Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 10, 2020

№ 9, 2020

№ 8, 2020
№ 7, 2020

№ 6, 2020

№ 5, 2020
№ 4, 2020

№ 3, 2020

№ 2, 2020
№  1, 2020

№ 12, 2019

№ 11, 2019

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Владимир Кантор

Разве это жизнь?

Об авторе | Владимир Кантор — доктор философских наук, профессор философского факультета Высшей школы экономики, член редколлегии журнала “Вопросы философии”, автор монографий по философии и истории культуры.

С начала 90-х годов публикует прозу. Автор книг “Два дома и окрестности” (2000), “Крокодил” (2002), “Крепость” (2004), “Соседи. Арабески” (2008). В “Знамени” был опубликован рассказ “Няня” (2009, № 12). Живет в Москве.

 

Владимир Кантор

Разве это жизнь?

рассказ

Владик Касовский жил на первом этаже. Это я помню, знаю точно... Я третьеклассником, потом пятиклассником, потом семиклассником заходил в подъезд, поднимался по каменным ступеням на один маленький лестничный пролет и оказывался на площадке первого этажа, где друг напротив друга располагались две профессорские квартиры. Слева жили вдова профессора Мигалова и его красивая, уже пожилая дочь, справа — профессор Рувим Касовский с женой, дочкой Софой и великовозрастным сыном, которого он сумел протащить через институт, где сам работал, защитить его диплом и пристроить работать. Как у него получился такой сын, было не очень понятно, уж очень профессор был строгих правил — каждый вечер перед сном он ходил упорно по десять кругов вокруг дома. Может, потому, говорили соседи, что пяти лет у Владика случилась базедова болезнь. И он смотрел на всех выпученными, слегка слезящимися глазами. Да, Владик... Нет, он не пьянствовал, был интеллигентен, добродушен, женился на ясноглазой, с милым лицом русоволосой женщине, крупнотелой красавице, тихо улыбавшейся соседям. Как теперь понимаю, Зина вышла, очевидно, из совсем другого социального страта, окружавшие ее молодые кобели, видимо, были или казались ей много ниже, чем профессорский сын. Она жила в доме с коридорной системой, и после одной комнаты, где она теснилась с отчимом и двумя братьями, небольшая трехкомнатная профессорская квартира, где с ее приходом стало жить пятеро, а когда она родила, то и шестеро, все равно была более домашней. Она видела, что пришлась по душе строгому Рувиму и его жене Иде. Более того, казалось, что после дурака-отчима, который иногда пытался приставать к ней, хотя и нерешительно, она нашла в старом Рувиме кого-то вроде отца. И легко стала называть его папой, хотя его жена так и осталась для нее Идой Исааковной. А Владик?.. Он вдруг почувствовал, что стал большим, что у него, как у большого, есть жена, женщина, что он посвящен во взрослое таинство, которое ему казалось раньше грязной болтовней мальчишек.

Так вот, идя из школы и поднявшись на площадку первого этажа, я почти всегда видел Владика, который стоял там в пижаме и стоптанных тапках. Он курил “Беломор”, жуя мундштук папиросы. Он всегда хватал меня за плечо и, радостно улыбаясь, спрашивал: “Борька, слышал последний анекдот? У армянского радио спросили: “Сможет ли женщина выдержать одиннадцатиметровый?”. Ты ж понимаешь, что тут речь не о пенальти. И армянское радио ответило: “Сможет. Если такой найдется”. Ловко придумали, а?” — и он смеялся, немного брызгая слюной от удовольствия. Я поднимался к себе на третий этаж, переваривая информацию. Я, вроде, понимал, что он имел в виду, но и не очень. Подростковое воображение чудовищно. Я и впрямь решил, что бывают мужчины с пенисами такого размера. Мне теперь иногда кажется, что и он так думал, страдая, что у него обычный. Но это потом выяснилось.

А в следующий раз он ошарашивал меня другим анекдотом, смеясь и немного брызгая слюной: “Послушай, Борька, вчера мне рассказали. У армянского радио спросили: “Можно ли обеременить женщину заботами?”. Армянское радио ответило: “Можно. Но лучше за шкафом!”. А? Как словом-то играют! Понравилось. Но вообще-то могу тебе сказать, что женщина, когда хочет отдаться, отдается в любом месте, причем самая порядочная. Это выше их”. Он смотрел на меня своими выпученными базедовыми глазами, голубоватыми и слегка водянистыми.

Воскресными летними днями (суббота тогда была рабочим днем) соседи мужского пола грудились во дворе, за шахматными досками под липами. Переживали матч Михаила Ботвинника и Василия Смыслова, разбирали их партии. Радовались, что мировая шахматная корона все равно останется в Советском Союзе. Владик играл со всеми, играл неплохо, но чаще проигрывал. Мне проигрывал, поэтому относился с уважением и болтал со мной: “Знаешь, жена Смыслова говорила, что она кормила своего Васю во время матча рыбой, треской, чтобы было больше фосфора. А слышал, Борька, как мужик приходит к врачу и говорит, что у него плохо с потенцией? Врач отвечает, что надо побольше рыбы есть, что в ней много фосфора. А мужик отвечает: “Я хочу, чтобы он у меня стоял, а не светился”. Как полагаешь, правильно ответил?”. Я неопределенно хмыкал и вспоминал фразочку взрослых девиц с нашего двора, что до женитьбы Владик был “сексуально озабоченным”, а после свадьбы стал “сексуально озадаченным”. Отвечать было нечего, и мы продолжали играть. Потом его позвала жена, пришло время обедать. “Вот, Борька, — произнес он как хозяин, — не женись. Начнет одна такая тебя понуждать жить по своему времени”. Но я-то видел, что хозяйкой была Зина. Она вышла из подъезда, тихо подошла под липы к играющим и сказала как-то очень по-женски: “Я же жду”. “Иду, иду!” — вскочил он, и она повлекла его за собой.

Но все равно каждое возвращение из школы сопровождалось для меня встречей с Владиком. Будто он не работал никогда. Однако он работал, где-то за кем-то вел семинары, времени было полно, зарплата маленькая. Но он хохмил: “Все равно всех денег не заработаешь”. И рассказывал анекдот, как девушка наутро говорит любовнику: “Да уж, не очень-то. И зарплата у тебя тоже маленькая”.

Как-то я пару раз попытался пересказать родителям его анекдоты. Они поморщились. “Ему что, не с кем из взрослых поговорить?” — рассерженно выговорила мама. С тех пор, когда я рассказывал не совсем приличные анекдоты, отец спрашивал: “Опять Владика Касовского на лестнице встретил?”. Я смущался, относиться к Владику стал немного иронически.

Потом я женился, переехал, а у них с Зиной, как слышал, родился сын Зигфрид.

Этот Зигфрид рос на удивление быстро. Строгий дед Рувим выглядел ошеломленным, получив внука с таким немецко-арийским именем. Видно было, что он внука избегал, как-то погружаясь в себя. Но невестку все равно любил, был с ней ласков. А внук был толстый, сильный, с голубыми глазами немного навыкате, но явно не в отца, со щитовидкой все было в порядке. Он как-то быстро сошелся с окрестной шпаной, вместе с ней приходил бить юных жильцов профессорских домов и был, пожалуй, самым громким в выкриках “жидовская морда” и “еврей пархатый”.

У родителей я бывал еженедельно. Так получилось, что я отловил как-то сына Владика во дворе, усадил на лавочку под липой, где летом раньше играли в шахматы, и сказал: “Тебе не стыдно? Ведь у тебя и дед, и бабка, и родной отец — евреи. Дружки узнают — побить могут. Не опасаешься?”. Он с простодушной наглостью посмотрел на меня и сказал презрительно: “А Владик Касовский мне не отец. Он еврей. Мой отец — спортсмен-боксер, и зовут его Ростислав Жгутин. Слыхал, небось? Он за меня кому хошь морду набьет. А потом мама у него немка, так что он настоящий ариец. И я тоже”. Я оторопел: “Разве твоя мама развелась с Владленом Рувимычем?”. Он пожал по-взрослому плечами: “Ей жалко его. Этот еврей каждую ночь ревет, как баба, и просит ее не уходить. А мамаше старика только жалко. Потому и живем здесь”.

Какая-то новая картинка нарисовалась мне. Я был женат и уже нагляделся на разные семейные пары, которые были все несчастливы на свой лад. Но такого еще не встречал. То-то, вспомнил вдруг я, что Зина последние годы ходила опустив глаза и только кивала в ответ на приветствия. Я оторопело пошел прочь от юного нациста. Время было уже перестроечное, такие уже начали появляться, по Москве ходили слухи, что бритоголовая шантрапа отмечала на Красной площади день рождения Гитлера. И все равно как-то не верилось, что из тихой еврейской профессорской квартиры мог вылупиться такой гаденыш. Стало страшно.

Войдя в подъезд, сразу увидел на площадке первого этажа Владика, который жевал в зубах беломорину и, увидев меня, привычно возбудился, заулыбался. “Борис, как семейная жизнь? Что-то ты жену сюда не возишь!.. А слышал анекдот? Брежнев распорядился показать ему тот свет, чтобы выбрать местечко получше. Привели его в рай — скучно. В трубы дуют, псалмы поют. Повели в ад, там разные комнатки. В одну заводят, а там Никита Хрущев с Брижит Бардо сношается. Ну, Брежнев в ад и захотел. Попадает в ад. Сажают его на сковородку и принимаются его филейные части жарить. Он взвыл. Кричит: “Я, как Хрущев, хочу!”. А ему главный черт отвечает: “То, что ты видел, наказание для Брижит Бардо, а не для Хрущева”. Понял? Женщине заниматься этим делом с плохим мужчиной — сущее наказание”.

Он хохотнул заискивающе, так мне теперь показалось. Слушать это было стыдно, мучительно, особенно после рассказа его пасынка (или бастарда, выблядка?). Я кивнул, сделал вид, что спешу, и побежал двумя этажами выше, где жил раньше и где по-прежнему жили мои родители. Но рассказывать им ничего не стал. Как-то увело бы в сторону от наших проблем. А я через пару недель должен был уезжать в Нью-Йорк почти на два года и хотел обсудить, кто и как сможет помочь родителям, пока меня не будет.

Прошло два американских года. Были они разные. Одно было странно: оттуда жизнь в России казалась такой нереальной, почти не существующей, даже наши политические деятели — маленькими и как бы невзаправдашними, политический выбор России — не имеющим для жизни человечества никакого значения, будто выбор марсиан, а уж отношения мужчин и женщин в России похожими на сексуальные игры рыб в гигантском нью-йоркском аквариуме.

Отец выучился посылать мейлы, мы постоянно беседовали. Я ему излагал, как видится Россия из далека. Он призывал меня к реальности, говоря, что свой уголок жизни содержит в себе всю шекспировскую глубину, надо только уметь ее увидеть. Америку я охватить не мог. Несмотря на архитектурную эклектику того же Нью-Йорка, я чувствовал его мощную мелодию, но не мог понять, как она возникает. И все американцы виделись мне эклектичными, но мощными. А когда летел в Калифорнию над Скалистыми горами, то все вестерны ожили во мне. Грубые ребята забрались на край света и построили страну. И выработали одно важное условие жизни: privacy. Это я в нью-йоркском метро увидел. Это не уединение, как говорит точный перевод, а некое свободное пространство между одним человеком и другим. Войти в это пространство без насилия невозможно. Это стало инстинктом западного человека. Вы входите в страшное нью-йоркское метро, толкаться невозможно, от тебя отступают, сохраняя пространство. И так во всем. Никакого российского амикошонства, когда выворачивают себя наизнанку. Это я понял, но знал, что в России все равно все не так. Или не всегда так. Закрытость воспринимается как чуждость, враждебность, и человек эту закрытость всячески маскирует. Маскирует свою потребность в свободном пространстве вокруг себя. Будто стесняется этого.

По мейлу отец через пару месяцев сообщил, что их сосед с первого этажа профессор Рувим Касовский скончался. Было ему уже семьдесят восемь, не молод. Да и детей дорастил вроде бы до самостоятельности. Владику уже стукнуло сорок семь. А его сестре Софе тридцать пять, была она незамужней, посвятив себя уходу за родителями. Через полгода умерла жена Рувима, верная Ида.

Я все еще оставался в Нью-Йорке. Следующий мейл меня не очень удивил. Отец писал, что нашего анекдотчика Владика оставила жена Зина, уехала к другому, забрав сына Зигфрида, что Владик ходит потухший, ни с кем не разговаривает, даже анекдоты перестал рассказывать. И тут вдруг меня пронзило, что его анекдоты — это было тоже своего рода прайвэси: ограждение своей души от посторонних. Жалко его снова стало, но слишком он был далеко, а тут своих дел хватало.

Через два года, в марте я вернулся в Москву, почти сразу поехал к родителям. И первое, что увидел, войдя в подъезд, это коляску, а за коляской Софу, пытающуюся скатить коляску по ступенькам. Я быстро подошел, помог ей. Она мне улыбнулась радостно-растерянной улыбкой: “Думала, что совсем засох стебелек, а он, видишь, ожил, зазеленел. Сыну уже два месяца. Кто муж? Он медик. Тебе должен понравиться. Спортивный, не пьет. В больнице работает и преподает в институте”. Я позволил себе поцеловать ее в щеку и спросил: “А как Владик? Что с ним?”. Она засопела немного: “Ты слышал, что Зина уехала от нас? А Владик снова женился. Собирается к жене переезжать. Но совсем перестал за собой следить. Даже бреется не каждый день. А Зигфрид его умер, неожиданно. Резкое обострение диабета. Ну, я пошла. Гулять с Мишкой надо”.

Я поднялся к родителям. Когда вечером спускался, то на площадке первого этажа увидел Владика. Он, как всегда, курил “Беломор”, который доставать было все труднее. Он действительно изменился. Щеки небритые и как-то обвисшие, выпяченный больше, чем раньше, кадык, глаза совсем навыкате, животик круглился над тренировочными штанами, в которых он обычно выходил курить. Плечи сутулились.

“Слышал, Борька, мою печаль? — остановил он меня. — Сын мой Зигфрид преставился, — он употребил неожиданно православное слово. — Диабет. И Зина ушла от меня. К какому-то спортсмену. Как женщина ушла, но не переехала. Хотела даже, чтобы он с нами жил. Мол, диабет у сына может излечить. Не излечил. Потом все же уехала. После смерти Зиги. А я решил снова жениться. Хотя знаешь ведь, что хорошее дело браком не назовут. — Он слабо хихикнул. — Моя новая в меру серьезна, прихрамывает, правда, с палочкой ходит. Зато никто не польстится, а то веры женщинам нет. Знаешь анекдот?” — “Ну?” — “Акушерка приходит к роженице: “Здравствуйте, мама. У вас проблемы. Вы родили мальчика с черным цветом кожи, блондина с голубыми раскосыми глазами. Пожалуйста, следующий раз в групповухе будьте осторожнее...” Роженица-то и отвечает: “Слава Богу, он хоть не гавкает...””. Я криво ухмыльнулся: “Думаю, не все такие… Да и Зина была нормальной женщиной. Влюбилась — бывает”. — “Эх, Борька, рассказывать не буду, что было. Отец-то мой помер из-за ее поведения. Когда своего спортсмена к нам привела жить. Я ей быстро надоел, понимаешь? И Зигфрид мой от него… Она с ним уже открыто хотела жить. Но у него не могла. Мол, квартира у него маленькая. И прописать хотела. Отец еле их выгнал”.

Он вдруг заплакал, не выпуская изо рта папиросу. Слезы потекли по щекам. Вид был странный, жалкий, какой-то неприятный и неопрятный. Кое-как я простился и выскочил из подъезда.

Увидел я его через пару месяцев, было начало июня. Он был одет очень неряшливо, брюки мятые, пиджак неглаженый. Его руку держала очень большая женщина, косматая, с правильными чертами лица. В другой руке у нее была палка, на которую она опиралась. Шли они молча, не разговаривая, как люди, у которых нет будущего, все в прошлом.

Вечером я снова увидел его, курящего у входа в квартиру. Чтобы не слушать очередного анекдота, сделал вид, что спешу, и мимоходом спросил: “Как жизнь?”. Он шумно вдохнул и ответил без анекдота, хоть и с проснувшимся вдруг еврейским акцентом: “Разве это жизнь? Это же ужас!”.

 



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru