успокоит. Египтяне шаг за шагом отстанут от прежних
заблуждений. Признают Бога Израиля, принесут ему жертву и сделаются законной
частью Избранного народа. Пройдет время, ты и не скажешь, кто они по крови. В
конце концов, если верить еврейским комментаторам, вместе с Моисеем, увлеченные
общим движением через Красное море, переправились и многие египтяне, наоборот,
немало евреев так никуда и не пошли, остались возле своих горшков с мясом.
Дальше, Петр, необходима ремарка. Поначалу народ к тому, что
на их государя сошло откровение и он уверовал, остается безразличен, кажется
даже, и не замечает этого. Живет, как жил испокон века. Лишь ближний круг, и то
без радости, принимает новые правила. Но власть настойчива. Делу помогает, что
в сыне и внуке Александр II находит не просто наследников — верных учеников.
Глядя на их преданность Господу, мы тоже всем этим увлечемся
и в конце концов так заиграемся, что евреи из нас опять примутся кружить по
пустыне. Мечтая о манне и перепелах, два полных поколения будут ходить
туда-сюда по пескам, каменистым пустошам и солончакам. Затем скажут себе, что
пришли, и успокоятся в новом и куда более безнадежном рабстве. Египтяне тоже
хорошо выучат свою роль. Однажды они погонятся за Израилем и погибнут,
захлебнутся в водах Красного моря. А их родня спустя год или два осядет в
тридесятых царствах и государствах, в чужих и уж точно не обетованных землях.
Закончу тем, что и на краю могилы мало кто из нас может ответить, кто он:
проклятый Богом египтянин — несчастный, от которого отказался собственный
фараон, или прямой потомок Авраама и его тут же за порогом ждут ангелы и
райские кущи.
Дядя Ференц — Коле: Александр II
объявил дворян египтянами, то есть назвал зло злом, но разделиться, тем более
разделаться с ними не поспешил. Дитя природы, он не усомнился, принял на веру,
когда египтяне сказали, что раскаялись, давно хотят одного — стать частью
избранного народа. В свою очередь, разве семя Иакова могло не поверить, когда
Моисей печатью пророка утвердил, что теперь египтяне — плоть от плоти народа
Божьего; просто, потерявшись в пустыне, они, как блудные дети, век за веком
плутали в потемках.
Коля — дяде Артемию: Если я
правильно тебя понял, ты думаешь, что Александр II был убит за то, что вопреки
всем и вся сказал, что наша страна не Земля Обетованная, а Египет, он фараон, а
мы рабы? Считаешь, что его реформы — прямой вывод из этого.
Коля — дяде Артемию: И
второе: как мне кажется, из твоего письма следует, что Моисей, усыновленный
дочерью фараона, когда пришло время, в свою очередь, воссел на престол и
несколько лет правил, как любой другой фараон. Дальше он, подобно Аврааму,
услышал Голос свыше (так ли это было на деле или ему просто почудилось, ты
судить не берешься), который сказал ему: встань и иди из этой земли. Не
послушаться Моисей не осмелился, однако крови, казней, гибели войска в Красном
море решил избежать во что бы то ни стало.
Пески начинались всего в версте от его дворца в Раамсесе, и
умные советники подсказали фараону, что пустыня — она везде пустыня и,
чтобы принести мирную жертву Богу, никакой Синай не нужен. Тем более если ты
решил идти с чадами, домочадцами и со всем скотом. В пустыне народ пробыл пару
дней (два поколения — восточная метафора), а когда вернулся, фараон во
всеуслышание объявил, что теперь их страна называется уже не Египет — это
имя проклято Богом за грехи — а Земля Обетованная. Добавил, что дело
вообще не в имени, а в тебе, каков ты и какова твоя вера: если она истинна, ты
угоден Богу и земля, где ты живешь, есть земля Святая. Впрочем, может быть, что
в пустыне народ принес жертву не Богу, а свободе, но, вспомнив о котлах с
мясом, в ней разочаровался, безо всяких напоминаний вернулся домой. И больше не
уходил, наоборот, в своем рабстве сделался вполне счастливым.
Дядя Юрий — Коле: Как и в
Исходе, спастись можно, лишь оставив между Египтом и собой море.
Дядя Ференц — Коле: Я тоже думаю,
что попытка спастись от греха, никуда не уходя, обречена. Жизнь не только Ноя,
Лота, но и Авраама с Моисеем — ясное тому свидетельство. Грех слишком силен и
слишком укоренен в земле, выкорчевать его, хотя бы заглушить — зряшный труд.
Единственный выход — уйти, заново расчистить залежь в совсем другой стране.
Дядя Артемий — Коле: Говорят, что
еще прежде, чем сделаться Моисеем, Александр II, молясь, просил Господа не
ожесточать его сердца.
Коля — дяде Юрию: А не думаете
ли вы, дядя, что этот тихий, мирный Исход, сама его возможность и есть главное
чудо нашей истории?
Дядя Юрий — Коле: Моисей
и фараон, сойдясь в одном лице, смутили народ. Еще больше Израилю не
понравилось, что сразу и без какого-либо сопротивления дают уйти с чадами и
домочадцами, со всем скотом и скарбом. Главное, без казней и без чудес. Думаю,
наша вера в Спасение без них просто не может существовать. В том, что он вышел
на свободу так легко, а Египет избежал возмездия, народ заподозрил хитрость,
решил, что и на этот раз его обманули, обвели вокруг пальца.
Коля — дяде Артемию: Бегуны раньше
других почувствовали, что в том, что фараон возглавил Исход из Египта, в этом
«уходе без ухода» есть нечто не угодное Богу, и свернули в сторону.
Дядя Юрий — Коле: Увлеченные
общим движением, из Египта вместе с Израилем вышли и тысячи египтян. Уже
перейдя Красное море, в пустыне, они сказали Александру II, что уверовали и
теперь хотят стать частью избранного народа. Александр II принял их и у ворот
стана объявил, что они тоже семя Иакова, плоть от плоти народа Божьего. Та его часть,
что потерялась еще при Иосифе, будто блудные дети, век за веком плутала в
потемках.
Коля — дяде Евгению: Думаю,
возможность перерождения Египта в Святую Землю и наоборот — прямой вывод из
перерождения фараона Александра II в нового Моисея. Отец согласился, а кормчий,
когда я это сказал, счел мои слова за мошенничество. Но не возразил, сказал
лишь, что последний фараон Николай II, встав перед тем же выбором, покинул
неправедное царство и бежал, ушел куда глаза глядят. В общем, вопрос, может ли
зло переродиться в добро, или от зла надо бежать, иначе с грехом не совладать,
еще не разрешен.
Дядя Степан — Коле: Раз меньше
трети столбового русского дворянства (египтян) были из великороссов, остальные
изгои, пришельцы, исход народа — глупость. С точки зрения Высшей Силы, он был
бы просто абсурден.
Дядя Ференц — Коле: Думал о том,
что писали тебе Артемий и Юрий, и настроен печально. Считаю, что в любой
истории, но в русской особенно, велик контраст между жизнью светской и жизнью в
Боге. Хотя между ними нет непроходимой стены, то и то сообщающиеся сосуды,
однако в них обитают два разных, как их ни назови, народа. Конечно, в каждом
много нестойких. Бедствия: войны, катастрофы, голод неостановимо гонят людей из
привычного существования — оно со всей своей культурой, со всеми правилами и
обычаями гибнет на глазах, — и скоро беглецов прибьет к народу, который испокон
века живет так, чтобы всегда быть готовым предстать перед Господом. Подхватят,
примут к себе те, кто обращен к концу, к последним временам и Страшному суду.
С другой стороны, периоды долгого, прочного успокоения многих
возвращают обратно. В семнадцатом году в стране, разоренной Мировой войной,
этот исход из народа в народ обеспечил большевикам победу. Раскол очень глубок.
Для тех, кого я зову «народом веры», реальность — маленький суетливый поплавок,
пляшущий на поверхности воды, в то время когда любому понятно, что суть — в
рыбе, которая вот сейчас подошла к наживке и то ли уже клюнула, за-глотнула
крючок, то ли пока лишь примеривается.
В привычной нам истории Петр I — сухопутные и морские победы,
реформа госаппарата, Ништадтский мирный договор; и в этой череде громких
событий брадобритие — мелкий эпизод борьбы с традиционной русской косностью.
Другое дело — для «народа веры». В его мире указ Петра — непреложное
свидетельство, что человек, созданный по образу и подобию Божьему, решительно
отвернулся от Всевышнего, теперь и внешне принял облик сатаны. То же
русско-японская война — первая ласточка нашей будущей катастрофы. Для «народа
веры» не слишком важно, кто такие японцы, где и как они живут. Он почти ничего
не слышал о крейсере «Варяг», о сдаче Порт-Артура, но ясно понимает, что раз
православное царство терпит поражение, значит, Господь отвернулся от избранных
Своих и антихрист уже вот, на пороге.
Дядя Петр — Коле: Можно, как у
Ференца: одни из нас верят, что Страшный Суд уже завтра, другие держат это за
дурь и ничего не боятся. Но живем мы рядом.
Дядя Артемий — Коле: Согласен с
Ференцем: народ у нас трехчастный. Но ни одни, ни вторые, ни третьи не
отгорожены друг от друга навечно. Первые убеждены, что чаша зла давно
переполнилась и миром правит антихрист. Со дня на день они ждут прихода
Спасителя и молят о конце света как о манне небесной. Вторые повторяют, что
пути Господни неисповедимы, так же неисповедимы и Его намеренья, человеку их
знать не дано, гадать об этом грех. Оттого они живут, как живется, и о будущем,
что ближайшем, что отдаленном, не печалятся. Первые, так сказать, поднялись и
то ли вслед за Богом, то ли даже опережая Всевышнего, пошли в Землю Обетованную.
Они уже в Синае. Вторые решили пока погодить, остаться в Египте. Конечно,
хорошего в Земле рабства немного, но дальняя дорога страшит еще больше. Между
двумя флангами центр. Те, кто его составил, вошли в воды Красного моря как-то
неуверенно. Теперь и вовсе потерялись, мечутся как оглашенные. Глад, мор, войны
прибивают несчастных к Синайскому берегу, наоборот, мир и тишина относят назад,
к египетскому. Так туда-сюда и шарахаемся.
Дядя Ференц — Коле: По одну руку —
кочевники, номады, странники, туда же офени и революционеры, в общем,
перекати-поле, по другую — те, кто прикреплен, приписан к земле, они
приспособились и приноровились к почве, вросли в нее, пронизали своими корнями.
Дядя Юрий — Коле: Главное, и те,
и те, взыскуя правды, в одном дворе без лишних сантиментов строят, возводят мир
своей правоты. Немудрено, что всем нелегко.
Дядя Ференц — Коле: В основании
каждого народа общая, никем и ничем не отменяемая правда. Она — его санкция на
жизнь. Бывает, что народ заставят признать, что ложь в нем самом (без внешней
силы подобное невозможно), однако надолго никто с этим не смирится. Согласиться
с собственной неправотой — подписать себе приговор.
Дядя Ференц — Коле: Для народного
организма неправота — инфильтрат, инфекция. Защищаясь, он обволакивает заразу
гноем, затем выталкивает наружу. О тех, кто был связан с этой неправдой, даже
памяти не остается.
Дядя Юрий — Коле: Кому-то важно,
что твой народ — собрание людей, свидетельствующих о некой правде, а я боюсь,
что, единожды усомнившись, мы разойдемся, расстанемся, скоро друг о друге никто
и не вспомнит.
Коля — дяде Петру: Кормчий
говорит, что лагерь многое в нем поменял. У нас и вправду не корабль, не Ковчег
для избранных — натуральный странно-приимный дом. Неведомо откуда на огонек
забрел поп-расстрига. По его словам он оставил сан после того, как умерла
матушка. Он и раньше хотел уйти из церкви, но она, пока была жива, удерживала.
В нем много от сектантов, которые, как известно, из всего Евангелия берут
несколько стихов, а остальное будто не видят. Помню, еще до войны ты приводил к
нам на Покровский бульвар скопца, и он объяснял мне и маме основание своей
веры. С печальной ласковостью цитировал Матфея, говорившего: «Если же правый
глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя; ибо лучше для тебя, чтобы
погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну» (Мф.,
5:29), и опять про горе миру от соблазнов и про то, что «есть скопцы, которые
сделали сами себя скопцами для Царства Небесного. Кто может вместить, да
вместит» (Мф., 19:12).
Расстрига не сомневается, что и сама вера может сделаться
страшным искушением. Толкуя стих «А кто соблазнит одного из малых сих, верующих
в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и
потопили его во глубине морской» (Мф., 18:6), он говорит об убеждении, что мы
новый Израиль, новый избранный народ Божий и о планах Годунова возвести в
Кремле наш собственный Иерусалим; о другой попытке основать Святой град —
постройке Никоном под Москвой Воскресенского Новоиерусалимского монастыря,
который на путях промысла Божьего должен был заместить Иерусалим истинный; о
вере старца Капитона, что теперь все мы Христы, и мнение ревнителей
благочестия, что царство Божие уже грядет, что оно есть непрерывная литургия во
вселенском боголепном и прекрасном храме, во время которой праведные
благоговейно общаются с Господом.
И когда весь русский народ с кротостью и должным трепетом
предстанет перед великой тайной пресуществления Святых даров, когда со всей
искренностью, со всей силой подлинной веры он причастится телу Христову, тогда
именно и начнется Царство Божие на православной земле в Третьем и послед-нем
Риме. О нынешнем времени, когда мы решили, что своими руками можем построить
рай на земле, а потом, ликуя, открыть его врата для всех без изъятия потомков
Адама, для всех, кто рождался в этом мире, кто мучился в нем и страдал и кого
мы теперь сами, своей волей оправдаем, спасем и воскресим для вечной жизни.
Отец болеет и давно не встает, и вот расстрига сидит рядом с
ним на кровати, проповедует это, а от меня требует быть стойким, не поддаваться
врагу, но такое ощущение, что искуситель, на которого он кладет крест за
крестом, не сдается, и, борясь с ним, поп вконец изнемог. Конечно, дядя Петр,
расстрига человек неспокойный, но правда в том, что он говорит, есть. Я
пересказываю его мысль отрывисто, с большими пропусками, но, в общем, он
убежден, что манит нас все то же яблоко с Райского древа. Соблазн, который оно
источает, столь велик, что искажает Божий мир: Египет делается Землей
Обетованной, а Земля Обетованная Египтом, и мы, запутавшись, мечемся, мечемся
туда-сюда, даже не замечая, что давим друг друга насмерть. Как я понимаю
расстригу, для него наша жизнь есть нескончаемая прелесть, а мы посреди нее
этакие лесков-ские очарованные странники.
Коля — дяде Юрию: Выдалась
оказия в город, и я прямо на почте отвечаю на последнее письмо. Ты спрашиваешь,
каков расстрига с кормчим? Внешне он к нему не подлаживается, но при
необходимости держит язык за зубами. Вчера вышел прямо наш разговор, только с
рокировкой в смысле ролей. Капралов сказал, что согласен с боголюбцами. Пока не
пришел Никон, литургия верно вела в Царствие Божие. Молитвы, кондаки,
песнопения — переходы и стоянки на пути к Небесному Иерусалиму. Но церковь
сделалась безблагодатна. Господь оставил ее стены и вышел вон. Теперь, как
когда-то в Синае, снова весь мир — один огромный храм, а странники, бегущие от
зла, есть Израиль истинный. Они проговорили до глубокой ночи. Еще не раз
поминали боголюбцев, что думали отстроить из России вселенский приход;
Капитона, который хотел образовать из нее монастырь с самым строгим уставом,
вокруг одно зло и иначе не спасешься. Капралов, как и аскеты, убежден: путь к
Христу узок — девство, умерщвление плоти и презрение к миру, но понимает, что,
коли он прав, пройдут им немногие, и оттого скорбит. Расстрига расспрашивал его
про исповедь земле; жизнь пару раз сводила его с нетовцами, которые отрицают
другие таинства, но ее практикуют. Потом они вернулись к литургии, и поп
согласился с Капраловым, что если она есть путь в Царство Божие, то исправления
Никона запутали нас. А дальше в избранном народе начались разборки, где и когда
мы сбились с дороги и, главное, кто нас сбил. Чтобы больше не плутать и не
мучиться, мы повернули назад и теперь так же далеко от Бога, как были в Египте.
P.S. Про храмовые службы поп
говорит, что годовой их цикл, весь порядок молитв и песнопений есть тот план,
по которому Господь созидал мир. Его гармония — единственное, что противостоит
хаосу, злу, его конечной победе.
Коля — дяде Петру: Вчера
похоронил отца. Зарыл на краю сада, под старой вишней. Кормчий прочитал
отходную, и я опустил его в землю.
Коля — дяде Артемию: Последние
полгода отец сильно мучился. Не хватало воздуха, он и спать толком не мог. Весь
в испарине, лежит в горнице, хрипит, будто его загнали.
Папка № 12
Москва, сентябрь — середина ноября 1960 г.
Коля — дяде Петру: Ненадолго
заезжал в Москву и видел Соню. Полгода назад мать написала, что у нее новый
любовник — туркмен, чудом выживший во время страшного ашхабадского землетрясения.
Вроде бы она им очень довольна. Потом и сама Соня мне о нем написала. Письмо
было восторженное. Среди прочего намекнула, что туркмен «парит» ее не
переставая и так хорошо, что, сколько бы родня ни пугалась, она выходит замуж.
Жила Соня тогда в Мозжинке, в большом кирпичном доме, тремя годами раньше
выстроенном покойным Вяземским. Едва она расписалась с туркменом, в Москву
приехала и с ними поселилась его сестра с пятью детьми, мал мала меньше, отец
которых вроде бы погиб во время землетрясения.
Умножение семейства Соня приняла безмятежно, места пока всем
хватало. Но тихий интеллигентный поселок, где была дача, взвыл. Как и должно
кочевникам, дети проходили по нему огнем и мечом, обирали сады, вытаптывали
цветники и грядки; достаточно было открытой форточки, чтобы они залезли в дом и
унесли все, что попалось на глаза. Соседи чуть не ежедневно жаловались в
милицию, но старшему из этой орды не исполнилось и десяти лет — в общем,
участковый отмахивался.
Освоившись, сестра туркмена стала помыкать Соней, но
самоуничижение паче гордости: спать с ним ей от этого сделалось только лучше.
Тем же порядком история длилась бы и до сего дня, если бы не соседка.
Туркменчата в очередной раз обчистили ее дом, и она, зайдя объясниться с Соней,
застала брата с сестрой в такой позе, что вопросов, какие отношения их
связывают, не осталось. Началось расследование. Приезжая оказалась женой
туркмена, а дети — его собственными. Что же до землетрясения, то он в Ашхабаде
никогда не жил, родился по другую сторону Кара-Кумов, в Каракалпакии (город
Нукус), где давно известен как ловкий мошенник. Обоих, «брата и сестру»,
арестовали, впрочем, туркменку через день отпустили, а ему дали условный срок.
Их с Соней брак, естественно, признали недействительным; к ликованию поселка,
она снова вдовеет.
Коля — дяде Ференцу: Сейчас многое
из того, что было за семью печатями, становится известно. Последствия этого для
нашей семьи могут быть тяжелыми. Мать не переживет, если узнает, что Кирилл
Косяровский никогда не был героическим офицером Белой армии, что он не пал в
бою с красноказаками на реке Северский Донец; наоборот, будучи кадровым
сотрудником иностранного отдела ЧК, потом НКВД, именно по заданию этой
организации записался в Добровольческую армию и годом позже уже под фамилией
Юрлов вместе с остатками той же армии эвакуировался из Крыма в Константинополь.
Бросил маму и уехал с другой женщиной, специально для него подобранной
чекистами. Главное же, что он много лет работал на разведку непосредственно под
началом моего отца и шага не мог сделать без его ведома. Что именно отец,
предвидя свой арест, сделал так, чтобы Косяровского отозвали обратно в Москву,
где после всех вышеперечисленных пертурбаций он, как это и планировалось еще
родителями Марии, стал законным мужем их дочери. Взял на себя заботы о ней.
Если хоть что-то из этого дойдет до мамы, рухнет все
устройство ее мира, и она, хотя ни в чем не виновата, хотя и вправду много чего
в жизни приняла, никогда себя не простит. Одно дело быть страдалицей, достойно
нести свой крест, совсем другое — знать, что просто была игрушкой в руках
разных, но, безусловно, нехороших людей.
Пока с Кириллом они живут сносно. Он, конечно, постарел,
сдал, но мать раздражает не это, а его глухота. Чтобы подчеркнуть ее, она прямо
при нем громко, внятно говорит вещи, которые в других обстоятельствах вряд ли
бы себе позволила.
Коля — дяде Янушу: Убеждение, что
плоть от плоти ее должен написать вторую, затем и третью часть «Мертвых душ», в
маме, как ты знаешь, жило всегда. Правда, по временам напор слабел. То ли
разочаровавшись во мне, то ли просто устав, она на полгода-год теряла к
предприятию интерес. Как раз такое затишье случилось перед арестом отца. Но его
забрали — и все вернулось. Хорошо понимая, куда идет дело, мама еще до
приговора расторгла свой с отцом брак, а через неделю по ее требованию уже я в
институте на комсомольском собрании публично от него отрекся. Она и дальше
аккуратно, методично продолжит стирать следы прежней жизни, порвет многие
старые связи и отношения, сменит мебель, даже белье, и скоро выяснится, что не
зря.
Площадка не расчищена и наполовину, когда в Москве
нежданно-негаданно объявляется ее первый жених. Кирилл Косяровский, которого и
она, и все вы считали погибшим в двадцатом году в своем первом бою с красными
на реке Северский Донец. Косяровский и мама встречаются у ее тетки Каролины на
Якиманке, но там на глазах у родни нормально поговорить нет возможности, и мама
приглашает Косяровского к нам домой на чай. Некоторое время он держится
скованно, видно, что и маме не хватает уверенности, а потом стена между ними
сама собой рассыпается. Прервавшись на полуфразе, Косяровский с каким-то
восторгом вдруг принимается объяснять, что семнадцать лет, прошедших после
конца Гражданской войны, и в маминой жизни, и в его были лишь испытанием,
необходимой проверкой взаимной любви, оба успешно ее прошли, все вынесли и все
преодолели, теперь до конца жизни они будут вместе. Это предложение руки и
сердца, мама принимает его с радостью.
Так, в течение трех осенних месяцев я успеваю сначала
потерять отца, потом приобрести отчима, который, как бы закольцовывая круг, еще
до нового, тридцать восьмого года официально меня усыновляет. В связи с этим,
во всяком случае, по документам, ваш покорный слуга делается со всех сторон
чистопородным Гоголем. В веру, что именно я завершу труд Николая Васильевича,
влита свежая кровь, мать опять на коне и не ведает сомнений. По вполне понятным
причинам, дядя Януш, я не могу ответить на вопрос, почему мама не родила от
Косяровского еще одного Гоголя, не захотела или просто не смогла. В любом
случае, кроме меня, других детей у нее нет, теперь ясно, что и не будет.
Впрочем, и без общего потомства первый год жизни с
Косяровским мать была счастлива, только затем шаг за шагом идиллия стала
сходить на нет. Ваше подозрение, что до мамы рано дошел слух, что,
эвакуировавшись из Крыма, Косяров-ский недолго оставался белым офицером, что во
Франции он был завербован агентурой иностранного отдела НКВД, больше того,
служа под непосредственным началом моего отца, организовал громкое похищение и
убийство генерала Кутепова, безосновательно. Причин множество. Главная же та,
что добровольцем в деникинскую армию Косяровский записался под фамилией своей
матери — урожденной Юрловой, дальше под этой фамилией почти пятнадцать лет жил
в Париже, и в Москве тридцать восьмого года никому в голову не могло прийти,
что убийца Кутепова, Юрлов, и мамин Косяровский — одно и то же лицо.
Тем не менее первая трещина в их отношениях действительно
связана с убийством Кутепова. Отчим, каким я его запомнил еще по встрече у тетки,
был сухощав, молодцеват, вдобавок элегантен. Кроме того, его отличали хорошие
манеры. В общем, он мало походил на своих московских ровесников. Единственный
недостаток, на который все обратили внимание, — тугоухость. Но и она не
показалась нам сильной. Откуда взялась глухота, теперь уже не тайна. В тридцать
четвертом году прежние друзья-монархисты первые разобрались, что убийца именно
Юрлов, первые его нашли и, если бы не подоспела французская полиция, наверняка
забили бы до смерти. А так все, чем Юрлов отделался, — десяток кровоподтеков,
перелом ноги и поврежденные барабанные перепонки. За три года, что он провел в
Сюрте (прежде чем мы его обменяли на какого-то французского агента), синяки
рассосались, перелом сросся, остались лишь проблемы со слухом.
Впрочем, своей глухоты Косяровский не стеснялся. Похоже,
считал за увечье, полученное на поле боя от классового врага. Так или иначе, он
не только ее не скрывал, наоборот, всячески демонстрировал. От отца, который
очень любил музыку и неплохо ее знал, в доме остался граммофон хорошей немецкой
работы. Косяровский отвинтил от него рифленый из позолоченной латуни раструб и,
если разговор, что шел за столом, был ему интересен, узким концом прикладывал
трубу к уху, широким же направлял в сторону собеседника. Тебе как бы давалось
знать, что теперь ни одно слово не уйдет впустую, каждое будет услышано. Мать
эти манипуляции с раструбом просто бесили, но Косяровский будто не видел
недовольства. Тем не менее, дядя Януш, поначалу и с трубой, и без нее все было
очень хорошо, и мама, извещая родню о новом замужестве, в том же письме снова
просила каждого адресата прислать для меня все, что он думал и думает о
«Мертвых душах». Писала, что будет полезна любая мелочь, любая подробность.
Тогда ни один номер центральных газет не обходился без статей о бригадном
подряде, похоже, нечто подобное планировалось и для поэмы. В общем,
взаимопомощь и взаимовыручка ради светлой и всеми столь чаемой цели.
Коля — дяде Петру: Отец по-своему
безусловно любил мать, был к ней привязан и, в общем, старался если и не
заслужить прощение, хоть примирить с жизнью, которая сложилась так, а не иначе.
Конечно, у него были любовницы, обычно, как я понимаю, стенографистки, но эти
связи из-за секретности работы были для матери вне всякой доступности. Последнее
важно потому, что она была отчаянно ревнива, считала права собственности на
мужа абсолютными, вне зависимости от того, как сама к этой собственности
относилась. Снискать ее милость отец пытался по-разному: дарил цветы, делал
дорогие подарки, мать любила и камушки, и всякого рода безделушки, водил в
хорошие рестораны. Щедрость давалась ему легко — иностранный отдел ГПУ, где он
служил, своих сотрудников никогда не обижал. Однако одними подарками смягчить
мать было трудно, и отец, имея неплохие способности к анализу — они, а не
только чистейшая анкета открыли ему дверь в «органы», — исподволь стал ей
объяснять, что как бы все ни казалось со стороны и что бы сама мать по этому
поводу ни думала, их союз предопределен свыше.
Прежде я считал подобные разговоры глупостью, но сейчас,
зная, что как раз тогда Кирилл Косяровский стал работать под его началом,
смотрю на дело иначе. Для чего он был нужен семье Гоголей, в чем его назначение
и роль, если так и так «Мертвые души» не дописаны, объяснить внятно отец, конечно,
не мог. Впрочем, и без этого временами он бывал убедителен, но, едва мать
видела, что дело клонится к тому, что правильно, что она не вышла замуж за
любимого человека, правильно, что, обручившись с ней, жених через неделю погиб,
а ее, молодую, наивную девочку по разнарядке отдали какому-то грязному
красноармейцу, она заходилась в плаче, ревела и ревела. Казалось, отец мог бы
это запомнить, подобрать для разговора другую тему, но раз за разом он ко всему
этому возвращался.
Коля — дяде Артемию: Иронизируя над
матерью, отец говорил, что среди нас, Гоголей, он не случайный человек. Николай
Васильевич очень бы его одобрил. Таким, как отец, он и в «Ревизоре», и в
«Мертвых душах», и в «Выбранных местах» давал самое почетное место. В комедии
он — тот жандарм, который объявляет, что в город по именному повелению прибыл
настоящий ревизор. Во второй части «Мертвых душ» и в «Выбранных местах» —
скорый военный суд, которым губернатор грозит взяточникам и безбожным
мздоимцам.
Коля — дяде Петру: Александра
написала мне: Косяровский оправдывался тем, что сначала предполагалось, что в
Европу он и твоя мама поедут вместе, поэтому, записавшись в Добровольческую
армию, он и ее взял с собой на Дон. Но потом Центр подобрал ему другую пару.
Дело не в красоте новой напарницы, главное, что она лучше матери знала
иностранные языки и хорошо владела азбукой Морзе. Когда дело решилось, его
внесли в списки погибших, и уже под другой фамилией через Константинополь,
Галлиполи и Лемнос он год спустя добрался до Парижа.
Ференц — Петру: Ты прав,
сейчас чересчур много всего выходит на поверх-ность, и что с этим делать,
непонятно. Вчера Вероника, мать Сони, прислала из Москвы письмо о Кирилле
Косяровском. Когда историю вербовки читаешь в деталях, поражаешься ее печальной
неизбежности. В марте семнадцатого года выпускной класс Второй московской
гимназии весь целиком по предложению и под руководством своего любимого учителя
литературы Порфирия Станского пошел в комитет солдатских и народных депутатов и
заявил, что они тоже хотели бы послужить революции. Принял их эсер, комиссар
Ермолаев, отвечавший за безопасность в городе, и сразу предложил сообщать обо
всех разговорах, которые ведутся у них дома и в домах, в которых они бывают.
Весь класс и тоже во главе со Станским с возмущением это отверг, и комиссар,
убедившись, что плод не созрел, сказал, что его неправильно поняли, ни о каких
доносах речь не идет и не шла: самое важное в настоящее время — сбор посылок
для лежащих в госпиталях раненых. Посылками класс и занимался сначала почти
ежедневно, потом, конечно, реже до августа семнадцатого года. Но ранеными
история не закончилась. В течение недели трое человек из класса, причем каждый
был убежден, что он такой один, второй раз пришли к Ермолаеву и заявили, что
принимают его первоначальное предложение. В общем, они готовы служить
революции, как то нужно самой революции, потому что ее правота не вызывает у
них сомнений. Все трое были из хороших семей. Один из трех — Кирилл
Косяровский.
Полгода они выполняли разовые поручения, но в сентябре эсера
Ермолаева сменил большевик Никонов, и, с согласия Дзержинского, из гимназистов
было решено сделать агентов, что называется, глубокого залегания. Теперь они
должны были сообщать о настроениях того круга, к которому принадлежали их
родители, в сущности, и только. Чтобы у «органов» не было искушения открывать
по доносам следствие, тем вольно или невольно вывести агента из тени —
конкретные имена, фамилии им предписывалось указывать лишь в случае прямой
угрозы делу революции. Двое так и продолжали работать в Москве, а Кирилл
Косяровский (с двадцать седьмого года его курировал отец Коли Паршин) вместе с
остатками Белой армии в девятнадцатом году был эвакуирован из Крыма и
постепенно, через Константинополь, Галлиполи и Белград добрался до Франции.
Здесь он быстро пошел в гору, скоро возглавил группу ликвидаторов, которая в
конце двадцатых — середине тридцатых годов убила в Париже и Берлине шесть
человек из числа видных монархистов — генералов и чиновников. Два других ничем
подобным не замазаны. И их бывшие соученики по той самой Второй гимназии и
сейчас говорят о товарищах с нежностью. Вплоть до конца сороковых годов они у
себя дома организовывали по обстоятельствам времени не балы, конечно, а, как
они их называли, «бальчонки», где гости танцевали до упаду, пели Вертинского, понемногу
выпивали и вспоминали прошлую жизнь. Гулянья использовались НКВД на прежний
манер. Темы, которые там поднимались, разговоры, которые велись, сам их градус
были для властей чем-то вроде барометра, и они этот свой инструмент очень
ценили. Из завсегдатаев встреч сели единицы, причем вне всякой связи друг с
другом, так что те, кто держал эти квартиры, представ перед Богом, смогут
сказать, что по их доносам крови пролито не было.
В тридцать восьмом году Косяровский сразу, как вернулся в
Москву, возобновил с одноклассниками отношения. По уставу ничьи мужья и жены на
посиделки не допускались, оттого была бездна перекрестных романов, которые
многим и во многом скрасили жизнь. О Кирилле Вероника узнала случайно. Год
назад, когда начались реабилитации, так же, как и Коле, ей позволили прочитать
расстрельное дело сестры, и вот в нем она нашла упоминание о «бальчонках»,
Вертинском и перекрестных романах, а чтобы не оставалось уж никаких сомнений,
адреса обеих квартир, имена владельцев и подробные характеристики постоянных
посетителей.
Коля — дяде Артемию: Ты будешь
удивлен, но и отцу, не только дяде Юрию, инкриминировали участие в заговоре
Гоголей. По его словам, НКВД было известно о планах дописать вторую, затем и
третью часть «Мертвых душ», и органы отнеслись к ним с большой
настороженностью. Впрочем, отец говорил, и дядя Юрий это подтверждает, что в
обвинительном заключении заговор Гоголей не фигурировал. Кроме дяди Юрия, из
наших сидели еще трое — Стависский, дядя Алексей и тетя Карина. Будучи в
Москве, я с ними разговаривал. На их следствии Гоголь не упоминался. Обвинений
было много, но такого они не упомнят. В общем, история темная.
Коля — Михаилу Пасечнику: В конце
60-го года, когда архивы НКВД ненадолго открылись, я получил возможность
прочитать документы, касающиеся нашей семьи: и свое дело, и дело отца. Отец
просидел в общей сложности почти восемнадцать лет, с 38-го по 56-й год, в двух
лагерях под Воркутой и в Сибири. Я — тринадцать лет, с 41-го по 54-й — в
Хакасии. Как правило, мне давали отдельные страницы из доносов и показаний, где
что я, что отец фигурировали, но работы у чекистов было много, по выходным
вообще запарка, так что иногда затребованное дело попадало в мои руки все
целиком. Одно было боком связано с семейством Гоголей.
У следователей, которые его начинали, безусловно была
интуиция: по их докладным запискам на имя глав ГПУ-НКВД от Дзержинского до
Ежова видно: они не сомневаются, что нащупано важное, может, даже решающее для
судеб революции. Но и другое очевидно — нехватка композиционного дара, умения
собрать, свести все в единую картину. То ли они чересчур широко забрасывали
сеть, брали слишком много народа, то ли им просто недоставало образования.
Скорее последнее. Вопросы, которые требовали внимания, оказались сложными, и
раз за разом следствие теряло темп, ясное понимание, чего оно хочет, куда, в
каком направлении двигаться дальше.
Идущая год за годом слежка, анализ ее материалов имеют смысл,
если из этого однажды слепится существо, схожее с человеком, то есть такое, у
которого есть голова, руки, ноги, есть питающая все кровеносная и нервная
система, чье назначение связывать, руководить различными частями тела — но
нашему Адаму с ваятелями не везло. Сколько ни тратилось усилий, на свет
вылуплялся нежизнеспособный уродец и идиот. Пока же кроили наново, происходило
неизбежное: люди, на которых клали глаз, были яркие, на общем фоне они
выделялись, неудивительно, что другие следователи, ведущие совсем другие дела,
мимо них тоже не проходили. Успевали или расстрелять несчастных, или отправить
в лагеря, в общем, пускали под нож. И снова все рассыпалось.
В этой истории была какая-то обреченность, бездна разных
людей, что-то между собой обсуждавших, к чему-то готовившихся, а что к чему,
никто понять не может. Читать дело подряд, том за томом, я, конечно, не мог, в
лучшем случае пролистывал, и все равно это свое недоумение запомнил.
Коля — дяде Петру: Мир тесен.
Заехал в Вольск к Тате за очередной порцией архива. Был обихожен, обласкан
сверх всякой меры. За день до поезда в Оренбург и дальше — на корабль Тата
повезла в Саратов, к Сергею Колодезеву, весьма популярному местному портретисту
— он ее дальний родственник. Приняли нас тепло, работы тоже интересные. Этакий
микст иконы (Колодезев начинал подмастерьем у богомаза) и классического
портрета. Но сделано с тактом. За чаем Сергей рассказывал, что учился во
ВХУТЕМАСе, среди тех, кто им преподавал, — Малевич, пару раз упомянул и
товарища, с которым вскладчину нанимал мастерскую, платил натурщице. Только уже
в поезде сообразил, что это Валентин — Сонин дядя.
Папка № 13
Казахстан, ноябрь 1960 — сентябрь 1961 г.
Дядя Валентин — Коле: В Хиве ты
допытывался у меня, что я думаю об отношениях Гоголя и художника А. А. Иванова.
Если я и уходил в кусты, то по причинам скорее личным. И сейчас, числя Иванова
среди замечательных художников XIX века, я долгие годы был увлечен им одним. Мы
трое — Смирнов Александр Евгеньевич, однофамилец художника Володя Иванов и я —
учились, копируя день за днем его эскизы и наброски. К тому времени еще
вернусь, а пока пара соображений общего свойства.
Думаю, тебе и без меня известно, что когда-то сама церковь,
затем по преимуществу еретики да сектанты, истомившись страдать, безо всякой
надежды ждать и ждать Христа, не раз сговаривались приблизить время Страшного
Суда. Пытаясь принудить Спасителя не длить дальше мучения человека на Земле,
решались на вещи, о которых и писать страшно. Шаг за шагом это историческое
нетерпение нашло адептов и среди людей вполне светских. Наш недавний лозунг —
пятилетка в четыре года — из того же ряда. Как мы оба хорошо знаем, Гоголь с
«Выбранными местами», второй и третьей частями «Мертвых душ», на равных Иванов
с «Явлением Христа народу», верили, что едва то, что они делают, будет
завершено, откроется людям, в их душах это произведет такую работу, что Второе пришествие
окажется на расстоянии вытянутой руки.
Обрати внимание: поначалу они, хоть и влияли друг на друга
(Йордан пишет, что Иванов видел в Гоголе какого-то пророка), шли, в сущности,
автономно, однако затем стали думать, что эти перемены в человеческих душах,
это их очищение, готовность к новому Исходу во имя Христа явится результатом
совместных усилий. Подтверждая возникшую связку, кто-то и жизнь Гоголя, и жизнь
Иванова, будто специально одну к другой подгоняя, до краев наполнил фатальными
совпадениями.
Перечисляю без ранжира. Каждый всю вторую половину жизни ни
на что стороннее не отвлекался, был занят одним делом. Оба работали каторжно
(Гоголь десять лет, Иванов почти тридцать), но ни тот, ни другой этот свой труд
не закончил. Вторая часть «Мертвых душ» сожжена (почему — вопрос
спорный, я, как и многие, думаю, что Гоголя не удовлетворило ее качество),
третья, по-видимому, даже не начата. В любом случае поэма, как она была
задумана, до читателя не дошла. «Явление Христа народу», хотя император и купил
полотно, тоже не закончено, на холсте немало мест, где красочного слоя вообще
нет. Но главное не это, а то, что сделанное совершенно не оправдало надежд.
С «Мертвыми душами» понятно, но и «Выбранные места…», на
которые, как и на Развязку к «Ревизору», Гоголь много ставил, были встречены с
недоумением. «Явление Христа...» публика также приняла равнодушно, и, значит,
ни книга, ни картина никакой правильной перемены в человеческих душах не
произвели. Добавлю, что и Гоголь, и Иванов считали, что работать можно только в
Риме, и после того, как вслед за своими творениями они вернулись на родину, оба
скоропостижно скончались — Иванов не прожил в России и полугода.
И последнее — обстоятельства их смерти. В письме
«Исторический живописец Иванов» Гоголь писал: «Все уверились, что картина,
которую он работает, — явленье небывалое… хлопочут… чтобы даны были ему
средства кончить ее, чтобы не умер над ней с голоду художник, — говорю буквально
— не умер с голоду». После смерти Гоголя этот пассаж уже не выглядит тропом.
Наверное, Коля, ты слышал, что и смерть Иванова — он умер от холеры — была до
крайности мучительна. В Развязке к «Ревизору» Гоголь настаивает, что место
действия пьесы — «Ад нашего душевного города», а персонажи комедии не живые
люди, а человеческие страсти. Письмо «Исторический живописец Иванов» — повесть
не о целом городе, а о двух отдельных душах, сходство которых и сходство пути
которых (оба идут к Христу, то есть выбираются из Ада, спасаются) удивительно.
Письмо на треть автобиографично, но и без этого ясно: то, что Гоголь пишет об
Иванове, относится к самому Гоголю, и наоборот. Что долгое время они в своей
жизни были, будто Кастор и Поллукс. Когда-то, еще учась во ВХУТЕМАСе и копируя
Иванова, я сделал несколько страниц выписок «Выбранных мест...» и других из
гоголевских писем. Привожу их здесь, хотя догадываюсь, что для тебя они не
новость.
«Еще вы не приобрели того, что одно могло б двинуть работу и
сообщить вам ту силу, до которой не достигнешь никакими трудами и знаниями.
Словом, вы еще далеко не христианин, хотя и замыслили картину на прославленье
Христа и христианства. Вы не почувствовали близкого к нам участия Бога и всю
высоту родственного союза, в который Он вступил с нами».
«Явление же это совершится в вас вот каким образом. Начнется
оно запросом: а что, если Бог в самом деле сходил на землю и был человеком и
нарочно для того окружил земное пребывание свое обстоятельствами, наводящими
сомнение и сбивающими с толку умных людей, чтобы поразить гордящегося умом
своим человека и показать ему, как сух, и слеп, и черств его ум <...> не
озаренный светом высшего разума? Это будет началом обращения, концом же его
будет то, когда вы не найдете слов ни изумляться, ни восхвалить необъятную
мудрость разума, предприявшего совершить такое дело: явиться в мир в виде беднейшего
человека, не имевшего угла, где приклонить гонимую главу свою, несмотря на все
совершенство своей человеческой природы».
«…Я вижу во всем этом волю Провидения, уже так определившую,
чтобы Иванов вытерпел, выстрадал и вынес все, другому ничему не могу
приписать».
«С производством этой картины связалось собственное душевное
дело художника <...> в котором вовсе не участвует произвол человека, но
воля Того, Кто повыше человека. Так уже было определено, чтобы над этой работой
совершилось воспитание собственно художника, как в рукотворном деле искусства,
так и в мыслях, направляющих искусство к законному и высшему назначению».
«В толпе этой стоят и будущие ученики Самого Спасителя. Все,
отправляя свои различные телесные движения, устремляется внутренним ухом к
речам пророка, как бы схватывая из уст его каждое слово и выражая на различных
лицах своих различные чувства: на одних — уже полная вера; на других — еще
сомнение; третьи уже колеблются; четвертые понурили главы в сокрушенье и
покаянье, есть и такие, на которых видна еще кора и бесчувственность
сердечная…»
«И вся толпа, не оставляя выражений лиц своих, устремляется
или глазом, или мыслию к Тому, на которого указал пророк. Сверх прежних, не
успевших сбежать с лиц, впечатлений пробегают по всем лицам новые впечатления»,
— Коля, обрати внимание на попытку уйти от живописной статики, добиться чисто
киношной по своей природе подвижности, изменчивости: — «Чудным светом
осветились лица передовых избранных, тогда как другие стараются еще войти в
смысл непонятных слов, недоумевая, как может один взять на себя грехи всего
мира, и третьи сомнительно колеблют головой, говоря: «От Назарета пророк не
приходит». А Он, в небесном спокойствии и чудном отдалении, тихой и твердой
стопой уже приближается к людям».
«Нет, пока в самом художнике не произошло истинное обращение
ко Христу, не изобразить ему того на полотне. Иванов молил Бога о ниспослании
ему такого полного обращенья, лил слезы в тишине, прося у Него же сил исполнить
Им же внушенную мысль…»
«Иванов просил у Бога, чтобы огнем благодати испепелил в нем
ту холодную черствость, которою теперь страждут многие наилучшие и наидобрейшие
люди…»
Все это ты, конечно, читал, соответственно, знаешь и без
меня, а вот то, что пойдет дальше, уверен, будет новостью. Я начал письмо с
моих товарищей по ВХУТЕМАСу, Саши Смирнова и Володи Иванова. Так вот, когда мы
втроем копировали эскизы к «Явлению», они заметили, что среди ветвей огромного
дерева, которое художник поместил на переднем плане картины (возможно, Древо
Познания добра и зла или Древо Жизни), мелко и почти сливая их с листвой,
Александр Иванов написал несколько десятков вставших из могил мертвецов.
Обдумав все это, мои товарищи вдруг уверились, что вопреки названию, на картине
не «Явление Христа», а второе Его пришествие и Страшный Суд. Помню, что к их
версии я поначалу отнесся скептически, стал спорить. Говорил, что ведь сказано,
что Христос взял на себя грехи мира. Так вот, мертвецы, которых они нашли на
картине, не те, что встанут из гробов перед Концом света, а те, чьи грехи,
начиная с самого Адама, Спаситель взял на себя.
Тогда каждый из нас остался при своем, но Володя Иванов,
человек дотошный, даже въедливый, продолжал и дальше заниматься всем этим.
Много лет он работал в запаснике Третьяковки, потом уехал в Ленинград и там, в
Русском музее, стал хранителем живописной коллекции XIX века. Русский музей и
Третьяковка — два главных собрания работ Александра Иванова, и Володя,
расположив по годам эскизы с точностью, убедительностью, вообще возможной в
нашем деле, проследил, как первоначально задуманное «Явление Мессии» шаг за
шагом превращалось в «Страшный Суд» и «Второе пришествие». Почему эту его
работу до сих пор не опубликовали, не знаю, но сомнений в Володиной правоте у
меня нет. Таким образом, и фигуры, которые Иванов написал в полный рост, нагие,
обернутые в саван, есть мы, все мы: «Тогда отдало море мертвых, бывших в нем, и
смерть и ад отдали мертвых, которые были в них; и судим был каждый по делам
своим». (Откр. Иоанна Богослова, 20:13)
Коля — дяде Петру: Дядя Валя
пишет, что известный художник Казимир Малевич, который преподавал им с
Колодезевым во ВХУТЕМАСе, будучи арестован в двадцать шестом году, на допросе
показал, что те его картины, которые в течение последних шести лет, с 1918 по
1924 год, были проданы на Запад, на самом деле являлись зашифрованными
посланиями. Адресат — английская разведывательная служба МИ-5, внештатным
агентом которой он является с 1912 года. В работах, так или иначе относящихся к
фигуративной живописи, информация о советской армии и промышленном потенциале
кодировалась цветом, отдельными деталями и их взаимным расположением на холсте.
Что же до абстракций, в частности, вывезенного недавно частным коллекционером
Горнфельдом «Черного квадрата», то это сделанный по заказу МИ-5 анализ общего положения
дел в стране.
Дядя Юрий — Коле: Часто
вспоминаю твоего Чичикова. Как бегал по России и из России, и думаю, что любая
империя — Вавилонская блудница, она всегда место плена. Ее строят люди, которым
ждать больше невмоготу, но которые прийти к Господу еще не готовы. Империя —
нечто вроде плода с Древа Познания, который ты сорвал слишком рано. Мера
страдания не пройдена, что бы человек на сей счет ни думал. Оттого мы и были
изгнаны из рая, что прежде сами отвернулись от Господа.
Дядя Ференц — Коле: Греховен сам
корень империи. Петр запряг, связал постромками избранный народ и иностранцев —
слуг дьявола. Рано или поздно такая упряжь должна была понести.
Дядя Артемий — Коле: Ты спрашиваешь
о раскладе, который все триста лет, то есть от начала и до революции, держал,
не давал упасть династии Романовых. О лебедях, раках и щуках, о конях и
трепетных ланях, которых, так или иначе, запрягли в одну колесницу, а дальше,
намотав на руку вожжи, гнали и гнали вперед. Три века это получалось, а потом
то ли кучер состарился, то ли просто потерял вкус к жизни, устал, но сила из
рук ушла, и вожжи повисли. Помню, как я радовался, думал — ну и что, пусть наша
тяглая живность передохнёт (а то передо?хнет) от скачки, нам и самим не грех
полежать на траве. Если же кто из пристяжных сделает ручкой, то и это не беда,
главное — чтоб не сдал коренник. И вот, когда я уверился, что все в порядке,
жизнь скоро войдет в колею, вдруг говорят, что тишина, которая так утешала, —
наваждение, фантом — на самом деле мы просто оглохли от бешеного галопа. Не
понимаем, что те, кого запрягли, идут вскачь, не разбирая дороги. Несутся
быстрее прежнего и не остановятся, пока не убьют себя, нас, других, кто
окажется на пути.
Теперь, как ты требуешь, проще и понятнее. Михаил Романов и
патриарх Филарет — Россия зализывает раны после смуты. Их время — время
репетиций, домашнего заучивания роли, первых, робких попыток выйти на сцену. Но
веры в себя мало, и зал принимает прохладно. При Алексее Михайловиче Россия шаг
за шагом входит в силу. Лет двадцать бал правит утопия (ревнители благоче-стия),
всеобщая вера, что нескончаемая церковная литургия, свечи и ладан, иконы и
песнопения во всей своей неземной красоте есть прообраз Небесного Иерусалима.
Путь искупления человеческих грехов начат, идет полным ходом,
и скоро по чуду Господню блудный сын вернется к Отцу. Из Святой Земли — Нового
Израиля — силой покаяния и молитвы воздвигнется царствие Божие, настанет день
спасения. Позже верх берет другой взгляд, более практичный. Царствие Божие не
придет, пока Спаситель окончательно не восторжествует, не низвергнет антихриста
в ад. Ждать быстрой победы не стоит, битва только разгорается. Она будет
долгой, для всех немыслимо тяжелой. Расширение территории Святой Земли, царства
добра и света (России) есть поражение сил зла, поражение мира, который
добровольно отдался под власть сатаны, теперь верно ему служит (Польша, в том
же ряду Крым, Средняя Азия и Великая Порта, жестоко угнетающая наших братьев по
вере — православных христиан). Эта война от каждого потребует жертв. В частности,
от крестьян — новых податей, позже закрепощения и рекрутов. Сразу приходят
победы, и это подтверждает, что путь, которым идет избранный народ, угоден
Господу.
Дальше, Коля, следующее. Россия присоединяет Украину,
Прибалтику, Финляндию, затем Польшу, все Причерноморье, Кавказ, Хиву, Бухару и
Коканд, таким образом, освящает их. То есть Египет делается законной частью
Земли Обетованной, и это оказывается непосильным соблазном. Великолепие и
пышность, порядок и правильное устройство египетской жизни, грандиозные
постройки, протянувшиеся на тысячи километров рукотворные каналы, урожаи,
зависящие только от человеческого труда, а не от прихотей природы — перед этим
не устоишь. Русские цари все упорнее походят на фараонов, клир — на жрецов
фараона, дворянство — на его свиту.
Проходит пара поколений, и Новый Израиль понимает, что угодил
в рабство, его угнетатели — те же про?клятые Писанием египтяне. Народный взгляд
все больше отличен от взгляда наместников Бога на Святой Земле. Староверы
первые сформулируют его четко и внятно. Спаситель не одержал победы над
антихристом, наоборот, нечистый попутал верных, и они один за другим встали под
его знамена. Народ Израилев, завоевав Египет, сам попал к нему в кабалу. Не
Египет сделался частью Святой Земли, а Святая Земля обернулась Египтом.
Начальники же его, Романовы (не только Петр), — лишь разные лики антихриста.
Надо сказать, что в Кремле прозорливые люди давно видели эту угрозу. Среди
первых — патриарх Иоаким, год за годом предупреждавший об опасности расширения территории
Святой Земли. Люди, ему близкие, много думали, где должна проходить граница
добра и зла так, чтобы грех не смог через нее перебраться, погубить Божий
народ.
Когда Святая Земля окончательно отдалась антихристу и Господу
не осталось ничего другого, как напустить на нее воды потопа, большинство
смирилось, а из устоявших одни, чтобы не поддаться сатане, взошли на гари,
другие, по примеру Ноя, стали строить корабли — новые ковчеги.
Еще добавлю, что Паисий Величковский считал, что борьба,
которую с нечистой силой ведет затворившийся в келье монах, его молитва и есть
центр миро-здания, а все земные катаклизмы и бури, все восстания, революции,
бунты — лишь ее отблески, ее отголоски и эхо.
Так вот, после того как для избранного народа Земля
Обетованная сделалась домом рабства, бежать от зла стало некуда. Теперь только
молитва и наша внутренняя работа оставляют надежду на спасение. И последнее.
Твои бегуны, коли они и вправду не осядут, не пустят корней в погрязшей в
грехах земле, может быть, и спасутся.
Дядя Юрий — Коле: В известном
«по образу и подобию» бездна соблазна, а запретов будто нет вовсе. Земной прах
чересчур мягок, податлив, он первый готов признать тебя за высшую силу. Оттого
бесхребетность земли, глины считаю за зло. Скажу больше, в ее способности
принять любую форму и вид есть что-то неприличное, постыдное. Она сознательно
развращает нас. Вседозволенность такая, что никто и не спрашивает, сможешь ли
ты вдохнуть жизнь в то, что лепишь. Посему нет сомнений, что и прежде Египет
шулерски делали материалом для Земли Обетованной, наоборот, Землю Обетованную
превращали в Египет. И дальше так будет еще не раз. Наверное, только уход,
бегство что-то здесь меняет, увы, тоже ненадолго.
Коля — дяде Петру: Кормчий
говорит, что все мы — строители Вавилон-ской башни. Прежде чем рассеемся
по земле или вообще уйдем в небытие, хотим оставить по себе память. Египетские
каналы и пирамиды целы до сих пор, и в этом соблазн, которому невозможно
противиться. Господь дал тебе покрытую песками пустыню, а ты превратил ее в сад,
страну, текущую молоком и медом. Для земной власти Египет навечно останется
Землей Обетованной, оттого любой правитель, невзирая ни на что, ведет свой
народ в Мицраим. Бегуны же, которые не признают над собой никого, кроме
Всевышнего, представляются царям неразумными бунтовщиками, жалким презренным
племенем, мечтающим о возвращении в пустыню. Одна жизнь так несогласна с
другой, что фараон и его народ не может не ненавидеть народ Моисея. Где они
сталкиваются, море от крови делается Красным.
Дядя Петр — Коле: Твой дядя
Святослав говорит про земную власть, что она страстный голубятник. Так, безо
всякого смысла и разумения, мы клюем свой корм, пока она разбойным свистом не
поднимет нас, не закрутит в стаю. Лишь в полете мы делаемся стройной, мощной,
организованной и прекрасной силой, любоваться которой можно бесконечно.
Коля — дяде Святославу: О
свисте я уже слышал, но другое. Первый из Капраловых говорил, что страдания
даруются человеку единственно для того, чтобы оторвать его от земли, которая на
самом деле нам не мать, а мачеха. Тому, кто бежит от войны, от голода и мора,
часто удается спасти свою душу, а кто из последних сил держится за насиженное
место, теряет и Царствие Небесное. Капралов говорил о земных бедствиях как о
выстреле, как о резком пронзительном свисте, который, если в тебе остался страх
Божий, осталась кротость, смирение, будто голубку, побуждает взмыть в воздух. А
там Господь, и Он ни одного праведника еще не оставил Своим попечением.
Коля — дяде Ференцу: Иногда кормчий
прямо вторит тебе, будто сомневаясь, что для мира и от странников было одно
благо, говорит, что империя потому сделалась такой огромной, что никого не
прощала и не забывала, вечно гналась за каждым, кто из нее и от нее бежал. Мы
не признавали ее, считали за антихристово царство, а она, не обращая на это
внимания, умела сделать нас своими следопытами и первопроходцами.
Дядя Артемий — Коле: Империя
расширялась самым естественным образом. Гонимые, преследуемые бежали на ее
окраины. Взяв след, она неуклонно и непре-станно гналась за ними. Все это были
ее души, она считала, что возвращает свое.
Дядя Петр — Коле: Что патриарха
Иоакима страшило быстрое расширение Святой Земли, слышал. Новоприобретенные
земли были насквозь пропитаны ересью, и он знал, что, едва зло окажется в нас
самих, станет нашим собственным злом, совладать с ним не сумеем. Нам недостанет
сил его окуклить, как бы в себе запереть, тем более обратить грешников, вернуть
их в истинную веру. Но власть держалась другого мнения. Не сомневалась, что
перед чудом наших побед, перед столь явным благоволением Всевышнего не устоит
ни один отступник. Это был богословский спор, и, в общем, всякая русская
история — его продолжение.
Дядя Януш — Коле: Россия —
Израиль, сделавшийся империей.
Дядя Евгений — Коле: Единственная
цель власти, что шесть веков движет империю на север и юг, восток и запад, —
убедить народ в собственной законности. Перед ее посохом склоняются все другие,
значит, Всевышнему она угодна. Следовательно, и легитимна.
Дядя Юрий — Коле: Согласен, но
легитимность эта без права на ошибку. По свойству Святой Земли она не может
быть ни потеряна, ни уступлена, ни продана. Там, откуда ушел Господь, воцарился
антихрист. Мы никогда не простим Александру II Освободителю продажи Аляски,
хотя при нем победили в Балканской войне, завоевали Среднюю Азию и завершили
покорение Кавказа. Белые сто раз предсказывали большевикам конец, однако
коммунисты в седле: ведь мы растем, как на дрожжах. Но вот увидишь, стоит раз
оступиться, отдать что-либо, и они у власти тоже не удержатся.
Дядя Ференц — Коле: Все говорят,
что наше вмешательство в европей-скую войну (Первая мировая война) было
безрассудством, безумной ошибкой. Империя совершила ее и погибла. Говорят, что
в этой войне Франция и Англия использовали нас, а потом бросили на произвол
судьбы. На самом деле то был триумф веры над прагматикой. Мы воевали не
бесплатно. В случае победы получали Константинополь с проливами и преобладание
на Балканах. То есть то, о чем мечтали с XIV века. За что пролили море крови,
сначала воюя с татарами, потом с Крымом и Портой. Упустить такой шанс было
преступлением, именно что грехом. Его бы себе никто не простил.
Дядя Евгений — Коле: Почему все
время воюем? От старых саженцев проку немного. Другое дело — молодые: зароешь
их в землю и ждешь, когда прорастут, пустят побеги.
Дядя Ференц — Коле: Первый и
главный вывод: очевидна непрочность романовской империи. Нескончаемая экспансия
не от избытка силы; она бегство от внутренних проблем, с которыми никто не
знал, что делать.
Коля — дяде Петру: Все, как и
раньше. Соня пишет каждый день. Сколько дней не был на почте — столько и писем.
Коля — дяде Артемию: Привыкла, что
у нее есть домашний психоаналитик, привыкла все про себя рассказывать и на
любой, даже невинный вопрос, отвечает исповедью. Не таясь и ничего не стесняясь,
спокойно рассказывает, как Вязем-ский обращался с ней в постели, с кем, когда и
почему она ему изменяла.
Коля — дяде Петру: Она так хочет
быть объективной, все объяснить, все разложить по полочкам, что иногда
забывает, что перед ней не Вяземский. Вчера стала мне объяснять, что в юности у
нее был мальчик, который все заводил ее и заводил, а довести дело до конца не
решился. Говорит, что была молоденькая, прелестная, отчасти, конечно, и
взбалмошная, но, почему ее следовало бояться, не понимает. Ясно, что она многим
нравилась, но и в этом тоже нет ничего дурного. Кому она достанется, никто
точно сказать не мог, выдали же ее за Вяземского, потому что он оказался
хитрее. Сначала запугал, что беспокойство, которое в ней есть, будет только
усиливаться, дальше она и вовсе пойдет вразнос, и тут же предложил сам за нее
отвечать. Понятно, что у родителей — гора с плеч.
Коля — дяде Юрию: Без иллюзий не
справишься, оттого и обманываю себя. Конечно, я не сам это придумал, Соня до
сих пор повторяет, что свой брак с Вяземским готова забыть, свернуть его, будто
ковер. На веки вечные оставить в каком-нибудь стенном шкафу. Я, хоть и понимал,
что это утопия, все же верил, что время, когда мы с Соней каждый день и по
многу часов мерили ногами засыпанный снегом Балчуг, все его улочки, проулки
между москворецкими и обводными набережными, и мою нынешнюю жизнь, здесь, на
корабле, в безводной казахской степи, при желании можно сшить. Даже
представлял, как стягиваем, сводим края, а потом в четыре руки стежок за
стежком штопаем дыру. Думал, что, пусть в Бытии ясно сказано, что, кто был
рабом, до конца своих дней будет кочевать по пустыне, в Землю Обетованную ему
не войти, — это не про нас.
Раньше за главную беду я держал антидепрессанты, на которые
Вяземский посадил Соню, и ликовал, что с таблетками она разобралась меньше чем
в год. Дозы, что Соня сейчас принимает, в сущности, символические, это больше
не проблема, но другое его наследство я недооценил. Уже на заре совместной
жизни муж приучил Соню к ежедневным подробным исповедям: правду, только правду
и всю правду без малейших изъятий. Слабое сопротивление было, но Вяземский не
миндальничал, легко объяснил Соне, что она больна, и он, не зная, что в ней
происходит, никогда помочь не сумеет.
Помнишь, дядя Юрий, я однажды писал, как Соня испугалась,
узнав, что в институте, где служит муж, мозги покойных гениев режут на пластины
и так, последовательно и послойно, пытаются разгадать, понять тайну
человеческой одаренности. Это было на исходе первого года их брака, именно
тогда, добираясь до ее нутра, Вяземский и ломал в Соне все, что отделяет одного
человека от другого. Можно звать это как угодно — твоими естественными
границами, стыдливостью, пониманием, что о некоторых вещах говорить ни в коем
случае не надо, по возможности их следует прятать даже от самого себя.
Сопоставить институтские опыты и то, что делали с ней, было, конечно, нетрудно.
Когда-то, молоденькой девушкой и пациенткой, Соня будоражила
кровь Вяземского. Потом, став его женой, любовницей, хранила домашний очаг и
ложилась с ним в постель, но по ряду причин в этой роли не слишком его
устроила, и он снова вернул ее в пациентки и кающиеся грешницы. Что теперь без
этих исповедей Соне хана, я в принципе знал. Стоило Вяземскому на пару дней
уехать из Моск-вы — а у него бывали и многонедельные командировки, например, в
Среднюю Азию и в Закавказье, в тамошних университетах он читал лекции и туда же
ездил к высокопоставленным больным, — Соня буквально с цепи срывалась. Еще до
посадки названивала мне и названивала, пока, все бросив, я не представал перед
ней. Отчего я надеялся, что она от этих исповедей отвыкнет, — не знаю.
Ты, дядя Юрий, не хуже меня понимаешь, что у каждого, кто так
или иначе вписан в жизнь, одни события накладываются на другие; что было, день
ото дня размывается, делается нечетче, приблизительнее. У Сони иначе. В первый
год жизни с Вяземским у нее было несколько случайных и без продолжения
адюльтеров, измен, мало что добавивших к ее жизни. О каждой она несчетное число
раз и со всеми мыслимыми подробностями рассказывала мужу, теперь повторяет это
мне, и объясняет, что Вяземский не давал ей и десятой части того, на что вправе
рассчитывать молодая жена. А вокруг, пишет Соня, ходили толпы голодных, и
каждый рвался восполнить недоданное. Эти короткие походы налево муж свел тогда на
нет довольно легко: просто увеличил дозы препаратов.
К чему я все это веду, дядя Юрий? Соня по неопытности, по
отсутствию навыка ни за чем, что происходило в ее жизни, никогда не поспевала.
Схваченный на ходу набросок, в лучшем случае, чертеж, остов. Но дальше,
исповедуясь перед Вяземским, раз за разом заново переживая и пережевывая каждый
свой шаг, каждый страх и вожделение, она наращивала на основу жилы и мясо.
Причем Соня ничего не выдумывает; это не воображение и не художество, она
именно вспоминает, деталь за деталью восстанавливает картину, какой она
взаправду была. Мы живем в избыточном мире, в нем бездна подробностей, которые
никому из нас не нужны и не интересны. Соню судьба загнала в минимализм, оттого
она, будто Коробочка, дрожит над любым лоскутком, над любым обрывком, не готова
расстаться ни с чем и ни под каким предлогом.
Я знаю, дядя Юрий, вы убеждены, что Вяземский с самого начала
обращался с Соней непозволительно, отсюда все и пошло, я, в общем, с этим
согласен, но с оговоркой. Соня всегда была на редкость пластична, к тому, что
Вяземский от нее хотел, она приспособилась быстро. Дальше кто из них над кем
издевался — уже не разберешь. Впрочем, видит Бог, как бы я хотел вам сказать,
что Вязем-ский давно в могиле и это никому не интересно. Расклад, что был при
нем, никуда не делся. Ничего, что выстроило ее жизнь с мужем, прятать в чулан
Соня и не подумала. Вяземский просто объявлен дезертиром, а на его место
трудоустроен я. По-видимому, эту лямку мне тянуть до конца своих дней.
Коля — дяде Петру: Поначалу что
мама, что тетя Вероника наши с Соней отношения поддерживали. При каждом
родственном визите, да и по телефону будущий союз обсуждался во всех
подробностях. Среди прочего, как и на что мы будем жить. Я и не заметил, как
мамино настроение поменялось. Назвать точную причину не берусь. Возможно, ей
стало известно, чьим ребенком является удочеренная Вероникой Соня, и она
почувствовала себя обманутой. Так или иначе, продолжая расхваливать Соню:
девочка непростая, видна порода, сколько в ней изящества, да и изюмом Бог не
обидел, мама при удобном случае принялась внушать сестре, что Соне необходим
мужчина, на которого она сможет опереться, я же еще сосунок. Пока войду в силу
— ждать и ждать. Так, на пару ветром колеблемые, мы не укрепим, только подкосим
друг друга. Потом тетя Вероника как-то сказала матери, что Соня уже третий раз
пошла на прием к известному психоневрологу Вяземскому, он с недавних пор
консультирует в поликлинике ЦКБУ, к которой они прикреплены. Добавила, что
Вяземский явно ей интересен, да, кажется, и врачу новая пациентка
небезразлична. Мама это подхватила. Уже без околичностей, в лоб стала объяснять
сестре, что Вяземский — человек умный, положительный, откуда ни зайди — ни
одного минуса. У Вероники с Соней год от года больше проблем. Девочка неровная,
ей и с самой собой жить нелегко. Другой расклад, если есть тыл. С таким, как
Вяземский, можно ничего не бояться. Муж, который тут же и врач. В общем, как ни
посмотри, лучше партии Соне не сделать. Давно уважая маму, тетя Вероника все это
слово в слово повторяла дочери. Свели без труда.
Коля — дяде Петру: Все эти годы
(отсидку, понятно, вычти) мы с Соней время от времени виделись. Вяземский
входил в группу врачей, которых при необходимости отправляли в республики
лечить тамошних высокопоставленных пациентов, и почти каждый раз, как он
уезжал, Соня звонила. Три летних месяца плюс май и сентябрь она жила на даче в
Мозжинке. В Москве еще ладно, а тут она вообще за собой не следила. На ногах
даже не боты, а резиновые сапоги с отрезанными голенищами, выше выцветшие,
часто грязные, байковые штаны и ватник. У Сони был огород, небольшой сад, коза
Клаша, заниматься всем этим ей нравилось. Разговаривала она со мной, как с
врачом (думаю, что в этом смысле я вполне заменял Вяземского), ничего не скрывала
и ничего не лакировала, жаловалась, что личной жизни, в сущности, нет, если бы
не таблетки, вообще не знала бы, что делать. Она давала понять, что была бы
рада возобновить отношения, но от резиновых сапог, грязных штанов и не
отстающей ни на шаг Клаши меня охватывала тоска. Соню было жалко, я понимал,
что жизнь обошлась с ней несправедливо, но чем помочь — не знал. По словам тети
Наташи, когда-то мама говорила, что мне Соню не поднять. Получалось, что теперь
я был с ней согласен.
Коля — дяде Евгению: Как видно,
делая для себя исключение, мать в пятьдесят третьем году, накануне моего
освобождения, написала в лагерь, что ничего не возвращается, глупо и пытаться
вернуть прошлое: «Что у собаки, что у человека зрение устроено одинаково. То
есть мы следим лишь за тем, что движется. Соня же не успевает за жизнью. Любая
смена кадров для нее чересчур быстра и только размывает картинку. Не понимая,
что происходит, она паникует. Брак с Вяземским дал ей благополучие, но не
счастье. По мере того как список вин супруга растет, она забывает, почему
тогда, пятнадцать лет назад, ты и она расстались, перестает понимать, почему в
свои шестнадцать лет предпочла этого врача, выбрала его, а не тебя. Она все
меньше готова принять, что просто вы друг от друга устали, что у каждого началась
собственная жизнь, именно это вас развело, а не Вяземский. Она звонит мне и
удивляется, что плохо с тобой обошлась, говорит, что вознаградит за долгое
ожидание.
Не дай Бог, если ты купишься».
Коля — дяде Ференцу: Все годы
своего супружества с Вяземским, стоило в ее жизни случиться чему-то, с чем она
не могла справиться, Соня начинала звонить нам на квартиру. Она звонила и когда
я отбывал срок в лагере. Будто забыв, где я, требовала у мамы, чтобы я все
бросил и ехал к ней. Думаю, это Бог скрывает от нее мир. Все равно она не может
с ним совладать, не знает, как приспособиться и приноровиться.
Коля — дяде Петру: Когда в
инвалидный лагерь мама в очередной раз написала, что Соня вот уже неделю звонит
много раз в день и все меня добивается, я вдруг подумал: а почему не может быть
так, что Соня пересилит? Стал представлять, как кум вызывает прямо с развода и
объявляет, что в соответствии с высшими интересами я перехожу в полное
распоряжение Сони Вяземской. Причем немедленно. Бумаги на досрочное освобождение
уже подготовлены.
Коля — дяде Артемию: Если Соня
звонила после одиннадцати и отец видел, что я собираюсь уходить, он, ничего не
спрашивая, на столик в коридоре клал денег на извозчика. Чаще всего мы гуляли
по острову между Москвой-рекой и Водоотводным каналом, который раньше был
известен как Балчуг. Район фабричный, складской, ночью там мало кто бывает, и
на свежевыпавшем снегу мы первые оставляли следы. У Сони было несколько любимых
мест — выгнутый мостик через канал, старая и очень красивая барочная церковь
Святителя Николая Чудотворца в Заяицком: священник, который в ней когда-то
служил, был знаком с ее родителями. В контраст с церковью штаб Московского
военного округа — выраженный Петербургский классицизм постройки, кажется,
Леграна. Штаб был уже в другой, дальней от центра оконечности острова от Софий-ской
набережной, наверное, километрах в двух, не меньше. Все это мы навещали
довольно прилежно, а так, в общем, шли, куда придется, одни в пустом, вымершем
городе, если не считать бродячих собак, которые иногда нас сопровождали. Соня,
когда была в хорошем настроении, подкармливала их кусочками шоколадных конфет,
которые доставала из своей пышной меховой муфты. У меня не было теплой обувки,
и зимой я отчаянно мерз, но предложить Соне зайти в какой-нибудь подъезд
погреться стеснялся, и уже совсем стеснялся сказать, что должен справить нужду.
Естественно, что, проводив ее, наконец оставшись один, я с наслаждением
опорожнялся в первой же подворотне. В последний час свиданий ни о чем другом я
и думать не мог, оттого возвышенные разговоры вкупе с шоколадными конфетами
давались мне тяжело. В общем, когда наши встречи сами собой стали сходить на
нет, я не опечалился.
Коля — дяде Петру: Конечно, дядя,
я все помню, да и странно, если бы забыл, как мы с Соней чуть не до
бесконечности мерили ногами этот длинный нескладный остров между Москвой-рекой
и Водоотводным каналом. В сущно-сти, просто кусок берега, который отрезали
многокилометровой вырытой вручную канавой. Обычно мы шли от Большого Каменного
моста налево до стрелки напротив Пречистенки, здесь, упершись в воду,
поворачивали обратно. Летом, когда тепло, могли дойти и до Краснохолмского
моста и даже до другой стрелки, той, где сходятся Космодамианская и
Кожевническая набережные. По оси от одной конечности острова до другой пройти
нельзя. В верхней его половине за участок сквозной срединной дороги можно
счесть Болотную улицу, но она скоро прерывается, и лишь за одноименной острову
улицей Балчуг эту роль берет на себя довольно широкая Садовническая. Но мы ее
не любили, и если уж шли прямо, то по набережным. Обычно же челночили туда-сюда
поперек острова.
Здешние улицы и проулки то и дело перегораживают пустыри и
заброшенные склады, фабричные дворы или просто глухие заборы. Но нам нравилось,
что во что упрешься, не знаешь, однако всегда сыщется проход, который, покрутив
и попетляв, выведет к большой воде Москвы-реки или к малой — каналу. Что
касается набережных, то москворецкие, особенно там, где после Каменного моста
одна за другой идут Софийская с Английским посольством и Кремлем напротив,
затем Раушская, были для нас чересчур парадны и официальны. Кроме того, Соня
мерзлячка — чуть что, она куталась в шубку, прятала руки в муфту и все равно
зябла, а тут зимой дули сильные, в самом деле пробирающие до костей ветры. В
общем, мы если и гуляли по набережным, то только летом, а так, отметившись,
разворачивались и шли назад к каналу. Водоотводный мы любили за тишину, но,
главное, за то, что и вода с отражавшимися в ней выгнутыми деревянными
мостиками — вместе они образовывали правильный овал, через который туда-сюда,
будто в окно, не спеша сновали утки — и дома по обоим берегам — все было
некрупное, соразмерное нам.
Если судить по карте, Балчуг, конечно, шикарное место.
Напротив, за полосой серой речной воды, на высоком холме Кремль — почти
километр зубчатых стен и башен — такой панорамы больше ни из какой другой части
города увидеть невозможно. За каналом тоже не худший район: Полянка, Ордынка,
Пятницкая, старые храмы, купеческие особняки XIX века вперемежку с
многоподъездными домами и модерном. Но самому острову повезло меньше.
Болотистый и гнилой (по-тюркски «балчуг» и есть «грязь», «трясина»), он почти
каждой весной на треть уходил под воду, поэтому испокон веку земля здесь
считалась бросовой.
Хороших домов на Балчуге не строили, но пятнами, где повыше и
посуше, ставили лавки и мастерские, бани, кабаки и недорогие постоялые дворы.
Еще при нас вдоль воды на сваях одна к другой лепились пристани, пакгаузы,
фабричные и заводские постройки, правда, из-за половодий все какое-то неосновательное,
сколоченное тяп-ляп. Конечно, попытки благоустроить остров случались. Кто-то,
рассудив, что среди этого убожества надежда только на веру, возвел тут пару
праздничных, раскрашенных, будто заморские игрушки, храмов. Оба — московское
барокко (причем из лучших образцов), на другую оконечность острова половодьем
занесло из Петербурга целый квартал настоящего классицизма. Не знаю, для каких
нужд строили это великолепие, но при нас там помещался штаб Московского
военного округа. Жилье на Балчуге, конечно, тоже было, но дома по большей части
полутрущобные со стоящей в подвалах водой. Вообще запах сырости на острове был
везде и всегда, не девался никуда даже зимой. Уже на нашем с Соней веку на
Балчуге стали появляться участки обычной городской застройки — трех-четырехэтажные
дома, перекрестки с проезжей частью, тротуарами и фонарями, но пока что и
улицы, упершись в заборы, склады, быстро сходили на нет.
Так что или на острове жило совсем немного народа, или те,
кто здесь обитал, рано ложились спать, во всяком случае, когда зимой, ночью мы,
держа друг друга за руки, бродили туда-сюда между Москвой-рекой и каналом,
сколько ни вспоминаю, не помню на Балчуге ни машин, ни людей — пустой, никому
не нужный город, и только мы с Соней в окружении голодных бродячих собак. Соня
всегда чем-нибудь их подкармливала, и они в благодарность охраняли и
сопровождали нас. Шли даже на то, чтобы нарушить чужие суверенные границы.
Ссоры никогда не перерастали в драки, но, выясняя, кто из них прав, дворняги
подолгу переругивались.
Для этих прогулок по Балчугу Соня вызванивала меня день за
днем без единого перерыва и в любую погоду. Конечно, у нас были заветные места,
в частности, тот же храм Николая Чудотворца в Заяицком, но шли мы всегда
наобум, ничего не загадывая, шли как придется, впрочем, случайно набредя на
что-то интересное, ясное дело, радовались. Но и без этого радости в Соне было с
избытком. Захлебываясь ею, она ничего не умела в себе удержать. Раз за разом
меняла, переигрывала планы, требовала то одного, то другого.
Я видел, как сильно все в ней преувеличено, боялся за нее и
жалел, в то же время меня приводило в восторг, что можно так остро чувствовать
жизнь, отзываться, откликаться на нее так легко, безотказно. Что касается
самого себя, то я был лишь фоном, канвой, по которой она вышивала.
Необходимость тушеваться меня не смущала, я если и печалился, то по поводам
вполне прозаическим. У меня не было теплой обувки, и зимой на морозе ноги
деревенели так, что я переставал чувствовать ступни. Потом, уже дома, под
струей холодной воды долго возвращал их к жизни. Помню, что боль была адская.
Другой проблемой был буквально взрывающийся мочевой пузырь. Я страдал до
последнего, но за все время наших с Соней прогулок ни разу не осмеливался
сказать, что отойду за угол справить нужду.
Коля — дяде Петру: Готовность без
изъятия откликаться шла от ее природной нервности. Во время наших ночных
прогулок по городу, как правило, тихому и пустынному, она легко вычленяла любое
слово, любой звук и движение и тут же настраивалась на него, попадала с ним в
резонанс. Самой по себе статикой Соня не интересовалась, использовала ее лишь
как фон. Без сумятицы и колготни, без обычного дневного базара все было
контрастно, четко, и она ликовала от ясности миропорядка.
Коля — дяде Степану: В юности она и
думала так же рвано, отрывисто. Ничего не закругляла и не завершала, ничего не
умела сгладить, часто ей не удавалось даже толком закончить фразу.
Коля — дяде Юрию: Зимой, ночью,
когда на Балчуге никого не встретишь, мы, ставя ноги на свежевыпавший снег,
игрались со своими следами. То, держа друг друга за руки, составляли их в
замысловатые конструкции, то, будто устав от сложности, просто бегали взапуски.
Коля — дяде Артемию: Я тебе уже
говорил, что на Балчуге множество мелких заводиков, фабрик, пакгаузов. Территории
их, естественно, огорожены, и высокие раздвижные ворота выступают прямо на
улицу. И вот зимой, когда мы час за часом бродили там, никого не встречая, Соня
вдруг принималась объяснять, что единственные, кто здесь есть из живых, это мы
да большие козловые краны.
Коля — дяде Петру: Соня любила
черный цвет, шерсть или что-то матовое и обязательно с короткими рукавами.
Плотин говорил, что темнота — это отсутствие света, зло — недостаток добра,
черная одежда как бы закрашивала ее, прерывала, оттого руки, никем и ничем не
связанные, двигались как у паяца.
Коля — дяде Евгению: Когда на
Балчуге снег падал и падал, нам с Соней казалось, что, как изгнанные из Рая
Адам и Ева, мы первые ступаем по земле.
Коля — дяде Петру: К тому
времени, как я узнал, что Соня скоро станет женой психиатра по фамилии
Вяземский, мы уже давно (с полгода, не меньше) с ней не встречались. Я учился в
институте, новые интересы и новые связи сами собой все, что было раньше,
отодвинули на второй план. Надо сказать, что к мысли, что наши долгие прогулки
по Балчугу — часть детских отношений и именно таким детским романом то, что
связывало меня с Соней, должно остаться, я привык довольно легко. Мне казалось,
что все, включая деревеневшие на морозе ноги, было правильно, и о том, что мы
не зашли слишком далеко, я тоже не горевал. И вот примерно за месяц до свадьбы
Соня вдруг снова мне позвонила и сказала, что хочет зайти. Дело было вечером,
родители ушли в театр, и я коротал время один. Сейчас понимаю, что она хотела
подвести итог и проститься, но, может быть, и проверить себя — если ошиблась с
Вяземским, раздать карты заново. Разговор был настороженный. Сначала мы сидели
в гостиной, потом перешли на кухню. Долго пили чай, снова вернулись в гостиную.
Соня колебалась, все не могла решить — я или Вяземский. Я сидел на диване и
видел, что она попала в колею, ходит по кругу. Чтобы помочь, я позвал Соню к
себе, но сделал это необязывающе, и она, уже встав, раздумала — согласилась,
что роман между нами должен остаться детским.
Коля — дяде Артемию: Наши отношения
с Соней остановились на полпути. Но, пока был рядом, я сколько мог поощрял ее
детскость, ее взбалмошность, можно сказать, одну ее в ней и любил. Соня росла,
смотрясь в меня, как в зеркало. Не филонила, запоминала каждую мелочь, которая
манила, влекла к ней. Дальше, убедившись, что это нравится и другим, поняла:
меняться резона нет. Так что, если сейчас что-то в Соне меня не устраивает,
кроме себя, винить некого.
Коля — дяде Янушу: Соня много
переписывается с когда-то моей, потом своей няней — Татой, женщиной твердой и в
убеждениях весьма решительной. В частности, сообщила и что я зову ее в
Казахстан, однако она колеблется, боится ехать черт знает куда. Плохо ли,
хорошо, но к прежней жизни она притерпелась, и теперь разом поставить на всем
крест ей тяжело. В ответ Тата (стиль выраженно ее) пишет: «Человек так устроен,
что однажды уходит из дома. Уходит, чтобы сойтись с другим человеком, стать с
ним заодно. К сожалению, часто оказывается, что из дома, из которого он ушел,
уходить не следовало, в нем, в этом доме, было лучше. Однако вернуться некуда,
что было — разорено и разрушено. Когда мы первый раз уходим, в нас огромный
запас любви, мы верим, что ее хватит на всех, но еще нет и середины жизни, а
все без толку растрачено, ушло в песок. Сгорело, будто свеча в пустой комнате,
ничего не осветив и никого не согрев».
Коля — дяде Артемию: Тата, в сарае
у которой все время, что я отбывал лагерный срок, пролежал архив, — старая
дева. С двадцать третьего года она жила в нашей семье, помогала матери со мной.
Потом перешла к маминой двоюродной сестре, тете Веронике, и выхаживала уже
Соню. Мне и раньше казалось, что она растила нас как бы друг для друга и, когда
не сладилось, сколько ни уговаривали — уехала в Вольск. Кто-то из родных,
умирая, оставил ей там дом.
Коля — дяде Петру: Я понимаю, что
ты прав, но пойми и меня. Я помню ту Соню, какой она была; наверное, и сейчас
ее люблю. Но с нынешней мне трудно. Когда в Мозжинке на даче бесцветно и глядя
в сторону, она рассказывает, кто ей снился сегодня ночью и что проснулась
оттого, что между ног сделалось мокро, я, конечно, слушаю, но помочь ей мне
нечем.
Коля — дяде Артемию: Это правда,
что когда-то я верил, что Соня выбрала тихое, сытое замужество, как во времена
Иосифа Иаков с сыновьями — Египет, и опять дело обернулось рабством. Теперь,
объясняю я себе, она освободилась, и мы вместе рука об руку пойдем в Землю
Обетованную. Ее роман с туркменом меня не спугнул, я счел его за тельца,
отлитого у Синайской горы. Вряд ли все это разумно. Мы с ней не избранный
народ, да и Земли Обетованной окрест тоже не видно.
Коля — дяде Ференцу: Соня просит
писать, какой я ее знал и любил. Похоже, для нее это новая Соня, оттого
любопытство неутомимо. Я давно пишу больше, чем помню, тягощусь этим.
Коля — дяде Евгению: Соня ленива,
но бесхитростна. Требует от меня больших, подробных писем, а сама в последнее
время отделывается простыми открытками. Пишет, что ничего интересного в ее
жизни нет, все хорошее в прошлом. Может, и без расчета подводит к мысли, что
то, какой я ее знал, какой любил, стоит оставить. Прочее — отходы.
Коля — дяде Степану: В Москве
откровенность Сониных признаний, напор, сила самообличения, которая в них есть,
буквально сводят меня с ума. В другой раз, слушаю ее, как священник общую
исповедь, спокойно понимаю, что грех вездесущ: так было всегда и всегда будет,
пока человек живет на земле. Пожалуй что и радуюсь, потому что, все это из себя
выплеснув, Соня делается умиротворенной, ласковой, словно кризис миновал и она
выздоровела.
Коля — дяде Артемию: Дедом Сони по
матери был известный тебе еще по Сойменке Оскар Станицын. С первых лет как Соня
оказалась в Москве, он много ее рисовал. Верткая, беспокойная во всех своих
суставах и сочленениях, она была так же подвижна и в настроении: восторги,
радость то и дело сменяли горькие, безнадежные слезы, успеть за ней было очень
трудно. Единственный способ что-то пусть не остановить, хотя бы замедлить, —
рассказывать Соне разные байки, и нынешние, и из прежней жизни.
Коля — дяде Степану: У Сони дар
затевать разговоры, которые, по меньшей мере, мне неприятны. В третьем письме
она допытывается, что я считаю: прав был дед или не прав, когда год за годом
рисовал ее обнаженную. Картины проданы, но осталось немалое число эскизов,
набросков, и для нее они, будто интимный дневник. Соня говорит, что ей
достаточно одного взгляда на лист, чтобы вспомнить не только когда это было, но
и что чувствовала — рука, нога, грудь, прочее, когда дед их рисовал. Он как бы
проявлял, выводил на свет божий ее суть, то, как она шаг за шагом идет от
маленькой девочки (мать звала ее «моя куколка») к девочке уже большой, в
которой все вызрело, все изготовилось, чтобы сбросить кокон. Несмотря на
таблетки, у Сони отличная память, а тут она и вовсе делается фотографической. Я
читаю и думаю: разве можно жить, ничего не забывая? Судьба свела нас чересчур
близко, а так я бы многое дал, чтобы быть ее наперсником.
Коля — дяде Петру: Соня обсуждает
со мной не только правоту деда, но и правоту отца, которому ее позирование
решительно не нравилось, но который так и не положил ему конец, попугал,
попугал и все оставил, как есть. Рассказывает про свою мать. На словах она была
солидарна с отцом, но тихой сапой спо-спешествовала деду, почему Соня и
продолжала ходить позировать. Соня уверена, что это неразумно ускорило ее
созревание, главное же, нарушило его ход. В результате еще совсем девочкой она
во весь опор побежала замуж. Ведь они с Вяземским расписались, когда ей не было
и семнадцати, пришлось даже делать фальшивую справку, что она беременна, иначе
в загсе указали бы на дверь. На ней тогда прямо было написано, как сильно она
хочет мужика, конечно, у Вяземского потекли слюнки. Бросил жену с семилетним
ребенком и побежал за Соней, будто кобель за течной сукой. А что в итоге? Из-за
дедовских изысков все, что Вяземский смог ей дать, показалось убогим,
бездарным; сейчас его уже нет на свете, а ей, в сущности, и вспомнить нечего.
Коля — дяде Петру: Соня пишет,
что отцу до крайности не нравилось, что его еще совсем маленькая дочь служит
кому-то натурщицей. В свою очередь науськанная им мать ссорилась с дедом,
приставала, почему прелестную, изящную девочку рисуют в самом непотребном виде
— с половой тряпкой в руках, а то и похуже. По словам Сони, дед, не вдаваясь в
подробности, отвечал, что в ее дочери он ищет не просто обнаженную натуру, а такую,
в которой напряжены, выдавлены вперед все те мышцы, что необходимы для исконной
женской работы. Это цепляет, коллекционеры иначе не покупали бы его картины.
Коля — дяде Янушу: Соня
рассказывает, что, когда дед говорил, как и где она должна встать, она
схватывала это с ходу, ему ничего не приходилось повторять. Она вообще была
умной, послушной девочкой и очень рано про себя поняла, что, если ей достанется
мужчина, который сможет ее оценить, она много чем его отблагодарит.
Коля — дяде Артемию: Соня пишет,
что так, в лучшем случае с куцыми перерывами, стоять, не меняя позы, конечно,
было тяжело и скучно. Пытаясь развлечь себя, она лет с девяти, а то и раньше
стала представлять, что дед не рисует, не пишет ее маслом по холсту, а, водя по
коже, гладит колонковой кистью. Она понимала, что здесь есть что-то нехорошее,
и, боясь греха, поначалу обманывала себя, объясняла, что, когда мать перед сном
своими длинными ногтями почесывает ей спинку, это, в сущности, то же самое. Еще
до школы няня Тата стала ей каждый день читать Священное Писание. Все, о чем
говорилось в Бытии — сам Рай, яблоко с Древа познания добра и зла, змей,
соблазняющий праматерь Еву, — казалось Соне настолько ярким, что она думала об
этом почти непрерывно. Позже, спасаясь от похоти, которой в ее теле год от года
становилось больше, она вспомнила о сотворении Адама и легко убедила себя, что
работа деда, его художничество очень походит на работу Господа, лепившего из
праха земного, из куска глины первочеловека. Окаменев в одной позе, она сразу теряла
ощущение тела, помнила о нем лишь как о прообразе, который был всегда и всегда
будет, но который один дед способен перевести в материал. Скоро, даже стоя
спиной, соответственно вовсе не имея возможности видеть мольберт, она точно
знала, что именно сейчас он рисует, и в этой своей части испытывала медленное,
томительное наслаждение. Будто нечто, что было заключено в ее темноте, уже
умирало там, задыхалось, теперь усилиями деда выходит на свет Божий, рождается
для жизни.
Коля — дяде Петру: Соня
объясняет, что позирование деду было ее первым внимательным и подробным опытом
женщины. Она всегда будет благодарна за эти медленные, долгие сеансы, когда
она, и на йоту не меняя позы, по многу раз доводила свое тело до исступления и
снова давала ему передышку. И все это под пристальным умным взглядом художника,
с которым они на пару знали, что удастся только та работа, где и она была
хороша. Который научил ее тому, как вообще мужчина смотрит на женщину, какой
видит ее, понимает и хочет. Ясно, что это была лучшая из возможных школ, и
жалко, что так мало из узнанного тогда пригодилось ей потом во взрослой жизни.
Коля — дяде Юрию: Соня от
природы обладает редкой гибкостью. Думаю, она была создана для гимнастики. Дед
это ценил и как мог эксплуатировал. Серия ню, написанная им, когда Соне было
двенадцать, вышла провокационной и в коммерческом смысле удачной — он распродал
ее за пару месяцев. На всех работах того года тонкое, лишь начинающее
смягчаться тело девочки оттенено тяжелой грязной работой. На одной, босая и
нагая, она в мастерской художника моет затоптанный пол, и вода, которая стекает
с тряпки и с рук, почти черная. На другой — задрав прямо вверх соски еще
маленьких, совсем твердых грудок, до предела тянется и тянется, чтобы тоже
тряпкой вытереть пыль с книжной полки.
Соня пишет мне, что именно с этой второй картиной связан ее
первый сексуальный опыт. Вплотную к стеллажу с книгами стоял складной ломберный
стол. Дед был заядлый преферансист и, чтобы порадовать партнеров, недавно
сменил на нем сукно. Пытаясь, как ее просили, изловчиться, достать тряпкой до
полки, Соня несколько раз потерлась о него лобком и сама не заметила, как
щекотка перешла в незнакомую ей истому. Она была в грудях, между ног, в матке —
вообще везде, и почти сразу, никак ей не мешая, только усиливая, все тело
забилось в тугих, вязких толчках.
Соня говорит, что тогда ей было не до этого, но сейчас она
уверена, что дед, едва это с ней началось, тут же все понял и вышел из комнаты.
Вернулся он только через полчаса, она уже успокоилась, сидела в кресле в его
цветном китайском халате с драконами и очень обрадовалась, когда из пакета он
вывалил на стол целую кучу горячих сдобных ватрушек из ближайшей булочной. С
этими ватрушками они потом долго пили чай, того, что было, естественно, не
касались, разговаривали о пустяках, но дело не в разговорах, а в том, что ей
показалось очень смешным и очень приятным заедать оргазм ватрушками. Настолько
приятным, что уже с Вяземским она не раз это повторяла.
По словам Сони, и с первой картиной, той, где она моет пол,
тоже связана своя история. У Вяземского был пациент, весьма титулованный
геолог, кажется, даже академик, про него было известно, что он большой любитель
современной живописи, в первую очередь левого искусства, на которое с недавних
пор начались гонения. Этот геолог как-то пригласил их в свою новую, только что
полученную квартиру. Пока накрывался ужин, пошли в кабинет выпить по бокалу
вина. И вот уже в дверях, рассказывает Соня, она прямо над диваном видит себя в
довольно двусмысленной позе. Но в остальном точно так, как десятки раз
представляла. Большое масло, наверное, не меньше, чем метр на полтора, в пышной
золоченой раме, и все это висит на самом почетном месте по правую руку от
письменного стола академика. Дед тогда писал ее, вдвое сложив в пояснице, и на
картине она стоит, выставив, буквально вперив в тебя свою попу, и чуть
расступив еще утлые полудетские ляжки. Видна даже пара рыжих завитков. Дальше
между длинными, почти без икр ногами такие же длинные с тонкими запястьями
руки, а в сердцевину, будто в ювелирные цапки, вставлен ее аккуратный круглый
подбородок. К счастью, из-за ракурса он закрывает и рот с носом, и глаза. Еще
ниже — мокрая, грязная тряпка, ею она возит по полу дедовской мастерской.
Соня говорит, что в первую минуту сильно испугалась, даже не
сообразила, что ее тело изменилось, а по одному подбородку вместе с попой при
всем желании никого опознать невозможно. Окончательно успокоилась, лишь
услышав, что картина куплена недавно и из третьих рук. Тем не менее, когда
геолог и Вяземский со знанием дела начали обсуждать достоинства работы и
достоинства натурщицы, из суеверия принимать участие в их разговоре не стала,
ушла в столовую помогать хозяйке.
Коля — дяде Ференцу: Соня
рассказывает, что гонорар, которым оплачивалось ее позирование, никогда не
менялся и состоял как бы из четырех частей. Первое — поход в универсальный
магазин. По совету матери отправлялись обычно в ЦУМ, бывший «Мюр и Мерилиз»,
где дед покупал ей туфли или платье (выбирала она сама, но в смысле цены не
зарывалась). Дальше переулком выходили на Лубянскую площадь, оттуда — сквером у
Старой площади спускались до Солянского проезда, в угловом доме которого
помещался маленький антикварный магазин. Здесь дед уже на свой вкус находил для
нее недорогое серебряное колечко или тоже серебряные сережки. Он вообще любил
серебро и любил Восток, цыганщину. Соня это носила редко, обычно отдавала
матери, которая такие вещи ценила.
Следом наступала очередь парикмахерской. Обычно шли в
ближайшую, наискосок, на той же Солянке (в бывшем доходном доме Московского
купече-ского общества), где Соне делали чуть ли не все, что можно.
Маникюр, педикюр, массаж лица с питательной маской, а в довершение стригли по
последней моде и завивали волосы. Завершало загул вечернее посещение
кондитерской. В кафе дед умело изображал стареющего кавалера, а она и вправду
чувствовала себя дамой, была счастлива. Сонины родители были люди небедные:
отец — известный инженер-металлург, но им приходилось помогать нескольким
родственникам, застрявшим на Украине и очень бедствовавшим. По этой причине
свободных денег в семье никогда не было. То, что дочь с десяти лет рисуют
обнаженной, а затем распродают эти ню, им, конечно, не нравилось. Но для Сони
подарки деда — все эти туфли, кондитерские и парикмахерские — были едва ли не
главным праздником, и она свое право служить искусству яростно защищала.
Коля — дяде Янушу: Вернувшись от
деда после одного из сеансов, Соня объявила, что музыка ей надоела, она тоже
хочет быть художником. В качестве первого шага на следующий день наделала из
старой маминой колонковой муфты колонковые же кисти, но на этом энтузиазм
иссяк. Во всяком случае, ни до красок, ни до холста с подрамником дело так и не
дошло. Кисти были сложены в ящик секретера, забыты там, а Соня снова без устали
разучивала гаммы.
Теперь же она пишет мне, что, когда родители уходили в гости,
оставшись в доме одна, догола раздевалась и ложилась в родительской спальне.
Дальше, то ли изучая себя, то ли себя рисуя, часами водила колонковой кистью по
коже. От жирного, толстого мазка, когда мех почти распластывался на теле,
переходила к легкому, совсем отрывистому пуантилизму (этот и другие термины она
не раз слышала от деда), пробовала и влажную кисть, и сухую. Это не было
простым экспериментаторством. Каждый кусочек тела и сам по себе, и в ее нутре
отзывался по-другому, и, значит, чтобы передать это, требовались другая
техника, другая кисть и другой мазок. Какие-то свои места она рисовала долго,
тщательно, например, пах, или каменеющие соски грудей, почти доводила себя до
тугих мягких спазмов, но и здесь пока пугалась, отрывала руку с кистью от кожи
и тихо лежала, ждала, пока все в ней не успокоится.
В других случаях как опытный мастер одним движением от бедра
вверх, через живот и грудь к шее, намечала свой абрис и лишь затем приступала к
медленной прорисовке. Она говорит, что эта скрытность и тайна долго ее
возбуждали, но потом, не умея иначе справиться с грустью, она наладилась и при
родителях, запершись в собственной комнате, ласкать, гладить себя и всякий раз
с печалью думала, что, видно, тело так и останется ее единственной радостью,
подругой, наперсницей, которая, пока она будет жива, ее не оставит.
Коля — дяде Петру: Соня
рассказывает, что что-нибудь из одежды дед дарил ей и когда картина, для
которой она позировала, продавалась. Впрочем, это только ее догадка, дед ничего
не объявлял, просто вел в магазин и, оговорив сумму, разрешал, не спеша и не
торопясь, выбрать. Потом, уже дома, рассматривая обнову, прикидывая, с чем
будет носить, куда и когда в ней пойдет, Соня тут же представляла и коллекционера,
у которого теперь висит это ее ню.
По первости пристраивала картину в спальню, прямо над
кроватью, хотя удержаться здесь и не надеялась. Прямо перед ней стояла
соперница — супруга антиквара, полураздетая тетка на вид лет сорока; она
сравнивала свое тело с ее, Сониным, и ревновала мужа, нехорошим резким голосом
возмущалась, сколько денег заплачено за голую малолетку. Соня видела ее,
слышала каждое слово и торжествовала, впрочем, всегда знала, что это грех и
расплата скоро, ее не избежать. И вправду, на следующий день Соню с позором
изгоняли, снимали со стены спальни и переносили в кабинет или гостиную. Пока
рабочие сверлили другую стену и вбивали крюки, коллекционер, утешая себя и
Соню, говорил, что ничего страшного не произошло, а она, естественно, волновалась,
пыталась понять, как сложится ее жизнь на новом месте. Здесь была развилка.
Один вариант (как правило, Соня начинала с него) был вполне
хорош, пожалуй, даже не хуже, чем спальня. Это значило, что грех ее невелик и
никто никакого зла на нее больше не держит. Конечно, приятно думать, что
картина с тобой сразу и покупалась, чтобы стать центром, доминантой всего
интерьера, среди прочего, такой расклад сулил, что вещам, с которыми придется
делить комнату, — мебели, люстре и бра, обоям и портьерам, книгам и разного
рода безделушкам — даже в голову не придет пытаться ей объяснять, что она здесь
чужая и никому не нужна. Наоборот, будто бедные родственники, они выстроятся
так, чтобы на их фоне и в их окружении она всячески выигрывала. Это была
легкая, счастливая жизнь, и Соня знала про себя, что на добро ответит добром —
в свою очередь, никого не обидит, не станет затирать.
Второй вариант был хуже, но и он оставлял шанс. Соня со всем,
чем ее наградил Господь, вторгается в старую, давно сложившуюся жизнь. Конечно,
это плохо, и правильно, что поначалу никто ей не рад, что для всех она — наглый
агрессор. Если они и дальше не смягчатся, продолжат ее бойкотировать, дело
может кончиться ссылкой на дачу или в забитый ненужной рухлядью чулан. Но не
исключено, что она все-таки найдет с ними общий язык, приноровится к ним,
подластится и однажды они скажут: «Что ж, коли так получилось, что тебя сюда
занесло, оставайся, мы против тебя ничего не имеем». А потом и вовсе признают,
что с ней стало как-то светлее жить, стало лучше и веселее.
Коля — дяде Артемию: Про претензии
лично ко мне я и забыл. Счет, в сущности, невелик, даже у Сони раздуть его
получается плохо. Мы стали целоваться за пару месяцев до разрыва. И вот теперь
она пишет, что я был необучаем. Вдобавок губошлеп, что тоже не доставляло
удовольствия. В общем, заводить я ее заводил, а для чего — никто не знает.
После наших свиданий уже дома, в постели, она по часу-два не могла успокоиться,
заснуть. Другая моя вина и вовсе долгоиграющая. Соня утверждает, что незадолго
перед тем, как она впервые попала на прием к Вяземскому, вскоре и вышла за него
замуж, я звал ее к нам на дачу. (Заметь, дядя Артемий, я этого не помню.)
Разговор был в мае, дом в Малаховке уже сняли, но по разным причинам переезд
откладывался. Зачем я ее маню, было понятно, Соня относилась ко мне тогда очень
хорошо, но все равно под пустячным предлогом отказалась. Сказала себе, что я
слишком молод и оценить ее должным образом не смогу, для обоих вся история
кончится разочарованием. Она представляла, сравнивала, что с ней буду делать я
и что она сама с собой делает, когда позирует деду, результат был настолько не
в мою пользу, что решение не ехать далось без труда. Я спрашиваю Соню, зачем
мне это знать, она спокойно объясняет, что, если я хочу, чтобы из нашего
казахского предприятия вышел толк, а не повтор прежней глупости, друг для друга
мы должны быть, как открытая книга. Для самообманов нет ни сил, ни времени.
Заканчивает же письмо тем, что потом много лет чуть не каждый раз, когда была
близка с Вязем-ским, вспоминала о том моем предложении и печалилась, что не
согласилась.
Коля — дяде Ференцу: Похоже, я
разбудил в Соне то, на что сам не был готов ответить.
Коля — дяде Степану: Сейчас я
думаю, что не ложился с Соней в постель не только по робости, но и потому, что
сознавал, что не совладаю с ней.
Коля — дяде Петру: Соня поняла,
что адюльтеры времен Вяземского меня трогают мало, и писать о них ей сделалось
скучно. Это видно по тому, что перестали добавляться новые подробности, которых
раньше было множество. Без соучастника, без напарника, без его переживаний и
страданий у нее все само собой выдыхается и сходит на нет. В общем, в последнее
время она и в исповедях пытается ко мне приспособиться, нащупать вещи, которые
я уже так безмятежно читать не смогу. Отсюда три темы, которые прежде не
поминались. Все — ранние, из той части Сониной жизни, что была до Вяземского.
Первая — это, конечно, семья, родители, вторая — дед-художник. Третья — твой
покорный слуга. Действуя скопом, мы чересчур рано разбудили Сонину чувственность,
отчего и пошли ее беды.
Начнем с родителей: ей было девять лет, когда она впервые
увидела, чем отец с матерью занимаются по ночам. Соня не была лунатиком и не
ходила по карнизу, но в полнолуние всегда спала плохо. И тут в теплую
августовскую ночь, неизвестно отчего проснувшись, она вышла на балкон. Квартира
была угловая. Но комнаты, хоть каждая и смотрела в свою сторону, по фасаду
здания соединял неширокий длинный балкон, какие так любят на юге. Жили они в
Нижнем Кисельном переулке, на втором этаже, но оттого, что дом стоял на макушке
холма, кроме электрического фонаря, заглядывать в окна было некому, и мать,
которой из-за слабых глаз вечно не хватало света, или вовсе обходилась без
штор, или оставляла огромные щели.
Стоя на балконе, Соня вспомнила, как отец рассказывал, что в
Швеции — его возили туда еще ребенком — маленькие города освещают по ночам
следующим образом. Окна гостиной обычно выходят на улицу, и вот в ней оставляют
зажженными керосиновые лампы, а, поскольку вдобавок никому не хочется ударить в
грязь лицом, оформляют комнату, будто дорогую витрину. Между рамами как бы
просцениум: по волнам из ваты плывут копии ганзейских торговых парусников,
вокруг разложены морские раковины, разноцветная галька и похожие на сталактиты
кораллы. Над всем этим, привязанные ниточками, парят ангелы и святые. Дальше,
уже собственно на сцене, красиво расставленная мебель и красиво развешенные
картины, обычно опять же морские пейзажи, в шкафах книги с золотыми обрезами.
Спросонья мало понимая, что к чему, и уж, во всяком случае,
без каких-либо дурных намерений, она, завернув за угол, в свою очередь
заглянула в окно родительской спальни. Никакой лампы там не было, но Соне
хватило и света уличного фонаря, чтобы разглядеть, что посреди ночи мать с
отцом на пару играют в чехарду. И вот отец все пытается ее перепрыгнуть, хотя
бы оседлать, но то ли оттого, что немолод и грузен, давно страдает одышкой, то
ли оттого, что с такой большой попой, как у матери, раньше не сталкивался (с
такой не только ему, любому было бы трудно справиться), он, сколько ни пыхтит,
ни пыжится, раз за разом отступает, сползает обратно.
Материна попа вообще удивила Соню. Маленькой она любила,
свернувшись калачиком, лежать на ней будто на подушках. Напрягая то одну
ягодицу, то другую, мать укачивала ее, и она засыпала. То есть Соня знала, что
попа матери большая, очень большая, но никогда бы не подумала, что она может
быть такой огромной, какой была сейчас, когда мать стояла, опустившись на
колени и уперев голову в матрас. Соня видела, что мать, как умеет, поддается,
подыгрывает отцу, старательно подъезжая под него задом, даже постанывает от
усилий. То есть из хорошего отношения мать помогала ему, вне всяких сомнений,
честно помогала, но Соне показалось, что делает она это, в сущности, с равнодушием.
Скучая, ждет, когда отец сам устанет и угомонится, смирится, что с задом,
подобным материному, ему уже не справиться. Чем все закончится, Соня тогда не
досмотрела, вдруг поняла, что ровно за это же, за то, что увидел наготу отца,
Господь навеки проклял Хама, и в слезах убежала.
Коля — дяде Петру: Еще она
говорит, что материна попа тогда, на свет, показалась ей водянистой и, словно
присыпанной мукой, и что там, где отец ее сжимал, она, будто тесто,
выдавливалась между его пальцами.
Дядя Петр — Коле: Возможно, ты
не знаешь, но мать препятствовала вашим с Соней отношениям не просто так. Соня
была дочерью женщины-лошади, с которой у твоего отца, когда он работал
директором коневодческого совхоза (возможно, им. Буденного), был роман. Измену
мало кто прощает.
Коля — Соне: Для меня
новость, что в тридцать девятом году, вскоре после того, как к матери из Парижа
вернулся ее прежний жених Косяровский, она устроила так, что вы вместе
оказались в одном крымском санатории. Винилась перед тобой, уговаривала уйти от
мужа. Плакала, что нам обоим загубила жизнь, что я никого уже не полюблю.
Уверен, объяснение вашему свиданию простое. Тридцать девятый год выдался для
матери очень счастливым, и вот она захотела, чтобы и вокруг всем было хорошо.
Ты говоришь, что, почему она тебя прежде отваживала, мать объяснять не стала, и
думаешь, что все дело в том, что для нас ты была приблудной овцой, к нашим
воспоминаниям и неоплатным долгам, которые моя мать раздула до гомерических
размеров (остальные их тоже признавали, но, будто масло по хлебу, размазывали
тонким слоем), — человеком безразличным. Какая-то правда в этом есть, но ее
мало. Матери ты нравилась, и наши с тобой отношения она поначалу
приветствовала, но летом тридцать седьмого года — спустя четыре месяца
Вяземский сделал тебе предложение — узнала, что ты не найденыш, не сирота,
где-то на вокзале подобранная моим отцом и взятая на воспитание ее любимой
кузиной, а дочь женщины, которую отец страстно любил. К которой, если бы она не
сгинула, не затерялась бог знает где, наверняка ушел. Я знаю, что он пытался ее
найти и с помощью цыганских баронов, и с помощью чекистов и, только убедившись,
что надежды нет, вернулся в Москву к матери. Тебе, я думаю, известно, что
первоначальная история моих родителей была для мамы бедой, и она ее так и не
сумела расхлебать, ты стала свидетельством нового и тоже очень жестокого
оскорбления. Для мамы это было уже чересчур. Иметь тебя в качестве невестки,
все время рядом с тобой жить было выше ее сил. Теперь, что касается
гомерических размеров и приблудной овцы — с этим, опять же, непросто.
Еще в конце прошлого века одним из наших родственников был
усыновлен младенец неизвестного происхождения. Крещен под именем Владислава.
Вырос он человеком странным и нелюдимым. Лет восемнадцати от роду, от кого-то прослышав,
что в гранитную плиту, которая лежит на могиле Николая Васильевича, вделаны две
медные трубки для дыхания — Гоголь, как ты знаешь, отчаянно боялся быть
похороненным заживо, то есть в состоянии летаргического сна, — Владислав
подкупил сторожа и каждую ночь стал ходить на Даниловское кладбище. (Потом в
революцию он сам устроился там могильщиком.) И вот через эти две трубки они с
Гоголем якобы и разговаривали. Владислав день за днем рассказывал ему, что в
России сейчас делается, в свою очередь, Гоголь целыми кусками диктовал ему
вторую и третью части «Мертвых душ». Обе написаны, объяснял Владислав, и мы
можем быть спокойны: ни единой страницы не утрачено.
Стиль того, что Владислав читал, был гоголевский, тут
сомнений нет, и все равно его не раз пытались поймать, доказывали, что этот
фрагмент, например, взят из сохранившихся глав второго тома, а этот из
«Переписки» или какого-нибудь неоконченного рассказа, но и на проверку все
оказывалось чисто. Владислав говорил, что сначала голос Николая Васильевича он
почти не мог разобрать, все ему казалось, что это не Гоголь, а реплики прохожих
за монастырской стеной, звонки и визг трамвая, тарахтенье грузовиков, а теперь
он без затруднений различает каждое слово, которое произносит Николай
Васильевич, — даже не требуется просить Гоголя повторять диктовку.
Впрочем, хотя ни в чем неблаговидном уличить нашего
родственника так и не удалось, мать продолжала считать его проходимцем и к нам
в дом никогда не приглашала. История закончилась в тридцать первом году.
Захоронение Гоголя тогда решили перенести с Даниловского кладбища на
Новодевичье, и тут обнаружилось, что скелет лежит в могиле без головы и что
надгробие впрямь просверлено в двух местах, в отверстия же впаяны медные
трубки. Помню, что мать, когда услышала о трубках, была поражена этим даже
больше, чем отсутствием черепа, ушла к себе в комнату и весь вечер проплакала.
Скандал с этим захоронением вышел громкий, из Кремля последовал приказ самым
тщательным образом расследовать дело, виновных примерно наказать. В списки
арестованных попал и Владислав, больше о нем никто ничего не слышал.
Что же до того, что в Крыму ты сказала маме, что часто меня
вспоминаешь, но это была детская влюбленность, а так вы с мужем живете хорошо,
несмотря на разницу лет ты очень к нему привязана, то я тебя не виню. Тем более
что был тогда на птичьих правах, после ареста отца ждал, знал, что и меня
заметут.
Коля — Соне: О маме, о
Шишаках, вообще о жизни до Новочеркасска, ясное дело, знаю, но как-то размыто.
Родился уже в Египте и другого не видел. Затем забор обветшал, нашлась дыра. Я
вышел на волю. Теперь иду себе и иду, иду и думаю про тебя. Гадаю, что будет,
если приедешь.
Дядя Петр — Коле: Удочерение
Сони нами, Гоголями, вся история ее появления в Москве меня заинтересовала.
Через кафедру племенного животноводства Полтавского сельскохозяйственного
института (ее возглавляет близкий приятель) я стал наводить справки о старых
конезаводах — существуют ли они и сейчас, после бесконечных перекроек деревни
(на Украине они, будто посевная, каждый год); если существуют, то в каком виде
и состоянии. Нашел таких три, обрадовался, и летом, когда студенты разъехались,
собрав рюкзак, вольным казаком отправился в путь. С собой сманил того самого
приятеля-животновода из СХИ. Это оказалось мудрым решением. Принимали нас везде
по-царски. Не успеешь что-нибудь не попросить — захотеть, желаемое на блюдечке.
Но дальше начались вещи, о которых и помыслить не мог. Первое: и мама и другие
наверняка тебе рассказывали о «Ревизоре» пятнадцатого года, которым мы все до сих
пор гордимся. Ставился он в принадлежащей Шептицким Сойменке. У прочих Гоголей
к тому времени в лучшем случае были хутора с несколькими десятинами сада и
прудом, другое дело имение Шептицких — огромное хозяйство почти на две тысячи
десятин отличного чернозема, где был свой конезавод, а в начале века в
дополнение к нему построили и завод для варки сахара. К десятому году основной
доход приносил именно сахар, конезавод же, хотя по-прежнему славился на всю
Россию своими орловцами, отступил на второй план.
Впрочем, и эта часть была хорошо налажена, давала владельцам
пусть и небольшой, но прибыток. Однако рысаков растили не из-за денег, семья от
мала до велика любила лошадей. Дочь Шептицких Ксения чуть не весь день
проводила на конюшне, все делала сама, все знала и умела, а главное — как и
родители, была ко всему, связанному с лошадьми, страстно привязана.
Сахарозаводом ведал отец. Свое сырье — полторы тысячи десятин посевов сахарной
свеклы — соответствующая и рентабельность, по Украине, кажется, рекордная. В общем,
для Гоголя, когда он писал вторую часть «Мертвых душ», это имение стало бы
бальзамом на сердце. Теперь следующее. Как-то так получилось, что только на
месте я сообразил, что бывший конезавод Шептицких и конезавод имени Буденного,
где три года директорствовал твой отец, — это одно и то же. Дело вот в чем.
После революции хозяйство сначала разделили, конезавод обозвали
животноводческим совхозом, а “сладкую” часть — колхозом имени Крупской; дальше
обе жили уже сами по себе. Завод вообще отдали пищевому министерству. Но это не
все. Когда в двадцать девятом году заново нарезали границы областей, две трети
имения (сейчас это по-прежнему колхоз им. Крупской), то есть земли по правому
берегу Псела, остались за Полтавой, а левый берег отошел к соседним Сумам, после
чего связь между хозяйствами окончательно оборвалась. В отличие от связей
твоего отца с нашей семьей. Кураторство над Кириллом Косяровским только их
часть.
Но вернемся на сорок лет назад. До революции Косяровским как
потенциальным женихом интересовались не только родители Маши, но и Шептицкие.
Кирилл подавал большие надежды. В семнадцатом году он с блеском окончил Вторую
московскую гимназию (что на Елоховской) и собирался поступать в Высшее
техническое училище — думал заниматься судостроением. Как тебе известно, обе
семьи, и ваша, и Шептицких, давно были увлечены идеей сгустить кровь Гоголей и,
считая Кирилла достойным молодым человеком, положили на него глаз. Нерешенным
оставался только вопрос: чье счастье — Маши или Ксении — он составит. Сам
Кирилл колебался. Войти в такую богатую семью, какой были Шептицкие, казалось
очень заманчивым. В шестнадцатом году, еще гимназистом, он на рождественские
вакации был приглашен в Сойменку — в сущности, на смотрины. Но Ксения ему не
показалась. С правильными чертами лица, однако угловатая, по повадке
мужиковатая, с низким хриплым голосом, она, не обращая на него внимания, весь
день проводила с лошадьми, и пахло от нее конюшней и навозом. В общем, не знаю,
какой Ксения стала позже, а тогда, не обнаружив в потенциальной невесте
обаяния, веселости, которых в твоей матери было выше крыши, он от помолвки
уклонился. Попросил Шептицких не торопить с ответом, дать доучиться, встать на
ноги. Когда сделалось ясно, что революция — это всерьез и надолго, Шептицким
имения не удержать — выбор окончательно пал на Машу.
Я уже говорил, что на конезаводе нас принимали по высшему
разряду. Ежедневные застолья в доме директора и на природе были только частью
программы. Мы с целым табуном ходили в ночное, пасли лошадей на пойменных лугах
и купали их в Пселе. Все то время, пока мы жили в Буденном, за нами была
закреплена отлично подобранная тройка рысаков (в числе прочего и по цвету: все
три коня — серые в яблоках), запряженная в легкую коляску. Много мы ездили и
верхом. Твой покорный слуга дважды даже проехался без седла (впрочем, тогда
подо мной был немолодой и во всех смыслах смирный мерин) и ничего, не свалился.
По вечерам, под самогон, борщ и поросенка с хреном, конечно,
беседовали. Я наслушался бездны всяких баек о прежних хозяевах Буденного от
Шептицкого до наших дней, включая, естественно, и твоего отца. О старике
Шептицком, о том, как он поставил дело, каких производителей завел, говорили с
придыханием. Начинал он завод с небольшим табуном орловских кобылиц и тремя
рысаками той же породы, к ним докупил и привез в Сойменку двух английских
рысаков, двух ахалтекинцев (тех и тех для резвости и экстерьера), а также
четырех кобыл голштинской верховой породы, которую вывели еще при Фридрихе
Великом для его конногвардейского полка (эти отличались силой и большой
выносливостью). Лошади Шептицкого, вернее, их потомство — до сих пор основа
всей селекционной работы, которая ведется в Буденном. Рассказывали, как,
благодаря нашему конному маршалу и его имени, в Сойменках жили при большевиках.
Лучших лошадей с завода охотно разбирали ипподромы. На бегах ими установлено
несколько всесоюзных рекордов резвости. Остальные шли армии, но и эти были так
хороши, что доставались лишь старшим чинам комсостава. В этой советской истории
конезавода твой отец сыграл не последнюю роль. Именно при нем с двадцать
седьмого года после десяти лет разброда и шатаний дело вновь начало
налаживаться.
Во время Гражданской войны завод потерял большую часть
поголовья породистых лошадей, несколько элитных рысаков и кобылиц крестьяне все
же сумели спрятать в лесу, спасти, они и позволили возобновить селекционную
работу. Но чем твой отец действительно поразил Сойменку — это своей любовной
историей. Ее и сейчас, через тридцать лет, здесь помнят в деталях и чуть не по
дням. Во время застолья директор стал рассказывать, что через неделю после
появления его предшественника в Сойменке у того появилась пассия; неожиданно
для многих ею стала работавшая на конюшне скотница по имени Краля. Женщина
красивая, правда, с резкими чертами лица. Важно, однако, не это, а то, что она
требовала, чтобы избранник и любил ее, и жил с ней, как с лошадью. Спали они в
стойле, прямо на подстилке, только в самые холодные ночи бросят поверх сена и
опилок пару старых, навечно пропитанных лошадиным потом попон. Летом кавалер
водил ее в ночное, как и положено, подолгу купал и мыл в реке, затем чистил
скребком. По праздникам и вовсе разврат: прихорашивая ее, украшая, твой отец
собственноручно расчесывал зазнобе гриву и вместе с красными лентами заплетал
ее в множество косичек. Между собой он и она говорили только по-лошадиному, то
есть ржали, всхрапывали и ласкались тоже как лошади — клали друг другу на холку
головы.
Хороший конный завод работает строго по расписанию, все, что
надо лошадям и когда надо, отмерено и по возможности не нарушается, и вот
утром, чтобы подруга не теряла формы, твой отец пару часов с тонким хлыстиком в
руках гонял ее по кругу, потом чистил, мыл и сам задавал корм. По большей
части, как и другим лошадям, овес, только предварительно замоченный и немного
разваренный. Когда был ею особенно доволен, мог дать пару ломтей хлеба с солью
и даже несколько кусков сахара.
Дальше начиналась, так сказать, общественная жизнь
женщины-лошади. Прежде все происходило на конюшне, теперь предстоял как бы
выход в свет. С этим были свои трудности. Дело в том, что и одежда признавалась
только лошадиная. На круп избранницы твой отец клал потник, на него попону и
седло, затягивал подпругу. Сбрую и в будний день она позволяла на себя надеть
лишь красивую и нарядную. Больше другого ценила не мишуру, а вкус и тонкую
работу. Особенно ей нравились горские накладки из тисненой кожи и чеканного
серебра. Со вставками из серебра были у нее и налобник, и недоуздок, и редкой
выделки кобуры, которыми, чтобы не поранилась, он защищал ей ноги. Помимо
вышеперечисленного, ничего другого на ней никогда не видели. Даже зимой,
хвастаясь все тем же нарядом, — в прочих отношениях в чем мать родила, — она не
спеша прогуливалась по центральной улице села, пока твой отец сидел в конторе.
Теперь самое главное: скотница Краля, с которой у него был столь страстный
“лошадиный” роман, была не кто иная, как давняя соперница Маши Гоголь — дочь
Шептицкого Ксения.
Ко времени приезда твоего отца в Сойменку у Ксении уже был
ребенок, девочка лет четырех от роду, нетрудно догадаться, что ты знаешь ее под
именем Соня. В Буденном не помнят, звали ли ее тогда вообще как-нибудь, но
определенно говорят, что крещена она не была. От кого Ксения ее прижила —
неизве-стно. В этих местах Гражданская война лютовала почти четыре года —
белые, красные, зеленые. Оба гетмана, Петлюра и Скоропадский, Махно — власть
иногда менялась по два раза на дню, и никто из тех, кто в Сойменеке побывал, с
местным населением, как ты понимаешь, не церемонился. Девочка была тихая, лежит
там, где мать ее положила, и никого не донимает. Ксения и в четыре года, если
не было другой еды, кормила ее грудью, молоко у нее не переводилось. Вот и вся
буденновская история про твою любовь, Соню; ясно, что из нее следует, что по
материнской линии она натуральная Гоголь. Так что решайтесь и заводите ребенка.
Со времен Николая Васильевича это будет первый младенец, в котором, как мы и
мечтали, кровь Гоголей не разбавится.
Коля — дяде Петру: Заголять
наготу отца, лишний раз делать из меня Ноева Хама, наверное, не стоило. Но не в
этом суть. В конце концов никто не заставлял читать все письмо от «а» до «я».
Историю, которую ты рассказал, частично и так знал, вернее, знал половину, ты
добавил другую, и картинка сложилась. В двадцать седьмом году, устав от
нескончаемых обвинений матери, что над ней надругались, тем поломали жизнь,
отец, никого и ни о чем не предупредив, не сказав, ни куда едет, ни на сколько,
исчез. А через два дня с его работы позвонил неизвестный и передал, что отец
уехал по партийному заданию и больше никакими другими сведениями он, к
сожалению, не располагает. Мать решила, что отца с важной и очень секретной
миссией отправили за границу, тем более что спустя неделю, ровно в день, когда
отец получал на работе жалованье, ей на сберкнижку пришел перевод, в точности
соответствующий его окладу. Что он работает в иностранном отделе ГПУ, она,
конечно, знала или догадывалась, поэтому и дальше выяснять, где он, даже не
пыталась, понимала — все равно никто ничего не скажет.
Отец отсутствовал ровно три года, все это время мать прожила
соломенной вдовой, со мной была ласкова и спокойна, хотя счастливой не
выглядела. Вернулся отец так же неожиданно, как пропал, причем не один, а с
девочкой лет семи от роду. Она почти не говорила, даже не могла ответить, как
ее зовут; когда спрашивали, пряталась за спину отца. По возрасту и внешне
девочка была не его, но отец настаивал, что она должна жить у нас, что мне она
будет как бы сестрой. Он не скрыл, что там, где был эти три года, у него была
связь с женщиной, что потом женщина пропала, наверное, погибла, и девочка ее, а
отца у ребенка нет.
Мать, все выслушав, взять сироту категорически отказалась,
заявила, что девочку следует сдать в детдом, но ситуация как-то легко
разрешилась. В разгар спора в дверь позвонила материна любимая сестра тетя
Вероника. Своих детей у Вероники не было, тихая, застенчивая девочка ей сразу
понравилась. Она сказала, что заберет ее, и только спросила, как имя ребенка.
Чуть запнувшись, отец ответил, что Соня, и мать вдруг поняла, что он врет, а на
самом деле, как зовут девочку, не знает. Так или иначе, но дальше ребенок на
это имя откликался, и оно с ней осталось. Вероника с мужем были хорошо
обеспечены. В угловом доме в Каретном ряду у них были две большие теплые
комнаты, то есть жить было где, и, привязавшись к Соне, они ее удочерили.
Вернувшись в Москву, отец снова, будто никуда не уезжал, стал
работать на иностранный отдел, и его карьера пошла вверх даже резвее прежнего.
В общем, с отцовской работы до матери никакого компромата дойти не могло, его и
не было, потому прошло не меньше пяти лет, прежде чем мать начала догадываться,
как коротко эта история с Соней ее касается. Родственников было много, и слухи
шли с разных сторон, в деталях одно другому часто противоречило, тем не менее,
сопоставив то, что слышала, мать решилась на собственный розыск. Результат ее
не обрадовал, наоборот, уже до конца их дней испортил отношения с отцом.
Во-первых, выяснилось, что командировка отца была отнюдь не
за границу, а в степной конезавод под Сумами, где собирались растить лошадей
специально для Первой конной армии. И вот отец, устав от семейных дрязг,
обратился напрямую к Буденному с просьбой направить его туда на работу.
Ознакомившись с личным делом кандидата, маршал уже через сутки подписал приказ
о назначении его директором всего хозяйства. Но и этого мало, Буденный добился
от Совнаркома больших валютных ассигнований для закупки в Англии породистых
жеребцов, что же касается остального, предоставил отцу неограниченные
полномочия.
На заводе новый директор скоро сошелся с какой-то скотницей,
женщиной красивой, но со странностями. У той был ребенок, девочка примерно
четырех лет, которую она везде таскала с собой. Чуть что не так, давала грудь,
и девочка, насосавшись, затихала. Мать положит ее рядом на траву, в лучшем случае
на попону, и та или спит, или глазеет по сторонам, никому не докучая.Про то,
что отец и эта скотница, подражая лошадям, голые носились по лугу и ржали как
оглашенные, маме тоже рассказали.
Потом однажды, бросив девочку прямо на конюшне, скотница
пропала. В деревне говорили, что ее сманили и увели с собой цыгане, табор
которых две последние недели стоял у них на околице, а тут вдруг в одну ночь
исчез. Отец яростно искал эту свою любовь. Даже подарил цыганскому барону,
старшему над всеми цыганскими таборами степной Украины, чтобы тот помог вернуть
беглую, лучшего рысака с конезавода. По своей линии искали ее и органы, но что
цыгане, что чекисты — без толку.
Буденный, когда услышал про жеребца, едва отца не расстрелял,
но, узнав, что стряслось, смягчился, и эта история серьезных последствий для
его карьеры не имела. Написали матери, правда, несколько позже, и то, что
скотницей была Ксения Шептицкая, ее давняя соперница, и то, как была зачата
Соня.
В двадцать первом году в Сойменку зашла небольшая банда,
сплошь деревенские из соседней волости. Раньше кто-то другой сжег их дома и
согнал с насиженного места. Спасая двух своих любимых кобыл, Ксения, с ней
вместе была еще какая-то девушка, увела их ближе к Пселу, в большой, густо
заросший тальником лог. Но бандиты знали про кобыл и, взяв собаку, которую еще
старый Шептицкий, натаскал отыскивать отбившихся от табуна лошадей, пошли по
следу. Услышав знакомый лай, Ксения решила обмануть пса. Она надела на себя
лошадиную попону, и, оставив девушку сторожить кобыл, сама стала пробираться к
реке. Уходя, похвасталась напарнице, что теперь точно так же, как слепой Исаак
принял Иакова за старшего сына и отдал ему первородство, собаки примут ее за
лошадь и потеряют след. Но в этот раз номер не прошел. Бандиты, веером прочесав
лог, нашли и ее, и девушку, и лошадей.
Женщин изнасиловали, а кобыл даже не взяли. Те показались им
хлипкими, негодными ни для войны, ни для пахоты. Все между собой обсудив, они
обеих зарезали, разделали и, насадив на колья, будто на вертела, стали жарить на
костре. После этого в Ксении что-то поломалось, и дальше она так и считала себя
лошадью.
К тому времени, когда мать разобралась, что к чему, мне было
уже шестнадцать лет, Соне тринадцать, и мы почти не расставались. Ясно — и для
родных очевидно — любили друг друга. Раньше мать принимала это лояльно, но
теперь, узнав, кто Соня по крови, сделала все, чтобы наши отношения разорвать.
Конечно, дядя Петр, я согласен, что участие отца в семейных делах Гоголей
поразительно. Вероятность подобных совпадений ничтожна. Такое ощущение, что,
случайно встав между двумя Гоголями, мамой и Кириллом Косяровским, отец с тех
пор просил и просил Господа помочь ему искупить вину, выйти из Новочеркасской
истории как бы в нулях. Похоже, Господь его услышал и вместо той пары Гоголей
дал шанс случить другую.
Так или иначе, но из этого ничего не вышло, уже и не выйдет.
Плохо это или хорошо, судить не мне. Возможно, на «Мертвые души» наложена
какая-то печать. Из-за нее Николай Васильевич не смог дописать поэму, и у нас
не получится, даже пытаться не стоит. Сейчас мы с Соней твердо решили жить
вместе, в апреле, то есть меньше чем через полгода, она приедет ко мне в
Казахстан и здесь останется, но это мало что изменит. Мама, выяснив, что Соня
все-таки едет, разволновалась, что она еще в детородном возрасте. По этому
поводу устроила настоящую истерику. Я читал мамины письма, читал, а потом
подумал, зачем ее извожу, и успокоил, написал все как есть. Суть в том, что в
двадцать лет Соня сделала аборт на позднем месяце. До этого Вяземский колебался:
с одной стороны, и сам думал о ребенке, с другой, понимал, что дозы
психотропных препаратов, которые он дает Соне, могут сказаться на плоде. В
общем, они затянули до пятого месяца. Для здоровья слабой Сони аборт прошел без
последствий, если не считать, что детей иметь она уже не могла.
Мама, едва это узнала, интерес к нашей совместной жизни
потеряла; понимаю, с тобой дело другое: заведи мы ребенка, ты бы только
порадовался. Но должен сказать, что, даже имей Соня возможность забеременеть,
мы бы не желали ребенка. Раньше — может быть, но это в нас перегорело. И
последнее и очень для меня важное. Ты написал об отце довольно откровенное
письмо, потому и решаюсь обратиться к тебе с деликатной просьбой. Проблема вот
в чем. Соня пишет мне каждый день. Письма большие и без каких-либо табу. Проще
говоря, она мне исповедуется во всех совершенных грехах, на равных с этим во
всех греховных помыслах. Когда у нее кто-то есть, Соня пишет, что он с ней
делал — все: сколько, как и что она при этом испытывала. Когда никого нет, к
кому и как она вожделела и тоже со всеми подробностями. Как я понимаю, делать
это ее приучил Вяземский. То ли ему по медицинским соображениям надо было
знать, что она думает и чувствует, вообще что происходит внутри
шестнадцатилетней женщины, то ли просто возбуждало, так или иначе он ее на эту
иглу подсадил, и она с нее до конца жизни, наверное, уже не слезет.
Не знаю, дядя Петр, обращал ли ты внимание, что холоп не
менее своего господина нуждается в неволе. Не меняй слишком резко условия
рабства — и все будет в порядке. В советских фараонах не было ни капли разума.
Евреи бы и дальше выполняли урок, исправно месили глину и делали кирпичи —
когда бы в нагрузку их не заставили нарезать тростник, никто бы ни к какому
Богу и ни в какой Синай не ушел.
В этой истории я оказался без вины виноватым. Никого и ни о
чем не спрашивали, просто сейчас, когда Вяземского уже нет на белом свете,
перенять от него эстафету Соня заставляет меня. Я не только получаю ее
исповеди, но и на каждое письмо должен подробно ответить. Она требует этого с
железной настойчивостью. Слава Богу, в станицу, в которой есть почта, я попадаю
не чаще раза в месяц (сорок километров туда и сорок обратно), но возвращаюсь с
таким шквалом похоти, что всякий раз думаю: еще один подобный принос — и сойду
с ума. Если бы не кормчий, сам бы не справился.
В довершение бед недавно Соня объяснила себе, что на
последние письма я, как она выразилась, отвечаю вяло, безразлично, и причина в
том, что ее вожделения к другим больше меня не трогают. Теперь в доброй
половине ее фантазий я имею заглавную роль, это читать еще отвратительнее.
Полгода назад предложил ей перейти на нечто вроде общих исповедей: в этом —
грешна, в этом — тоже, и так далее, но она решила, что я над ней глумлюсь.
Дядя Петр, может, хоть ты ей напишешь, скажешь, что Коля в
плохом состоянии и, раз весной она собирается в Казахстан, стоило бы меня
пожалеть. Я не отказываюсь быть ей родным человеком, с которым она может
говорить обо всем, что ее мучает, тревожит, боже упаси, просто пусть хоть чуть
сдержит воображение. Конечно, грешно подобное говорить, но она почти двадцать
лет сидит на порошках, а оно все такое же живое. Читаешь, оторопь берет.
Тата — Коле: Ты сообщаешь,
что получил письмо от Петра, и просишь меня объяснить, что и от кого родня
знала о романе твоего отца и Крали. Об их отношениях мне написала николаевская
Елизавета впервые еще в тридцать первом году. Так что о Крале я слышала давно,
но, если речь об этом, ни с кем и ничего не обсуждала. Понимаю, что та история
попортила твоей маме кровь, но я здесь ни при чем. Сама Елизавета уже лет
двадцать покойница, и говорить о ней плохо грех, но сплетница была
первостатейная, думаю, писала о Крале не одной мне. Письмо сплошь из
откровенных подробностей, которые она смаковала, в конце же приписка, что, увы,
в ее жизни ничего подобного не было. Все сальности пересказывать не возьмусь,
но кое-что запало.
Так, Елизавета писала, что бабки у Крали (как ты понимаешь,
имелись в виду ее лодыжки и запястья) были тонкие, изящные, как у арабской
кобылки. Твой отец нашел Кралю случайно, дело было на заброшенной барской
конюшне, где она спала прямо на полу в одном из денников. Потом стало известно,
что накануне после нескольких дней ареста Кралю отпустило уездное ЧК, и она,
пройдя за ночь пятнадцать верст, устроила здесь себе лежбище.
В селе рассказывали, что при их первом свидании на Крале была
старая, донельзя изношенная попона, дальше подпругой крепилось небольшое,
хорошей английской работы седло. Елизавета писала, что в имении матери, когда
она была маленькой девочкой, такими седлали пони. В другом месте добавила, что
Краля вообще относилась к своим туалетам с безразличием, могла прогарцевать по
селу и вовсе в чем мать родила, но не оседланной на людях не появлялась. И
дальше, что у ее, Елизаветы, мужа есть целое собрание японских гравюр — женщины
одеты в кимоно, поверх которого повязан традиционный японский пояс оби, так
вот, оседланная Краля, должно быть, очень их напоминала.
Сама Краля, продолжала тетка, была худа и так же грязна, как
ее попона, тело то ли в глине, то ли просто в навозе, волосы, облепленные
соломой, в колючках, репье, сбиты в колтуны, но, очевидно, писала тетка, для
мужчин эти вещи имеют мало значения, потому что ясно, как божий день, что Васе
Паршину она пришлась по вкусу.
Как и чекисты, которые ее допрашивали, грозились поставить к
стенке, он по обыкновению был одет в военную форму, естественно, что Краля
спросонья, да еще голодная, поначалу нервничала, испуганно ржала, суетливо
перебирала ногами, но твой отец дал ей большой ломоть хлеба с солью, потом еще
один, добавил на заедку два куска пиленого сахара, и постепенно она
успокоилась. Уже мирную, затихшую, он взял ее на руки и понес вниз в лощину,
где по песку протекал неширокий светлый ручей. Здесь, на мелководье, хоть Краля
и не была этим довольна, он снял с нее попону и седло, а затем целый час,
сначала скребком, потом мочалкой и перемешанным с золой щелоком даже не мыл,
скорее, отдраивал ее тело, с каждой минутой все сильнее возбуждаясь. Когда он
расчесал ее уже чистые, пахнущие рекой волосы, она, очевидно, наконец
разобравшись, что никакой беды ждать от твоего отца не надо, вдруг вырвалась из
его рук и радостно, победно заржав, раскидывая по отмели воду, пустилась
вскачь.
В селе про Кралю знали, что ей известны все лошадиные повадки
и хитрости, что она может идти любым аллюром, даже галопом и иноходью, и вот
теперь, когда, раскачивая туда-сюда крупом, то и дело на всем скаку его
задирая, она рысью пошла вокруг твоего отца, он впал в полное неистовство.
Позже рассказывал, что сам не помнит, как поймал ее и, взяв на руки, понес
обратно на конюшню. Там, набросав в углу денника несколько охапок
свежескошенной травы, уложил на нее Кралю, и дальше они сутки напролет то
по-лошадиному, то по-людски любили и любили друг друга. Не могли один от
другого оторваться.
Петр — Александре: Краля
великолепно знала лошадей, умела говорить на их языке и лечить их болезни.
Когда кому-то из деревенских надо было купить коня, звали ее. Обойдя ярмарку и
выбрав подходящего, Краля гладила его, ласкала, тут же объясняя, что хозяин,
для которого она его присмотрела, человек хороший, обращаться с ним будет достойно,
но и работы требовать много. Конь, вскидывая головой, мог согласиться, и тогда
дело слаживалось. Если же нет, Краля шла искать другого.
Папка № 14
Москва, октябрь 1961 г.
Коля — дяде Артемию: В Москве был
всего ничего, меньше недели.
Коля — дяде Петру: Видел только
маму, тетю Веронику и Соню. В Лубян-ский архив не пустили. Отцовский сослуживец
скончался, и окошко захлопнулось. Впрочем, я не жалею. Во многих знаниях многие
печали.
Коля — дяде Петру: На обратном
пути снова был в Вольске у Таты. Тьфу-тьфу чтоб не сглазить, она в хорошей
форме. Все сама. Хозяйство почти что натуральное. Но дом — полная чаша.
На зиму заготовлено столько всего, что и Пульхерия Ивановна бы позавидовала.
Архив мой постепенно перекочевывает в Казахстан. Забрал еще пять папок.
Папка № 15
казахстан, Ноябрь 1961 — сентябрь 1962 г.
Коля — дяде Юрию: Кормчий часто
повторяет, что, соединив в себе небо и землю, Богоматерь стала для нас
лестницей Иакова.
Коля — дяде Юрию: Христос — Сын
Божий и есть Новый Завет, данный нам во Спасение. Оттого Богородицу кормчий
почитает и за Святую Скинию.
Коля — дяде Петру: По преданию,
среди прочих завесу для Святая Святых ткала воспитывавшаяся при храме Дева
Мария. И вот однажды с неба раздался гром, и ткань с треском разорвалась,
навсегда смешав небесное с тварным. Корм-чий соглашается, что это было первое
благовещенье, свидетельство скорого сошествия в мир Богочеловека, Спасителя.
Дядя Юрий — Коле: Воды Красного
моря расступились, разорвались, как занавес в Святая Святых.
Коля — дяде Петру: Я спросил
кормчего, не был ли Евангельский рассказ о завесе Святая Святых, разорвавшейся
перед рождением Иисуса Христа, и слова Самого Сына Божия о скором разрушении
земного храма двумя пророчествами о грядущем Страшном Суде и спасении
праведных, о Небесном Иерусалиме, в котором уже вот-вот верные едино и неделимо
вознесут Господу Осанну. Он ответил, что нет — время Страшного Суда тогда еще
не пришло, и повторил, что то было пророчество о близком и спасительном Исходе
в мир Божественного присутствия.
Дядя Ференц — Коле: В христианстве
и сейчас велик зазор между верой последних времен, скорого конца и обычной
жизнью, в которой надо пахать землю, рожать и воспитывать детей. Чтобы
совместить, удержать в себе одно и другое, требуется много усилий — но хотя
мостки непрочны, опыт с этим жить, из этого строить спасителен.
Дядя Святослав — Коле: Работаю
на коммунизм, но часто в чертежной сижу и думаю, как соотнести обычную жизнь с
ее рывками и остановками (передышками) с надмирной историей. Та, в сущности,
рядом, только, как мираж в пустыне, чуть приподнята над горизонтом. Несомненно,
дорога к Богу есть путь отсюда туда, но, сколько ни исхитряюсь, сколько ни
порчу ватмана, прочертить не удается.
Дядя Юрий — Коле: Конечно, Исход
— часть путаного пути к Богу. Но и изгнание, рассеянье тоже его законная часть.
Египтяне и вавилоняне, греки и римляне — все в свой черед считали, что, будто
Антея, стоит евреев оторвать от Святой Земли, сделать беженцами, скитающимися
меж двор изгоями — и они ослабеют. Никому не нужные, неприкаянные, будут забыты
всеми, в том числе и собственным Богом. Жестоковыйные даже для Господа, евреи
были отличны от других, как инородное тело разрушали общий строй, его
единообразие. Но не было ли в этом «исходе из ряда вон» протеста, несогласия с
тем, что грех живуч оттого, что мир несовершенен и Господь не всеблаг? А тогда
какой Он, Господь?
Коля — дяде Петру: Кормчий
говорит, что история разворачивает веру, толкует ее и объясняет. Вне истории,
вне пути из Египта в Землю Обетованную вера, будто дождь в пустыне, сразу
уходит в песок. В этом и есть смысл жизни человека. Он примеряет на себя все
добро и все зло, какие есть в мире, испытывает их и платит полную цену.
Дядя Юрий — Коле: В христианстве
много готовности спрямить этот путь. Ради возвращения к Господу отказаться от
истории, от всего, даже от семи дней творения и мира, который был тогда создан.
Дядя Артемий — Коле: Казна веры,
копившаяся в Земле Обетованной, была расхищена. Сначала Вавилоном и Египтом,
потом Римом.
Дядя Юрий — Коле: Когда Тит
разрушил плотину, которой избранный народ огородил себя от остальных, вера
захлестнула мир, будто воды Потопа.
Дядя Ференц — Коле: Святослав
считает христианство исходом веры из Земли Обетованной, ее возвращением в
Египет.
Дядя Святослав — Коле: Все
важное рождается на стыке сред. Христианство соединило веру евреев с убеждением
греков, что вера евреев богопротивна.
Дядя Юрий — Коле: Возможно,
линия раздела не Христос, не Сын Божий, в которого одни уверовали и пошли за
Ним, другие же не признали за мессию. Те, кто покинул народ после Голгофы, ушли
во исполнение синайского обетования Господа: «И станете вы народом
священников», семенем Аарона — когенами для других племен и языков.
Коля — дяде Петру: За неделю
перед тем, как сесть в поезд, чтобы ехать ко мне в Казахстан, Соня, извиняясь,
написала, что уже не та, какой я ее помню, — бедра опали, живот сделался мягок
и рыхл.
Коля — Тате: Перед приездом
Сони в Казахстан мы, договариваясь о прошлом, согласились, что сами ничего не
выбирали и не решали, как получилось, так и получилось. Сказали друг другу, что
никого ни в чем не виним, принимаем все с кротостью и смирением.
Коля — дяде Петру: Приехав сюда,
Соня сделалась груба, язвительна. По недавним письмам я и представить не мог,
что она будет так себя вести. Шутит она зло, и это не может не коробить. Мы
втроем — она, я и навьюченный хурджанами козел — стоим на краю воронки. Дальше
вниз — узкая обрывистая тропа, и хоть я иду не первый раз, бояться есть чего. И
вот сегодня, вместо того чтобы меня поддержать, Соня решила поиздеваться.
Спрашивает, кто из нас двоих (меня и козла) Вергилий, а кто Дант. Она, конечно
же, Беатриче, которая, когда придет время, спасет, выведет возлюбленного из
ада. Круг за кругом вознесет к престолу Господню, где нет ничего, кроме сияния
праведности. Объясняет, что козел — невинная жертва, почему он должен отвечать
за чужие грехи — никому не известно, а я наймит, без которого злое дело не
совершилось бы. Чтобы досадить еще больше, обнимает козла за шею и плачет,
жалеет его.
Этот ритуал повторяется не первый раз. Смысл понятен — я
негодяй, а она хорошая. Самое печальное, мне нечего возразить. Я и вправду веду
козла на за-клание. В каждом из хурджанов несколько тяжелых камней, и из
кратера ему уже не выбраться. Трава в воронке есть, неделю-две он будет жить,
но однажды или сорвется в пропасть, или подохнет из-за испарений серы. Воронка
ею буквально дымится. Еще когда Соня была в Москве, я ей писал, что сера день
за днем ложится на землю, и что в том, во что она превращает кусты, камни,
пучки травы, я, как и автор «Божественной комедии», узнаю людей, с которыми
когда-то был связан, но которых давно нет на свете. В этих изваяниях прежнее
напряжение, мука, будто душу человека уже отпустили, а его боль оставили, навек
заковали в соль и серу.
Коля — дяде Юрию: Когда
кормчий говорит о вещах, в которых не слишком уверен, например, о моих
отношениях с Соней, он очень осторожен. Боясь обидеть, подолгу катает во рту
каждое слово, будто глину, смачивает его и умягчает. Только затем выталкивает
наружу.
Коля — маме: Я знаю от Сони,
что в свое время ты многое сделала, чтобы нас развести. Объясняла ее родителям,
что Соня и я друг друга потопим, что Вязем-ский для Сони — отличная партия. Я
ничего не ставлю тебе в вину. Понимаю, под каким прессом ты жила эти годы, но
пойми: ситуация изменилась. Того, чего ты всегда боялась, не будет. Я тебе уже
писал, что после аборта Соня не способна иметь детей, нового Гоголя ей не
зачать. Но дело не только в Гоголе. Последнее лето козлов отпущения приходится
отводить чуть не на дно кальдеры, и вот в жару, одурев от серы, которой в
легких больше, чем кислорода, я бы точно не выбрался из этой чертовой ямы, если
бы не Соня. Если бы не знал, что она ждет меня.
Дядя Ференц — Коле: Перечитал
письма Артемия об Александре II. Из них следует, что Господь в силах обернуть
во благо любое зло, даже и самого сатану. Конечно, все Романовы — лики
антихриста, но ведь и вправду по чуду Господню один обратился, из фараонов
сделался Моисеем, вывел народ Божий из Египта.
Дядя Артемий — Коле: Дело не в
Александре II, у него просто не было выхода. И прежде, и при нем, и сейчас
буквальное понимание что Исхода, что Святой Земли, бесконечное наращивание,
расширение ее пределов однажды неизбежно возвращало нас в Египет. В этом смысле
география Земли Обетованной есть парадокс, а утверждение Денисова, что Русь —
второе небо, — попытка этот парадокс решить, оторвать нас от греха, поднять и
приблизить к Богу.
Дядя Ференц — Коле: Как в душе
монаха идет смертная борьба добра с грехом, и Единственный, на чью помощь он
уповает, к кому взывает, — Господь, так и в нас сильна тяга отгородиться,
оставив искушения вовне, жить только внутренней работой. Если мы и Израиль
(Земля Обетованная), и Египет, Исход и возвращение в рабство, если в нас каждый
шаг этого пути (что туда, что обратно) — какое нам дело до других стран и
земель?
Дядя Ференц — Коле: Не стоило
ангелам входить к дочерям человеческим, увидев, как они прекрасны. Но и мы зря
повелись, Град Божий случили с Третьим Римом.
Дядя Юрий — Коле: Евреи однажды
встали и ушли от зла. Позже зло настигло их снова. Но пока Господь в облаке
дыма вел народ по Синаю, оно держалось в отдалении. У нас не то. И Египет, и
Земля Обетованная — все внутри нас. Внутри Синайская пустыня и перекочевки,
странствия по ней. Внутри сомнения и метания, искушения и споры, оттого так
трудно понять, куда идем. Правда, иногда часть наших соблазнов напряжением
борьбы выбрасывается вовне. Но скоро и они делаются передовым отрядом,
авангардом Святой Руси. А земля, которая их примет, в которой они укоренятся, —
законной частью Земли Обетованной. Прав Ференц: сколько живем — мы верим, что
одни противостоим злу мира, потому что для Господа, кроме нас, никого другого
нет, быть не может, мы и есть все.
Дядя Юрий — Коле: Со времен
Величковского мы убеждены, что душа человека велика, в ней легко уместятся и
Египет, и Земля Обетованная, и Красное море, то есть все, потребное для Исхода.
И еще верим, что страдания мира — лишь отблески, отражения страстей, соблазнов,
что мучают какого-нибудь старца, когда, из последних сил борясь с грехом, он
взывает к Господу.
Дядя Евгений — Коле: Все эти поиски
внутри себя правды, Святой Земли, напряженные перекочевки, Исходы из Египта и
неизбежное, как бы далеко ни зашли, возвращение обратно — жизнь, к которой, мы
приноровились.
Дядя Петр — Коле: В нас тоска по
ушедшим временам. После брака Ивана III с Софьей Палеолог, «как пришли сюда
греки, так земля наша и замутилась». Артемий прав. Нет сомнений, что и при
Никоне, если бы не те же греки, не довели бы дело до раскола, и без малороссов,
что в XVIII столетии занимали чуть ли не все епископские кафедры в России,
зарастили бы рану, договорились со староверами. Вовне агрессия, а внутри
иноплеменные соблазны, оттого робость, неуверенность. Сотни лет не умели
воевать в чистом поле без татар, потом воевать и управлять без немцев. Конечно,
когда зло в тебе самом, от него не отделишься и не спрячешься, не укроешься и
не убежишь. Но, может, в том и суть избранного народа — принять в себя грехи
мира и здесь, с Божьей помощью, их отмолить, упокоить.
Дядя Валентин — Коле: Разобраться со
всем этим выходит у немногих.
Дядя Петр — Коле: Впрочем,
дорога — молитва да покаяние — ясна и так.
Дядя Ференц — Коле: В «Выбранных
местах…» Гоголь писал одному из корреспондентов, что крестьянам следует
объяснить, что у каждого своя работа, свое предназначение: кто-то помещик,
кто-то пашет землю и платит подати, а кто-то за всех молится Богу. Ныне на эту
проблему смотрят по-другому. Вернадский, Гастев убеждены, что надо не
объяснять, а с рождения так воспитывать человека, так его специализировать,
чтобы иное никому и в голову не пришло.
Дядя Юрий — Коле: Раньше
Величковский и избранный народ, теперь Вернадский со своей ноосферой. В любом
случае, от себя не убежишь. Раз что Израиль, что Египет — одно, то Исход не
есть путь к Богу, и жертва, которую Он от нас ждет, другая.
Дядя Святослав — Коле: Если
Вернадский прав, а он прав, какое добро и зло, смерть и воскресение, коли все
то, что под землей, то, что на земле, и то, что над землей, — единый и
бессмертный организм!
Дядя Степан — Коле: С твоей подачи
перечитал Вернадского и думаю, что его ноосфера — это Рай, всамделишный
Рай до грехопадения. Тем, кто в нем живет, что добро, что зло еще неведомо.
Коля — дяде Петру: Думаю, ты
возводишь на Вернадского напраслину. Мне кажется, он лишь понимал жизнь как
аккорд, как нечто, что призвано упорядочить звуки, привести их в правильное
органическое единство.
Папка № 16
Москва, октябрь 1962 г.
Коля — дяде Евгению: Получил
увольнительную на берег. Кормчего оставил на странника, которого неведомо как
занесло на корабль. Первого с прошлой осени. В Москве буду еще два месяца. У
мамы тут светская жизнь. Кроме тети Вероники, чуть не каждый день заходит и
дядя Валя. Оскара Станицына, Сониного деда, ты знал, так вот это его сын, он
тоже художник, причем небесталанный. В конце тридцатых годов обстоятельства
загнали дядю Валю в Хиву, там я его навещал. Дело было уже после отсидки в 54-м
году. Теперь он вернулся. В Подколокольном отец оставил ему комнату.
Коля — дяде Артемию: Мама говорит о
дяде Вале очень любовно. Всем рассказывает, что именно он, еще ребенком,
рисовал декорации для детских гоголев-ских спектаклей. Повторяет, что он
настоящий художник, чтобы хоть как-то понять мир, прежде ему надо его
нарисовать. Так же было и в Сойменке. По словам мамы, то, что говорил режиссер,
дядя Валя слушал довольно отрешенно, но когда через несколько дней приносил
наброски, все признавали: это ровно то, что надо.
Коля — дяде Петру: Вечером пришла
тетя Вероника, и мы сели чаевничать. Мама сказала, что прежнего страха в Москве
уже нет, Вероника согласилась с ней, стала рассказывать про Ходынское и Трубное
братство.
Коля — дяде Юрию: Конечно, о
братствах давно говорили. Не помню, от кого слышал, что есть два Иерусалима.
Небесный — он выстроен из добра, милости, и подземный, адский, сложенный
из наших грехов. Так вот, Ходынцы и Трубные — это стойки ворот, ведущие
в антихристов город. Но большинство думает, что Ходынка с Трубной просто
стоянки, короткие привалы на пути из Земли Обетованной в Египет.
Коля — дяде Ференцу: Мама сильно
располнела и из дому почти не выходит; если не считать отчима, видится, в
сущности, только с дядей Валей и тетей Вероникой. Дяде Вале по-прежнему, чтобы
разобраться с тем, что он услышал, надо все нарисовать. И вот Вероника, сидя за
чаем, рассказывает про ворота, которые выстроили Ходынское и Трубное братства,
в эти ворота все мы однажды вошли, а как выйти, не знаем. А дня через три дядя
Валя приносит пару новых рисунков. На обоих череда его любимых колонн из
карагача, которые держат портик гарема Хивинского хана. Сверху донизу они
украшены причудливым растительным орнаментом. Опоясывающие дерево лианы в руку
толщиной, другие стебли с бутонами и чуть раскрывшимися цветками переплетаются
с гроздьями уже зрелого винограда, молодые побеги вьются, вьются, закручиваясь
в спираль.
Только если смотреть через лупу, ясно, что это не тщательно
прорисованные виньетки. На четных колоннах вокруг лотков с сайками и колбасой,
вокруг привезенных лошадьми больших дубовых бочек со свежим пивом, еще не
смятые толпой, изгибаются, завихриваются очереди людей; на нечетных — народ по
бульварам, переулкам и проходным дворам тоже пока мирно струится к Трубной
площади. Это с разных сторон города стекаются плакальщики, чтобы проститься с
Иосифом Сталиным. От площади они по Неглинной пойдут к Охотному Ряду, к
украшенному другими колоннами Дому Союзов, где установлен гроб вождя.
Уже на Трубной, но особенно на Неглинной, точно по рассказу
Вероники, дядя Валя рисует, как людей неимоверной силой вдавливает друг в
друга, и теперь это, как и должно, единое народное тело течет к Дому Союзов.
Однако горе продолжает пучить его и, ничего не умея с этим поделать, оно
вспухает, вздымается буквально на глазах. Улица Неглинная, бывшая речка
Неглинка, как будто должна знать что к чему, понимать, что вот-вот все выйдет
из берегов, превратится в неуправляемую, обезумевшую лавину, и тогда не
избежать беды. Но она молчит и лишь для проформы углами и стенами своих домов,
высокими железными заборами, тупиками, подворотнями и незапертыми подъездами
срезает неровности, снимает с народа стружку, в каждом колечке которой если кто
и уцелел, то чудом.
К тому времени эти колонны я видел уже дважды. Первый раз,
когда вскоре после выхода из лагеря поехал в Хиву навестить дядю Валю. С
середины тридцатых годов он так там и жил. Второй раз — год назад. Дядя Валя
был в отъезде, и я поселился в вышеупомянутом гареме Хивинского хана, давно
приспособленном под турбазу — самую дешевую гостиницу в городе. Именно в этом
гареме три бывших студента Алма-Атинского университета вербовали меня в
руководители затерянной где-то на Тянь-Шане общины адвентистов — своих
единоверцев. В сущности, обычной русской деревни, только заброшенной бог знает
куда. Я тогда ясно понимал, что это развилка, шанс решительно изменить свою
жизнь, о котором давно просил. И все же после долгих разговоров о Священном
Писании и вообще о жизни отказался. Сказал, что я не адвентист и не могу,
будучи другой веры, сделаться для этих людей наставником.
Я отказался потому, что неделей раньше неожиданно получил открытку
от Сони, в которой она писала, что думает перебраться в Казахстан и остаться
там со мной жить. До приезда студентов мы с гостиничным сторожем каждый день
выпивали под стенами старой Хивинской крепости, сидели с той стороны, где в это
время была тень, и пили плохо очищенную, будто ее начерпали прямо из Аму-Дарьи,
каракалпакскую водку. Саманный кирпич быстро отекает и теряет формы. Башни
гляделись старыми оплывшими бабами, бойниц и зубцов было уже не разобрать. На
нашем обычном месте, за выступом контрфорса, сторож показывал мне буро-красные
каракумские розы — тончайшие лепестки такырной глины, высохнув, загибались
вверх и складывались в цветок.
Сейчас, вспоминая предложение адвентистов, я все отчетливее
сознаю, что мне предлагалось стать для этого народа Моисеем и однажды, когда
настанут плохие времена, вывести его из дома рабства. Представляю, как, пытаясь
уйти от погони, мы то спускаемся, стекаем вниз будто вода, то снова, как растет
все живое, взбираемся вверх, чтобы выйти в безопасную, свободную от смерти
землю. Похоже, что и путь человека, если, не сбиваясь с дороги, он идет к Богу,
напоминает растительный орнамент, но другой, не похожий на те два, что вчера
принес дядя Валентин.
Коля — дяде Петру: Дядя Валентин
по-разному пишет ворота, стойки которых образовали похоронные братства. То это
кладбищенские ворота, и воз за возом, что в них въезжает (обычные доверху
нагруженные телеги, на облучке кучер в тулупе и в рукавицах; мат и веселые
перебранки, как бывает на постоялом дворе), везут прикрытые рогожкой тела
убитых. А то разноцветными карандашами рисует изукрашенную, перевитую цветами и
яркими лентами арку, в которую въезжает длинный-длинный свадебный поезд. Жених
— Христос — это ясно, а кто невеста — Бог весть. Но все радостные, все ликуют и
плачут, целуются и поздравляют друг друга, потому что впереди Небесный
Иерусалим. Скоро, совсем скоро они его увидят, там, в Святом городе, и будет
свадебное торжество. Человек мягкий, он, я думаю, убежден, что лучше, если те,
кто не может иначе, будут и дальше верить, что это праздник, а те, у кого есть
силы, помянут мертвецов, возы с которыми бесконечной вереницей въезжают и
въезжают на кладбище. Над одной из телег даже натянут транспарант: «Их имена,
Господи, ты и сам ведаешь».
Коля — дяде Петру: Еще полугодом
раньше дядя Андроник написал мне из Москвы: «Мое мнение насчет тесных врат для
тебя не будет откровением — убежден, что и для себя и для других, это мы сами.
Изначально проем был широк и створы распахнуты настежь, но мы, испугавшись
неизвестно чего, так искусно все перегородили, так плотно своими грехами
заложили вход, что удача — если осталась хотя бы щель. Ты не хуже меня
понимаешь, что протиснуться через нее сумеют немногие, большинство задохнется в
давке».
И дальше, явно себе противореча: «В Москве немало нового.
Стройка идет во всех концах города, оттого непролазная грязь. Трактора и
грузовики перепахали глину, как для сева: идешь, а ноги вязнут. Раньше на ходу
одни подметки стригли, теперь сразу штиблеты снимают. Будто в деревне, в колеях
глубокая стоячая вода, кое-где видна даже ряска. По краю — там все-таки суше —
обходишь яму, котлован, а напротив, из соседней, уже торчат белые панельные
стены. Дома складывают настолько быстро, что через двадцать лет твердо обещан
коммунизм.
С тесных врат стройка и началась, все как положено, разве что
возвелись они сами собой, без градостроительного плана. Ты, возможно, и сам
слышал про два погребальных братства, Ходынское и Трубное. Я про то и про
другое узнал от соседа по квартире, он до недавних пор работал в обслуге Кремля
и все знает из первых рук. По его словам, у чекистов, которые поначалу думали
стравить братства между собой, одно известно как «царское», или «за здравие»,
второе «за упокой», или же «трупное». Ходынцы вот уже четыре года поминают
погибших во время коронации Николая II, Трубные — задавленных на Неглинной
улице, по которой они шли в Колонный зал Дома Союзов, чтобы проститься со
Сталиным. Сосед говорил, что между собой оба братства находятся в мирных,
уважительных отношениях, никаких конфликтов между ними не упомнят. В сущности,
родственники и других погибших признают за ними право первенства, считают, что
они, будто рождение и смерть — одни начинают, другие, когда минул срок, кончают
эпоху, в которую люди уходили из жизни слишком легко, словно на земле их ничего
не держало. Но с этим признанием не все просто, в нем много взрослой
снисходительности, покровительства, даже иронии.
Слышал, что братства сильно обижены на родных тех, кто убит в
эти пятьдесят семь лет, как верстовыми столбами обозначенных вступлением на
престол Николая II и днем, когда в Колонном зале Дома Союзов прощались со
Сталиным. Они в самом деле считают Ходынцев и Трубных случайными жертвами.
Говорят, что раздавленные что там, что здесь никому не были нужны, потому в
смерти этих несчастных и не было смысла. Другое дело те, кого оплакивают
остальные. Тут каждый отдал Богу душу за какую-то свою или чужую правду. Их
смерти искали, за ними гнались, когда же наконец настигали, убивали с радостью
и торжеством.
Напрасно Ходынцы доказывают, что гибель сотен и сотен людей
на коронации была предсказанием, пророчеством того, что скоро ждет всю империю,
что именно они проложили путь, которым пошли и до сих пор идут остальные, а
Трубные с неменьшим жаром — что Сталин, чтобы достойно завершить правление,
должен был добрать тех, кого не успел, что раздавленные на Неглинной
добровольно вызвались быть его свитой, и с ними он отошел в иной мир спокойным,
умиротворенным — ни первых, ни вторых никто не желает слышать.
Продолжаю то, о чем начал в прошлом письме: на Ваганьково и в
Бутовское урочище, куда свезли и где в общих могилах зарыты тела тех, кого по
разным причинам не забрали родственники (у одних были так изуродованы лица, что
их невозможно было опознать, у других в Москве просто никого не было), члены
братств ездят неохотно. Большинство ограничивается Ходынкой и Трубной площадью.
Ведут они себя скромно, но Трубные во всех отношениях тише и незаметнее.
Восьмого марта с шести часов утра, а то и раньше, члены братства мелкими,
теряющимися среди тысяч спешащих кто куда людей ручейками стекаются к
Неглинной. Большинство доезжает до близлежащих станций метро «Маяковская»,
«Новослободская», «Ботанический сад», «Дзержинская», и дальше по Петровскому,
Рождественскому и Цветному бульварам спускаются к Трубной площади. Отсюда, как
и тогда, в день прощания со Сталиным, идут к Колонному залу Дома Союзов. Только
на сей раз нетесно, с достоинством. У Дома Союзов, прямо у входа, с минуту
молча стоят, поминая погибших, а потом, подобно речке Неглинке, в свою очередь,
ныряют под землю, возвращаются в метро и от станции «Площадь Свердлова» едут по
обычным делам.
Раньше о них только это и знали, но в прошлом году по Москве
поползли слухи, что именно те, кого они поминают, в пятьдесят третьем году
своими телами напрочь перегородили эту самую Неглинку, не знающую света
Божьего, стиснутую, загнанную под землю несчастную реку. А ее ни в коем случае
нельзя было трогать, потому что, давно уже неся туда наши грехи, Неглинка течет
прямо в ад. Теперь же, когда ее запрудили, зло, что копилось больше сорока лет,
вот-вот вырвется на волю и затопит все окрест. Еще стали говорить, что
композитор Прокофьев недаром умер в один день с Иосифом Сталиным. Он был взят
вождем, чтобы написать кантату, распевая которую Сталин и все, кто на Трубной добровольно
вызвался его сопровождать, должны были торжественно вступить в Рай. Но вождь
его музыкой остался будто бы недоволен, отчего бедствия должны еще более
усилиться.
В свою очередь, поминавшие тех, кто погиб при коронации
Николая II, собираются на Ходынском поле не утром, а еще с вечера 17 мая, как и
тогда, в девяносто шестом году. В Москве в это время и ночью уже тепло. Ходынка
— место весьма занятное. Ты всю жизнь прожил в Хамовниках, подле Новодевичья,
и, возможно, не знаешь, что прежде здесь были артиллерийские стрельбища, и от
Сокола, дальше на север и запад, вдоль старых дорог до сих пор то и дело
попадаются невысокие красного кирпича казармы. Мне они всегда напоминали
возвращающиеся с учений маршевые батальоны. Теперь, это видно и по карте, Ходынские
полигоны позакрывали, и официально вся территория отдана под обычный городской
аэродром. Однако используется в этом качестве он от случая к случаю. Несколько
лет на вой самолетных турбин жаловались жильцы окрестных домов, от них
отбивались без труда, но затем обывателей поддержали люди в больших погонах,
отвечающие за безопасность, а это уже сила. Слышал, что они устали бояться, что
однажды какой-нибудь разочаровавшийся в жизни летчик решит спикировать на
Кремль: от Ходынки до его башен ровно пять километров, «подлетное время», как
его называют, меньше минуты, а за такой срок противовоздушная оборона и рта
раскрыть не успеет. В общем, с лета прошлого года на Ходынском поле садятся
лишь легкие одномоторные самолеты да вертолеты. Вдобавок лишь вечером, когда
начальство из Кремля разъезжается по дачам. С моего балкона видна часть поляны.
В закатном солнце вертушки летят медленно, без обычной авиационной лихости, и,
прежде чем сесть на полосу, как стрекоза, зависают.
Для таких, как ты и я, Ходынка оживает лишь два раза в году —
за неделю до Дня Победы и снова за неделю до Октябрьских праздников. В первые
дни мая и ноября именно сюда из подмосковных гарнизонов, из Тучково,
Красноармей-ска и Голицино, перебрасываются части Таманской дивизии и дивизии
имени Дзержинского, по необходимости и другие войска. Несколько ночей подряд на
Ленинградке перекрывают движение и, разворачиваясь напротив стадиона «Динамо»,
на Ходынское поле вперемешку с танками едет моторизованная пехота, двигаются,
стараясь не задеть электрические провода, артиллерийские установки и установки
залпового огня, ракеты ближнего и среднего радиуса действия.
В четырнадцать лет как-то гуляя по аллее, я случайно оказался
посреди всего этого ада. Земля дрожит и ходит ходуном, вокруг воет, скрежещет.
Пожалуй, мне тогда наглядно и на всю жизнь объяснили, до чего же мал и жалок
человек. В общем, за одну ночь Ходынка возвращается назад, снова делается
полигоном. Солдаты, прибыв на место еще затемно, при свете фар где-нибудь с
края поля правильным каре расставляют палатки и уже на рассвете начинают
готовиться к параду. День за днем, с перерывом на короткий ночной отдых люди и
техника, как на плацу, на длинных взлетно-посадочных полосах самозабвенно
оттачивают шаг и равнение, чтобы пройти по Красной площади не хуже
прошлогоднего.
В сущности, для местных не секрет, что статус городского
аэродрома — прикрытие, а так Ходынка как принадлежала, так и сейчас принадлежит
военным. Нужна она им отнюдь не из-за двух парадов. Под и вокруг этого
огромного зимой занесенного снегом, а летом цветущего луга, где среди трав и
прочих полевых растений гудят пчелы, над ними, кувыркаясь в воздухе, распевают
жаворонки, а еще выше, нарезая круг за кругом, парят ястребы, находятся десятка
полтора заводов, делающих корпуса, двигатели и прочую оснастку самолетов. Все
наши главные авиационные КБ. С тридцатых годов через ангары, что стоят ближе к
периметру, но, в общем, разбросаны без какого-либо порядка, они время от
времени, но тоже ночью, выкатывают на взлетные полосы прототипы, опытные образцы
и уже готовые машины, чтобы испытать узлы, которые невозможно проверить в цехах
под землей. Когда же государственная комиссия признает самолет нужным стране и
пригодным для серии, здесь же, на Ходынском поле, его впервые поднимают в
воздух, и, если все проходит штатно, перегоняют для окончательной доводки на
номерные военные заводы в Куйбышев, Иркутск или Хабаровск.
Раньше КБ размещались только под аэродромом, но после войны,
ища для своих цехов новые пространства, пустоты, они неустанно рыли и рыли, и
теперь в округе нет такой улицы, жилого квартала, под которым бы не строили
самолеты. Так заводы стараются не попадаться на глаза и особо никому не
докучают, о них вспоминаешь, лишь когда на одном из подземных стендов гоняют на
предельных оборотах мощные турбины и вместе со станиной, так же мелко и певуче
начинают дрожать пол и стены в твоей квартире, да случайно оказавшись рядом с
обычным подъездом обычного дома, из которого, когда завершается смена, один за
другим, нескончаемой цепочкой идут и идут аккуратно одетые усталые люди.
Ради этих КБ аэродром в незапамятные времена окружили
бетонными, в рост человека, плитами, но охраняется он сейчас плохо. Лишь в дни,
когда на Ходынке стоят войска или должны испытывать новый самолет, здесь, и то
нечасто, можно встретить солдата с автоматом и с овчаркой на поводке, а так
поломанный, изъеденный дырами забор никому не помеха. Живущие по соседству — на
Хорошев-ских и многочисленных Песчаных, изо дня в день, обычно ближе к вечеру,
мирно играют тут с детьми или выгуливают своих собак совсем не бойцовых пород.
Особенно хорошо на Ходынке летом. Вдоль взлетных полос военными инженерами
сделан неплохой дренаж, и по обеим сторонам от бетона идут широкие, никак не
меньше полукилометра, полосы настоящей ковыльной степи. В молодости, помню,
будто пьяный, бредешь себе, спотыкаясь, путаясь ногами в этом густом, сбитом в
колтуны разнотравье и не помнишь ни о каком городе.
Те, кто собирается тут с вечера 17 мая, от местных, в
сущности, ничем не отличаются. Никто никуда не спешит, люди просто гуляют, то и
дело останавливаясь, чтобы полюбоваться полевым цветком или облаком над
Курчатовским институтом, окрашенным оранжевым предзакатным солнцем.
Естественно, что ни солдатам, ни милиции разгонять их и в голову не приходит.
Многие Ходынцы приезжают сюда целыми семьями, с детьми, которым тут привольно,
будто на даче, с бабушками и дедушками, другие прогуливаются в одиночестве, и
опознать членов братства можно единственным способом — каждый держит в руках
аккуратный вышитый крестиком холщовый мешочек, в котором, как и тогда, в
девяносто шестом году, лежат царские подарки: сайка, кусок вареной колбасы,
обычно докторской, пряник и эмалированная кружка. Да еще по тому, что при
встрече они вежливо, даже церемонно раскланиваются, вместо же приветствия
просят прощения у только что коронованного монарха, сокрушаясь, что своим
недостойным поведением и своими смертями испортили ему великий праздник — день
восшествия на престол. Слова взяты членами братства из покаянного адреса — он
от имени всех бывших на Ходынском поле в тот злополучный день, мертвых и живых,
был двадцатого августа 1896 года опубликован в главных российских газетах — и
никогда не меняются.
Дядя Ференц — Коле: Годы земного
царствования монарха есть время «перебора людишек». Власть изо дня в день ищет
народ, пригодный для вечной жизни. Вне конкурса невинно убиенные. Для тамошних
военных походов, других великих свершений лучше них нет никого.
Дядя Валентин — Коле: Между
братствами и остальными поминающими своих погибших вечный спор, чья жертва с
изъяном, а чья чистая. Почему одну Господь примет, другую отвергнет. Про убитых
намеренно Ходынцы (Трубные с ними согласны) говорят, что это счеты между
людьми, Бога в них нет. Впрочем, повторяют, что Господь чтит всех невинно
убиенных.
Дядя Артемий — Коле: Ходынцы и
Трубные: первые ликовали, вторые шли, без меры горюя. И те и те равно кончили
смертью. Получается, что твой кормчий прав. Спаслись лишь бежавшие.
Дядя Ференц — Коле: Ходынка —
авангард тех, кто решил, перейдя Красное море, вернуться в Египет. Трубные —
последний отряд. В первых много радости, во вторых — одна скорбь.
Дядя Евгений — Коле: Ходынцы
были задавлены во здравие, Трубные — за упокой эпохи, в которую мы все
жили. Ходынка была прелюдией. Трубная — последней вязанкой дров,
брошенной в печь, финальным, завершающим аккордом.
Дядя Степан — Коле: Мы вошли в
Ходынские ворота и вышли через Трубные. Между — загон, где нас клеймили. Одних
определили на убой, другим оставили жизнь.
Дядя Юрий — Коле: Все мы сами
для себя делаемся тесными вратами. Пройти их, сподобиться Царствия небесного
удастся немногим.
Дядя Петр — Коле: Пятьдесят семь
лет между Ходынкой и Трубной — тесные врата. Мы ломились в них, не жалея ни
себя, ни других. Ломились так, будто нас и впрямь преследовал антихрист.
Коля — дяде Петру: Я рассказал
кормчему про братства, он подтвердил, что Красное море — отросток Потопа.
Ходынка, Трубная — его берега и тут же две стоянки на пути в Землю Обетованную.
Коля — дяде Валентину: В селах
вокруг Нижнего Новгорода, когда-то сплошь староверческих, многие дома сверху
донизу украшены резьбой. Среди не встречающегося больше нигде — фигуры
запутавшихся в адских сетях и утонувших русалов. Кормчий говорит, что их режут
в память о тех несчастных, кто, переходя Красное море, — все равно, куда
они шли: из Египта в Синай или обратно из Земли Обетованной в Египет — посреди
моря, когда оба берега ушли за горизонт и вокруг не было ничего, кроме воды,
потеряли голову и так, мечась туда-сюда, в конце концов захлебнулись, пошли на
дно.
Я прочитал кормчему твое письмо про Ходынцев и Трубных, и он
сказал, что между русалами и членами этих братств немало общего. Заказчики
резьбы (как правило, они потомки утопленников) и по сию пору убеждены, что, в
отличие от пошедших за Моисеем и тех, кто твердо верил, что именно в Египте
человек сам, своими руками сможет построить Рай на земле, смерть их родных не
имела смысла, и очень от этого страдают. И вот резчики, желая им угодить,
изображают русалов спасителями всех тех, кто, как и они, однажды оказался
посреди моря греха и теперь безо всякой надежды пытается выплыть.
Дядя Артемий — Коле: Думаю,
погребальные богатства — нечто вроде заградительных бонов, между — сильное
течение с водоворотами, опасное для любого пловца. Но в нас не было страха, и
запреты никого не смущали. В воду мы лезли с детской доверчивостью, ликовали,
смеялись, когда воронка, затянув почти ко дну, затем выбрасывала в круг, на
арену имени Классовой борьбы. Теперь уже здесь, под куполом цирка, мы с азартом
освобождали, как звери, вы-грызали себе место. Крови было столько, что
опамятоваться, разобраться, что к чему, никто и не пытался.
Дядя Ференц — Коле: Увидишь
Валентина, скажи, что, если снова будет рисовать врата, которые образовали
Ходынское и Трубное братства, пусть перекроет их увитой цветами проволочной
аркой с надписью: «Отворите мне врата справедливости, войду в них и
возблагодарю Бога». Если бы нам не привиделись эти слова, все сложилось бы
по-другому.
Папки № 17—18
Казахстан, ноябрь 1962 — июль 1963 г.
Москва, август — сентябрь 1963 г.
Дядя Юрий — Коле: Россия на
рубеже веков набрела на ряд ответов: «Все мы один организм», «Можно воскресить
всех убитых» — и не испугалась, не оробела, а ведь отыграть назад было еще не
поздно.
Дядя Ференц — Коле: Пойми,
революция была неизбежна, потому что не соблазниться, не встать, не пойти
проверить то, что она обещала, однажды сделалось невозможно.
Дядя Ференц — Коле: Искушало не
только приходившее извне, но и Господь. Все эти надежды снискать на земле Рая
Небесного — литургии и гари, а дальше уже без конца и без края, от скопцов до
коммунизма. Господь звал к Себе, звал, и мы, не имея сил устоять, на полпути,
ничего не доделав, все бросали и с восторгом, с упованием спешили в мир иной.
Дядя Святослав — Коле: Не
думаешь ли, племянник, что народ в России и вправду, сколько мог, поспешал в
светлое будущее, но перед ослицей, на которой он ехал, как у Балака, всякий раз
вставал ангел Божий, и она сворачивала не туда?
Дядя Артемий — Коле: Осваивая
заимку, поднимая целину, мы выкорчевывали, а потом жгли все, что там росло
раньше. Дальше по пеплу и гари сеяли жито, и всякий раз верили, что это поле —
уж точно Земля Обетованная, до скончания века она будет течь молоком и
медом. Но не проходило семи лет — поле переставало родить, и опять надо было
подниматься, искать другой участок, расчищать его. Одно-два поколения спустя
наши дети, ничего не зная и ни о чем не помня, возвращались на старое место и
не находили там ничего, кроме обычного кустарника и успевшего укорениться леса.
Со стороны, конечно, было видно, что мы, как колодезный мул, ходим, ходим по
кругу и с этой орбиты уже не сойдем. Но сами мы по-прежнему верили — впереди
Святая Земля, не сомневались: рано или поздно до нее дойдем.
Дядя Евгений — Коле: Я не циничен,
оттого думаю, что мы верили и были обмануты. Просто одни хотели обмануться и
обманулись, другие были осторожны, даже опасливы и все равно обманулись.
Дядя Святослав — Коле: Революция
несомненно есть высший разум. Тихо стоя в стороне, она смотрела, как дворянин
(Гоголь) глумится над дворянством, дала возможность монархии (Александр II)
воспользоваться этим, освободить крестьян, а когда как итог после развода обе
власти потеряли интерес к жизни, впали в депрессию, вышла на авансцену, смела и
ту, и другую.
Дядя Святослав — Коле: Семнадцатый
год и 1861-й связаны пуповиной. Народ Божий вышел из рабства, а когда последний
фараон решил его вернуть, утопил египтян в Красном море.
Дядя Юрий — Коле: От бесконечных
споров, где мы сейчас — в Египте или в Земле Обетованной, что есть
вообще Египет, что — Святая Земля, каковы они на вид, что там растет и
что за люди живут, тут же: правильно ли все бросить и не оглядываясь бежать от
зла или, не уступая ни пяди и не считаясь с жертвами, надо сражаться и
сражаться с грехом, народ запутался. Перестал понимать, кто он и куда идет, а
когда пролилась первая кровь, и вовсе обезумел. В итоге ее набралось целое
море, но «воды» ни перед кем не расступились.
Дядя Степан — Коле: По причине
этой неразберихи артиллерия (Казни Египетские) до сих пор бьет и бьет по своим.
Дядя Ференц — Коле: Мир, в котором
мы тогда жили, был слишком сложен. Понятная попытка взглянуть на него проще с
неизбежностью обернулась революцией.
Дядя Святослав — Коле: Один
говорил одно, другой другое, а что на самом деле, никто не знал. Назначение
революции было помочь нам. И что бы кто ни говорил, со своей задачей она
справилась.
Дядя Ференц — Коле: Мы вконец
запутались, не знаем, кем нам быть — Римом или Иерусалимом. Тот и тот
соблазняют нас своими прелестями, и мы мечемся между ними как оглашенные. Но
вот на кого-то сошло откровение, что оба города, в сущности, одно и то же, нет
никакой Вавилонской блудницы и никуда не надо идти, дом, который нам дан, не
только наш — он дом и Бога. Оттого, что все так просто, мы впадаем в раж, от
восторга, ликования не знаем, как себя любить и лелеять. А потом никчемный
умник ткнет носом в географиче-скую карту — и снова не хочется жить. Но и из
этой ямы мы однажды выбираемся. Решаем, что разницы нет, где ты — в Египте или
в Земле Обетованной; если обращен к Богу, всегда помнишь о Нем, ты на Святой
Земле, а если тебя неостановимо притягивает зло, то иди не иди — навечно в аду.
Эти вопросы были главными и для наших пророков. Известно, что
Ленин говорил, что прежде чем закладывать Небесный Иерусалим, класть в его
фундамент первый камень, нужна мировая революция, иначе прав пророк Иеремия:
соблазны иных народов погубят нашу веру. Но европейский пожар не удался, и
тогда Сталин объяснил, что нравственное самосовершенствование, постройка
Иерусалима возможны и в одной отдельно взятой Земле Обетованной. Чтобы сделать
это, надо поставить заслон, преградить путь искушениям, для чего до-статочно
неподкупной стражи, колючей проволоки и следовой полосы.
Дядя Юрий — Коле: Корень любой
революции в слабости человека. В убеждении, что каким создан, он бессилен
противостоять злу. Революция есть восстание слабого человека против Творца
своей слабости. Суд над Ним. Истинный Страшный Суд и конец прежде сущего. Но и
тут нам послабление. Твой Крум прав. Вера в человека сменит веру в Бога не
сразу — за несколько лет.
Дядя Юрий — Коле: Любая
революция от слабости. Она бунт человека против Бога, к которому он не сумел
прийти. Уже в Писании уныния не меньше надежды. Мы идем к Господу, это правда,
но каждый шаг дается с трудом, иногда мы едва переставляем ноги. Но и в хорошие
времена в человеке много потерянности, печальной робости. Мы не верим в себя,
потому что мало верим в Господа. Мир, будто он создан сатаной, внушает нам
трепет — чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй. Страшась, мы хотим
вернуться в Египет. Не идем в Землю Обетованную, огибаем, обходим ее стороной,
объясняя, что там живут великаны, с которыми не совладать. Хуже того, эта земля
плохая, она губит своих жителей.
Дядя Артемий — Коле: Революция —
дело рук оставленных Богом, забытых Им.
Дядя Юрий — Коле: Сначала Бог,
будто вождь, шел во главе Израиля в столбе огня и дыма. Позже, когда вера
окрепла, Он определил себе место в Святая Святых, перекочевал в самое нутро
народа. Революция — попытка исторгнуть из себя Бога, который вывел нас из
Египта.
Дядя Ференц — Коле: Сначала мы
думали, что Бог оставил Свой народ, а потом решили, что Его просто нет.
Дядя Ференц — Коле: Большевики
сказали, что Бога нет, столб дыма и огонь — обыкновенный фокус, обман для
простаков. Идти сделалось не за кем, и народ повернул, без ропота пошел обратно
в Египет.
Дядя Святослав — Коле: Кто был
Ленин и почему люди за ним пошли? Ответ прост, как правда. До Христа мы были
обречены веки вечные гореть в аду. Лишь воплотившись в человека, гонимый,
преследуемый, узнав нашу долю, Господь смягчился и на кресте искупил, взял на
Себя первородный грех. Но и после Иисуса спасались немногие. Остальные, как
были зачаты во грехе, так в нем и умирали. Надеялись, ждали, что Спаситель
вспомнит о них, снова сойдет на землю, но Он не шел.
И вот, когда мы отчаялись, явился Ленин. Сказал, что дело не
в первородном грехе и не в других грехах человека: само устройство жизни с
начала до конца, от первого дня до дня нынешнего таково, что спастись шанса
нет. И до Ленина говорили, что мир плох, что по недомыслию, но не исключено — и
намеренно, жизнь слишком коротка, за такой срок разобраться, где добро, а где
зло, выбрать добро и прийти к Господу невозможно. Ленин это подтвердил. Он
сказал, что вокруг везде грех и греху учит. Щедро раздавая индульгенции, оправдал
не только современников, но и каждого от Адама, все поколения человеческого
племени. Вместе с партией большевиков признал, что не виновен ни-кто, что, если
насиловал, грабил и убивал, за этим, языком юристов, непре-одолимые
обстоятельства. То, в чем ты — маленькая песчинка, не волен, следовательно, не
можешь нести ответственности. Доказав, что в ответе один Господь, Ильич призвал
разрушить мир страданий, не оставить от него камня на камне, а дальше на пустом
месте начать строить новый, прекрасный Небесный Иерусалим. Человек по природе
непорочен, и стены Святого града сделаются его защитой и спасением, его
воскресением из мертвых. Ясно, что именно Ильич был Христом, был тем, кого мы
так долго, так безнадежно ждали.
Дядя Святослав — Коле: Если до
Христа никто из живущих, будь он хоть праведник из праведников, не мог
спастись, был ли тогда Господь в нашем мире? Если первородный грех перевешивал
любое человеческое добро, нужны ли были мы Господу, ждал ли Он нас, как ждет
отец, пусть и блудных, но своих собственных детей? Получается, что со дня,
когда Адам был изгнан из Рая, и до Голгофы грех был чем-то вроде потопа,
противиться ему не стоило и пытаться. Этакое время без надежды, время изгнания
и суда, когда, молись не молись, все равно никто не услышит, не отзовется. На
небе Рай, на земле же ничего, кроме греха, между ними пропасть, через которую
не перебраться. Но ведь в этом всевластии зла, в невозможности ему
противостоять, в Боге, Которому ты больше не нужен, — оправдание человека.
Испытание, что тебе дано больше, нежели можно вынести, и помощи ждать неоткуда.
Но тогда Вавилонская башня — не мост ли к Богу, не лестница ли для всех тех,
кто помнил о Нем, но был Им забыт.
Дядя Святослав — Коле: Спорили
с твоей матерью о том, кто сделал больше для спасения человека — Христос или
Ленин. Сошлись, что Первый снял с человека первородный грех, начальный шаг в
деле искупления Адамова семени. А большевистская революция окончательно
оправдала людской род, научно установила, что корень человеческого греха в
несовершенстве мира. В таком его устройстве, что человек, сколько ни бейся,
спастись не может.
Дядя Святослав — Коле: Прежде
Ленина вина лежала на человеке, Ильич переложил ее на мир и, следовательно, на
Бога. Тот сотворил его плохим, сложным или намеренно, или по недомыслию.
Дядя Артемий — Коле: В человеческой
истории нет объема, она вся на плоскости: как змей, припадает к земле.
Государства, будто пятна воды на промокашке, то расползаются, то, высыхая,
скукоживаются. Другое дело — наши отношения с Богом. И в хорошем, и в плохом
они строго вертикальны. Изгнание из Рая и Вавилонская башня — наша первая
попытка, не раскаявшись, как есть — во зле и грехе, вернуться в Эдем.
Низвергнутые в ад падшие ангелы и поднявшийся из геенны антихрист, которым мы
соблазнимся, за которым чуть не поголовно пойдем. Его схватка за наши души с
сошедшим с небес Спасителем. Когда Ленин требовал превратить войну
империалистическую (между пятнами государств) в войну нутряную, гражданскую, то
есть повернуть фронт, всей мощью обрушиться на грех, он именно это и имел в
виду. И народ понял коммунистов правильно. Те, кто говорит, что Ленин —
немецкий шпион, изменник, что он предал, погубил святую Русь, лгут. К 17-му
году никакой святости не было и в помине. Ты сам знаешь, сначала (в XI веке) от
тела Христова откололись католики, в 1439 году на Флорентийском соборе
зашатались и предали православие греки. Западная Русь изменила в Бресте в 1596
году. А на соборе 1666—1667 годов в Москве пал последний оплот истинной веры,
отдался антихристу новый Избранный народ Божий. Того, кто восстал на сатану,
следует не проклинать, а восславить.
Дядя Юрий — Коле: Раньше страна,
в общем, была плоской, и мы Бог весть куда шли и шли себе по пустыне. Возмечтав
о Рае Небесном, новая власть все поставила на попа.
Дядя Юрий — Коле: Не раз, не
два, поднимаясь и «сверживаясь» с самой высоты, мы пересчитали все небеса до
вожделенного седьмого.
Коля — дяде Петру: Кормчий
говорит, что революционеры ошибаются. Захватывать, покорять мир не для чего.
Перестроить его невозможно. Царство антихриста, он давно безнадежен.
Дядя Степан — Коле: Мировая война
оторвала всех от земли, дальше мы сделались легки на подъем. Готовы были идти
куда и за кем угодно.
Дядя Святослав — Коле: Демонстрация
рабочих. На ветру красные знамена бьются, как волны Красного моря. Пролетариат
— новый народ Божий — должен пройти по его дну аки посуху. Другие классы
захлебнутся в безжалостных водах. Море — сепаратор добра и зла. Кто и в каком
числе перейдет, кто погибнет — мера нашей праведности и нашего греха. Что для евреев,
что для египтян — мера избранности.
Дядя Святослав — Коле: Революция
есть испытание водой. Она Красное море. Кто его перейдет будто посуху — чистые,
о прочих нечего жалеть.
Дядя Ференц — Коле: Когда во время
Февральской революции, как и в 1861 году, дело кончилось без крови, люди
возликовали, решили, что Бог с ними и Он их не оставит. Все будет как и тогда,
с Красным морем.
Дядя Ференц — Коле: Два ключевых
вопроса Февральской революции: расступятся ли воды Красного моря, когда народ
будет возвращаться обратно в Египет (решили, что «да»); что ждет Израиль на том
берегу — котлы с мясом или казни Египетские (решили, что мясо)?
Дядя Юрий — Коле: Господь не
простил разведчиков, отсоветовавших Израилю не медлить, сразу идти в Землю
Обетованную. Те, кто делал нашу революцию, никогда этого не забывали.
Дядя Петр — Коле: Наше
историческое нетерпение родом из Божьего гнева. Слова Господа, что тот, кто
сейчас не вошел в Землю Обетованную, уже никогда в нее не войдет — так до самой
смерти и будет блуждать по пустыне, переполошили нас.
Дядя Ференц — Коле: Со времен
Крымской войны мы объясняем себе, что нет необходимости сорок лет блуждать по
пустыне. Вообще преступно ползти к спасению, будто гусеница. Тем более висеть
куколкой, веря, что однажды все образуется само собой. Возьмемся миром, разом
отшелушим старую жизнь и уже завтра прекрасной бабочкой вознесемся к престолу
Господню!
Дядя Евгений — Коле: Большевики
знали из Писания, что решиться на Исход Израилю окажется легче, чем год спустя
перейти границу Земли Обетованной. Помня, как Господь наказал семя Иакова, они
страшились потерять ход, гнали и гнали народ через Иордан.
Дядя Юрий — Коле: Возможно, вина
разведчиков, отсоветовавших Израилю идти в Землю Обетованную, не столь уж и
велика. Они имели в виду, что тамошний народ укоренен в грехе, в то время как
сыны Иакова еще не устоялись в вере. Противиться соблазну народ не сумеет.
Коля — дяде Петру: Молитва
кормчего часто начинается со староверче-ского чина: «Святая наша, пречистая,
нескверная и непорочная апостольская восточная, истина истинная, востока
Востоков, опаленная и пожженная яростию и прощением по велениям царевым
христианская соборная церковь...».
Коля — дяде Артемию: Капралов
говорит, что после нашего отпадения при Никоне вся земля, весь человеческий род
стали жертвой антихриста. Жизнь погрязла в грехе, и только уход от мира,
бегство от него, от его соблазнов дает шанс на спасение. Иначе не сохранить
чистоту в страшное время последней измены и торжества сил зла.
Дядя Артемий — Коле: Ревнители
благочестия верили, что Царь Небесный станет кормить нас из Своих рук. Каясь и
причащаясь, мы будем питаться одними просфорами да церковным вином — плотью и
кровью Спасителя.
Коля — дяде Ференцу: Капралов, как
и ревнители благочестия, представляет Рай на земле как вечную, ни на минуту не
прерывающуюся радостную, торжественную и невыразимо прекрасную Евхаристию, на
которой души, прежде раз и навсегда порвавшие со злом, пребудут в вечном
общении со Спасителем. Но ждет этого нескоро.
Коля — дяде Юрию: Вчера
рассказал кормчему, что в Торопце, куда мама с приятельницей на месяц-полтора
уезжают каждое лето, из двадцати двух храмов стоят последние три, и то только
потому, что их приспособили под овоще-хранилища. От одного так и разит кислой
капустой. В двух других — полусгнившая картошка, лук и свекла. Кормчий
ответил, что в «Кирилловой книге», напечатанной еще при патриархе Иосифе, о
нашем времени ясно говорится, что тогда «священные церкви яко овощехранилище
будут и честное тело и кровь Христа во днех оных не имать явитися» — то есть
священство и таинства сделаются недейственны и невозможны.
Насчет твоих вопросов ничего в лоб не спрашивал, в этом нет
нужды. Как бегуны представляют земную жизнь, что нынешнюю, что ушедшую,
известно. Во-первых, они убеждены, что вне их общины все принадлежит
антихристу, на полях и на каждом доме, что в деревне, что в городе, — везде
его печать, везде только грех и погибель. Говорит кормчий и о двух дорогах:
идущие по одной — это, понятно, путь странника — после Господня суда напрямую
проследуют в Царствие Небесное, а остальные, что бы они на сей счет ни думали,
уже сегодня споро, чуть не вприпрыжку бегут в кромешный ад.
Еще до твоего письма, то есть примерно месяц назад, спрашивал
у кормчего, как он относится к церковной иерархии, признает ли ее, видит ли
вообще в ней нужду? Он ответил, что праведные епископы есть, но пока, по
причине настоящей нужды и по тесноте времени, они скрываются. Что касается
сходства православного государства и вселенского храма, было ли оно или мы еще
только к нему идем, кормчий говорит вполне определенно. Записано хоть и по
памяти, но точно: «Наши святые чудотворцы, преподобные и знаменосцы умели
соединить небо и землю, русский народ с самим Господом Богом, их вера и их
молитва делали нас истинным Христовым стадом, безмятежно пасущимся на небесных
пажитях. Жизнь человеческая на земле конечна, ангелы же вечно пребывают в
неизменном состоянии, но святые умели устроить так, что мы вместе и на равных
славили Бога и везде был мир и в человецех благоволение».
Дядя Януш — Коле: Твой троюродный
брат Владимир принят в докторантуру, в связи с чем допущен в святая святых
Киевской республиканской библиотеки — спецхран. Тема диссертации расплывчата,
что-то вроде «Общественные настроения мелкопоместного украинского дворянства от
Гостомысла до наших дней». Теперь все, что так или иначе можно сюда
пристегнуть, в полном его распоряжении. В частности, тысячи томов, за полвека
изданных эмиграцией. Докторант от свалившегося богатства в раже, сидит в
библиотеке дни напролет и уже сделал несколько тетрадей выписок. Естественно,
для себя, но от государственных щедрот перепадает и нам, грешным. Каждое его
письмо на три четверти цитаты, в общем, Владимир не жалея сил сеет разумное,
доброе, вечное, за что ему, несомненно, воздастся.
Самое интересное из того, что присылается, в свою очередь,
буду перебеливать и слать в ваши палестины. Пока же скажу, что многие согласны
с твоим кормчим, что подлинное православное царство будет чем-то вроде
вселенского храма с монастырским укладом жизни и вечно празднуемой литургией,
когда заутреня, обедня, вечерня и всенощная сменяют друг друга без какого-либо
зазора, не оставляя для греха и щелочки. Как и с тем, что после того, как
преславное царство сделалось при Петре I санкт-петербургской империей,
верховная власть в России потеряла право быть защитником веры, наместником Бога
на земле, и теперь этот крест целокупно, соборно должен нести весь народ.
Дядя Юрий — Коле: Вчера впервые
за долгие годы отстоял всенощную. Что пламя свечей, что шеи молящихся, когда
они выводили кондак, что их голоса — все тянулось вверх.
Коля — дяде Петру: В этой жизни к
причащению хлебом и вином кормчий равнодушен. Для него само молитвенное
предстояние, слова, которыми мы обращаемся ко Всевышнему, и есть угодная Ему
жертва.
Дядя Юрий — Коле: Молитвенное
предстояние есть лестница Иакова, по ней мы взойдем к Небесному Иерусалиму.
Дядя Ференц — Коле: Суть гонений
на староверов — как и всяких других — спугнуть их правду с мест прежней
оседлости. Сделать ее беглой, изгойской.
Дядя Евгений — Коле: Слышал, что,
несмотря на споры и разногласия внутри раскола, едва речь заходила о
противостоянии синодальной церкви, все его ветви мирились, снова шли вместе.
Дядя Ференц — Коле: Называлось это
«прятаться за священника». Получив мзду, священник показывал, что тот-то и
тот-то регулярно ходит к исповеди и склонности к старой вере не выказывает,
после чего доносов можно было не опасаться.
Дядя Артемий — Коле: Старообрядцы
Преображенского согласия ради веры отказались от семьи, от зачатия и рождения
детей, и дальше существовали как подпольная партия. На место погибшего в
схватке с антихристом становились новообращенные. Это было другое — не
биологическое — оно греховно и осуждено — продолжение рода. В последние времена
можно спастись только так — пойдя за учителем.
Дядя Петр — Коле: Жизнь
учеников, идущих за учителем, — будто шатучий медведь. Ритм обычной жизни задан
ростом детей; медленная и постепенная, она идет по раз и навсегда заведенному
порядку. А тут тебя, как шального, кидает из стороны в сторону, от Рая к аду,
потому что откуда человеку знать, что сейчас с ним говорит именно пророк Божий,
что это не обманка и не наваждение. Оттого и сказано, что в последние времена
слишком многие примут врага Христа за Спасителя, пойдут за ним, творя злое.
Оттого и наш страх заплутаться в трех соснах, навеки погубить душу.
Невозможность жить с этим страхом гнала староверов на гари. Революция,
несомненно, время пророков и время духа. Чуть ли не все мы слышим тогда голос —
он идет Свыше, но не только — горы и стены домов, лес и высокий берег реки
преломляют, отражают его. Но дело не в том, откуда он приходит, главное, он
кажется нам истинным.
Революция говорит: все, что мы зовем земной жизнью, — еда,
кров, тепло и постель — связано с нашей плотью и само есть плоть мира,
повторяет, что она — враг мира и враг плоти, потому что та есть грех, и,
стушевавшись, плоть отступает, уходит в тень. Мы не простим ее и когда начнем
понимать, что голос, который нас звал, не был голосом Господа, что мы
обманулись, и теперь навсегда оставлены. Чтобы не было так одиноко посреди
холода и мрака, мы разводим костер, усевшись вокруг, греемся. Сколько человек
себя помнит, плоть искушала его и заставляла страдать. Теперь без сожаления,
будто ненужными вещами, мы поддерживаем ею огонь.
Дядя Юрий — Коле: Размножение
учениками всегда кража, похищение человека из его дома. Мать рождает и
выкармливает ребенка, растит его, а потом приходит неведомо кто и, будто
гаммельнский крысолов, уводит, сманивает ее дитя. И дальше, сколько ни кричи,
ни зови обратно, он даже не оглянется.
Дядя Святослав — Коле: Человек
размножается двумя способами. Первое — соитие мужчины и женщины. Плотский,
греховный, он редко приводит к чему-то хорошему. Другой путь — ученики. Здесь
много духовности, чистоты, но как раз в этом и искушение.
Коля — дяде Петру: Рождение детей
в мире, который подпал под власть антихриста, и кормчий считает за зло, но,
утешая оступившегося, говорит, что дети суть твои побеги. В детях, пока они
малы, ты можешь оторваться, спрятаться от греха так надежно, что и в чистом
поле с полуметра он не заметит тебя.
Коля — дяде Артемию: Кормчий
говорит, что многие из староверческих учителей верили, что души тех, кто
сжигает себя в гарях, обращаются в неопалимую купину. Плоть сгорает, душа же,
очистившись, закалившись в огне, спасается, делается вечной.
Дядя Ференц — Коле: В гарях
какой-то дикий, страшный энтузиазм самоуничтожения. Есть сходство и с танцами
смерти позднего Средневековья, когда во время эпидемии чумы люди томились,
ожидая своего последнего часа.
Коля — дяде Петру: Вчера я
спросил кормчего о хлыстах, на своих кораблях во время радений бегающих по
горнице с криком «Ох, Дух Святой, Дух Святой…», и он сказал, что для странников
такой горницей стала вся земля.
Коля — дяде Артемию: Говорил с
кормчим о староверах, бежавших в Китай во время Гражданской войны (на Дальнем
Востоке немыслимо тяжелой) и проживших в Поднебесной почти тридцать лет. Мне о
них написал дядя Петр. Потом, уже при Мао Цзе-дуне, они снова поднялись и пошли
бог знает куда. Им помогают волонтеры то из одной страны, то из другой. На
новом месте они оседают, обзаводятся хозяйством и вдруг, словно боясь прирасти,
прикипеть к земле, все распродают и уходят. Так до сего дня. И вот кормчий
говорит, что на самом деле они, будто шкуру, растягивают спасительный полог,
чтобы его хватило на всех. Сначала ткут ногами, потом, выдыхая обращенные к
Господу слова молитвы, надувают этот полог, как купол. Дядя Святослав смеется,
говорит, что похожий в 1918 году висел над цирковой ареной имени Классовой
борьбы в городе Курске, а новый защитит от сил империализма и эксплуатации
трудящихся всего мира.
Коля — дяде Ференцу: Так же и
староверы, обегая всю землю, но нигде не находя пристанища, нигде окончательно
не оседая, как бы свидетельствуют, что на земле спасения нет, везде грех.
Коля — дяде Петру: Стал
пересказывать кормчему письмо дяди Ференца о жизни духоборов в Канаде, где он
пишет, что на новом месте они не только не ели мяса, но и решили, что домашнюю
скотину нельзя принуждать к работе. В воскресный день это понятно, но и в
другие дни тоже. С людьми такая же картина. Нельзя насиловать свое тело,
втискивая его в одежду, нельзя вообще заставлять человека быть одетым. В
середине двадцатых годов духоборы в чем мать родила пришли на железнодорожную
станцию встречать собратьев по вере, последнюю партию, отпущенную советским
правительством. За оскорбление нравственности все были арестованы полицией.
Правда, женщин, разобравшись, что к чему, через час отпустили, но мужчины
просидели целую неделю. Дядя Ференц пишет, что сейчас духоборы бедствуют. Нет
молока, и пахать землю тоже не на ком — коровы и лошади разбрелись кто куда.
Впрочем, кормчего духоборы не заинтересовали.
Коля — дяде Петру: На зоне в
конце сороковых годов Капралов коротко сошелся с Тимофеем Степановым — амурским
казаком-старовером, в середине двадцатых годов тоже бежавшим в Китай, потом
дальше в Австралию, но после победы над немцами неожиданно для родни решившим
возвратиться в Россию. В Риге, едва сойдя на берег, он был принят
оперуполномоченными НКВД и уже зэком без задержки этапирован в Озерлаг, где
второй десятилетний срок мотал и Капралов.
Степанов рассказывал, как в Гражданскую войну те, кто жил
вокруг, один за другим начинали понимать, что народ повернул и решительно, так
что сделать уже ничего нельзя, идет к антихристу. Поименно называл каждого, кто
помогал им спастись, выбраться из ада. Бежать все равно куда, только бы не
останавливаясь и не оглядываясь. Некоторые фамилии кормчего удивили. В
частности, Степанов не раз с благодарностью поминал поэта Хлебникова — Председателя
Земного шара, чьи отпечатанные на стеклографе паспорта признавались всеми, кто
поддерживал беженцев.
Коля — дяде Петру: Еще о
Хлебникове. Дядя Валентин, учась в Москве, тесно общался и с ним, и с
Бурлюками. Обо всех троих много мне рассказывал. Так вот, квартиру на
Пречистенке и вторую в Хамовниках, где долго жил Хлебников, кормчий знает —
и в той, и в другой в двадцатые годы странники могли найти приют и убежище.
Коля — дяде Янушу: Среди
паспортов, которые я нашел в ларе у кормчего, большинство изготовлено в конце
XIX века, некоторые — того раньше, при Николае I, но есть и сравнительно
недавней выделки. Ты будешь удивлен, но и впрямь под одним красуется
факсимильная подпись Председателя Земного шара Велимира Хлебникова. Как и
большинство его стихов, отпечатан он на стеклографе, скорее всего, году в
двадцать пятом — двадцать шестом, тогда же, когда и «Зангези». Текст этого
паспорта я перебелю и пошлю тебе в следующем письме.
Коля — дяде Юрию: В смысле
собирательства прошлый год выдался для меня успешным. На деньги, что оставил
отец, в маленькой букинистике на Бауманской были куплены три отпечатанные на
стеклографе книжки Крученых, а в июле следующего, пятьдесят девятого года,
когда вся Москва разъехалась по дачам, в другой букинистике, на Полянке, — еще
два стихотворных сборника Крученых, а также отпечатанный им хлебниковский
«Зангези». В качестве довеска к стихам прилагались три паспортных бланка с
полной титулатурой и подписью «Председатель Земного шара Велимир Хлебников».
Подпись — автограф, остальное — как и с Крученых, стеклограф. Я спросил, кто
все это сдал, и мне, созвонившись, продиктовали адрес на Большой Татарской. У
немолодой худенькой женщины, что меня встретила, нашлась еще пара Хлебниковых,
правда, уже не таких редких, и целая куча его же бланков паспортов. Сейчас,
когда бегунство сходит на нет, кормчему хватило бы их надолго.
Коля — дяде Артемию: Капралов много
чего видел, много о чем думал, и раньше, насколько я понимаю, во всех смыслах
был человеком прямолинейным, резким. Но теперь это ушло. Мир, который идет, ему
чужой, он чувствует, что каким-то хитрым образом Бога из него шаг за шагом
выталкивают, но что делать — не знает. Так что прежней страсти взяться
неоткуда. Ты не думай, он не отказывается отвечать ни на один вопрос, никогда не
уходит в сторону, но многое из того, что меня интересует, ему непонятно.
Здесь, на корабле, я стараюсь обсуждать с ним чуть ли не все,
что слышал в Старице, вслед за Крумом провожу параллели между генетикой живого
и эволюционной генетикой вещей, объясняю, что если Вернадский со своей
ноосферой прав, а очень похоже, что так оно и есть, — греха в мире вообще нет.
Рассказываю, что сейчас животные и растения не меньше зависят от нас, чем
когда-то на Ковчеге они зависели от Ноя. Больше того, чуть ли не половина их
пород и сортов создана — выведена и выращена отнюдь не Богом, и вот они денно и
нощно объясняют человеку, что он есть истинный творец сущего, царь и бог мира,
в котором они живут. Эта вера не взята с потолка, и отмахнуться от нее
непросто.
Конечно, и старые разговоры тоже продолжаются. Последние
месяцы, например, кормчий часто возвращается к тому, что странники и оседлые,
по-видимому, два разных народа. Первые, так сказать, проходные, мимоходящие, и
это кажется им угодным Всевышнему, у вторых — своя правда, они всеми силами
пытаются врасти в почву, пустить корни в земле, на которой родились, но и те, и
те возносят хвалу одному Богу. А чью жертву, когда придет срок, он предпочтет,
никто, в сущности, не знает.
Все же Капралов по-прежнему убежден, что земля — уток,
на котором ногами странников записывается самое важное, что было в человеческой
жизни: наши грехи и покаяния, наша дорога людей, некогда забывших Бога,
уходящих от Него, и других, возвращающихся обратно к своему Отцу. Ему было
неприятно, когда я сказал, что дядя Юрий считает эти перекочевки чем-то вроде
палиндромов, но и тут он лишь заметил, что жизнь устроена так, что
возвращаешься уже другим.
Недели две назад дядя Ференц прислал мне машинописную копию
любопытных записок еще одной староверческой семьи, которая в двадцать первом
году зимой по льду бежала через Амур с советского Дальнего Востока в Китай.
Там, в Маньчжурии, занимаясь скотоводством и землепашеством, прожила почти
тридцать лет и уже при Мао Цзе-дуне с разрешения властей эмигрировала в Америку.
Сначала поселилась в Орегоне, затем перебралась на Аляску, где рубила лес и
ловила рыбу, оттуда неожиданно уехала в Уругвай, а сейчас снова собирается
вернуться в Орегон. Этакие номады, вечные странники веры, которые все не могут
сыскать места, где бы никто не мешал им воспитывать детей, не смущал бы своей
совсем не староверческой жизнью.
Я день за днем пересказываю кормчему, что накануне прочитал,
а он попутно объясняет мне связи и отношения бегунов со староверами, то, как
дело обстоит сейчас и как было раньше. Иногда речь заходит и о синодальной
церкви, здесь тоже много такого, что мне и в голову бы не пришло. Оказывается,
во время Тамбовского восстания в 1920 году сотни странников обратились то ли в
вестовых, то ли в адъютантов при священниках. Отряды крестьян почти ничего друг
о друге не знали, и роль штаба вынужден был взять на себя клир. Странники же
все это вязали в одну сеть. Люди тогда арестовывались и расстреливались целыми
деревнями и, чтобы вернее соблюсти конспирацию, задания от священников
странники получали во время исповедей.
Дядя Ференц — Коле: Староверы —
природные нигилисты. Они не искали власти, считая ее за антихристову. За зло,
предсказанное Писанием и, значит, неизбежное. Когда пришло время сатаны,
единственный правильный путь — неучастие, упорное терпеливое ожидание
Спасителя.
Дядя Ференц — Коле: И тут же они
выраженные консерваторы. Но потребный инструментарий революция взяла именно у
них. Как у тебя в «Синопсисе» все — и конспирацию, и систему подпольных убежищ
— кораблей (в придачу плотную универсальную сеть связных — коробейников,
офеней). Но главный их дар — убеждение, что власть нелегитимна, что и царство,
и церковь безблагодатны.
Коля — дяде Артемию: Что
революционеры, что староверы, что бегуны равно не принимали существовавший
порядок, считали его за зло, с которым человек, верный Богу, мириться не может.
Коля — дяде Петру: Кормчий знает
про книгу Щапова «Земство и раскол» и, в общем, согласен, что бегун есть
протест против прикрепления крестьян к земле, против крепостного состояния и
неимоверных податей. То есть государство — грех, а это скрепы, ты ими
пришит намертво: и служишь, и деньги даешь, и солдат, которых убивают. Оно
принуждение ко злу и вечная погибель.
Дядя Ференц — Коле: К началу века
союз большевиков и староверов — реальность. В общий котел раскольники внесли
свою древнюю правду, свою несравнимую с Романовыми здешнюю укорененность.
Потом, когда большевики перебьют староверов, все это они присвоят как
выморочное наследство. Без раскольничьей правоты СССР существовать не сможет.
Когда она иссякнет, придет конец и ему.
Дядя Ференц — Коле: 1917-й год —
естественное продолжение коренных, несущих представлений русской истории о мире
как царстве антихриста, на равных с этим вполне светского, западнического,
петровского взгляда на вещи. Со времен раскола многие мечтали, что однажды обе
линии найдут общий язык. Это произошло, хотя и ненадолго. Большевикам союз дал
вековые корни — следовательно, и легитимность, которой партии так недоставало.
Староверы увидели столь долгожданный конец антихристовой власти.
Дядя Януш — Коле: Думаю, тебе не
понравится, но революция никого не обманула, никого не оставила на бобах. Мир
устроен так, что Господь нас слышит. Того, о чем молишь, однажды сподобишься.
Другое дело, что потом сто раз пожалеешь, что просил именно этого. Первые
большевики мечтали о власти, чтобы изменить мир, и они ее получили. Получили и
сгинули. Староверы молили об апокалипсисе и тоже не ушли с пустыми руками. Про
тех, кто наследовал и одним и другим, ничего не скажу — это склизкие камешки.
Дядя Юрий — Коле: Для меня тоже
революция связана с расколом. Подготовив ее и ее породив, в ней осуществившись,
раскол выдохся. В революцию исполнились все его пророчества о царстве
антихриста и Страшном Суде; лишь с приходом Спасителя опять что-то не сошлось.
Папка № 19
Казахстан, октябрь 1963 — август 1964 г.
Дядя Ференц — Коле: Наш главный
вопрос — как отделить чистых от нечистых. Пробовали оба варианта. При
Александре II Освободителе расходились мирно и постепенно, в революцию решили
ничего не затягивать. На кровь и насилие внимания не обращали, просто рубили
швартовы.
Дядя Артемий — Коле: Все — от
невозможности разделить добро и зло. Они срослись, но по-прежнему друг другу
чужие, оттого мы мучаемся и болеем. Надо бы уйти, расплеваться и жить каждый
своим домом. Жить, ничего друг о друге не зная и не помня, но надежды на это
мало. Последней попыткой была Гражданская война, резать тогда пришлось по
живому, и было много крови.
Дядя Юрий — Коле: Оттого, что
грех с праведностью как были вместе, так и остались, страшное ожесточение.
Дядя Ференц — Коле: Революция
легализовала, дала выйти из подполья той ненависти, что в нас была; сделавшись
правой, эта сила разнесла старый мир в клочья.
Дядя Юрий — Коле: Дело
не в том, что мы сделали страну полем битвы Христа с антихристом, а в том, что
каждый мнит себя Христовым воином, ищет смерти остальных.
Дядя Артемий — Коле: Противостояние
Христа и антихриста началось на Руси давно. Два с половиной века напряжение
росло, росло и в восемнадцатом году вышло на поверхность, превратилось в
Гражданскую войну. И сейчас я, Коля, жалею лишь о том, что между добром и злом
не может быть мира.
Дядя Святослав — Коле: Вопрос
— могут ли на одной земле мирно сосуществовать грех и праведность, тем более
если это земля Святая, звучит вообще кощунством. Цари решали его, как еретики.
Ленин, вслед за ним Сталин встали на твердую почву веры. Земля Обетованная есть
земля Божья, греху на ней места нет.
Дядя Святослав — Коле: Если у
Гоголя — сначала вниз, в ад, затем шаг за шагом поворачиваешь, спасая, очищая
себя от скверны, возвращаешься к Богу, то у революционеров другой путь.
Нечистое раз и навсегда должно быть удалено, изгнано из народа. Раскаянье
грешника притворно, оттого, даже бывший, он не может быть терпим. Не питай иллюзий,
не говори, что его не видишь, он есть, просто затаился, ушел в подполье. Хуже
того: даже если он мертв, расстрелянный, давно лежит во рву, в его детях,
внуках зло непременно очнется, сделается только опаснее. Оно так живуче,
наследуется бог знает до какого колена, что должно наследоваться и наказание.
Дядя Святослав — Коле: Это
сделалось основой закона о евреях. Египтяне писали в Верховный совет Калинину,
что раскаялись и уверовали, что Христу было все равно, кто ты — эллин или
иудей, главное, что ты встал и пошел за Ним. Изворотливые, как присяжные
поверенные, они особенно напирали на слова Спасителя, что Господь и из камней
может создать себе сыновей Авраамовых. Вопрос обсуждался в ЦК, который в конце
концов постановил: грех лжив и коварен, египтяне — враги избранного народа,
принять их к себе — значит погубить семя Иакова. В лоно святого народа могут
быть допущены лишь единицы, подобные Елиезеру. В любом случае необходима
всесторонняя проверка и поручительство минимум двух твердых евреев. Пояснения к
словарю: «Враги народа» — те, кто должен быть уничтожен или изгнан из Святой
земли. «Попутчики» — те, кто вместе с народом Божьим вышел из Египта, но в душе
так и остался египтянином. Лишение избирательных прав — запрет на участие в
богослужении.
Дядя Януш — Коле: Претензий к
власти у меня нет. Ваяя новый — откуда ни посмотри — советский народ, она, как
хороший скульптор, отсекает все лишнее. Также считаю, что устройство Небесных
сфер и населяющего их сообщества ангелов есть лишь отражение земного порядка
чинов, нашего человече-ского общежития. Оттого убежден: главная, а может, и
единственная цель Ленина, всей нашей революции — окончательно, бесповоротно
обрушить Небесную иерархию. Вслед за тем сместить с Его престола и Всевышнего.
Дядя Юрий — Коле: Считаюсь с
тем, что эти слова Христа: «не думайте говорить в себе: отец у нас Авраам, ибо
говорю вам, что Бог может из камней сих воздвигнуть детей Аврааму», — один из
корней лысенкизма.
Дядя Евгений — Коле: В мире живут
две группы этнических евреев — обычные и воздвигнутые из камней. Друг к другу
они относятся с недоверием.
Дядя Януш — Коле: Да, отличие в
репродукции. Первые — плоть от плоти, вторые — ученик от учителя. Постепенно
эта разница сойдет на нет.
Дядя Петр — Коле: Про обычных
сынов Авраамовых я не говорю, но и тех, что воздвигнуты из камней, Господь
потом перетирает в песок.
Дядя Юрий — Коле: Дети и жены,
миллионы которых погибли во время Гражданской войны от тифа и испанки, от
голода, холода и холеры, были теми несчастными, что Иаков через двадцать лет
после бегства (половина срока скитания народа по Синаю), идя в Землю
Обетованную, поставил впереди своего стана, чтобы умилостивить Исава.
Коля — дяде Петру: Кормчий
говорит, что первая эмиграция еще в России приняла бегунскую веру, оттого Бог и
спас, дал укрыться от зла.
Коля — дяде Евгению: Те, кто
испокон века бежал и продолжает бежать из России, растягивают спасительный
полог — теперь он укрывает от зла и другие земли.
Дядя Петр — Коле: В Риме
кубанский казак — он провоевал полных семь лет (мировая бойня и вся
Гражданская) — объяснял мне, что любую войну, тем более ту, в которой
одни дети Христа убивают других, признает за зло. В то же время и он верил, что
не зря оказался в Италии — нансеновские паспорта дадут ему, его товарищам
возможность споспешествовать Деве Марии, помочь ей растянуть спасительный полог
над миром. Говорил, что только те, кто страдал, принял много бед, понимают: этот
полог для всех, потому что все мы дети Божии.
Дядя Петр — Коле: Казак говорил
об эмиграции как о добром зерне, которое пахарь горстями разбрасывает сейчас по
всей земле. Надеясь спасти, засевает ее благодатью.
Дядя Юрий — Коле: Все сведется к
тому, что полог для Девы Марии мы, конечно, соткем и всех им укроем. На равных —
и жертв, и палачей.
Дядя Ференц — Коле: По прошествии
времени и белые согласились с бегунами, признали, что Святая земля сделалась
вотчиной антихриста, сражаться с ним бесполезно. Чтобы спастись от зла, надо,
как Лот с семейством, оставить свой дом и бежать, не оглядываясь.
Дядя Артемий — Коле: В 1878 году
Скобелев, с огромными потерями перевалив Шипкинский перевал, вышел на равнину и
был готов штурмовать Стамбул. Но Александр II остановил армию. Утешая, он писал
генералу, что Константинополь — обычная стоянка на пути в Землю
Обетованную, в которую Россия идет и до которой обязательно дойдет. И объяснял,
что аммонитяне (так он называл австрияков) пригрозили, что, если начнется
осада, они ударят нам в тыл.
Дядя Юрий — Коле: В двадцать
первом году, при Врангеле, русские войска наконец вошли в Константинополь. Но
не силой, как верили и надеялись пять веков и как не удалось при Александре II
Освободителе, когда зимой, потеряв почти десять тысяч солдат, взяли все-таки
штурмом Шипкинский перевал и спустились в долину. А слабостью, самоумалением,
вошли гонимыми, преследуемыми беглецами, и здесь стенами Святого города были
укрыты и защищены, милостью Божьей спасены от неминуемой гибели. И вот, Коля,
никак не обойти вопрос: а возможен ли иной путь к Господу или это просто —
самый прямой, короткий?
Дядя Петр — Коле: Согласен и с
Юрием, и с твоим Капраловым. На путях промысла Божия бегуны ушли дальше
империи. Тысячу лет избранный народ искал дорогу к колыбели своей веры — граду
Константина. Сотни тысяч жизней были на это положены — все без толку. Не дался
он царской армии, не дастся и нынешней, советской. Лишь белые, обратившись в
войско голодных и холодных, в армию измученных, изувеченных изгнанников, никому
не нужных беглецов, по чуду Господню, дошли до его стен, и они рухнули, будто
Иерихонские. Господь принял их, когда, все отдав и все потеряв, гонимые и
несчастные, они пришли сюда не воевать, а искать защиты. Здесь, в Святом
городе, как с евреями в Синае, Он возобновил Свой Завет с ними, и дальше они
вечными странниками отправились кочевать по белу свету. Неся слово Божие, шли
от одного города, одной земли к другой.
Дядя Юрий — Коле: Федоровское
«Общее дело» не просто еще один комментарий к Священному Писанию. Оно пролог к
отказу от Бога, от как такового Завета с Ним. В центре Пятикнижия Моисеева
исход из Египта, то есть из страны, во всех смыслах упорядоченной, будто
чертеж, распланированной правильной сеткой каналов и дорог. Путь семени Иакова
лежит сначала в Пустыню, затем, если народ выдержит инициацию, — в Землю
Обетованную. Туда, где вода — чудо, и падает с неба, как перепела. Где
человек зависит от Бога и уже потому помнит о Нем.
У Федорова тоже исход. Он хочет увести народ из городов,
этого сонмища вавилонских блудниц, купели греха, и, наоборот, вернуть его в
рукотворный всемирный Египет. От края и до края превратить землю в единое
царство, налаженное, работающее, как швейцарские часы. Федоров — пророк
мира, который устал от Бога, от Его своеволия и непостоянства, главное, от Его
зряшных надежд на человека, который по самой своей природе не есть и никогда не
станет безгрешным ангелом Нового мира, который готов взять на себя, отвечать и
за нашу земную жизнь, и за нашу смерть. Мира, в котором никто не уйдет от
Страшного Суда, но и каждый воскреснет, сподобится вечной жизни.
Дядя Святослав — Коле: Ясно:
то, что предлагал Федоров, — кратчайший путь в Египет. Мир слишком
приятен для глаз, отвлекая человека, он мешает ему спастись. Надо все честно и
справедливо выровнять, затем оросить, возделать, засеять. Это и будет новым
Исходом. Мы уйдем в разумный, упорядоченный мир, о котором столетия мечтали и
египтяне, когда-то увлеченные проповедью Моисея, общим движением. Не предатели,
не изменники и ренегаты, — сама Святая Земля вернется в Египет.
Дядя Святослав — Коле: Так или
иначе, приспосабливаясь к земле, мы перенимаем ее характер и наклонности. Не
Бог, а именно земля воспитывает нас, лепит по своему образу и подобию. Она —
тот мир, в котором мы обитаем, и от того, примет ли она нас, признает ли,
зависит вся жизнь человека. Египет — плоская, на всем протяжении ровная
страна, потому только там, в Египте, и можно было построить справедливое
общество, общество равных людей, истинную Землю Обетованную.
Дядя Ференц — Коле: Федоров
понимал совершенствование земли почти так же, как мы понимаем улучшение,
исправление человеческой натуры.
Дядя Святослав — Коле: Мы учим
о Египте, как о спустившемся на землю Небесном Иерусалиме. Говорим о нем, как о
Рае, спроектированном и с начала до конца построенном человеком. Воспеваем его
каналы и возведенные посреди пустыни города, в утренней дымке как бы висящие
над песками. Сравнивая с Палестиной, пишем о разумном рукотворном мире,
независимом от стихий и прихоти Высшей Силы. О приведенной в порядок культурной
регулярной земле и о подобном ей человеке, в результате упорного труда
отставшем от варварства. И на все это есть Благословение Господа, который велел
человеку самому управляться на земле.
Дядя Ференц — Коле: Те пять шестых
избранного народа, что не были увлечены общим движением и решили остаться,
говорили уходящим, что Адам — Божье создание, оттого построенное в Египте
руками человека — каналы, храмы и города — все есть чудо Господне. Чудо разума
Божьего творения, его силы, его могущества. А туда-сюда бродить с овцами по
Синаю — что же тут замечательного?
Дядя Юрий — Коле: Те, кто ушел,
помнили это. Повернув назад, они сказали себе, что Бога нет, но есть Рай и это
Египет, где все так и прет из земли.
Дядя Юрий — Коле: Когда-то, во
времена Исхода, они переправились через Красное море, чтобы принести жертву
Господу, теперь, будто решив сдержать данное фараону слово, шли обратно. Они
отказались от Бога, который не помог, не спас, наоборот, принес одни беды.
Дядя Януш — Коле: В человеке
усталость от Бога, Который чересчур многого от него ждал. За эти несколько
тысяч лет мы впитали Его разочарование в нас, и теперь каждый, будто неудачный
ребенок, себя стыдится. Конечно, самообманы случаются, но в общем, все
понимают, что больше Он ни в кого не верит, ни на что не надеется. И так это
тянется и тянется, а чего ради, и Он, и мы за давностью забыли.
Дядя Юрий — Коле: Усталость от
Бога, который переменчив, может казнить из-за ерунды, в другой раз смягчится,
простит.
Дядя Степан — Коле: Отказ от Бога
и от чуда, от воды, от манны небесной, от перепелов, прочего вызвал невиданное
ликование. Буквально взрыв его: все сами и своими руками. Это и было свободой.
Дядя Петр — Коле: К чудесам у
твоего дяди Святослава сложное отношение. В пятнадцатом году перед уходом на
фронт он написал сестре Кате, что «кажется, наш народ закалился и окреп, стал
наконец достоин своего Господа. Мы больше не пеленочники, и даже за помочи, как
народ еврейский, поддерживать нас теперь не надо». А в тридцать четвертом году
уже мне: «Федоров, Вернадский и революция внушили народу, что ему достанет силы
встать, пойти и дойти до Небесного Иерусалима. Для этого не нужно никаких
чудес: ни бьющей из-под скалы воды, ни манны, ни перепелов, и Завета тоже не
нужно. Чудеса есть слабость, есть несамостоятельность, зависимость от Господа —
советского человека они могли бы только унизить».
Дядя Ференц — Коле: Слишком часто
«люди исхода» делаются «людьми возвращения в рабство». Может, они просто легки
на подъем, а куда идти — им все равно.
Дядя Юрий — Коле: А может, в
них, наоборот, много оседлости. Увлеченные общим движением, они поднялись,
пошли за Господом, однако затем одумались, стали поворачивать обратно.
Дядя Петр — Коле: У Юрия другое
понимание времени. Он утверждает, что при переходе через Красное море те, кто
уходит из Египта, всегда сталкиваются с теми, кто туда возвращается. Часто даже
они ждут друг друга, чтобы вместе воспользоваться расступающимися водами. Из-за
этого столько крови, столько сумятицы и неразберихи. Из-за этого столько
запутавшихся, тех, кто пошел не с теми и не туда.
Дядя Юрий — Коле: Мы вусмерть
запутались, кто из нас египтянин, а кто народ Божий, оттого почем зря режем и
режем друг друга.
Дядя Артемий — Коле: Среди
возвращающихся в Египет было много трусов и паникеров. Иногда, уже войдя в
море, они начинали вопить: а что, если фараон, когда народ предстанет пред ним,
спросит, почему семя Иакова предало родину — страну, в которой родилось,
выросло, и пошло за каким-то проходимцем, провокатором Моисеем; того хуже,
потребует ответ за казни египет-ские? Как они тогда оправдаются, чем вымолят
себе прощение — и тут же начиналась общая истерия. Самое любопытное, что это
безумие разом охватывало всех: и тех, кто шел из Египта, и кто, напротив,
возвращался обратно, и они, будто малые дети, скуля и стеная, вместе бросались
к какому-нибудь поводырю.
Чтобы успокоить народ, навести порядок, в частности,
разобраться с главным: кто куда идет, приходилось в сотый раз останавливаться и
объяснять потерявшим разум людям, что ничего бояться не надо, никто ни в чем
обвинять их не станет. Фараон будет им только рад. Если же все-таки возникнут
вопросы, они скажут, что, как и говорили Сыну Солнца, уходили в пустыню
принести жерт-ву своему Богу, а теперь, держа данное слово, возвращаются домой
и готовы преданно, старательно исполнять любые повинности. Когда фараон это
услышит, он растрогается и никому ничего не поставит в вину. Наоборот, как отец
блудного сына, прижмет народ к груди, скажет, что лучше любого бога — не
важно, где он обитает: в пустыне, на горах или в морской бездне — напоит
и накормит семя Иакова, защитит его от невзгод.
Дядя Ференц — Коле: Те, кто
переправился через Красное море обратно в Египет, были встречены не праздничным
фейерверком, а казнями (голод, вши, смертоубийства Гражданской войны) и приняли
это как должное. Вера, что путь искупления — страдание, иного не дано,
разделялась всеми.
Коля — дяде Петру: Я спрашиваю
кормчего, а нельзя ли хотя бы сделать так, чтобы было меньше крови. Он
отвечает, что вера странников тихая, она будто таится, оттого бегуны редко
ходят столбовыми дорогами, предпочитают проселки и лесные тропы. Но ведь все
мы, в сущности, одна душа — малое пространство — на этом пятачке тем, кто
продолжает уходить прочь от Создателя, с теми, кто уже раскаялся и теперь
возвращается к Отцу Небесному, разойтись нелегко. Кроме того, египтяне, сколь
бы ни были они многочисленны, тяжело переживают, считают за измену, если ты с
ними не заодно и, следовательно, народ не полон.
Дядя Артемий — Коле: У нас все
более или менее в порядке. Кто должен расти — растет, а кто работать —
работает. Твои приветы и поздравления с Новым годом я огласил, в ответ
семейство и целокупно, и поодиночке тоже тебе кланяется, надеется, что и у вас
с мамой нынешний год сложится не хуже минувшего. О том, что ты спрашивал в
последнем письме, я много думал, и вот что получается. Похоже, вера прошивает
душу, будто челнок ходит туда-сюда между Святой землей и Вавилонской блудницей,
снова Святой землей и Египтом. Пересекая пустыни и Красное море, она кого-то
увлекает за собой, прочих оставляет на хозяйстве. Конечно, родиться без Исхода
она не может, и, чтобы окрепнуть, войти в полную силу, ей необходима Земля
Обетованная, но в другие времена без Междуречья и долины Нила она бы не выжила.
Смотри: Авраам уходит из Ура Халдейского, но дальше
Вавилонское пленение — возвращение на круги своя. Позже — строить Второй Храм
вернется лишь доля изгнанников. Однако и те, кто остается, не отступят от
Всевышнего, не забудут Его. Больше того, они создадут Вавилонский Талмуд,
которым вера жива до сего дня.
То же и с Египтом. Сначала он спасет и размножит Иосифа,
потом напитает Иакова, его сыновей. Он будет кормить и давать кров евреям при
римлянах — как до Тита, так и после него. Спасет от смерти Христа, гонимого
Иродом. В общем, одно и другое не дистиллят добра и зла, скорее полюса магнита.
Дядя Юрий — Коле: Познавая добро
и зло, ты, как уток, мечешься туда-сюда между Египтом и Землей Обетованной. В
своей вере и молитве, в своем служении Господу иногда почти находишь Его, потом
снова теряешь. Во время этой не имеющей ни начала, ни конца маеты, когда
Красное море переходишь, не надеясь на чудо: не торгуясь, отстегиваешь столько
жизней, сколько запросят, и идешь; ты вынашиваешь, рождаешь потомство, так что
все продолжается. Надежда, что пустыня однажды кончится и ты, как блудный сын,
вернешься к Отцу, тоже теплится.
Петр — Степану: Некоторые из
Гоголей сводили эти перекочевки из Египта в Землю Обетованную и обратно, к
языческому, в своей сути безнадежному движению по кругу. Они не соглашались, не
хотели верить, что путь из зла в добро все-таки есть, пусть он и извилист,
запутан.
Дядя Святослав — Коле: Мы
живем в переходную эпоху. Пережитки и родовые пятна так просто не сведешь. Мир
после революции — мир за гробом. Одни в смертном поту уходят в небытие, другие
встречают рассвет новой счастливой жизни. Но пока, прости Господи, варево: в один
котел бросили предсмерт-ные судороги и родовые схватки, стоим помешиваем
ложкой.
Дядя Ференц — Коле: Основой,
фундаментом сталинской монархии была постоянно ведомая гражданская война. С
этой целью она была формализована (НКВД — от следствия до лагерей — и Особые
совещания), после чего превратилась в обычный правильно функционирующий
институт и легко вписалась в государственное устройство. Страна была вполне
манихейской. Вечное, неис-требимое зло (размножающиеся, воспроизводящие себя
враги народа), зло, без устали совращающее добро, — те же вчерашние соратники,
ставшие врагами, бывший Божественный синклит, взбунтовавшийся против Творца,
теперь низвергнутый в ад.
К счастью, не иссякал и источник добра. По ожесточенности его
противостояния со злом наша история ничуть не уступала последним временам,
возможно, предваряла их, готовила к ним народ. Чтобы поддержать энтузиазм, все
шло в топку. Думаю, мировая война, которую, по всем данным, Сталин собирался
начать в пятьдесят четвертом году, стала бы естественным завершением его
правления. Конец абсолютной власти сделался бы концом всего.
Дядя Петр — Коле: Слышал от
нескольких гинекологов, что в конце двадцатых годов жизнь в Советской России
так переполнилась верой и надеждой, восторгом и ликованием, что, как бывает при
крайнем напряжении сил, у многих женщин прекратились месячные.
Оскар Станицын — Коле: Рой —
особое состояние живого вещества, нечто вроде плазмы. Держит его напряжение
правды, ее поле. Энергия столь велика, что понятны яростный напор и энтузиазм,
восторг, ликование и героизм самопожертвования. Больше того, скорость
каждой пчелы так велика, что, с точки зрения физики, ее полет есть вещественная
нить — все вместе они сплетаются в кокон. Спроси у Святослава — он должен
знать, летит ли сама матка, или ее держат, не дают упасть пчелы.
Оскар Станицын — Коле: Думал
написать революцию как майский луг. Все цветет, но что сейчас время спокойного,
методичного сбора пыльцы, никто не вспоминает. Вместо этого, побросав старые
ульи, неведомо почему пустившись в путь, над травой туда-сюда ходят пчелиные
рои. Иногда случайно сталкиваются. Неслыханное ожесточение бешено вращающихся,
от напряжения воющих коконов. Удивляться ему не стоит. Внутри каждого роя —
матка, она его цель и смысл, правда, к которой он однажды пришел и за которую
теперь готов отдать жизнь. От познания этой правды, от обладания ею пчелы в
каком-то нескончаемом, хоть и сумбурном, оргазме. Впрочем, счастья мало, больше
тревоги. Последний трутень знает: если однажды рой остановится, просто замедлит
ход, погибнет не только матка, конец ждет всех. Для белых такой правдой в
Гражданскую войну был император Николай II, возможно, должен был стать и вел.
кн. Михаил.
Оскар Станицын — Коле: Так
бродим, совсем потерянные. Но, заслышав, что объявилась правда, что она
воплотилась, как оглашенные бросаемся к ней. Не пожалеем никого, кто встал у
нас на дороге. Мы должны понимать, что тот рой, правдой которого был император
Николай, оказался меньше другого, чьей правдой сделалось его убийство.
Коля — Оскару Станицыну: Ну что
же, возможно, Вы и правы, когда говорите, что, несмотря на безумие роя, видите
в нем гармонию, даже музыку. Все дело в том, что извне он — плотно
закупоренный сосуд, замкнутая сфера, подобная чаше Грааля. У той
одна-единственная задача — не расплескать, до послед-ней капли сберечь
Божественное присутствие.
Оскар Станицын — Коле: Уверен,
в движении роя много духовного, противного материи и земле. Что касается сынов
Израилевых. Над тем, что ты пишешь: «Бог сначала впереди народа в столбе огня и
дыма, дальше храм со Святая Святых переходит в самую сердцевину идущего в Землю
Обетованную племени» — подумаю.
Дядя Святослав — Коле: Народ,
который никому не верит, считает себя обманутым, без крови до Земли Обетованной
не доведешь. Оттого и понадобились эти миллионы убитых во время Гражданской
войны и в первые тридцать лет строительства коммунизма.
Дядя Ференц — Коле: Я думаю, дело
не в том, что красные воевали с белыми, вдобавок те и другие при первой
возможности убивали зеленых. И одни, и вторые, и третьи, а кроме них еще многие
— все шли в Небесный Иерусалим. У каждого, что нормально, была своя вера, и он
шел своей дорогой. Военные кампании, бои, о которых ты пишешь, недоразумения.
Идя собственным путем и никому не желая дурного, больше того, не желая ни о ком
и ничего знать, один другому случайно заступал, преграждал дорогу к спасению.
Дядя Юрий — Коле: Близость Бога
и жизнь на Святой Земле, в то же время отчаянный страх перед антихристом — все
это сманивало нас и пугало, оттого мы и бросались из стороны в сторону. Но ни
здесь, ни там нас не ждали. Вера — дело нутряное, и спасение — тоже вещь
нутряная. Мы же, думая прорваться к Господу, рубили направо и налево. Безо
всякой жалости губили и себя, и тех, кто оказывался у нас на пути.
Дядя Святослав — Коле: Признание
нашей веры (не важно, кому молимся — Христу или Ленину) есть признание нашей
правоты перед миром. Не думаю, что кто-то ищет другого.
Дядя Святослав — Коле: Уверовав
в Христа, народы земли принесли Израилю подношение неслыханной цены. Через
тысячу лет насмешек, презрения признали его особые отношения с Богом. В свою
очередь, и мы не мечтаем ни о чем другом. Для нас это как Авелева жертва, ее
запах можно обонять бесконечно. Революция и то, что в стране сейчас делается, —
отчаянная, яростная попытка сравняться с евреями. Цель уже близка, Коминтерн —
верное свидетельство этого. Не дай бог, если надежда обманет.
Дядя Артемий — Коле: История
питерского храма Спаса на Крови — все, о чем думали, когда его проектировали и
строили, уже при нынешней власти — решения его взорвать (неоднократные), склады
и музей, институт и мастер-ские, что в нем размещались, есть летопись нашего
Исхода из Египта, двухпоколенного блуждания по Синаю, и уже в виду Земли
Обетованной — реверсный ход, возвращение в рабство.
У меня был знакомый — совсем давно храмовый мальчик на
побегушках, в обязанности которого входило вытирать пыль в Святая Святых, позже
псаломщик; когда богослужения в храме прекратились и он сделался музеем
народнического террора, его взяли в штат сначала грузчиком, потом разнорабочим.
Я спрашивал, почему так, что его здесь держит, он отвечал, что храм стал музеем
наших заблуждений, наших упований не на собственный труд, а на немыслимые
чудеса. В погоне за фантомом мы бросили дома, угодья, вообще все, что имели. В
косно-язычии Моисея была такая сила, что мы мечтали лишь о пустыне, о
бесконечной каменистой стране и о жертве, которую принесем никому не известному
Богу.
Дядя Юрий — Коле: До Гражданской
войны, до коллективизации и сталинских лагерей двухпоколенное блуждание по Синаю
казалось нам истинным адом. Мы будто не помнили, что тогда были с Богом.
Дядя Ференц — Коле: После
семнадцатого года пришли другие люди и начались другие времена. Впрочем,
первое, что мы сделали, — по лекалу отстроили монархию (Сталин), дворянство (партноменклатуру)
и крепостное крестьянство (колхозы). Прежний расклад был восстановлен,
пореформенная же Русь осуждена, память о ней стерта.
Дядя Артемий — Коле: Не следует
думать, что декорации были искусны. Мы хотели обмануться, и нам подыграли.
Египетских казней — саранчи, засухи, кровавых рек — было не счесть. Мы
построили сотни Пифомов и Раамсесов, заново обучились обожествлять фараона,
строить гробницы, а когда он отходил в мир покоя, мумифицировать его тело.
Последнее оказалось труднее всего. Больше двадцати лет шла борьба с плесенью на
коже сына Бога Ра, но и ее победили.
Дядя Евгений — Коле: Египетское
рабство — в нас самих, потому и не дано от него убежать. Как пух, летишь,
веришь, что свободен, но рабство в тебе, где ты — там и оно. Твердим, что идем
в Землю Обетованную, а по пути, будто недобрый пахарь, засеиваем злом города и
веси, каждый клочок, что случается на нашем пути. Если земля хороша, обильна
соками, рабство сразу примется, пустит корни, потом уже не выкорчуешь. Пожрет
оно легко летящий пух, и от преж-ней свободы, от воли твоей следов не
останется.
Дядя Юрий — Коле: Кроме памяти
Моисея, в нас есть еще и память его предка — память Иакова, бежавшего от голода
в Земле Обетованной в Египет. То есть тоже в Рай, текущий молоком и медом. Это
сбивало нас и продолжает сбивать.
Дядя Степан — Коле: Из тех, кого я
знаю, многие убеждены, что наконец мы идем правильной дорогой, что вообще
ссориться с фараоном, уходить из Египта было непростительной, преступной
ошибкой. Следовало не противопоставлять своего Бога местным богам, не грозить,
что прямо завтра встанем и уйдем, только нас тут и видели, а вдумчиво, шаг за
шагом врастать в египет-скую жизнь. То есть идти тем же путем, что Иосиф, тогда
все было бы в порядке. А так — только горе, кровь и страдания.
Дядя Ференц — Коле: Народ,
совершивший Исход из Египта, а теперь возвращающийся обратно со стадами и со
всем скарбом, как и раньше, то, будто змея, медленно полз по Земле Обетованной,
то, будто та же змея, норовил ухватить себя за хвост.
Дядя Артемий — Коле: Память о тех,
кто остался, звала ушедших. И то одна семья, то другая не выдерживала,
поворачивала назад. Все мы блудные дети, но что бы кто ни говорил, отечество и
Бог ждут нас в разных углах.
Дядя Юрий — Коле: Мы все и
всегда спешим, куда-то уходим, так или иначе перебравшись через Красное море,
скоро возвращаемся обратно. Народ, запутавший и себя, и Бога, мы давно не
понимаем, где Египет, а где Земля Обетованная, да и сами мы кто?
Дядя Януш — Коле: Восемнадцатый
год. Уже в пустыне. Целый год без цели и смысла проблуждав по Синаю, мы поняли,
что Бога нет, а если и есть, то никаких жертв от нас Он не ждет. Согласившись в
этом, повернули обратно.
Коля — маме: Николай
Васильевич думал о путях самосовершенствования избранного народа, как мог,
прокладывал и размечал дорогу. Но что-то не сложилось. Почему так получилось, в
какой мере и кто виноват, судить не берусь, но мы снова в Египте.
Коля — дяде Юрию: А не
может быть так, что, выйдя из Египта, мы так скоро повернули обратно оттого,
что у Синайской горы между Господом и нами не был заключен Завет? Старую доску
Моисей разбил, а что резать на новой, никто не знал.
Дядя Юрий — Коле: Думаю,
довольно долго мы честно шли в Землю Обетованную. Хотя с дорогой, возможно, и
напутали. Когда разобрались, что к чему, решили, что сами не справимся. Но на
помощь никто не спешил. В общем, мы подождали-подождали и повернули обратно.
Дядя Ференц — Коле: Наверное,
многие сознавали, что возвращаются в рабство, но вряд ли жалели об этом.
Дядя Артемий — Коле: Наша вера не
от мира сего, но мир сей нас искушает. Отвращает от Бога. Оттого должен быть
изгнан. Будто молоденький монах, мы мыслями часто возвращаемся в дом, который
оставили. Его соблазны мучают нас и томят, но они из преисподней. Конечно, от
греха, всяческой нечистоты можно отгородиться высоким забором, но это трусость.
Правильнее восстать на зло, с Божьей помощью его уничтожить.
Дядя Святослав — Коле: У
Гоголя вся Россия избранна и для спасения нет нужды в Исходе. Она Египет, пока
забыли о Боге; но едва вспомним — снова Земля Обетованная. Для революционера
Исход вообще неприемлем. Добро не может уповать лишь на чудо. Не должно, не
имеет права трястись от страха. Оно сила, от которой грех будет драпать, как
заяц. Наш путь ясен. Решительно, бесповоротно изгоняем зло за море, после чего
земля, орошаемая Нилом, сама собой становится Богоугодной.
Дядя Ференц — Коле: С твоей подачи
думаю тщательно разобрать все, что касается бега и бегства как таковых. От
ухода крестьян и тяглых посадских людей из царства, их казакования в Диком поле
— нескончаемое расширение империи суть погоня за беглыми, до булгаковского
«Бега» и нансеновских паспортов. Хочу написать о принуждении царя бежать с
трона и о его надеждах бежать из России, о подобном же принуждении к бегству
вел. кн. Михаила. О пермском Мясникове, который придумал, организовал и этот
побег, и убийство великого князя. Прежде Гавриил Мясников и сам полжизни то
бегал от царя, то сидел в его тюрьмах. Среди прочего, много лет в Орловском
централе. Здесь, прочитав всю классику, пришел к выводу, что благороднее
Смердякова в русской литературе никого нет и никогда не было. В двадцатые годы,
уже членом ВЦИК, Мясников бежал от Сталина в Иран, там сидел в тюрьме. Бежал в
Турцию, там сидел в тюрьме. Через пол-Европы бежал во Францию, работал на заводе,
а после войны попросился обратно в СССР. Прямо с вокзала был доставлен на
Лубянку и в камере, будто не понимая, что приговор предрешен, на допросах
требовал, чтобы за каждый день заключения ему выдавали суточные, положенные во
Франции кадровому советскому дипломату.
Дядя Ференц — Коле: Глава
Пермского областного Совета рабочих и солдатских депутатов, позже один из
лидеров Рабочей оппозиции в РКП(б), Мясников был родом с Северного Урала —
детского места многих крайних староверческих толков. Мысль, что «не убежав»
вел. кн. Михаила и в дороге при первой возможности не убив его, от греха этого
Романова не оторвать, родом из убеждения, что бес силен, упорен. Стоит человеку
остановиться, он уже тут как тут, и тогда все пропало. О спасении можно забыть.
Ференц — Петру: Наш предок
Николай Васильевич Гоголь всю свою жизнь, не жалея денег на прогоны, думал
оторваться от чертовщины. Беспрерывными переездами путал следы, спрятавшись бог
знает в каких углах, сидел там ни жив ни мертв. В общем, он, может, и пытался
одолеть в себе беса, но скоро понимал, что это ему не под силу, и отступал
почти панически, оставляя поле боя.
В девятнадцатом году будущий лидер Рабочей оппозиции, и глава
Пермского Губкома РКП(б), а тогда зам. председателя ГубЧК Мясников инсценировал
побег или, как он сам выражался, «побежал», вел. кн. Михаила. Уже на дороге под
формальным предлогом он заставил вел. кн. и его секретаря англичанина Брайана
Джонсона выйти из возка и вместе с подручными обоих застрелил. Судя по
следственному делу, которое вел комиссар госбезопасности второго ранга
Кулистиков, до шестнадцатого ноября сорок пятого года, то есть до того дня,
когда Мясников, в свою очередь, был расстрелян чекистами в подвале Лубянки, он
верил, что убийство вел. кн. Михаила во всех смыслах благое дело. Иначе,
пытаясь возвести этого Романова на престол, погибли бы еще сотни тысяч, а то и
миллионы людей.
Позже на счету Мясникова было несколько головокружительных
побегов с российской каторги, из персидских, турецких и французских тюрем.
Такое ощущение, что смерть от пули, на бегу, казалась ему чем-то вроде прощения
и благословения. Ты не смирился со злом, а или борешься с ним, или от него
бежишь. Большего требовать от человека нельзя.
Ференц — Артемию: На следствии
Мясников отрицал, что был бегуном, говорил, что «побежал» князя Михаила
единственно, чтобы убить его и тем спасти народ от бедствий новой гражданской
войны. То же спустя несколько месяцев сделали и с Николаем II, когда войска
Колчака вплотную подошли к Уралу и стало ясно, что бывший царь может в любой
момент возглавить Белую армию. Но следствие было убеждено, что Мясников
«побежал» Михаила, прежде боявшегося и на шаг отойти от гостиницы, где его
поселили, думая поставить вел. кн. на путь странника. Обратить к Господу и лишь
тогда убить, чтобы не дать свернуть со спасительной дороги. Оно это связывало с
тем (как и для чего, не знаю), что Мясников, три года просидев в одиночной
камере Орловского централа, беспрерывно там читая, пришел к выводу, что самым
благородным, воистину жертвенным персонажем русской литературы был Смердяков.
Дядя Ференц — Коле: Мясников
утверждал, что убил вел. кн. Михаила, думая о сбережении пролетариата — нового
избранного народа Божия. Революционное море еще не наполнилось кровью, и была
надежда перейти его аки посуху.
Ференц — Юрию: Не
исключаю, что отказ от царства Николая Романова, как и Мясников, «побежавший»
вел. кн. Михаила, есть попытка достроить до верха бегунскую иерархию.
Окончательно сделать Новый Израиль царством Исхода, царством удаления, бегства
от зла. Убиты же оба из-за страха, что непрочны, что ни тому, ни другому
недостанет веры, сил бежать не оглядываясь. Как Лотова жена, они — следом и
весь народ — однажды обернутся на полпути между грехом и добром и превратятся в
соляные столбы.
Коля — дяде Артемию: Для кормчего
весь мир — Содом, спастись в котором дано одному Лоту с семейством. И то, если
он бежит, не медля и не оглядываясь. Кто не послушался Господа, решил остаться,
законная часть греха, лишь сделавшись странником, номадом, можешь надеяться на
снисхождение. Даже если от того, к чему прирос, тебя оторвали силой, это благо.
Дядя Ференц с ним бы согласился, он пишет мне: «Революция
“побежала” царя и вел. кн. Михаила, лишила их места прежней оседлости и погнала
бог знает куда, как перекати-поле. Революция сделала их гонимыми,
преследуемыми, и пермский Мясников убедил товарищей по Совету рабочих и
солдатских депутатов, что венценосных особ — только бы не вернулись на круги
своя — надо убить вот так, на ходу. Убить как истинных, природных бегунов и тем
спасти.
Мясникова, писал мне Ференц, нельзя равнять со Сталиным. Что
для одного благо, для другого — зло. С числом погибших это не связано. Сталин
тоже вырывал с корнем, обрубал все, что связывало человека с семьей, с домом, в
котором он родился и вырос, что было для него так же привычно, как для евреев —
жизнь и пастушество в земле Гошен. Но дальше он под конвоем вез несчастных
строить царские города, до смерти крепил зэков к ненавистной работе. А чтобы
народ о побеге и помыслить не мог, со всех сторон окружал его колючей
проволокой и вышками с часовыми.
Папка № 20
Москва, сентябрь — октябрь 1964 г.
Коля — Михаилу Пасечнику: Дядя
Януш, наезжая в Москву, обычно останавливался у нас. Замечателен он был одним:
раз затронув тему, уже не мог с нее слезть. Что-то он наверняка знал и раньше,
но многое, тут нет сомнений, приходило ему в голову прямо за разговором, и вот
все это без разбора вываливалось на стол. Януш до революции собирался принять
постриг, окончил семинарию, затем два курса Киево-Могилянской академии, он любил
учиться, был дотошен, даже въедлив, среди светских дисциплин особо почитал
логику, но в шестнадцатом году сдружился с социал-демократами и о монашестве
больше не вспоминал. После революции он, хоть и не без труда, получил
юридическое образование. В смысле наук это было несложно, программы
университета и академии наполовину совпадали — языки древние и новые, те же
логики — формальная и математическая, но что касается анкеты — здесь были
проблемы.
Янушу помогли две вещи: во-первых, он поступил на юрфак Киевского
университета еще при Скоропадском и, пока все утрясалось, пока у большевиков
дошли руки и до образования, уже окончил четыре курса, но главное — тогда же,
при Скоропадском, он путался с несколькими видными большевиками, по просьбе
товарищей по университету укрывал их у себя на квартире. Теперь они, в свою
очередь, дали ему доучиться, поддерживали понемногу и дальше.
К концу двадцатых годов Януш был членом партии и старшим
юрисконсультом в республиканском арбитражном суде. Убежден, что, конспирируя с марксистами,
он и впрямь сочувствовал социал-демократам, как раньше, мечтая о постриге,
собирался всю жизнь посвятить служению Господу, но развитие его шло причудливо,
и я Януша запомнил уже отнюдь не коммунистом. Вряд ли он звонил об этом по всей
округе, но в нашем доме Януш не скрывал, что теперь убежденный монархист. В то
же время помню, что к Николаю II он относился с печальной снисходительностью.
Жалел его, признавал принятый им конец мученическим, но всякий раз, едва речь
заходила о Екатеринбурге, повторял, что для него, Януша, помазание на царство —
акт божественной, а не человеческой истории, и отказаться от избранничества
никто и ни при каких обстоятельствах права не имеет. Помазанный на царство и
пострадать должен на царстве. Он любил цитировать Грозного, который в одном из
писем Курбскому писал, что как можно, обидевшись на человека, изменить Богу, и
считал, что в семнадцатом году Николай II именно это и сделал.
В один из его приездов речь зашла о повести «Нос», и Януш
назвал ее пророческой. Мать незадолго перед тем прочитала, что тема носа часта
в литературе самых разных народов и всегда это фаллический символ, по сему
поводу огорчилась, но дядя Януш объявил, что такое мнение — чушь. Нос в нашем
отечестве — про другие он не знает и знать не хочет — лидер, вождь, горная
вершина посреди гладкой, как стол, равнины; у нас это титулатура царя, его
недосягаемости, его святости и обращенности единственно к Богу. Поэтому
немец-куафер боится даже дотронуться до него. Он же нечист. Как может иноземец,
иноверец, протестант, еретик брать своими руками святыню, дарованную
промыслением Божьим? И вот он обривает нос, срезает под корень всю ту мелкую
растительность, что прет и прет вверх к солнцу, к небу, дерзающую если не
скрыть, то хотя бы умалить монарха. Провидческий дар нашего предка дядя Януш
считал несомненным и говорил, что беглый нос, вся нелепость,
противоестественность этого бегства, вообще всей этой истории, как и нос,
завернутый в грязную тряпицу и выброшенный в реку, — предсказание того, что нас
ждет в недалеком будущем. А в финале надежда, что милостью Божьей дело еще
может обойтись малой кровью — нос вернется, займет свое законное место.
Дядя Петр — Коле: Что к
католикам, что к протестантам дядя Януш относится безо всякого высокомерия, но
и без интереса. С этакой равнодушной ласковостью.
Дядя Януш — Коле: Помни, что без
носа наше лицо — «место совершенно гладкое, как будто бы только что выпеченный
блин».
Дядя Януш — Коле: Решительно
выдаваясь вперед, нос, как вождь, ведет нас за собой. Втягивая запахи, он
первый учует грозящую народу опасность и первый известит о еде, которая сможет
нас насытить.
Януш — Петру: Нос есть царь,
наместник Бога на земле. Однако для нас, грешных, его Божественная природа
смягчена вчерашним маленьким прыщиком. Тем милым изъяном, несовершенством, о
котором, оставшись без носа, вспоминаешь с такой нежностью.
Януш — Ференцу: Цирюльник Иван
Яковлевич — птенец гнезда Петрова. Староверческая чушь, что ты должен
ходить в бороде, потому что создан по образу и подобию Божьему. Если же человек
чисто выбрит, значит, он принял сторону антихриста. Назначение цирюльника
простое — хорошо наточенной бритвой «под ноль» свести дебри диких наших нравов
и представлений, не оставить и следа от грубой заскорузлой щетины наших
обычаев. Сделав нас тише воды и ниже травы, объяснить народу, что перед
Верховной властью все мы холопы и оттого равны. Но с самим монархом куафер
должен обходиться почтительно, своим станком обходить его стороной.
Дядя Януш — Коле: Верховная
власть поставлена Богом и оттого священна. Панибратства она не терпит. Мы же
мусолили ее, лапали ее и мацали, вот и остались на бобах.
Януш — Артемию: Истинные
монархисты убеждены: вина на Николае II. Нечего сигать с престола, как заяц. Но
и мы не без греха. Почитай уже два века Иван Яковлевич взял такую манеру
теребить носы, что держались они на честном слове.
Дядя Януш — Коле: Пускай оба они
куда ниже чином, прав был майор Ковалев, и квартальный надзиратель тоже прав:
задержать беглого статского советника было необходимо. Народу без монарха жизни
нет.
Януш — Евгению: «Нос» — повесть
пророческая. Благополучный финал спиши на снисходительность автора. В жизни же,
стоило Николаю II отказаться от Божественного помазания и оставить престол, мы
пошли вразнос, а сам он погиб. Завернутый в тряпицу, был сброшен с моста.
Дядя Януш — Коле: Жалобы Шиллера
на то, как дорого ему обходится собственный нос. Мелочные подсчеты, сколько он
выкладывает за плохой русский табак в будние дни и сколько уходит на хороший
«рапе» в праздники, есть обычная клевета буржуа-республиканца на монархию.
Готовность этих плебеев на все, вплоть до революции и даже до гильотинирования
помазанника Божьего сапожным ножом.
Януш — Ференцу: Пятьсот лет
нас оставляли с носом, и, конечно, многие обиделись. Мечтая о равенстве, о
справедливости, молили, ждали, как великую милость, когда наконец от него
избавимся. Наутро проснулись, а в зеркале не лицо, а такое паскудное плоское
место, что с ним и у штаб-офицерши Подточиной показаться стыдно.
Януш — Артемию: Прав Ковалев,
тысячу раз прав. Надеюсь, что и мы однажды поймем, что без носа человек никому
не нужен. Без носа ни у статской советницы Чехтыревой, ни у штаб-офицерши
Подточиной, вообще ни в одном приличном месте показаться невозможно.
Дядя Януш — Коле: Читал, теперь
и не скажу, у кого, что Хлестаков, Чичиков — все есть нос майора Ковалева,
который в разном обличье бегал и бегал по России, даже пытался удрать за
границу. В повести нос — статский советник, затем прихожанин, кладущий в
церкви смиренные поклоны; куда в меньших чинах он в пьесе и поэме. Если это
так, то третья часть «Мертвых душ» могла стать повестью о чуде, о столь
долгожданном возвращении носа на законное место — меж двух чуть вздыбленных щек
Ковалева. Возвращение, которое бы всех исцелило и осчастливило, вернуло
гармонию в исстрадавшуюся душу майора.
Коля — дяде Петру: Дядя Януш
насчет «Носа» и восстановления монархии высказывается оптимистичнее. Говорит,
что нос есть и всегда будет, значит, ничего не потеряно. Безносая только
смерть. Кстати, не знаешь ли, почему?
Дядя Януш — Коле: На его
когда-то лихой беглый нос ставили пиявки. С кровью, которую они высосали, ушли
последние силы.
Папки № 21—23
Казахстан, ноябрь 1964 — август 1965 г.,
Москва, сентябрь 1965 г.,
Казахстан, октябрь 1965 — июль 1966 г.
Коля — дяде Петру: Приехал недели
на две, не больше. Вдвоем Соня и корм-чий справляются с трудом; сделав дела,
сразу уеду.
Коля — дяде Ференцу: Сегодня дядя
Валя привел к маме своего отчима Константина. До революции он мечтал строить
Божьи храмы, однако вышло, что оформляет станции метро. Говорит, работы много,
строят их одну за другой, так что грех жаловаться. О подземке Константин
рассказывает много странного, но я ему верю.
Коля — дяде Петру: В
старости мать подпала под влияние тети Вероники. Та с детства боится замкнутых
пространств; лифт, в дверцах которого нет окошек, может вогнать ее в ступор. О
метро Вероника и слышать не хочет. Если есть возможность, берет такси, чаще же,
не жалея времени, пересаживается с трамвая на троллейбус или автобус, потом на
другой автобус, так, шаг за шагом, и добирается куда ей надо.
В отличие от мамы, попавшей в Москву уже взрослой, тетя
Вероника коренная москвичка, и во всем, что касается города, мать свято ей
доверяет. Нередко как свое повторяет, что от нее слышала. У Вероники отчим —
дядя Константин. С детства ревнуя, она отчаянно его ненавидит. До революции в
подмосковных ткацких городах он построил несколько известных храмов, в
частности церковь Св. Владимира в Павловском Посаде, в тридцатые годы стал
проектировать станции метро. Так вот, имея в виду очернить отчима, Вероника
объясняет, что язычество, как в свое время христианство, ушло в катакомбы. Что
станции метро — это подземные капища, сама душа адского города, украшенные с
неимоверной пышно-стью статуями и мозаиками. Чтобы завлечь колеблющихся,
антихрист решил возвести город еще прекраснее Небесного Иерусалима и тратит на
это человеческие жизни, не скупясь и не чинясь.
Если станции метро — это языческие храмы, возведенные в честь
того или иного большого демона, слуги антихриста, то подземные туннели —
корневая система страшного города, а бешено мчащиеся по ней поезда — змеи,
отродье того райского гада, который когда-то соблазнил Еву и погубил
человеческий род. Как чудище, пожиравшее девиц в Галилее и убитое Св. Георгием,
они живьем заглатывают человеческие души, только на этот раз не невинные, а
падшие и, доставив по назначению, изрыгают на станции их греха. Говорит, что
человек спускается в подземный мир не просто так: несчастный добровольно едет
работать на антихриста, строить его город и, чтобы он окончательно проникся
дьявольским духом, навсегда забыл Господа, весь его путь — поклонение одной
языческой святыне за другой, издевательская пародия на паломничество по святым
местам истинного христианина. Спускаясь в метро, кидаешь жетон — это лепта,
приношение нечистым богам; в ответ около каждого подземного храма языческий
поезд на несколько секунд замирает, чтобы ты мог поклониться мерз-кой святыне,
затем во весь опор несется к следующей.
Наслушавшись Веронику, мать и меня стала уговаривать не ездить
на метро. Теперь каждый раз, как я собираюсь уходить, она сует мне пару-тройку
рублей и уговаривает взять машину. Москву, какой она ее знала маленькой
девочкой, Вероника называет зеленой поляной, усеянной колокольчиками, шарами,
золотыми и серебряными маковками церквей, а сейчас, говорит она, нечистый город
прочно укоренился под землей и лезет, буквально прет вверх, чтобы и здесь
уничтожить Божий мир. Объясняет маме, что все живое в Москве давно вытоптано,
и, как всякий пустырь, она зарастает бурьяном, колючим кустарником. Небоскребы
и вовсе кажутся ей языками адского пламени, которые вырвались из-под земли и на
солнечном свете застыли, сделались холодными и безжизненными.
Вероника тоже думает, что эти несчастья свалились нам на
голову оттого, что люди не послушались Гоголя, и мать права, что понуждает меня
дописать «Мертвые души». Без поэмы мы погибнем, окончательно попадем под власть
сатаны. Последнее матери, конечно, льстит. Она ценит и то, что Вероника каждый
день ходит в храм Св. Петра и Павла, единственный уцелевший в округе, и молится
там за всю нашу родню и за то, чтобы спасительный труд общего прародителя
все-таки был завершен. Вероника верит, что буквы с тех страниц, которые Гоголь
сжег незадолго перед смертью, не погибли в огне, а улетели на небо. Скоро как
откровение они вернутся, откроются людям, которые иначе противостоять злу сил
не имеют. Это собственные слова тети Вероники.
Коля — дяде Артемию: Дядя Андроник
считает Сталина не вестником, а предтечей, посланным приуготовить народ к
страшным бедствиям. Подолгу рассуждает о временах раннего христианства и уходе
в катакомбы. Старые храмы сделались безблагодатны, Бог из них ушел, теперь под
землей роют, затем освящают новые, как и должно, обращенные к небу. Так он
объясняет назначение метро. Сталин, говорит он, погубил миллионы людей, а
многие миллионы других, сорвав с привычного места, разбросал по тюрьмам,
лагерям, ссыльным поселениям. Он безо всякой жалости рубил то, что соединяет
человека с его родными и близкими, потому что скоро от этого так и так ничего
не останется: наступают времена, когда никто из нас властен над собой уже не
будет. Каждую мелочь станет решать верховная сила, чья воля безгранична и
неподотчетна, главное — непознаваема. Сталин был послан воспитать в нас
смирение, оно необходимо человеку всегда, но особенно сейчас, когда любую кару
мы должны принимать, не противясь и не ропща, принимать, понимая, что это
заслуженное воздаяние. Мы законные наследники зла, значит, несем
ответственность и за грехи предков, многие, многие их поколения.
Стависский — Коле: С Андроником
время от времени встречаюсь и, что он думает, как настроен, знаю. Еще перед
войной он говорил мне, что погибшие у нас намеренно сманивают живых, что убитых
столько, что те, чья очередь еще не пришла, считают смерть за избавление и
торопят конец. При первой возможности заживо погребают себя, будто земля — это
материнское лоно, а ты семя, и, если хочешь воскреснуть, возродиться для
грядущей жизни, иного пути нет. Я тогда собирался устроиться проходчиком в
московское метро, а он, ясное дело, меня отговаривал. Впрочем, в том споре
органы государственной безопасности выступили на моей стороне, и я, правда, уже
не как друг, а как враг народа семнадцать лет оттрубил на подземных работах.
Теперь вот маюсь легкими и ездить предпочитаю на трамвае. Сижу себе у окошка и
гляжу на Божий мир. Что же до Андроника, то его победы не вижу.
Я по-прежнему убежден, что сила в земле, именно ее искала в
катакомбах апостольская церковь, новая вера сознательно идет тем же путем.
Станции с их статуями святых, иконостасами и небесами под сводом пытающегося
прорасти купола — это храмы во имя новомучеников, а ежедневные поездки на
работу, затем обратно с работы домой — тут я согласен с Вероникой — суть
стремительные, будто полет, паломничества. И второе: если народ и дальше будет
столь предан своей вере, устоять против нас не сможет никто. Кстати, по опыту
той же апостольской церкви, погребальные братства я, в отличие от Андроника,
только приветствую.
Коля — дяде Евгению: Дядя Валентин
тоже считает, что каждая станция подземки — катакомбный храм своего святого. И
мы, будто птицы, летаем под землей, пересаживаемся с ветки на ветку.
Коля — дяде Андронику: В 1930
году Капралов бежал от коллективизации в Москву и здесь несколько лет рыл
туннели метро. Вспоминая о подземке, он говорит о страшном ускорении времени,
которое и должно быть перед концом всего. Тоже считает, что станции —
катакомбные храмы, а наши поездки от одной к другой — суть паломничества между
святынями новой лжеверы.
Дядя Андроник — Коле: Перегоны узки,
как кротовые норы. Длинные, темные, они чередуются с пространством и светом
станций. Их открытыми площадями, сквозными анфиладами. Поверху четким строем
горят люстры и канделябры, плафоны и витражи. Причем обрати внимание: свету
деться некуда, отражаясь от стен, колонн из мрамора, дорогих сортов гранита, он
просто ходит и ходит туда-сюда. Вместе все это напоминает стихотворную строку,
смену ударных и безударных слогов.
Дядя Святослав — Коле: Спасение,
будь то Рай на земле или цветущий в Арктике яблоневый сад, возможно только
совместной работой. Труд каждой отдельной души должен быть поддержан общиной,
коллективом. Иначе все, как вода, уйдет в песок.
Дядя Святослав — Коле: Лестница
Иакова, которую видел уже умирающий Гоголь, есть потайной ход для тех, кого
ждет к Себе Господь. Для немногих избранных, кого из нас — многочисленных как
морской песок — он выделяет. А Вавилонская башня широкая, общенародная, равно
для всех доступная дорога; не узкий, зыбкий настил, а сооруженный на века мост,
по которому, ничего не страшась, мы могли пройти над бездной. Все от первого до
последнего.
Вообще всегда было два пути спасения и спор между ними. В
основе одного вера — труд человеческой души, в основе другого — упорный труд
рук человеческих. Первый (и тут, как с Авелем и Каином) угоден Богу, второй же
нечист, человек обречен на него в наказание за грех (в поте лица твоего будешь
есть хлеб), он печать проклятия и скорби. Бог, сам трудившийся шесть дней, а
затем, когда работа была окончена, почивший ото всех дел, равнодушен к другому
труду — человеческому. Испокон века и до наших дней здесь ничего не меняется.
Во время Исхода из Египта и вода, и манна, и перепела — все награда за веру,
все не труд, а чудо. Материализм есть убеждение, что при коммунизме труд человеческой
души сам собой проистечет из труда его рук.
Святослав — Петру: Вавилонская
башня — мост с Земли на Небо, из Ада в Рай — была разрушена до основания, и
все, кто ее строил, разделены, стравлены между собой. Коммунизм есть общее
примирение людей. Дело всего человече-ского племени. Раз Господь не хочет нас
видеть в Небесном Иерусалиме, мы будем работать день и ночь, пока здесь, на
земле, главное, своими руками не вы-строим другой Рай, не хуже Им сотворенного.
И то, что человек решил, — он выполнит, сомнений тут нет.
Впрочем, Данте свой с Вергилием путь в Джудекку писал так,
будто Господь не разрушал Вавилонской башни, а как бы вывернул ее наизнанку.
Утопив, провалив человеческий грех под землю, Он именно эту рукотворную башню и
отвел под Ад.
Коля — дяде Святославу: Так ты
все-таки считаешь, что мы лепим Святую землю не праведностью, и Египет — не
нашим злом, а и то, и то, как горшечник, просто руками?
Дядя Ференц — Коле: Святослав
романтик. Что до коммунизма — пока Сизифов труд. Надежда из наших душ и добрых
дел возвести Небесный Иерусалим тает на глазах. Кладка непрочна, и стены, едва
поднявшись над землей, идут трещинами, рушатся, будто Вавилонская башня.
Обломки подбирают бесы. Свой город они строят споро, умело.
Коля — дяде Петру: Напрямую
кормчего на спрашивал, но, насколько понимаю, он думает, что Небесный
Иерусалим, защищая его от грешников, по периметру обходит бездонный ров
Страшного Суда.
Дядя Петр — Коле: Мой двоюродный
брат, а твой дядя, Ференц смотрит на историю просто. Грех — и тут же,
что называется, не отходя от кассы, — воздаяние. Неделю назад он прислал
мне в Полтаву письмо, где пишет: захотел Годунов возвести в Кремле храм Святая
Святых, под одной крышей соединить святилище древнего Соломонова Храма и храм
Гроба Господня — получил самозванчество. Себя погубил, сына, дочь, затем
вразнос пошла вся страна. Мы бы тогда не оправились, но Господь милостив, на
первый раз простил.
Однако урок не впрок. И полвека не прошло, ревнители
благочестия решили, что благолепие нескончаемых литургий и песнопений,
ежедневные покаяния и причащения хлебом и вином — плотью и кровью Христа —
прямой, главное, скорый путь к Спасению. Не пройдет пары лет, и их прихожане во
всем уподобятся ангельскому чину. Чуть позже отросток того же корня Святейший
патриарх Никон стал возводить Новоиерусалимский Воскресенский собор, сочтя, что
он как будущий священник Горнего Иерусалима и есть Христос, Спаситель, которого
мы все так долго ждали. Тут же награда — раскол и безблагодатные церковь с
царством. Этой беды мы уже до конца Романовых не расхлебали.
Святослав — Петру: Зря ты так.
Если цель мироздания — спасение человека, новый мир справится с этим лучше. Мы
учли все ошибки — и свои, и Бога.
Дядя Святослав — Коле: Твой
Денисов учил, а Ференц ему вторит, что Русь есть второе небо. Однако антихрист
вторгся и завоевал нас. Пресветлое ангель-ское воинство отступило, поле боя
осталось за силами зла. Оттого со времен раскола царство, церковь, таинства,
включая и таинство брака, безблагодатны, все дети зачинаются во грехе. Теперь
мы отвоевываем Русь, строим в ней коммунизм, настоящее Царствие Божие. Нынешние
войны с другими народами и языками, о которых ты пишешь, суть сражения добра и
зла, Христа и антихриста. Избавление близко, скоро до последнего закоулка мир
будет очищен от греха.
Дядя Святослав — Коле: В
сравнении с коммунизмом и толстовские коммуны, и даже храмовые службы
ревнителей благочестия всего лишь безделушки, доморощенные подделки Града
Божия.
Дядя Святослав — Коле: Коммунизм
свидетельствует, что пятьдесят шесть пореформенных лет были разочарованием. Но
не в возможности перерождения Египта в Землю Обетованную — в пути, что был для
этого избран.
Дядя Артемий — Коле: Начало
революции, ее исток — в способности все поставить с ног на голову, поменять
верх и низ; она, собственно, и не скрывает, что в этом ее предназначение.
Комментарии Гоголя к прежде им написанному меняли все столь же резко, и каждый
раз он жестко (когда дело касалось его самого — жестоко) настаивал на новой
трактовке. Впрочем, можно и без Гоголя.
Корень революции — в нетерпении избранного народа, в нашей
всегдашней готовности принести себя в жертву, только бы ускорить приход
Спасителя. Есть и страшное оправдание произошедшего. Я его слышал от старого
друга своего отца. Он сказал, что смерти тысяч невинно убиенных, мучеников
искупили нас и простили зло.
Дядя Ференц — Коле: Наше умение
все оправдать, во всем найти промысел Божий внушает трепет. Я тоже слышал от
одного священника, что сталин-ский режим обогатил церковь, дал ей тысячами
новомучеников.
Коля — дяде Артемию: В норильском
лагере вместе с отцом отбывал срок один зэк. Не знаю, верил ли он в это сам или
просто хотел утешить, но в бараке он не раз говорил, что Небесный Иерусалим
давно построен, однако до послед-него времени стоял полупустым. Теперь же,
когда столько невинно убиенных, других мучеников, город наполнился, сделался
многолюден, жизнь в нем бьет ключом.
Коля — дяде Петру: О нашем
времени кормчий говорит, что мы так увлеклись, убегая от зла, что не заметили,
как случайно забежали в Египет.
Коля — дяде Юрию: Капралов
говорит, что ждали, что вслед за царством Бога Отца (закона) и царством Нового
Завета (любви) придет царство Святого Духа — век свободы, а пришли тюрьмы и
лагеря.
Коля — дяде Юрию: Кормчий
различает два разряда странников. Одним дано такое естество, что, сколько
отпущено Господом, они бегут себе и бегут; других, желая спасти, вовлекли,
бывает, и принудили к бегству. Самим встать и уйти недоставало силы, а то и
веры.
Дядя Ференц — Коле: Власть
оторвала, спугнула с мест прежней оседлости миллионы людей. Насильно изгнанные,
они пошли куда глаза глядят, не понимая, за что у них все отняли. Сейчас
впервые за века — время преобладания (численное и идейное) бегунов над
оседлыми.
Коля — дяде Петру: Сталина,
который сгонял человека с насиженного места, отрывал от родных, близких, а
потом по собственному произволу крепил к совсем другой земле, чужой для него и
враждебной, Капралов считает за еретика, родоначальника злостного искажения
бегунства. Странничество — твой добровольный выбор, иначе в нем нет ни правды,
ни спасения — один грех.
Коля — дяде Артемию: Говорили о
подобии антихриста Спасителю и свернули на свободу. Капралов сказал, что Сталин
целые народы отрывал от мест их оседлости, от земли, обрабатывая которую от
восхода до заката, они не помнили о Небе. Земли, которой змей, проклятый Богом,
ползая по ней на брюхе, передал свой дар совращать нас. Дальше, окружив конвоем
с автоматами и собаками, гнал на другой конец страны. Здесь снова намертво
крепил — уже не корнями, а колючей проволокой. Но, говорил Капралов,
неправильно думать, что есть только добро и зло, земля и небо, и, если тебя
лишить одного, ты, пусть и неволей, обратишься, прибьешься к другому. Господь
примет лишь того, кто сам встал, сам пошел к Нему.
Дядя Юрий — Коле: Власть
обкатывает человека, шлифует и полирует его. С любой стороны ровный, гладкий,
он как перекати-поле. Ветер вприпрыжку гонит, несет его по земле. Когда ломаешь
монету на две половинки, каждая делается ключом к другой. Здесь же, никого не
замечая, ничем не цепляя, ты делаешься сам по себе, готов встать на крыло и,
будто воздушный змей, вскидываясь, снова ныряя, искать восходящий поток. Если
повезет, медленно, не спеша плыть и плыть в вышине.
Дядя Петр — Коле: Так всегда
было. Тех, кого решали убить, прежде отрывали от земли, на которой они
родились, выросли. Казнили не раньше, чем делали беженцами, перекати-полем.
Дядя Святослав — Коле: Церковь
считает, что ее и наши молитвы за усопшего могут помочь делу. Высший суд
прислушивается к общественной защите. Если это так, обвинители от народа и
здешний земной суд тоже должны иметь право голоса. Но тогда не есть ли
революция этакий пересмотр тысяч, миллионов приговоров, оправдание, амнистия
одних и осуждение других не только на земле, но и на Небе?
Дядя Юрий — Коле: По тому, с
какой страстью мы казним, сажаем в лагеря, мне кажется, мы и раньше не верили
ни в Страшный Суд, ни в загробное воздаяние. Или думали, что там, на Небе,
просто ставят печать, утверждают приговоры, которые выносятся нами и нам здесь,
на земле.
Дядя Святослав — Коле: Прежде
считал, что приговором «тройки» убивают тех, кто сейчас мешает строить
коммунизм, когда же его возведут, их воскресят на равных с другими, племя
Адамово вновь воссоединится. Но теперь так не думаю. Склоняюсь к мысли, что
«тройка» и есть Страшный Суд. Что здесь, что там — разницы нет, вердикт вечен.
Дядя Святослав — Коле: На
допросах чекист избивает и пытает подследственного, добиваясь
одного-единственного признания, что он не робкий маленький человек, жертва
обстоятельств и жизни, которая затопчет и не заметит, а равноправный, больше
того, решающий участник истории. Бесстрашный, безмерно опасный враг страны и
народа: чтобы справиться с ним, обществу приходится напрягать все силы. И вот,
едва несчастный подписывает протокол, где это сказано черным по белому, то есть
в самый миг его торжества, его расстреливают. Убивают лишь для того, чтобы не
отыграл обратно, не сделался снова ничтожным существом, дрожащим от каждого
шороха.
Коля — дяде Евгению: Часто слышу от
кормчего, что наступают последние дни и они будут временем суда человека над
Богом. Он думает, что, может быть, главная из заповедей «Не судите, да не
судимы будете». Тоже уверен, что суд людской — прообраз Страшного Суда; не
будет одного — не будет и другого.
Коля — дяде Петру: В 37-м году вместе
с кормчим в одной камере орлов-ской следственной тюрьмы сидел бегун Николай
Прохоров (в прошлом контр-адмирал, последняя должность — командир бригады
подводных лодок, порт базирования — Мурманск). На первом же допросе он показал,
что мир был и остается океаном греха. Поясняя на карте расположение бегунских и
союзных им хлыстовских кораблей, Прохоров сообщил следствию, что сам и
намеренно выстроил их в боевом порядке, чтобы они уже в январе следующего,
тридцать восьмого года могли с ходу атаковать силы зла — среди прочих корабли
советского Военно-морского флота. Первая цель — флагман Тихоокеанской флотилии
штабной корабль «Красный вымпел». Порт базирования — Владивосток.
Коля — дяде Ференцу: Кормчий
рассказывал, что в камере этот подводник уже после приговора, перед этапом,
часами яростно сражался с ним в морской бой, и Капралов было уверился, что
решительная схватка добра и зла близится: готовя эскадру, он, будто Нельсон,
вновь и вновь проводит с офицерами штабные учения. Однажды кормчий даже его
спросил, когда все начнется, но Прохоров ответил, что не знает, больше того,
заявил, что у зла нет своего флота. А враг у нас один — океан греха.
Коля — дяде Артемию: На следствии
Прохоров утверждал, что во время потопа последних времен, когда начнется
решающее сражение между эскадрами антихриста и кораблями бегунов, Господь,
помогая праведным, перекрасит их ковчеги в цвета судов врага рода
человеческого. Неразбериха будет такая, что флот антихриста прямой наводкой
станет бить по своим, и так, пока все зло не пойдет ко дну. Пока море греха не
сомкнется над самим Искусителем.
Дядя Юрий — Коле: Значит, и
спасение — в неотличимости добра от зла?
Коля — дяде Петру: Кормчий
спрашивал его и про флагманский корабль. Прохоров сказал, что им станет Ковчег
Завета. Когда римляне ворвались в Храм, Господь ушел из Святая Святых, забрал
его к Себе на небо. Теперь, в последние времена, Он вернет Ковчег и возглавит
сражение.
Коля — дяде Юрию: По рассказам
кормчего, на следствии этот Прохоров много путался. Так, во время другого допроса
он заявил, что о флоте Иисуса Христа ему говорить непросто. И дальше — имена
всех его небесных покровителей на штандартах и видны издалека. Некоторые даже
вышиты мелким речным жемчугом. Изготовлены они со всем тщанием, чего, к
сожалению, нельзя сказать о самих кораблях. Весь флот — переделанные на скорую
руку обычные русские хаты, прежде они давали приют бегунам, странникам, другим
божьим людям, спасающимся от греха, и вот теперь спущены на воду. Многие избы
ставились больше века назад прямо на землю, без фундамента, без краеугольных
камней, оттого нижние венцы сгнили, но на строительство кораблей, что хорошего
дерева, что трухлявого пошло на равных.
Ясно, что мореходность подобных судов невелика, и, взбираясь
на любую, даже невысокую волну, они немилосердно скрипят, так и кажется —
сейчас развалятся. Но и без волны все воистину держится на честном слове, да и,
как и без него, Прохорова, понятно, на молитвах праведников, которым этот
ковчег дал кров. Обрати внимание, дядя, начальником штаба у Иисуса Христа
Прохоров назвал адмирала Чичагова, того самого, без которого никогда не было бы
фрака цвета наваринского дыму с пламенем.
Продолжая давать показания, Прохоров теперь заявил, что
основательно о ходе сражения он еще не думал, но, по первым прикидкам, оно
будет идти следующим порядком. Благодаря лучшему вооружению и оснастке поначалу
одолевает эскадра антихриста. К середине боя после жаркой артиллерийской
канонады ей удастся прорваться сквозь строй судов, прикрывающих флагманский
корабль Христа, и всем скопом своих фрегатов, эсминцев и броненосцев его
окружить. Антихрист уже изготовился отправить Спасителя на дно морское, как
вдруг делается понятно, что положение Иисуса Христа отнюдь не так плохо и это
окружение — ловушка для врага рода человеческого. Он уже заглотил главную
приманку незаурядного стратегического плана, который разработал адмирал
Чичагов, и теперь на крючке.
Ты, дядя, наверняка помнишь, как у Свифта Гулливер, бечевкой
связав все корабли Блефуску, разом пленил их флот; подобную западню Чичагов
приготовил и для антихриста. Едва сатана для решающего штурма сосредоточил свои
корабли в один кулак, в дело, будто засадный полк, вступает Дева Мария. До
этого, по плану Чичагова, участия в сражении она не принимала и штандартов с ее
именем на кораблях тоже не было.
Теперь же, видя, что единственному Сыну грозит смертельная
опасность, она, как всякая мать, бросается на защиту. По ее сигналу покров,
сотканный шагами бегунов, будто тенета, опускается на вражеский флот. Корабли,
сооруженные искусным потомством Каина, запутываются в них, словно большие
мощные рыбы в сетях апостолов Левия и Иуды, заброшенных в воды Генисаретского
моря. Напрасны надежды на силу, на огневую мощь — ведь нет ничего крепче нити,
сплетенной из веры и молитвы. Так, связанное по рукам и ногам, адское воинство
и будет низвергнуто в бездну.
Коля — дяде Артемию: Кормчему
Прохоров говорил, что к тому времени, как начнется сражение, многое уже
определилось. Погибли все, кто, как зачумленный, метался туда-сюда, не умея
выбрать между смертью в этом мире и жизнью в мире вечном, и такой жизнью, будто
спасения нет, вообще не может быть, то есть выбрать праведный, истинный берег
Красного моря. Захлебнулись, утонули люди, в которых добро и зло так вросло
друг в друга, что, сколько ни старайся, одно от другого не отделишь. Кому
говорили: «И не взывай попусту к Господу, не проси пощадить город, потому что в
нем осталось десять, девять праведников: они не есть настоящее добро, коли
своей чистотой покрывают зло, спасают его от Божьего гнева. Как при потопе,
чужой грех перевесил, будто тяжелый камень утянул их на дно. Остались лишь
люди, ясно сознающие, на чьей они стороне».
Войско антихриста сплошь составило потомство Каина, оно же
строило и корабли. Семя Каина, как известно из «Бытия», сплошь ремесленники и
умельцы, обида за проклятого на века прародителя удесятерила их энтузиазм, суда
получились на славу.
«Лукиан, — говорил Прохоров Капралову, — я сознаю, что они и
быстроходнее, и маневреннее, вдобавок лучше вооружены, чем флот Христа. Такое
часто бывает, когда уповаешь на Бога, на чудо Господне, а собственные твои
навыки кажутся ничего не значащей малостью. Корабли Христова воинства строило
потомство праведного Сифа, на них штандарты не только Христа, но и Авеля, так
что все вернулось к началу, к тому, чью жертву примет, а чью отвергнет Господь.
К той ревности, что родилась из первородного Адамова греха, дальше росла,
матерела и вот вошла в полную силу».
Коля — дяде Юрию: В другой раз
он стал объяснять кормчему, что после кровавой невнятицы нашего перехода через
Красное море иначе и быть не могло. Ведь мы, будто обезумев, рвались, перли
напролом, а что нужно, толком сказать не могли, где Египет и где Синай, не
знали. Оттого всем скопом, не замечая, как тонем сами, тащим на дно других, и
шарахались туда-сюда. Прохоров говорил, что тогда в этом смертоубийственном
тигле отчаянье переплавляло народ, плохо понимавший, зачем, ради чего он
поднялся, пошел, кто и куда его ведет, в несчастных беглецов. Никому не нужных
беженцев, которым любой берег кажется спасительным и которые единственное, о
чем молят Бога, — до-браться до него, почувствовать под ногами твердую почву.
И вот, продолжал он, посреди этой лишенной смысла давки
хорошо построенное морское сражение двух флотов — Христа и антихриста, —
правильное взаимное расположение кораблей, кормчие которых сведущи в стратегии,
в тактике, готовы ценой собственной гибели поддержать соседа и тем склонить
победу на правую сторону, не просто должно казаться, а в самом деле есть
освобождение от всякого рода метаний, бесконечных сомнений и колебаний, которые
давно уже нас изнурили.
Убежден, говорил Прохоров, что каждый, на чьих глазах
произойдет это сражение, все равно, где оно его застало — еще на берегу
или уже посреди моря, — будто он стоит на высокой горе, прямо перед собой, что
называется, на ладони увидит, как медленно и спокойно сходятся два строя
кораблей, которые решат и его собственную судьбу. Скажут, за кем легко, с
радостью, потому что всякий знает — правда за победителем, он будет идти до
конца своих дней. И спасется, найдет Господа в душе и в мире.
Папка № 24
Москва, август 1966 г.
Коля — дяде Артемию: Тату не меньше
мамы увлекала мысль, что нам, Гоголям, надлежит завершить «Мертвые души».
Однако со мной подобных надежд она не связывала, считала, что недостаточно одарен,
усидчив. Другое дело — наше с Соней общее потомство, коли Господь распорядится
так, что мы сочетаемся законным браком и его произведем. Соню и меня она
считала чем-то вроде половинок разбитой чашки, которую необходимо склеить.
Когда Соня, уже овдовев, сообщила, что собирается ехать в Казахстан, даже взяла
билеты, она тут же из Вольска написала мне, чтобы забыл про Татины больные
ноги, «на ней еще можно воду возить». Никого искать не надо, она и только она
будет растить нашего с Соней младенчика. В ответ я мягко дал понять, что о
детях речь не идет, после этого для Таты мы перестали существовать. На наши
письма она больше не отзывалась. А спустя два года один из московских
родственников написал, что месяц назад в Вольске ее схоронил.
Коля — дяде Петру: Тату родня
любила. Доверенное лицо, конфидент, наперсница всех и вся, она была главной
хранительницей семейных традиций. Слишком многое из того, что нас связывало,
ушло с ней в могилу. С каждым годом это будет яснее.
Тетя Александра — Коле: Дорогой
Коля, когда-то ты и боком и в лоб допытывался, как получилось, что твой отец
сделал предложение моей сестре, твоей матери, так мало их брак походил на те,
что заключаются на небесах. Я отмалчивалась и просила об одном: чтобы ни с кем
другим ты на эту тему не заговаривал. Раньше я считала, что, если бы мама
хотела, она бы сама тебе все рассказала. Но сестра уже год как в земле, и
таиться дальше резона нет. В человеческом бытии немного смысла, тем более если
всю жизнь прожить спеленутым будто дитя. Это касается любого, что же до вас с
Соней, то именно здесь объяснение, почему она еще тогда, двадцать лет назад, не
вышла за тебя замуж. Помня, как вы друг друга любили, это по справедливости
должно было произойти. Теперь, когда вы с Соней наконец живете вместе, я убеждена,
что мое письмо послужит укреплению вашего союза. Ведь как ни крути, у вас обоих
за спиной по целой жизни, и важно знать, что никто перед другим не виноват.
Просто так легла карта, и мы над этим не властны.
Коля — дяде Петру: За мамой и
отчимом ухаживали Александра и санитар-туркмен, я, дядя Петр, тебе о нем уже
писал. Когда-то он работал сиделкой у Сониного отца, позже сошелся с Соней,
одно время она даже была его женой. Под вечер, когда сознание у мамы плыло, она
часто принимала туркмена за отчима. Тот лежал рядом, на соседней кровати, но
давно был глух как пень, и что с раструбом, что без него услышать, что она
говорит, не мог. А если бы и услышал, какая, в сущности, разница? Как бы мама
ни была слаба, в ней по-прежнему жила страсть обличения и она никому и ничего
не была готова простить. Теперь я понимаю, что отчима она по-настоящему
ненавидела. Издеваясь, со смешками и ужимками она допытывалась, зачем это он,
обручившись, увез ее в Новочеркасск и тут же бросил, пристроился к бравому
Деникину. Потом с тем же бравым Деникиным драпал аж до Парижа. Сейчас, дядя
Петр, я думаю, что, когда мама в тридцать восьмом году согласилась выйти за
Косяровского замуж, она хотела одного — забыть, замазать все, что было связано
с моим отцом. Удалось это или нет — другой вопрос.
Тетя Александра — Коле: В
последний месяц жизни Мария по временам плохо понимала, где она и что с ней.
Особенно когда уставала. Потом, полчаса-час поспав, отдохнув, делалась почти
прежней. Мы не думали, что она так быстро уйдет, оттого тебе не писали. Из-за
неладов с кишечником Марии раз в два дня надо было ставить клизму, водянка
сделала ее грузной, и нам с Кириллом вдвоем было не справиться. Если бы не
санитар-туркмен Саша — не знаю, что бы мы и делали. Когда-то он жил у Сони,
помогал ухаживать за ее отцом, она им была довольна. Малый он неплохой,
внимательный, ловкий, и все равно, пока мы прочищали желудок, и потом, когда ее
мыли, меняли постель, убирали и приводили в порядок комнату, Марии было так
больно, так стыдно и унизительно, что сознание у нее начинало плыть. В подобном
состоянии она несколько раз заговаривала о твоем отце, Паршине: произнесет
несколько фраз, но дальше сбивается, путается, да я и не вслушивалась: как ты
понимаешь, что мне, что Саше было не до этого.
Раньше я знала только, что все было в Новочеркасске во время
Граждан-ской войны. Тогдашний жених и нынешний муж Марии, Кирилл после боя за
Тамань пропал без вести. Несколько человек вроде бы видели, как их сотня,
переправляясь через Гнилую речку, напоролась на правильно расставленные
пулеметные гнезда красных и чуть не вся полегла. А дальше обстоятельства
сложились так, что другого выхода, нежели сойтись с твоим отцом, у Марии как бы
и не было. Больше сама она ничего не рассказывала, родня, говоря между собой,
добавляла некоторые подробности, но я в это старалась не вникать, считала, что
не моего ума дело. Только запомнила, как Вероника, мать Сони, однажды при мне
сказала, что брак твоей мамы был не из тех, что заключаются на небесах.
Сколько помню, в домашних разговорах Мария никогда о Паршине
не упоминала, много рассказывала о двадцатых—тридцатых годах, но так строила,
будто в ее жизни твоего отца не было вовсе. И не только когда разговор шел при
Кирилле, это я еще могла бы понять, но и со мной. Вообще, бок о бок прожив с
твоей матерью почти семь лет, я, в сущности, о ней мало что знала и, конечно,
то, что напоследок услышала, не могло не поразить. Будь моя воля, пересказывать
тебе я бы ничего не стала, хоть ты, как похоронил маму и уехал, уже в третьем
письме требуешь, чтобы я ничего не утаивала. Не смягчая, написала о Марииных
последних днях, раз так сложилось, что сам ты при ее конце не был и больше
спросить не у кого. Зачем тебе это нужно, не понимаю, я, во всяком случае,
подобные вещи про свою мать знать не хотела.
После отпевания ты сказал, что вот все пытаешься собрать
жизнь целиком, но знаешь о себе только с года или даже с полутора — что для
матери, что для отца Новочеркасск всегда был под запретом. А пока нет начала,
что бы то ни было понять трудно, жизнь распадается на части, свести одно с
другим не удается. Дай-то бог, если это письмо поможет. Хотя, повторяю, будь
моя воля, я бы его писать не стала. Правда, и мне, когда Мария заговорила о
Новочеркасске, почудилось, что она вдруг испугалась один на один со всем этим
ложиться в могилу. Конечно, я могу ошибаться, и просто то, что мы с ней делали,
напомнило Марии надругательства, с которых началась ее взрослая жизнь. И вот
она пыталась нас укорить, пристыдить или, наоборот, подбадривала себя, что в
жизни знавала вещи и хуже.
Первый настоящий разговор вышел десятого июля, то есть ровно
за семь дней до смерти твоей мамы, когда мы с Сашей ее уже вымыли и уложили на
чистое белье. Мария лежала с закрытыми глазами, речь была вяловатой, однако
вполне связной, только иногда она чуть всхлипывала и запиналась. Из ее рассказа
следовало, что в девятнадцатом году, тоже как раз десятого июля, раньше других
в Новочеркасск ворвалась третья конная бригада известного командира красных
комбрига Гармаша. Еще несколько часов в городе слышалась перестрелка, наконец
последние части Добровольческой армии были выбиты за Дон и стало тихо. А через
сутки по городу был распубликован и развешан на всех видных местах приказ за
подписью Гармаша. Назывался он длинно: «О принудительной мобилизации женского
населения города Новочеркасска, потребного для общественных работ». Дальше в
четырех пунктах разъяснялось, что: пункт а) мобилизации подлежит только пришлое
женское население, относящееся к эксплуататорскому классу; пункт б) указ
распространяется на всех незамужних (включая вдов) от семнадцати до сорока лет.
В пункте в) говорилось, что все подлежащие мобилизации должны собраться к
восьми часам утра 12 июля на площади перед магазином «Парижские ткани» (этот
магазин, сказала мама, мы, естественно, хорошо знали), где каждая и получит
назначение на работу. Четвертый пункт г) с начала и до конца был посвящен
карам, которые ждали уклонившихся от явки. В соответствии с законами военного
времени они объявлялись дезертирами и подлежали расстрелу на месте. Кроме того,
расстрелу на месте подлежали проживающие с ними родственники и хозяева, у
которых они нанимают квартиры.
Надо сказать, что последними событиями люди были так
запуганы, что явились все, никто и не подумал спрятаться, попытаться
отсидеться. Бежать, в сущности, было некуда, вокруг банды и шайки любых цветов
радуги. Но главное, люди были потрясены, как легко деникинцы, бросив амуницию,
артиллерию, оставили город и ушли в сторону Туапсе. В Новочеркасске,
рассказывала Мария, тогда скопилась уйма беженцев из Петербурга, Москвы, других
городов. На юг многие пробирались по многу месяцев с превеликими муками,
страхами и были уверены, что ужасы большевистской России навсегда в прошлом —
здесь, на Дону, они в безопасности. Теперь, снова оказавшись под красными, они
приняли это со смирением. Зло убедило их, что оно вездесуще, что, как и от
себя, от него не убежишь.
«На следующее утро, — продолжала Мария, — перед «Парижскими
тканями» нас собралось больше полутысячи душ; не зная, что делать дальше,
женщины шушукались, по временам то там, то здесь слышался смех, но, в общем,
картина выглядела вполне безмятежной. Через час прискакал какой-то хорунжий, не
слезая с лошади, он за пару минут весело и ловко выстроил всех по росту,
скомандовал «смирно» и, для верности пару раз проехав вдоль строя, остался
доволен. Затем пустил лошадь шагом навстречу комбригу — в окружении своих
адъютантов тот уже появился на площади. Показывая выучку, Гармаш не захотел
говорить с дамами сидя в седле; из расположенной на углу москательной лавки два
красноармейца тут же выкатили большой дубовый бочонок, в котором из Греции в
Россию возили маслины, и, поставив его на попа, сделали для спешившегося
комбрига нечто вроде амвона. С бочонка, поднятый туда адъютантами, он и держал
перед нами речь.
Как и хорунжий, Гармаш был горд победой, оттого вальяжен,
снисходителен, даже мягок, называл нас «товарищами дамами» и «товарищами
девицами», что всем очень понравилось. Начал он с того, что большевистское
правительство стояло и стоит на почве равенства мужского и женского полов, на
категорическом отказе не только от эксплуатации рабочих буржуазией, помещиками
крестьян, но и женщин мужчинами, оно борется и будет бороться против любого
домашнего угнетения и рабства. Все это мы слушали, по-прежнему стоя по стойке
смирно. Дальше Гармаш сказал, что его бригада больше месяца вела тяжелые
наступательные бои, потеряла до четверти личного состава, у кого-то погиб брат,
у кого-то сын или отец, почти у каждого близкие товарищи. Поэтому, продолжал
он, многие красноармейцы справедливо негодуют. Они озлоблены на бывших господ,
из-за которых в стране уже пять лет беспрерывно льется народная кровь. Учитывая
все это, а также имея в виду предотвратить возможное насилие, грабежи, другие
эксцессы, словом, сохранить в городе нормальный порядок, он, комбриг Гармаш,
приказывает включить в праздничный паек каждого нуждающегося в женской ласке
красноармейца по боевой подруге.
Гармаш еще говорил, когда на площади появились два новых
человека: один с петлицами военврача старой армии, второй был многим в
Новочеркасске знакомый священник храма Андрея Первозванного отец Пафнутий.
Адъютанты Гармаша подвели их к бочонку, и комбриг, чуть склонившись, стал с
ними совещаться. Минуты через три он объявил, что, учитывая высокую
сознательность и дисциплину явившихся женщин, командование бригады решило
сделать для них ряд послаблений. Во-первых, число мобилизованных сокращается на
треть, это связано с тем, объяснил Гармаш, что около ста красноармейцев
самостоятельно нашли себе подруг в домах, куда были определены на постой,
вдобавок сорок красноармейцев забраковал военврач, найдя, что они больны
разными венерическими заболеваниями. Второе: тем дамам, которые не будут
отпущены восвояси, командование предоставляет полчаса, чтобы добровольно
выбрать того красноармейца из нуждающихся, кто придется им по душе. И главное,
учитывая предрассудки, испокон века присущие нашему полу, мы получаем
наименование не боевых подруг, как предполагалось раньше, а на весь срок, что
бригада простоит в городе, то есть на одну неделю, статус хоть и временных, но
вполне законных военно-революционных жен. В этой связи сюда приглашен хорошо
известный горожанам отец Пафнутий, который и обвенчает все пары.
С первым послаблением разобрались легко. Тот же самый
хорунжий отсчитал ровно сто сорок мобилизованных, стоящих в хвосте, и велел им
расходиться, идти куда хотят и благодарить Бога. Будь во мне на сантиметр
меньше, говорила Мария, я бы тоже попала в их число. Оставшимся было велено
ждать, когда приведут красноармейцев, и еще у нас было полчаса, отведенных на
добровольный выбор. Красноармейцы пришли очень скоро, наверное, минут через
десять — пятнадцать и, переминаясь с ноги на ногу, честно томились обещанное
Гармашом время, но никто никого выбирать не стал — мы как стояли, так и
остались стоять. В нас, говорила Мария, пока еще оставалась солидарность, все
наперебой галдели, что скорее наложат на себя руки, чем отдадутся
большевистской сволочи. В итоге покончила с собой одна только Маруся Зотова,
девушка очень некрасивая, о которой говорили, что и в страшном сне не
привидится, что ведешь ее под венец. То есть какое-то время, объясняла Мария,
все мы твердо думали, что лучше быть жертвой, чем падшей женщиной, но по мере
того как понимали, что разницы, в сущности, нет, начались шатания.
Моя лучшая подруга в Новочеркасске Нелли Залесская — она и
стояла рядом, едва хорунжий по левую руку от нас, тоже по росту, стал строить
красноармейцев, чтобы, значит, как Петр Великий, без лишней канители подобрать
каждому подходящую пару, а затем оптом всех обвенчать — яростно зашептала, что
никто и ничто не помешает ей запомнить эту свою первую ночь с мужчиной. Что она
сумеет сделать так, чтобы было что вспомнить, кроме боли, крови и грязи. Потом,
рассказывала Мария, Нелли говорила, что и вправду сумела, да ей и повезло:
достался сильный молодой казак, косая сажень в плечах. Вдобавок неглупый, не
лез нахрапом, наоборот, во всем ее слушался, понимал, что так и ему будет
лучше. В доме, который им отвели, Нелли накрыла стол, была и крахмальная
скатерть, и хорошие тарелки, и свечи в подсвечниках, даже бутылка французского
вина, в общем, устроила настоящий праздничный ужин. Потом казак откуда-то
принес батистовое белье — целый час его не было, хвасталась Нелли — она взбила
подушки, расстелила огромную хозяйскую перину, и они, прежде чем лечь в
постель, по очереди, это тоже она так захотела и он согласился, попарились в
бане. А дальше, благо еды было много — двойной паек от Гармаша на всю неделю —
они пировали, и он ее любил. Конечно, в первую ночь было больно, но помнишь не
это, — объясняла Нелли, — а то, что он буквально носил меня на руках, целовал,
ласкал без меры и без остановки. Вряд ли, говорила Нелли, у нее в жизни еще
когда-нибудь будет такой мужчина. Она была бы рада и замуж за него выйти, но
казак, когда бригада уходила из Новочеркасска, сказал ей, что женат».
Вообще, по словам твоей мамы, все, в ком оставался азарт
жизни, прошли эту историю довольно легко. Маруся Зотова единственная с ней не
справилась, правда, и такая удача, что у Нелли, тоже выпала немногим. Большинство
приняло Гармаша без радости, но и без ропота, как ни странно, было
удовлетворено, что их не просто, как кость собаке, кинули солдатне, а дело
сладилось, пусть и по военно-революционному, но закону. Сначала принудительная
мобилизация, потом временный брак, которым они спасли город от разгрома. То
есть их вела не похоть и не готовность лечь все равно под кого ради еды или
чтобы выжить, а сила, противостоять которой было невозможно.
Второй разговор с твоей мамой был у меня через два дня и
примерно при тех же обстоятельствах. Она лежала на постели, но не спала и меня
не отпускала, держала за руку. Потом стала ругать Кирилла, причем весьма
грязно. Он сидел рядом, в кресле, отдыхал, читая газету, но ее это не смущало.
Тебе известно, что Кирилл уже три года совсем глух, но недавно ему достали
хороший и очень дорогой австрийский слуховой аппарат, как раз как ему нужно —
для костной проводимости. Но дома он его не носит, боится сломать, надевает,
лишь когда выходит, так сказать, в свет. Покойницу это прямо бесило. Наверное,
она была права.
Я, бывало, отлучалась из дому, а к Саше со многими вещами
обращаться было неловко. И вот она зовет и зовет Кирилла, а он не подходит. И
даже когда видит ее и видит, что она ему что-то говорит, стоит и как дурак
повторяет: «Хорошо, Маша, хорошо, успокойся». Может быть, если бы не это, она
бы смолчала. А здесь ее напоследок разобрало. Сперва мешала с грязью Кирилла,
потом за себя принялась, заодно и нашему семейству досталось. Чуть не крича,
объясняла мне, что ради какого-то фантома выбрала ничтожество. Что Кирилл
бросил ее обыкновенной шпане, а она бы его всю жизнь любила и детей ему рожала.
Про Гоголя сказала, что он вообразил о себе бог знает что, всех сбил и запутал,
а ее, когда она захотела помочь, затолкали в ров. И вот она пытается из него
выбраться, там, тут карабкается, — и везде чекист стоит, услужливо ей руку
протягивает. Так что, думаю, ты зря боялся, что, если маме станет известно, что
Кирилл работал во Франции на нашу разведку, это ее убьет. Что он шпион, она
всегда знала или догадывалась. Может, он и сам ей сказал, когда вернулся в
Москву. Про Гоголя же, Коля, я вообще не понимаю. Ведь Мария еще под стол
пешком ходила, а что бы то ни было исправлять было уже поздно. Дописывай
«Мертвые души» или не дописывай, поезд давно ушел. Но, наверное, покойнице так
не казалось.
Потом Мария забыла про Гоголя и, немного поплакав, стала
рассказывать, что красноармеец, что ей достался, был совсем мальчик. И она у
него, и он у нее были первыми, оба ничего не умели. Еще когда на площади она
стояла в строю, кто-то ей посоветовал, чтобы было не так противно, самой
раздеться и натянуть на голову ночную рубашку. Как и Неллин казак, Паршин тоже
начал с бани, звал и ее, но Мария отказалась, и вот когда, напарившись, он стал
открывать дверь, она ровно это и сделала. Но спешила зря. Паршин был одет и еще
минут пять кряхтя стягивал с себя сапоги, звенел ремнем, наконец лег рядом.
Света в горнице не было, губами, пальцами он искал ее лицо,
однако под рубашкой не нашел и огорчился, сник. Неумело, без правоты, гладил,
мял ее груди, руки у него были грубые, задубевшие, и ей казалось, будто он
водит по соскам щепой. Потом долго пытался в нее попасть и туда, куда надо, и
даже в попу, но член был мягкий и ничего, сколько он ни старался, не
получалось. Раз от бессилия он даже встал с кровати и, взяв из котомки буханку
хлеба, стал есть. Жевал и будто маленький горевал, что вот, зарубил трех
беляков, имеет боевые отличия, но если товарищи узнают, что он не смог
употребить бабу, расчесать ей шерстку, они его засмеют. Ей тогда вдруг
сделалось его жалко, и она, как умела, помогла. В сущности, эти семь дней
дались ей даже легче, чем другим. Паршин был ей благодарен и за то, что не
смеялась над ним, и за то, что помогла, вообще за кротость и незлобивость.
Оттого и сам старался не донимать: если видел, что Мария хочет остаться одна,
перебирался спать в овин. Уходя с бригадой из Новочеркасска, на прощание
подарил золотые часы, правда, мужские, и оставил три банки американской
тушенки. Часы они потом с Нелли выменяли на гречку и подсолнечное масло, три
месяца жили как короли. Когда крупа была уже на исходе, Мария ни с того ни с
сего стала полнеть. Нелли первая заподозрила, что она беременна, но Мария не
поверила. Наконец пошла к врачу, и тот сказал, что аборт делать поздно; если
она все-таки настоит, после чистки иметь детей уже не сможет. Аборт Мария
делать не хотела, да и денег на него не было. В общем, она выносила тебя и
родила. Потом еще около года жила там же, в Новочеркасске, и по тому же адресу,
только уже не в комнатах, а в сарае, мыла в чужих домах полы, стирала, в общем,
как-то перемогалась, а дальше из Москвы неожиданно приехал Паршин и вас обоих
забрал с собой.
Александра — Петру: Газета
«Большевистская воля» Южного фронта, сообщая об атаке конной бригады Гармаша на
Новочеркасск, писала 6 августа 1919 года, что от края и до края степи, будто
это Красное море, ходила, переваливалась с боку на бок седая зыбь ковыля.
Александра — Коле: Однажды твоя
мать сказала, что в ворота между Ходынкой и Трубной она вошла в Новочеркасске в
ту ночь, когда зачинала тебя.
Александра — Петру: Мария
рассказывала, что с помощью гармашевского пайка Паршин понемногу ее подкормил,
вернул уже забытое ощущение сыто-сти, оттого ее плоть принимала его, хоть и без
радости, но с готовностью.
Коля — Михаилу Пасечнику: Мать
была наследницей небольшого хутора около Шишаков; Кирилл Афанасьевич
Косяровский владел другим хутором в двадцати верстах на юг от Сорочинцев. Все
это наши коренные гоголевские места. Косяровский прежде жил в Москве и в
восемнадцатом году успел поступить в Высшее техническое училище (теперь имени
Баумана). За мамой он к тому времени ухаживал уже почти два года. В июле
девятнадцатого, то есть в самый разгар Гражданской войны, он приехал в Шишаки,
где они с мамой обручились. Жить тогда на Полтавщине было еще опаснее, чем в
Москве, хотя голода не было. Про таких бандитов, как Котовский, Махно,
Григорьев, вы и без меня слышали, вдобавок были десятки банд поменьше — в
общем, власть в Шишаках менялась чуть не каждый день. Расстрелы заложников и
изнасилования, грабежи и конфискации — все это было рядом, и если пока ни мама,
ни Косяровский в эту мясорубку не попали, то лишь по случайности.
Оба понимали, что надо что-то делать. Все-таки мать боялась
трогаться с места, и Косяровскому стоило усилий уговорить ее бежать из Шишаков.
Она дала себя убедить, что у него хорошие руки и везде, куда бы судьба их ни
забросила, он сумеет ее прокормить. Ничего лишнего Косяровский на себя не брал:
к тому времени он уже имел диплом помощника механика, шоферские права (в России
тех лет порядочная редкость) и даже свидетельство об окончании годичных летных
курсов.
Поезда почти не ходили, все же за пару недель они добрались
до Новочеркасска, дальше надо было ехать в Новороссийск и там, если карта
ляжет, сесть на пароход, плывущий в Европу. Так они и договаривались. Вместо
этого на третий день остановки в Новочеркасске Косяровский объявил, что той
России, частью которой они были, есть и останутся до конца жизни, сейчас
приходится очень тяжело, потому, все обдумав, он сегодня утром записался
добровольцем в деникинскую армию. Добавил, что поступить иначе было бы во всех
смыслах непорядочно, и ни она, его невеста, ни он сам трусости никогда бы себе
не простили. Мать не нашлась что на это ответить, расплакалась и ушла в свою
комнату. А спустя двое суток в городе стало известно, что красные на реке
Северский Донец прорвали фронт и артиллерийскому дивизиону, в который зачислен
Косяровский, вместе с другими недавно сформированными частями поставлена задача
заткнуть брешь.
После того дня и до 39-го года мама Косяровского уже не
видела. Через неделю ее разыскал какой-то пехотный офицер и сказал, что он был
товарищем ее жениха, для пушек не нашлось снарядов, и на фронте оба стали
пулеметчиками. Команда Косяровского прикрывала левый фланг переправы через
Донец, а его — правый. Основной удар пришелся как раз на расчет Косяровского, и
он полег весь, вся команда, ровно двенадцать душ. Самому старшему не было и
двадцати пяти лет. Они отстреливались до последнего патрона, потом были зарублены
шашками. Он сказал, что сам видел тело Косяровского, так что, к сожалению, ни
на какое чудо надеяться не стоит, и добавил, что для всей пулеметной команды
могилой стал окоп на высоком поросшем ковылем холме прямо над рекой. И снова
мама не нашлась что ответить.
Коля — дяде Ференцу: По
воспоминаниям дяди Юрия, в семье говорили, что Косяровский за неделю до того,
как фронт белых был прорван и они, оставляя позиции, побежали к Тамани, сказал
маме, что был и до конца своих дней останется монархистом, но Николая не
простит. Тот сбежал со своего места, будто ковалевский нос. Впрочем, добавил,
что понимает и радость Ковалева, когда нос вернулся.
Дядя Ференц — Коле: Вот чей
наследник Януш. А я все думал, откуда ноги растут.
Александра — Юрию: В старости и при
мне мать рассказывала, что в шест-надцать лет в Шишаках, мечтая о будущей
жизни, представляла, как Кирилл Косяровский делает ей предложение, как она идет
с ним под венец. Потом младенец, ее первенец. Ему, наверное, год или полтора,
на ногах он пока стоит нетвердо, старается не отпускать руку. И вот они вдвоем,
держась друг за друга, идут по бесконечному колосящемуся полю, и с каждым шагом
из пшеницы все выше и выше поднимаются храмы, купола Небесного Иерусалима.
Здесь сбивалась и начинала плакать. Говорила, что ее бес попутал, оттого и
поехала в Новочеркасск.
Тетя Александра — Коле: На эту
тему сама не заговаривала, могу только предположить. Извини, если повторю
неприятные вещи. Дело не в твоей судьбе и не в ее собственной; просто Мария
всегда колебалась, не могла забыть, от кого и при каких обстоятельствах ты
зачат. После ареста Паршина трех месяцев не прошло, как в Москве объявился
Кирилл Косяровский. Спустя двадцать лет снова сделал Марии предложение, и она
стала думать, что не вы с Соней, а она с Кириллом даст жизнь чистому,
природному Гоголю, который допишет поэму. Пару раз Мария и вправду беременела,
но после абортов удержать плод не умела — выкидывала.
К тому времени как надежд не осталось, Соня два года была
замужем — отыгрывать назад поздно. Слышала от родни, что мать сокрушалась, что
поломала тебе жизнь. В любом случае ты должен ее понять и простить. Когда
человек одержим идеей, он не отличает хорошее от плохого.
Коля — Михаилу Пасечнику: Наверное,
мама и вправду была похожа на Марию Ивановну Гоголь. Как и та — страшная
фантазерка, выдумщица, впрочем, что я изобрел пароходы, она не объясняла. Хотя
мама и Косяровский были ровесниками, отношения их тоже во многом напоминали
роман родителей Гоголя. Мама была любима с малых лет и знала это. Взрослые при
мне рассказывали, что Косяровский, еще пятилетний, с большим знанием дела
ухаживал за будущей невестой. Летом в поле собирал красивые букеты цветов и
галантно их преподносил. Всегда подавал руку, когда избранница — еще маленькая
девочка — поднималась по лестнице или хотела взобраться на качели. Как взрослый
благовоспитанный кавалер, неспешно прогуливался с ней по саду.
Папка № 25
Казахстан, сентябрь 1966 — май 1968 г.
Коля — дяде Артемию: Кормчий часто
рисует Небесный Иерусалим. Город, будто ковшом, накрывает высокую гору. На мой
вкус, куполам и колокольням церквей на набросках не хватает легкости, они
поднимаются вверх тяжело, уступами. На переднем плане, как правило, река, а
справа и чуть позади высокое ветвистое Древо Жизни. Кормчий — хороший рисовальщик,
у него твердая рука, но здесь он будто не доверяет себе. Бог знает зачем все
рисунки спасительного города делаются в больших разлинованных тетрадях,
пропорции и размеры высчитываются по клеточкам, скаты крыш он проводит по
линейке, а купола церквей намечает циркулем. Солнца нет, стекла не бликуют, а
колокольни не отбрасывают теней, свет мягкий, ровный, и откуда он идет —
непонятно. Из-за света, не меньше, чем из-за расчетов, у меня ощущение, будто я
вижу не место, которого мы все и из последних сил надеемся достичь, а обычный,
сделанный для института архитектурный чертеж.
Коля — дяде Петру: Словно не
чувствуя, что то, что он рисует, меня смущает, кормчий всякий раз зовет
смотреть, что получилось. Глядя на свой набросок, он смягчается, даже, кажется,
утешается, будто всех нас и вправду ждет этот Город и ворота его открыты. Любые
мои вопросы для него радость, на каждый он охотно дает пояснения. Впрочем, я
давно уже задаю их из вежливости. Самое важное на его рисунках повторяется под
копирку. В центре — гора, на которой выстроен спасительный Город. Это гора
Мориа, иначе — Храмовая гора, на ней прежде стоял Храм Соломона. На той же горе
однажды, положив камень под голову, уснул Иаков, и здесь во сне ему явилась
лестница, ведущая в Рай. Здесь же впервые вступил на землю изгнанный из Рая
Адам. То есть в этом месте по-прежнему земная юдоль, будто пуповиной, соединена
с небесными чертогами. Все храмы кормчий рисует с высокими классическими
портиками и колоннадой, выступающей прямо на паперть. Небо символизируют купола
церквей, их и поддерживают колонны. В набросках кормчего все правильно: здание
Мира, очищенного от скверны, наверное, и не может быть другим.
Коля — дяде Петру: Кормчий, когда
я спрашиваю, почему на его рисунках нет теней, отвечает, что им неоткуда взяться.
Город вознесен выше солнца, освещен он облаком Божественного присутствия. А
этот свет теней не дает.
Коля — дяде Петру: Часть своих
писем мать так мне и не отправила. Вчера разбирал ее бумаги, оказалось, она до
конца верила, что допишу «Мертвые души». Гадала, придумывала, что из
«Синопсиса» войдет в третий том, главное — не изменю ли финал.
Коля — Михаилу Пасечнику: Я уже
вам говорил, что в неполные четырнадцать лет, дело было в тридцать четвертом
году на даче в Щербинке, мать после ужина завела со мной разговор, к которому,
по всей видимости, готовилась. Начала с того, что, возможно, я слышал про
убеждение, что, буде наш предок, Николай Васильевич Гоголь, завершил поэму
«Мертвые души», дописал вторую и третью ее части, многое в России пошло бы
иначе. Добавила, что оно разделяется всеми нашими родными. С этим, продолжала
мама, связаны неодно-кратные, к сожалению, неудачные попытки родни довести его
труд до конца, найти ответы на вопросы, которые Николай Васильевич поставил, но
которые разъяснить и растолковать сил ему не хватило.
Я спросил ее, почему никто из наших не добился успеха, если
мы, как она говорит, понимали, как это важно, на что мама сказала, что в
подобных вещах, кроме желания и усердия, необходимы талант, воображение,
темперамент, которых, наверное, недоставало. Что-то в ее словах меня не
устроило, и я снова влез со своим обычным «почему?», на сей раз — почему
недостало таланта. Раздраженно она повторила, что о такого рода предметах никто
ничего толком не знает, но лично она считает, что беда в том, что Николай
Васильевич не оставил прямых потомков и наследование в нашем роде шло лишь по
женской линии. А женщины по своей природе зависимы, дар их редко бывает
самостоятельным. Кажется, мама и тут ждала возражений, но я молчал, она
сбилась, начала сворачивать разговор. Заявила, что намеренья каждого, кто
брался за продолжение поэмы, скоро, как писал старший товарищ Николая
Васильевича Александр Сергеевич Пушкин, сменялись холодными наблюдениями ума, в
лучшем случае горестными заметами сердца. Повторила, что собственная немощь,
досада на нее приводили к тому, что немалая часть написанного в итоге оказалась
направлена против Гоголя, служила к его поношению.
Разговор, по многим обстоятельствам, был для нее нелегким, но
теперь то, что собиралась, она сказала. Завершая беседу, мама своим мягким
голосом предостерегла меня идти против Николая Васильевича, поцеловала, затем
разрешила вернуться к новому кляссеру с марками. Сейчас, когда разговор в
Щербинке разменял четвертый десяток, мамы уже нет на свете, да и я не ребенок,
он не кажется мне приговором. История шла своим чередом, люди, в чьих жилах
текла одна со мной кровь, проживали предназначенные им жизни. Все это, пусть
они и были пристрастны, стало неплохим комментарием к тому, что писал Николай
Васильевич. С течением времени в таком комментарии начинает нуждаться любая
книга.
Коля — дяде Юрию: Кормчий
говорит, что лестница Иакова — путь в Небесный Иерусалим. Господь
спускает ее всякому праведнику, оставляющему юдоль страданий. Именно с Храмовой
горы раньше всего ушли воды потопа, на ней будет происходить и Страшный Суд,
после которого угодные Богу по той же лестнице Иакова взойдут в Райские
чертоги.
Когда занавес Святая Святых разорвался, Божественное
присутствие покинуло Храм и рассеялось по миру. Благодати было так много, что
ее хватило на каждый дом Бога, где бы oн ни находился, и на каждую душу
праведного человека, которая тоже есть дом Бога.
Перед Страшным Судом Всевышний закинет в горькие воды
связанную бегунами сеть, свой улов он сложит в лодку, которая станет Ноевым
ковчегом для всех раскаявшихся, обратившихся к Богу. Вновь собрав святость
мира, корабль пристанет к горе Мориа, где на прежнем месте будет восстановлен
Единый Храм Единого Бога — прообраз Небесного Иерусалима. Новая завеса
для входа в Святая Святых тоже будет сшита из бегунской сети, или полога.
Коля — дяде Петру: Он повторяет,
что, вконец устав, бегуны взойдут на борт кораблей-ковчегов. Прежде своими
шагами они без устали вязали сеть. Ее Господь закинет в море греха, выловит,
спасет все чистое, непорочное. Иначе и оно сгинет, будет затянуто адской
воронкой. Другой надежды нет. При Ное нас предупреждали, но разве помогло?
Коля — дяде Юрию: Капралов
говорит, что дерево нашего корабля подобно дереву Ноева ковчега и вообще
всякому дереву, которое Господь предназначил для спасения праведных. В конце
времен оно пойдет на строительство Небесного Иерусалима.
Коля — дяде Артемию: Говорил он, и
что Небесный Иерусалим с начала до конца будет возведен руками тех, кто, пройдя
земной путь, сподобился воскреснуть для мира вечного. Оттого построенное ими,
едва работа будет завершена, наполнится Божественным присутствием.
Коля — дяде Петру: Про душу
человеческую, обитающую в раю, я слышал от кормчего, что все «пути ее — пути
приятные, и все стези ее мирные».
Коля — дяде Петру: Еще он
говорит, что вот я, оставив козла с грехами, по тропе виток за витком начинаю
подниматься вверх. Прямо у меня над головой, перекрывая куполом воронку, стоит
солнце. Если смотреть на него в упор, оно за минуту выжжет глаза. Это и есть
Небесный Иерусалим.
Коля — дяде Ференцу: Кормчий
говорит, что главное в страннике — недерзновенный нрав, кротость и что ему,
Капралову, Бог этого не дал.
Коля — дяде Петру: У
капраловского наставника был дар, который приносил ему много страданий. Любимые,
самые близкие его ученики вылеплены по образу и подобию мучивших учителя
искушений. По своей природе он был номад, кочевник. Его крестом была вечная
готовность встать и идти куда глаза глядят, оставить, забыть все, даже Бога.
Что касается последнего, он надеялся, что ученики этого не допустят, отмолят
его. Они и вправду молились за учителя с такой верой, что Господь снисходил, с
привычным милосердием отпускал грех. По словам Капралова, сам наставник судил
себя строже, не раз говорил, что всепрощение не может не привести к большой
крови. И вправду, его не стало в 1924 году, а спустя пять лет страна
окончательно пошла вразнос.
Коля — дяде Ференцу: Судя по тому,
что рассказывает Капралов, и его первый наставник не признавал тайны покаяния,
всегда исповедовался перед учениками. Жизнь многих из них выстроили его
соблазны.
Коля — дяде Юрию: Кормчий день
за днем всем, что от меня слышит, мучает себя и искушает. То ли и на минуту не
может забыть, что на небесах больше радости об одном кающемся грешнике, нежели
о сотне праведников, не имеющих нужды в покаянии. То ли думает, что мои страсти
так закалят, так отточат веру, что любой грех будет ей нипочем.
Коля — дяде Петру: Внутри
кормчего нечто вроде паровозной топки. Температура такая, что все, что туда ни
закинь, вспыхивает как порох. Возможно, он верит, что однажды это в себе
смирит, утишит, тогда и в мире все успокоится. Но я думаю, надежды немного.
Коля — дяде Артемию: Кормчий
убеждает меня, что веру следует закалять, как металл. Она должна пройти через
соблазны и искушения, вериги и посты, но главное — через одиночество. Не сдавай
веры, даже если всеми брошен, оставлен и Господом.
Коля — дяде Петру: Он
исповедуется земле, оттого она делается выжженная, будто после пожара, вся в
колючках и терниях. Его грехи и искушения проходят по ней, словно война.
Правда, прежде, когда он примирялся с Богом, когда делался милостив, добр,
исполнен всепрощения, она за один день покрывалась мягкой шелковистой травой,
испещренной цветами.
Коля — дяде Юрию: Все, что
касается нашей семьи, становится для него искушением. Подобный разговор
кончается одним: он идет на задний двор и там исповедуется земле. Где это
делается, давно ничего не растет, теперь нет даже травы, вдобавок осенью
образовался провал и завис угол сарая. Боюсь, он вот-вот завалится.
Коля — дяде Артемию: Теперь
Капралов ослабел, и помощь иногда допускается. Без меня ему было бы трудно
навьючить на козла хурджаны с грехами. Об этих мешках разговор особый: связки
их вывезены бог знает когда и кем из Средней Азии, в любом случае, дело было
давно, может, сто лет назад, а то и больше. От времени они совсем ветхие и,
сколько я ни штопаю, расползаются на глазах. Когда я веду козла в кальдеру,
грехи вываливаются из дыр, мы словно засеваем ими дорогу. Козел, как известно,
не ишак, природа не предназначила его таскать тяжести; не давая навьючить
хурджаны, он бодается, прыгает как бешеный. Но и мы не лыком шиты. Кормчий
специальными пеньковыми петлями стреножит животное, затем пропускает ему под
брюхом кожаные ремни, с помощью пряжек их затягивает, уже к ремням я железными
крючьями цепляю мешки. В общем, приходится связывать козла так, чтобы ему и в
голову не могло прийти при случае сбросить с себя грехи, сбежать куда подальше.
Мы, конечно, понимаем, что поступаем с животным несправедливо, что оно платит
по чужим счетам, оттого сразу, как наметим жертву, замаливаем вину, холим,
лелеем беднягу без всякой меры.
Коля — дяде Евгению: С каждым разом
кормчий велит навьючивать на козла больше камней, и теперь круг за кругом я
веду животное почти на дно воронки. Часто оставляю его там, где между кусками
известняка или сквозь заросли кустарника уже проглядывает ровное блестящее
зеркало Коцита. Спускаемся медленно, осторожно, проверяем, иногда буквально
прощупываем тропу, ведь моя задача — в целости и сохранности доставить
зло к месту назначения, и несчастная тварь, что идет следом на веревке, похоже,
отлично все понимает. По дороге мы то и дело обходим останки других жертвенных
животных. Это редко скелет или горка костей, чаще пропитавшееся серой
сталагмитовое изваяние: хурджаны сгнили, и рядом лежит груда камней. Среди
козлов отпущения есть те, кого я сам привел и оставил здесь умирать, и другие,
принесенные в жертву еще при первом Капралове, для меня они нечто вроде
верстовых столбов, вечных памятников злу, которое, ни о чем не задумываясь, мы
творили и продолжаем творить.
Коля — дяде Степану: Год от года я
навьючиваю на козла больше грехов, веду его все ниже в глубь каверны. Похоже,
это и есть путь народа в Египет. А чтобы идти было сподручнее, несчастное
животное доносит наше зло до самых его ворот.
Коля — дяде Юрию: Соня права.
Посреди этого бесконечного казахского мелкосопочника трудно сказать, кто я —
Дант, Вергилий или Харон. В любом случае, те, кого, намотав на руку веревку, я
веду за собой, с кем спускаюсь в каверну, назад уже не возвращаются.
Коля — дяде Петру: Соня очень
аккуратный человек; как и Данте, она хочет, чтобы каждый грех, будто по
полочкам, был разложен по кругам Ада. Я же не думаю, что это так важно.
Коля — дяде Ференцу: Я часто от нее
слышу, что Богу Богово, а кесарю кесарево, и в том, что мы возвращаем грехи в
ад, нет ничего плохого. Зря я печалюсь, другого пути спасти людей нет.
Коля — дяде Петру: Соня ушла
совсем молоденькой девочкой, ничего не зная о жизни и ничего в ней не понимая,
вспомнила же обо мне спустя двадцать лет, когда осталась одна. Вернулась,
посчитав, что обманута и брошена, никому, кроме меня, не нужна. И я ее с этим
хозяйством принял, о чем ничуть не жалею. Больше того, выслушиваю любые жалобы
и всякий раз соглашаюсь, становлюсь на ее сторону. Я никогда не ревновал ее к
мужу, меня будто устраивало, что он вернул Соню без иллюзий и без лишних
надежд. Самому ни с тем, ни с другим мне было не совладать. Возможно, я и
вправду не способен идти по первопутку, кто-то другой, словно гальку, должен
был обкатать Соню, лишь тогда я решился взять ее на руки.
Коля — тете Александре: В
последние минуты жизни Гоголь видел лестницу, которая спустилась к нему с неба
(наверное, ту же, что и Иаков). А прежде он не мог дописать «Мертвые души» —
выбраться из ада. Нужен был такой проводник, как Вергилий, и нужна была
Беатриче, чтобы найти дорогу наверх. Он просил об этом Вьельгорскую, но получил
отказ. Мое положение лучше. Когда мы вместе с козлом спускаемся в пропасть,
Соня остается меня ждать.
Коля — тете Александре: Моя
роль смутила бы любого. Быть проводником козлов отпущения, вести их туда, куда
я веду, не слишком приятно. Многих из этих животных я в свое время выкармливал
из бутылочки, потом не просто выпасал — каждому носил хлеб с солью, берег,
стерег от волков, которые в здешних степях, особенно зимой, бродят целыми
стаями. Детенышам, едва они появлялись на свет, я давал имена, и они на них
отзывались, эти твари вообще на редкость умны и понятливы. Естественно, что я к
ним привязывался.
Кормчий, уже выбрав, кому из козлов идти на заклание, всегда
требовал для несчастного особого попечения. И вот я, чтобы животное могло
поднять больше грехов, как и заведено, откармливал его кашами, вообще холил и
нежил, а оно в ответ ластилось ко мне будто собачонка, терлось о штанину,
вылизывало руки. Но прежде я был простым подручным. Один кормчий решал, кому из
козлов и как глубоко идти в ад, сколько камней на него будет взвалено.
Все поменялось после смерти дяди Святослава. Ты знаешь, я его
очень любил, хотя многое из того, что он писал, было кощунством. Еще мама
пыталась его урезонить, но, как догадываешься, то был мартышкин труд. Соня тоже
была к нему привязана и тоже страдала, не раз жаловалась мне, что дядя
Святослав заодно с плохими людьми. И вот, когда из письма тети Вероники мы
узнали, что его уже нет, я, по совету Сони, пошел к кормчему, и он разрешил к
камням, что были навьючены на жертвенное животное, добавить еще один с грехами
дяди Святослава. Я тогда и в самом деле почувствовал облегчение. Раз поступив
неправильно, трудно остановиться. С тех пор я привык, что животное, которое с
рук брало у меня хлеб, напоследок получает лишь камень.
Соня говорит, что я не должен себя казнить, люди, которых мы
любили, уходят один за другим. Все они, как и водится, много грешили, иначе и
самим было не выжить, и детей не вырастить. Если карта легла так, что сейчас мы
можем помочь, снять с их совести хотя бы часть грехов, этим глупо не
воспользоваться. Душа человека, стоит освободить ее от зла, делается легкой и
радостной. Будто воздушный шарик, воспаряет к Богу.
Иногда я поворачиваю обратно всего в нескольких шагах от
Коцита. Как бы ни хотелось бежать туда, где меня ждет Соня, иду медленно,
осторожно — уж больно опасна тропа. И вот, перебравшись через какое-то совсем
страшное место, останавливаюсь возблагодарить Господа, перевести дыхание. Долго
молюсь, но всякий раз, уже поднявшись чтобы продолжить путь, не выдерживаю,
говорю Ему: «Дорогой, любимый мой Боже, неужели человеку, чтобы спастись,
недостаточно просто верить в Тебя, Тебе молиться? Неужели грехи наши столь
велики, что и Тебе не справиться без козлов отпущения?»
Коля — дяде Петру: В последнее
время Капралов во всех отношениях сдал. Ежедневно заученно и монотонно, так же,
как теперь молится, он повторяет грехи земли, из-за которых пустился в бега.
Переставляет, меняет порядок, приступ астмы может сократить их множество и
разнообразие, но это не важно — суть дела та же. Добрую половину
неправд, которую он ставит миру в вину, я знаю и без него, но только кормчий,
сведя зло воедино, подвел здание под крышу. Окончательно достроил замок
антихриста и на флагшток водрузил его знамя.
У Капралова болезнь суставов, согнуть и разогнуть их без
посторонней помощи он не может; в саду я, как он хочет, выпрямляю его, и он
стоит, будто соляной столб. Иногда сокрушается, что Господь его обезножил,
потом скажет, что, как Лотова жена, не умел бежать не оглядываясь, не мог
забыть мира, в котором жил, хотя знал, что он Содом и Гоморра. Бесцветно, как
прежде перечислял грехи, он рассказывает мне о своей знакомой, хорошенькой и
восторженной Катеньке Краус, которая через месяц после свадьбы прибежала к
брату плакаться, что вот сегодня ее муж, начинающий поэт Константин Брюн,
попросил чистые носки, она дала, и он в тех самых, в которых венчался, пошел к
поэту Кузмину — большому любителю мальчиков. Катенька уже знала, что
Кузмин уведет ее Костика, но все никак не могла понять, кто ей этот Кузмин —
соперница, разлучница или что-то другое, оттого не могла успокоиться,
рыдала и рыдала.
Кормчий говорит, что тогда в Петербурге многих арестовывали,
но всех скоро отпускали, и в их кругу сама собой вошла в обиход забава: едва
одного из товарищей заберут на Литейный или на Гороховую, остальные, будто в
театре, распределяют роли — кто-то становится судьей, другой следователем,
третий прокурором, остальные свидетелями — и самозабвенно в это играются. Так
же развлекались и после ареста Гумилева. И вот ближайший капраловский приятель,
Ваня Стариков, которому как раз выпало представлять прокурора, сначала,
выслушивая свидетельские показания, все время что-то уточнял, потом сухо,
пожалуй, даже вяло читал свою речь, а закончил неожиданно и эффектно. Ликуя,
возгласил: «Именем революционного народа требую применить к обвиняемому Николаю
Гумилеву высшую меру социальной защиты — расстрел!» Через три дня они узнали,
что Гумилев и вправду расстрелян.
Коля — дяде Ференцу: Чекист,
который вел дело кормчего в тридцать седьмом году и которого через двадцать лет
он случайно встретил в Оренбурге в столовой при доме колхозника, сказал ему:
«Ты на меня зла не держи, следственное дело, приговор — это проформа, никаких
отдельных виновных мы не искали. Когда на марше обнаружилась измена, каждому из
нас, как сынам Левия, было велено возложить меч на бедро и туда-обратно от
ворот до ворот дважды пройти по стану, убивая брата своего, подругу свою и
ближнего своего. Чтобы мы были тверды, ни в чем не усомнились, число тех, кто
должен был быть осужден по первой категории (расстрелян), Москва сама спускала
в каждую область».
Коля — дяде Петру: В пологе,
будто молью, проеденном человеческими грехами, прореха на прорехе. Среди дыр,
которые бегунам давно пора было бы заткать и залатать, кормчий называет
неостановимое пролитие крови, самозванчество и выбранный нами путь в Египет.
Дядя Петр — Коле: Твой кормчий
печалится о пологе, а Юрий саму жизнь считает за ткань, которую мы то ли
плетем, то ли вяжем узелками. И так от рождения до смерти. О нашем же времени
он говорит, как о ветоши — люди гибнут, и то, что их связывало, рвется,
расползается на глазах.
Дядя Ференц — Коле: Да, мы с
радостью отказываемся от прошлого. Люди, которые им были, уходят, и мы не хотим
помнить, вообще ничего и ни о ком знать. Их правда кажется нам мороком,
наваждением, которому по попущению Божьему они поддались. Собственными руками
погубили себя, миллионы других.
Дядя Степан — Коле: Мы не
раскаемся, просто забудем, что проектировали царские города, чертили каналы,
дороги, а потом на всех этих работах были надсмотрщиками, в лучшем случае
учетчиками рабского труда Избранного народа Божия.
Дядя Юрий — Коле: Конечно, это
скукоживается. Но что до конца умрет, не думаю. Поселится где-нибудь на
задворках, там и будет вековать, жить тихой провинциальной жизнью.
Дядя Петр — Коле: Это как живая
часть дерева. Будто вокруг столпа, она обвивается вокруг прежних лет — те давно
окаменели. Дальше узкий, прикрытый корой слой, который пронизан сосудами. По
ним к листьям идут соки земли.
Коля — дяде Петру: Похоже,
сейчас, готовясь отойти в мир иной, кормчий считает, что все, к чему пришли они
— несколько поколений Капраловых, — должно быть искуплено и захоронено.
Кормчий сказал или, вернее, дал мне это понять еще месяц назад, тогда я и стал
откармливать нового козла отпущения хлебом и молодыми побегами орешника. Теперь
он силен, сможет нести столько грехов, сколько надо. Замешивая тесто, я, по
совету кормчего, каждый раз клал несколько засушенных цветов багульника, от
этого козел сделался спокоен, добродушен, и я не сомневаюсь, что, какими бы
тяжелыми ни оказались хурджаны, он даст их на себя навьючить, не ропща пойдет
туда, куда его поведут. Пойдет, не спрашивая, что в хурджанах — грехи
или просто никому не нужные камни.
Капралов умирает, и, на что бы я ни надеялся, этот приют
странника, этот ковчег для скитающихся меж двор праведников закрывается. Уже
год никто не просил у нас крова, не искал отдыха для опухших, измученных
ходьбой ног, и похоже, что странников в этом мире вообще не осталось. Грехи
людей продолжают разъедать покров, но латать его уже некому. Капралов часто повторяет,
что решил оставить на хозяйстве меня, но мы оба понимаем, что говорится это для
очистки совести. Слишком страшно поставить точку, сказать, что больше ковчег
никому не нужен.
Коля — дяде Ференцу: Слышал, что
еще первый Капралов жаловался, что поставил корабль на отшибе, вдалеке от
дорог, и странники обходят его стороной. Заговаривает на эту тему и кормчий.
Причина та же: гостей у нас немного, с каждым годом делается все меньше. На
прежнем месте кормчего держат воронка да козлы отпущения, на которых мы грузим
и грузим зло. Работа не слишком веселая.
Место, куда можно перебраться, давно известно. От кальдеры на
север, в тридцати километрах стоит заброшенный каменный дом. По воспоминаниям,
прежде в нем помещались почтовая станция и постоялый двор. Дорога тут
раздваивается, один тракт идет на юг, к Аралу, другой, забирая западнее, ведет
на Мангышлак и дальше к Каспию. Оба проложили, когда генерал Кауфман, взяв
Хиву, Бухару и Коканд, присоединил к России весь огромный Туркестанский край. В
то время этот перекресток был довольно оживленным. Тракты использовали и
войска, и гражданские, но позже жизнь в здешних краях сошла на нет. Все же у
дороги не так пустынно, как у нас.
Коля — дяде Артемию: Мы сидим в
саду около небольшого обмазанного глиной очага, на котором каждый год в конце
лета и осенью в медных тазах варим варенья — наши главные заготовки на зиму. Ни
для чего другого мы эту печурку не использовали, но сегодня кормчий еще утром
захотел, чтобы я вывел его в сад, развел огонь. Довольно долго он смотрел, как
между камнями играет суетливое веселое пламя, а потом по его просьбе я из ларя,
что стоит в сенях, охапками стал таскать блокнотики и двухкопеечные школьные
тетради. Месяц назад, убирая избу, я на них наткнулся, но кто и когда их
заполнил, так кормчего и не спросил.
Теперь, с трудом разбирая почерка, я безо всякого порядка
читаю вслух страницу, иногда две, обычно же тетрадь за тетрадью просто отдаю
ему в руки, и он, не раздумывая, кидает их в огонь. Многое, конечно, мне
знакомо, все же мы одиннадцать лет прожили под одной крышей, с другим кормчим и
раньше вряд ли бы согласился, но не думаю, что сейчас он отличает собственную
мысль от того, что говорили Капраловы, прежде правившие кораблем. Так или
иначе, все на равных признается за зло и сжигается. Тут же, в соответствии с
тяжестью греха, кормчий рукой взвешивает и отдает мне камень для козла
отпущения. Подходящий выбрать нетрудно — очаг сложили на краю каменной осыпи.
Коля — дяде Петру: В эти дни
Капралов то и дело заговаривает о литургии последних времен. Объясняет, что
тогда соединятся, поддержат друг друга два голоса. Один прежде на разные лады
славил Создателя Всего Сущего, Господа справедливого и милосердного, второй,
отвечая ему поименно, оплакивал судьбу каждого, кто погряз во зле, не имеет сил
из него выбраться. И вот, когда они, сойдясь в одно, возопят ко Всевышнему:
«Спаси и помилуй!» — это будет означать, что чаша наших страданий
переполнилась, — уже скоро.
Коля — дяде Юрию: Он
часто вспоминает, с каким сладким умилением, тихостью пели слепцы в его
детстве.
Коля — дяде Евгению: Больше других
Капралов любит псалом «На реках Вавилонских», говорит, что русская жизнь есть
один сплошной плач, и слава Богу, что пока находятся те, кто готов отмаливать
наши беды, несчастья, всю нашу горестную судьбу. Иначе бы Господь давно нас
оставил.
Коля — дяде Петру: Ровно
за неделю до кончины кормчий, молясь, просил Господа, что, если ему не суждено
стать очистительной жертвой, принять его вместо козла отпущения. Сказал мне:
«Возьмешь грехи всех людей, которых знал, и взвалишь на мою спину, плечи, шею.
Затем отведешь в обрывистое пустынное место и, оставив там, возвратишься
обратно».
Коля — дяде Юрию: Исповедуясь
земле каждый раз в одном и том же месте, кормчий, по-моему, верил, что однажды
она не выдержит его грехов и разверзнется, поглотит всех. Ждал этого и, как
мог, торопил. Но лишь после его смерти, где он молился, земля и вправду
просела, отчего наш сарай окончательно завалился набок. Пришлось подводить под
него лаги. Кое-как поднял, но и сейчас стоит он, что называется, на честном
слове.
Коля — дяде Артемию: С тех пор, как
мы схоронили кормчего, Соня со мной очень добра. Говорит, что видит, что и я
хочу встать и уйти. Но без ковчега тоже нельзя. Пусть странников с каждым годом
все меньше, они рассчитывают на нас. Часто повторяет, что кто первый, я или
она, отдаст Богу душу — неизвестно, но если я ослабею раньше, ей
достанет сил вывести меня на дорогу.
Коля — дяде Петру: История
случилась год назад, но я не знал, стоит ли о ней писать. Нам с Соней тогда
показали, что будет, если терпение Господа иссякнет. Кормчий, когда понял, что
все понарошку, был удручен, я, признаться, тоже, а вот Соня наоборот —
такой счастливой я ее ни разу не видел.
Прошлая весна выдалась засушливой. Цветы в степи высохли уже
к маю, да и травы, после зимы пошедшие в рост, скоро стали буреть. Больше
другого мы переживали за сад. От летней жары он пожух, на грушах и яблонях
листья скрутило в трубочку. Дождя не было с марта, а тут одиннадцатого июля с
севера пригнало тучу и начался ливень. Дождь не был долог, едва метрах в пяти
ниже нашего дома по дну лощины потек ручей, ветер стал рвать тучу, то здесь, то
там показались просветы. Вода прямо на глазах уходила в землю, и если внизу еще
бурлило, билось на перекатах, то выше, откуда до горизонта вперемежку со степью
шел красноватый растрескавшийся на солнце такыр, сделалось почти сухо.
И вдруг снова поменялось. Сначала мы решили, что это та же
вода, что раньше падала с неба. Под завязку залив пусто?ты, она, неизвестно
отчего, решила переиграть и из земли, из ее трещин, самых мелких пор пошла
назад. От глины сделавшись черной, вязкой, эта мерзость ползла на нас, ползла,
и первым под булькающую пузырящуюся жижу ушел такыр. К полудню варево,
насколько хватало глаз, покрыло уже всю степь, даже некрупные сопки ушли в него
с головой. Утром я был уверен, что началось извержение грязевого вулкана, но
скоро понял, что ни у одного вулкана на такое сил нет, и сказал кормчему, что
вчера отвел в кратер козла с нашими грехами, что, наверное, адская воронка
переполнилась, и теперь зло прет обратно. Кормчий не стал спорить, ответил, что
время покажет.
Наш дом стоял на четырех положенных под углы булыжных камнях.
На них бревна, дальше постелен пол, выше саманные стены. Кормчий когда-то
убеждал меня, что корабль сделан прочно, из хорошего материала и выдержит любой
потоп. Если ты на его палубе, можешь ничего не опасаться. Раньше я ему верил,
но когда эта гадость, затопив погреб с припасами, через щели между досками
полезла в комнату, засомневался. Пол был сшит гвоздями, но давление такое, что
их выплевывало, будто семечки. Корабль скрипел, стонал, казалось, вот-вот
развалится.
Кормчий во всем полагался на Господа и только молился, а мне
было ясно, что нас губит печь — единственное, что, складывая избу, поставили на
прочное основание. Снизу и сверху зажав пол кирпичными выступами, она, будто
якорь, держит дом, крепит его к земле. К счастью, в пристройке лежали два
хороших лома, прикупленных у рабочих, которые здесь неподалеку прокладывали
дорогу на Мангышлак. Я принес их и, не спрашивая кормчего, стал ломать печь.
Поколебавшись, он присоединился. На пару дело пошло быстрее, и скоро мы
почувствовали, как корабль, пусть медленно, нехотя, начинает всплывать. Забитый
грязью по окна, он еще долго скребся о камни, наконец от них оторвался и,
переваливаясь с боку на бок, принялся дрейфовать. Так ветром и течениями нас
носило до рассвета, стояла полная луна, ночью было светло, как днем.
Утром мы с кормчим стали разбирать стропила, сделали мачту,
смастерили багры, весла, руль, другую оснастку. Затем настлали палубу, укрепили
нос и корму, изготовили форштевень. Соня с моей помощью из одеял и простыней
кроила косые паруса, скручивала фолы и шкоты. Кормчий, чтобы превратить нашу
саманную избу в настоящий боевой корабль, решил сколотить выдвижной киль, но он
оказался тяжел и укрепить его не получилось. Впрочем, до сих пор нужды в киле
не было: везде до горизонта ровное море грязи, ни рифов, ни мелей, ни
перекатов, а куда плыть, кормчий пока не знал. Конечно, он как профессиональный
моряк строил планы, говорил, что скоро мы займем место в боевом порядке добра,
его строй должен быть монолитен, иначе злу не противостоять. Объяснял мне и
Соне, что соединение с общими силами должно произойти около Челябинска. Там,
южнее горы Ямантау, Спаситель и назначил сбор своей эскадры.
Я спрашивал его, как и с кем мы будем сражаться, для чего
порядок и строй, когда вокруг одно зло, нельзя же сражаться с морем, по
которому плывешь, но он словно не слышал, продолжал объяснять, что флагманским
кораблем, который поведет верных в последний и решительный бой, станет Ковчег
Завета. Когда римляне ворвались в Иерусалимский храм, Господь забрал святыню,
скрыл у Себя на небе, теперь Он возвратит ее, восстановит Завет.
Помню, что кормчий и дальше, не жалея подробностей, повествовал
о стратегии и тактике грядущего сражения; если попадалось важное, я выклевывал,
мотал на ус. В общем, все было бы ничего, и вдруг Соня, она кроила у окна
запасной стаксель, почуяла неладное. Еще не понимая, что происходит, стала
звать меня, показывать, что мы плывем не как раньше. И вправду, нас будто кто
заарканил и теперь не спеша водил по кругу.
Я спросил у кормчего, что это за напасть, откуда она взялась,
но он уже мало на себя походил. Тускло, бесцветно отвечал, что сказать точно не
может, по-видимому, мы попали в огромный водоворот и, стоит Господу попустить,
корабль утянет на дно. Наверное, и я так думал, потому что его настроение мне
передалось, тоже стало все равно, бороться не было ни сил, ни желания. Вместо
того чтобы, гребя, отталкиваясь багром, попробовать развернуть корабль, мы,
словно со стороны, смотрели на погружающуюся в пучину степь. Божий мир утопал
во зле. Поверхность греха, закрутившись в воронку, на глазах делалась вогнутой,
и корабль, вращаясь внутри этой чаши, неумолимо соскальзывал вниз.
Про Соню сказать не могу, но и мне, и кормчему было ясно, что
конец близок, а еще было ясно, что я ошибался: причина потопа не козел
отпущения и не кратер, который переполнился, захлебнулся нашими грехами; беда в
том, что Господь отчаялся в человеке, дал злу сочиться из земных пор. Что же до
каверны, то, как и прежде, она, что могла, засасывала обратно, наш корабль
просто попал под раздачу. Конечно, по временам, опамятовавшись, я и кормчий
гребли, яростно орудовали веслами, но если в тебе нет ни веры, ни правоты,
глупо надеяться на Бога. Так было и с нами. Любой маневр кончался лишь тем, что
ковчег черпал бортом грязь. И вот, когда мы совсем отчаялись, были готовы
проститься с жизнью, нас спасла Соня.
До этого стоял полный штиль, сшитые ею паруса висели, как
тряпки, а тут о корабле будто кто вспомнил. Поднялся сильный бриз, они разом
надулись, одной Соне их было не удержать, мы с кормчим, бросив весла, тоже
уцепились за штоки. Веревки в кровь резали руки, шматками сдирали кожу, но,
пока ветер не вынес ковчег прочь из воронки, кормчий не спустил даже брамселя.
Через полчаса мы уже мирно плыли на северо-запад.
Вся эта история научила нас управляться и с рулем, и с
парусами, и с веслами. Когда стемнело, кормчий по звездам проложил правильный
курс, и теперь корабль, насколько позволял ветер, как и хотел кормчий, шел в
сторону Ямантау на соединение с общими силами. От смертной усталости, апатии,
которая еще недавно была в каждом, не исключая наставника, не осталось и следа,
мы готовы были сражаться и побеждать, не сомневались, что Бог с нами. Так, по
очереди отстаивая двухчасовые вахты, кормчий, Соня и я проплыли ночь, и
единственное, что меня смущало: под утро ветер переменился, теперь он дул с
запада прямо нам в лоб. Продвигаться вперед не получалось, корабль лавировал,
шел галсами, но его все равно сносило к Сыр-Дарье и Аралу.
Впрочем, в это время года западный ветер — редкость, и
было ясно: через день-два мы дождемся попутного восточного. Пока же бодро, с
энтузиазмом экипаж делал свою работу и ни о чем не скорбел. То есть на ковчеге
все было в порядке, и почему Господь передумал, снова решил, что Ему рано
приходить на землю, я и сейчас не знаю. Так или иначе, на закате неожиданно для
всех зло, будто вода после вчерашнего ливня, стало уходить в почву, два часа
спустя днище корабля легло на грунт. Нашей горой Арарат стала ровная степь, в
пятистах метрах направо за насыпью ее пересекала давно знакомая дорога на
Мангышлак, за спиной в паре километров были хорошо видны сад, гребень кратера и
уступ, на котором ковчег стоял прежде. В общем, получалось, что уплыли мы
недалеко.
Человеческий грех — отличное удобрение, и после потопа трава
сразу пошла в рост. Господь убрал за собой очень чисто. Примет недавнего
бедствия и раньше было немного, за неделю трава покрыла последние.
Все это время мы жили под навесом, который сшили из паруса.
Прятаться под ним от солнца было можно, но на большее он не годился. Разумно
было вернуться на пепелище, но и кормчий, и Соня будто приросли к ковчегу,
боялись от него отойти. Я понимал их и не настаивал. Кроме того, кормчий пока
еле ходил, из Сони помощница никакая, а дом в одиночку мне было все равно не
поставить. Плохо было и с материалом, ковчега хватило бы только на сторожку.
Правда, некий план был, но в согласии кормчего я сомневался.
За неделю до потопа я ходил в Балахово и там на почте
столкнулся с бригадой железнодорожных ремонтников, целой кучей оголодавших
работяг, которым сначала забыли завезти рельсы, а теперь второй месяц не
переводили зар-плату. Я сказал кормчему, что почему бы их не нанять. Грузовик у
бригады есть, дерево — железнодорожные шпалы — тоже, наверняка найдется железо
для крыши и кирпич с цементом для печки. У меня в свою очередь есть деньги,
которые оставила мама. Из Москвы я привез почти полторы тысячи рублей. Если с
рабочими удастся сговориться, через несколько дней у нас будет новый дом. Как я
и думал, кормчему предложение не понравилось, он не хотел видеть чужих людей и
не хотел жить в новом доме. И все-таки он тогда уступил, дал себя убедить, что
ковчег из пропитанных керамзитом шпал вечен, с ним не справится ни один потоп.
Главное же, я обещал, что из оставшегося от корабля не выброшу и плашки, пока
все не пущу в ход, гвоздя у ремонтников не возьму.
Заручившись верховной санкцией, я через три дня был в Балахово.
В райцентре все было так, будто потоп сюда вообще не дошел. Тот же пыльный, с
сухими палисадниками город, те же трезвые и оттого грустные ремонтники, по
причине безденежья готовые на любую подработку. Когда я начал говорить
бригадиру, что хочу восстановить дом, он даже не дослушал, сказал, чтобы я не
беспокоился, работой мы останемся довольны. Потом добавил, что я для них все
равно что Спаситель. К утру следующего дня бригада была на месте. Работали
железнодорожники почти без перекуров, по-стахановски: если видели, что чего-то
(шпал, железа) не хватит, заранее посылали в Балахово грузовик, и уже через
пять дней готовый дом был предъявлен кормчему.
За все время был единственный конфликт. Ремонтники хотели
поставить дом на хороший кирпичный фундамент, объясняли, что только так и можно
строить, иначе первое же половодье унесет избу, но здесь кормчий уперся,
настоял, чтобы дом поставили на старые булыжные камни. Больше того, и к ним не
крепили. Зачем это надо, понятно — если грех снова попрет из земли, держать нас
ничего не будет, мы сразу поплывем куда пожелаем.
Коля — дяде Янушу: Если не
считать этого визита в Москву, после смерти кормчего мы с Соней неотлучно на
корабле. Уезжали мы на месяц, проездили почти полтора, но не ехать было нельзя.
Тетя Вероника сильно расхворалась и в каждом письме плакала, пугала Соню, что
живыми они друг друга больше не увидят. У меня тоже были дела. Надо было
обиходить мамину могилу, привести в порядок оградку, установить плиту, посадить
цветы. Со всем этим мне обещал помочь дядя Валентин. Еще мы с Соней
договорились съездить в Вольск, где лежит Тата. Попросить у нее прощения, да и
просто попрощаться. Ты знаешь, что она много лет не отвечала на наши письма.
Было и еще одно дело, которое я обязательно должен был сделать. В последний год
жизни кормчий не раз заговаривал о своем товарище по Воркутинскому лагерю,
некоем Евтихиеве, просил, буде окажусь в Москве, его разыскать, чем можно,
помочь. Я обещал, но все откладывал, откладывал. В итоге поехали мы только
сейчас.
Коля — дяде Петру: Вчера вернулся
на корабль и пишу, так сказать, с его палубы. Думал, что уезжаю на месяц, но в
общей сложности отсутствовал почти два. Кормчий год назад просил узнать о
судьбе некоего Евтихиева, с которым он и отец отбывали срок под Воркутой. Если
будет необходимость, и помочь. Адрес этого человека я добыл без труда, но все
вместе — дорога из Москвы в Усть-Каменогорск, куда его определили в дом для
престарелых, неделя там, затем обратный путь через Барнаул, Омск,
Петропавловск, Курган, Аркалык — на круг заняло месяц.
Нельзя сказать, что Евтихиева я нашел в добром здравии,
спасибо, что просто жив. Общий срок, что он провел в тюрьмах и лагерях,
двадцать восемь лет, добавь пять лет ссылки, итого аккурат тридцать три года.
Евтихиеву, по всем данным, нет и семидесяти пяти, но на вид он — брат
египетской мумии. Кожа так ссохлась и задубела, что все кости, жилы, мышцы
выперло наружу. Высокий, донельзя изможденный старик, вдобавок при первой
встрече я принял его за слепца. Глаза повернуты вовнутрь, и, когда говоришь с
ним, перед тобой пустые, словно у незрячего, бельма, на самом деле это обманка
или военная хитрость. Что зрение, что слух, что память у Евтихиева и сейчас дай
бог каждому.
В Усть-Каменогорске я день за днем расспрашивал его о том, в
чем он участвовал и чему был свидетелем. Евтихиев все помнит так, будто это
было вчера. Правда, чтобы приноровиться к старику, нужно время. Спросишь, а он
молчит. Минута проходит, вторая, третья, ты уже уверился, что он давно ото
всего отгорожен, стену эту не прошибешь, и тут зрачки поворачиваются. Не спеша,
я бы даже сказал, с достоинством возвращаются на законное место. Теперь
Евтихиев тебя видит, и то ли оттого, что ты стоишь перед ним, то ли от вопроса,
который задан, или от того и другого целокупно он, если дело касается прежней
жизни, вспыхивает, будто спичка, яростно разгорается. Так раз за разом.
Комиссар Юго-Западного фронта, он с семнадцатого по
девятнадцатый год был депутатом Петроградского совета рабочих и солдатских
депутатов, членом Военно-революционного комитета. Наших вождей тех лет он не
просто знал лично, с каждым вторым день за днем работал в одной связке.
Отец Евтихиева был деревенским гусляром, и среди прочего
наследства оставил сыну абсолютный слух. Кроме этого, у старика настоящий дар
пересмешничества. Во всяком случае, стоило ему почуять, что я сомневаюсь, не
понимаю, как и почему люди этому человеку поверили, обратились, оставив землю,
дом, семью, пошли за ним, будто за Христом, Евтихиев с пол-оборота
перевоплощался.
Представь, ты сидишь во дворике дома для престарелых на
окраине богом забытого Усть-Каменогорска и сегодня, в 1968 году, слышишь живого
Ленина. Страница за страницей, причем без единого огреха (я потом проверил по
собранию сочинений), Евтихиев говорит его словами и его голосом. Так же картавит
и так же, присвистывая, шепелявит, так же то и дело брызгает слюной. Затем мы
переходим к Троцкому, и старик копейка в копейку повторяет дикцию Льва
Давидовича. Все до мельчайших подробностей и, как финальный аккорд, — высокая,
почти истеричная нота, которой наркомвоенмор завершал каждый период. Заметь,
дядя, в его актерстве не было и грана глумления. Просто Евтихиев видел, что без
этого я не пойму, чем и как они брали, умели убедить. Почему сначала соратники
по партии, потом депутаты, наконец рабочая и солдатская масса одного и другого,
так сказать, целокупно, принимала их за Спасителя. Поднималась и шла за ними,
как за Спасителем.
В Москве человек, у которого я брал адрес Евтихиева, сказал,
что старик как сел первый раз меньшевиком-интернационалистом (нечто среднее
между большевиками и меньшевиками), так в пятьдесят шестом им же и освободился.
Может быть, он вообще последний, кто жив из той фракции. И вот в лагере, а
прежде на воле они сколько было сил спорили, как и какими средствами поднимать
пролетариат, с чего начать и как строить коммунизм, а тут Евтихиев, едва его
выпустили, селиться ни с кем из солагерников не пожелал — выбор был, его многие
любили — сказал, что после зоны покойнее ему будет в обычном доме для
престарелых, списался с Усть-Каменогорском и уехал. Когда-то он комиссарил на
фронте и готовил мировую революцию, а теперь пишет, что выбран председателем
совета коллектива, борется за права стариков. Администрация не дает вешать на
окна занавески.
О меньшевиках и этих занавесках я заговорил с Евтихиевым на
второй день, и он сказал, что да, картина верная. Тюрьма — отличный консервант.
В заключении взгляды не меняются, если кончились силы, тебя просто сломают. Ему
повезло, он каким сел, таким и вышел. Вообще же, продолжал Евтихиев, к политике
он поостыл, малые дела теперь кажутся ему надежнее. Занавески, о которых мне
говорили, не на окнах, а на стеклянных вставках дверей. Они как глазок в
камерах. Администрация убеждена, что это ее право всех и всегда видеть, обо
всех все и всегда знать. Постояльцам дома для престарелых скрывать нечего.
Из вежливости я спросил про успехи. После привычной паузы
Евтихиев ответил, что отступает по всем фронтам. Для большинства, видят их или
нет, и вправду разница невелика, а он прослыл бунтовщиком, революционером. В
итоге из персональной комнаты его месяц назад перевели в другую, которую он
делит с тремя доходягами. Двое совсем плохи, вот-вот отдадут Богу душу, а пока
ходят под себя. Вонь такая, что теперь, когда ночи теплые, он спит здесь, во
дворике. Устраивается за скамейкой прямо на траве. Получается, снова страдает
за народ.
Вечером, когда мы сидели на этой скамейке, Евтихиев сказал,
что мать его была дочерью священника. У того в станице Раздольной рядом с
церковью был хороший дом. Старый шлях между Доном и Волгой, недалеко маленькая
речушка Листвянка, а так — степь да ковыль насколько хватает глаз. И вот ему
лет семь, не больше, но он по полдня крутится рядом с дедом в церкви, и памятью
бог не обделил, оттого знает наизусть все службы. Когда на клиросе вместе с
двумя певчими старательно выводит псалмы, по мнению казаков, выходит
умилительно. Но сейчас он не в церкви, а дома. Дело идет к ночи, уже давно
стемнело. Он в постели, мать, за неделю до того схоронившая его младшего брата,
сидит рядом и рассказывает, что с весны каждую ночь слышит, как прибывает
нильская вода, под ветром шуршит камыш. Вода наползает, будто туман, тихо и
медленно затапливает сначала низкие места, потом и остальную равнину. Лишь там,
где повыше, остаются островки, на них и можно укрыться. А так вся страна уходит
под воду, которая для здешних мест есть благословение свыше. Она напоит землю,
принеся много ила, удобрит ее, и дальше до осени та будет родить и родить. На
полях созреет ячмень и полба, из них напекут вкусные лепешки, на лугах — сочная
трава для скота.
Мать объясняет, что все мы жертвы этого спора между Богом и
фараоном. Первой был сам Моисей, который так и не вступил в Землю Обетованную.
Он заикался, рассказывает мать, вообще не мог связать двух слов, оттого и
уклонялся, будто Иона, много раз пытался убежать от Господа. Если бы Всевышний
не послал ему в помощь Аарона, человека говорливого, но слабого и недалекого,
все сошло бы на нет. А с Аароном и для египтян, и для сынов Израилевых, и для
других, кого подхватил поток, дело кончилось большой кровью. Сколько погибло
евреев, потом египтян — сосчитать невозможно. И потом, сколько евреев умерло,
пока сыны Иакова кочевали по Синаю и дальше, уже воюя за Землю Обетованную. А
еще сколько, если брать до сего дня. А ведь в Египте, сокрушается мать, коли
каждый не стоял бы на своем, не говорил: если ты так, то и я так, — можно было
договориться, решить дело полюбовно. Например, согласиться, что камыш, как и
раньше, нарезают рабы, а саманный кирпич, тоже как и раньше, делают евреи.
Тогда бы по-прежнему вечерами у каждого шатра в горшках варилось жирное мясо, а
по утрам, как ведется испокон века, каждый работник получал лепешку с брынзой и
пряными травами, благо скотина исправно приносила приплод и молока было вволю.
Всех можно было простить, говорит мать, на всех обидах
поставить крест и жить как жили, никому ничего не припоминая. Я говорю: «И про
младенцев забыть?» Она: «Почему бы и нет? Жизнь ведь не подарок, а наказание,
она ад, погибель, другое дело смерть — в ней покой, тишина». Дом для престарелых
на самой окраине города, прямо за дворовым штакетником начинается степь.
«Теперь, — говорит Евтихиев, — по ночам и я слушаю нильскую воду».
Июнь 2008 — декабрь 2012 г.