Э. Мороз
Валерий Фрид. 58 1/2, или Записки лагерного придурка; Даниил Аль. Хорошо посидели!
“Я пишу исторический роман”
Валерий Фрид. 58 1/2, или Записки лагерного придурка. — М.: Новая газета. 2011;
Даниил Аль. Хорошо посидели! — СПб.: Нестор-История, 2010.
Как он дышит, так и пишет,
не стараясь угодить…
Булат Окуджава
— “Хорошо посидели!” — говорит один.
— “581/2” — отвечает другой, намекая и на статью, по которой “посидели” оба, и на любимый фильм “81/2” Феллини — о поисках человеком самого себя.
Такой сложился диалог — две книги, два названия, два автора.
Первый — Даниил Натанович Аль (Альшиц), 1919 года рождения, ученый-историк, писатель. Осужден (без суда) по статье 58-10 в 1949 году сроком на десять лет. Реабилитирован в 1955 году.
Другой — Валерий Семенович Фрид, 1922 года рождения, кинодраматург, киносценарист (в соавторстве с Юлием Дунским. Здесь — один Фрид, Ю. Дунский скончался в 1982 году). Осужден (вместе с Дунским) как член “антисоветской террористической группы” (покушение на тов. Сталина”) в 1944 году с тем же сроком — десять лет. Освобожден в 1954-м, реабилитирован в 1956-м. Скончался в 1998 году.
Как видим, арестованы почти в одно и то же время (с промежутком в пять лет), возраст тоже почти одинаковый — разница всего в три года.
В момент ареста В. Фриду — двадцать два. Он студент ВГИКа. Война, 44-й год. Очкариков не берут, и все же, как и Дунский, навеки закадычный друг, он направляется добровольцем в часть. Арестуют в поезде (Дунского взяли четырьмя днями раньше, но Фрид об этом не знает). Неожиданно. И время было — вроде не до того, война идет к благополучному завершению; а до войны… Фрид пишет: “Мы взрослели, не ведая сомнений, веря самым диким слухам о вредителях и шпионах. Собирались на квартире, трепались, играли в “очко”, иногда выпивали”. Правда, почти все в этой компании — дети “врагов народа”. Но многие из них действительно верят в виновность родителей.
Д. Алю — тридцать. По тюремным меркам — “старик”. Воевал — добровольцем ушел в ополчение. Кандидат исторических наук, еще до защиты опубликовал научный труд об Иване Грозном, работает в отделе рукописей Публичной библиотеки.
1949 год. Уже вышло Постановление ЦК ВКП(б) о журналах “Звезда” и “Ленинград”, втоптавшее в грязь Ахматову и Зощенко, уже прошла сессия ВАСХНИЛ — разгром советской генетики, кампания против “вейсманистов-морганистов-менделистов”, уже развернулась и борьба с “низкопоклонством перед Западом”, то есть с “космополитизмом”. Он ждал ареста. Предпосылки к этому были: “возникал”. Да не просто “возникал”, а вел себя прямо-таки разнузданно! — Писал и — опубликовал! — что Грозный самолично и преднамеренно фальсифицировал историю своего царствования, желая оправдать свою жестокость. Сталин, кстати, по свидетельству артиста Николая Черкасова, в беседе с С. Эйзенштейном о фильме “Иван Грозный” обвинял Грозного в недостаточной жестокости по отношению к боярам. Д. Алю вменили намек на “Краткий курс истории ВКП(б)”.
История, как мы знаем, во все времена становится идеологическим оружием — Великий государь, Великий вождь, Великий (эффективный) менеджер…
Выпал удобный случай — написал стих-обращение к академику Лысенко и вручил главному его “оруженосцу” для передачи адресату.
Немножко процитирую:
Спасибо за то, что призвали к ответственности
И приняли строгие административные меры
Ко всем, кто проповедует теорию наследственности
И прочие антинаучные химеры.
Вы бы могли и меня утешить,
Правда, просьба моя не совсем пшеничная —
Нельзя ли произвести яровизацию плеши?
Не то блестит, как скорлупа яичная.
Были мой дед и отец лысоваты,
Но верю я вам без всякого прекословия —
Не наследственность в плеши моей виновата,
А одни только современные условия…
И как не понимает, что лезет на рожон! Да ведь еще был сыном врага народа — отец в 30-м арестован как вредитель и сослан в Туруханский край на десять лет. Нет, все он понимал и ждал, ждал ареста, морально готовился к нему. И когда позвонили оттуда и предложили прийти, сам пошел, своими ногами. А когда понял, что “взяли”, “…случилось чудо… Давившая почти десять месяцев гора страха и горестного ожидания вдруг мигом свалилась с моих плеч”. Зато, оказавшись в тюрьме без пуговиц на штанах, сразу потерял чувство уверенности и самоуважения — “Мог ли я раньше подумать, что чувство самоуважения и самоуверенности в такой сильной степени держится на пуговицах от штанов…” Здесь, как и в стихах, слышится ироническая нотка. Она будет звучать и дальше, везде.
Д. Алю повезло больше, чем В. Фриду, — он отсидел половину срока (смерть Сталина) и сразу был реабилитирован, вернулся на свою прежнюю работу, правда, не без “приключений”.
А В. Фрид освободился и был реабилитирован только в 1956-м, два года еще прожил в поселке Инта Красноярской области, куда был этапирован после Каргопольлага. А 1957-м защитил во ВГИКе диплом.
Оба они оказались в одном и том же Каргопольлаге, хоть и в разное время. Почти одновременно вышли их книги воспоминаний. Правда, Валерия Семеновича Фрида уже не было в живых.
В судьбах двух этих совершенно разных людей наблюдается немало совпадений, думается, не совсем случайных. Главное из них, по-моему, — одинаковое поведение того и другого на следствии. Оба ведут себя дерзко, бесстрашно, с величайшим достоинством и… чувством юмора, порой граничащим с наглостью. “Моя фамилия — капитан Трофимов”, — представляется на первом допросе подсудимому следователь. “Странная фамилия… Скорее на название парохода похоже, чем на фамилию” — это Аль, герой и повествователь. Следователь не понимает: в чем странность-то?
“— И как вы думаете, сколько вам дадут? — Десять лет. — Ну и как? — Хватит с одного еврейского мальчика”. Это Фрид. У его “оппонента” чувства юмора больше. Он показывает на “Дело №…” — “Хранить вечно”: “Видал? Фрид умрет, а дело его будет жить! — Шьете дело белыми нитками? — Суровыми нитками, Фрид, суровыми”.
Что это — смех против страха? Когда — предел, дальше бояться некуда?! Но кто определит меру возможного ужаса и чем она определяется? Опытом? Разве здесь применим чужой опыт?.. Или времена изменились? Возможно, теперь обходятся без мордобоя, но разве исчезли из тюремной практики ругань, карцер, запугивание, вранье, подлог, провокации, ночные допросы, “психические атаки”, угрозы расправы с близкими?..
“Ну, так без этого, как говорится, никак невозможно!” — восклицает Аль. Ирония, конечно, защищает. Не то чтобы совсем освобождает от страха, но помогает не поддаться ему. “Юмор в трудную минуту — что-то вроде спасательного круга для души”, — пишет Аль. К моменту ареста он — вполне сложившаяся личность, интеллектуал, хорошо “подкован”, знает законы и, главное, способен спокойно анализировать ситуацию и старается ею управлять. Это уже нечто новое в поведении подследственного в сравнении с 30-ми годами.
Фрид же и его “подельники” по молодости лет легкомысленно забавляются, на очной ставке диктуют стенографисткам на чекистском жаргоне: “Сойдясь на почве общности антисоветских убеждений, мы со своих вражеских позиций клеветнически утверждали, что якобы…” Юмор разный, результат один — срок, лагерь. Самоощущение при этом у Фрида — одно, у Аля — другое. И поведение разное.
Аль — историк и постоянно проводит исторические аналогии, размышляя о происходящем: декабристы, к примеру, исповедовали общий кодекс чести, главным пунктом которого было верное служение царю. На время расстались с этим пунктом, но многим из них, потерпевшим поражение, оказалось легко вернуться к старым нормам. Для народовольцев и социал-демократов жандармы и судьи были заклятыми врагами, и всякая игра с ними в поддавки исключалась. “Человек нашего поколения “политических арестантов” до ареста был по одну сторону “баррикады” со своим следователем, был воспитан в духе одной идеологии, — пишет Аль. — Кодекс чести, в котором было воспитано наше поколение, содержал свой главный параграф — верность идеалам революции и своей советской стране в непрекращающейся борьбе с врагами…”. Вспомним и высказывание Фрида о “советскости” его поколения. В книгах того и другого отчетливо видно, как меняется их мировоззрение.
Профессия Аля помогает ему выживать, а также выручать советами сокамерников — новелла “А как насчет Маркса и Энгельса?”, где он подсказывает, как отбиваться от обвинения в искажении учения Энгельса. Получается эффективно.
И метод повествования у него, можно сказать, “исторический” — он рассказывает про людей, с которыми свела жизнь, отдельные вполне законченные истории (прошу простить за передергивание смысла), анализируя их: “Диверсант” Каштанов”, “Шпиен Микита”, “Любовница Николая II и прочая, и прочая”, — чаще всего идя от ситуации: “Кобыла легкого поведения”, “Сверхъеврей и бандеровцы”. И юмор у него часто, по Бахтину, — “площадной”.
У Фрида “истории” складываются сами из щедро рассыпанных по книге точных деталей, как в калейдоскопе, вроде бы помимо воли автора. Более или менее цельной выглядит лишь история Ярослава Смелякова и, может быть, Алексея Каплера, с которыми он сблизился в лагере. Биографии того и другого уникальны, они и сами были уникальными людьми и заслуживают отдельного разговора. Так же, как и рассказ о друге Юлике Дунском, с которым они вместе прошли всю жизнь.
При сравнении манеры повествования двух авторов создается такое ощущение, что Фрид смотрит на происходящее изнутри, а Аль — снаружи, хотя оба — участники. И взгляд у того и другого — иронический, но у Аля юмор чаще идет, повторюсь, от ситуации, а у Фрида — от самой его натуры (“так природа захотела”), от характера, от умения подмечать мельчайшие детали. Впоследствии эти детали из лагерного опыта Фрида и Дунского войдут в их киносценарии (“Служили два товарища”, “Старая, старая сказка”, “Затерянный в Сибири”, “Красная площадь”, “Гори, гори, моя звезда”*) сработают на собирательность образов, хотя собственно про лагерь они фильма не снимут. Зато, как сказал Фрид, “только лагерный опыт сделал нас с ним (Юлием Дунским. — Э.М.) — если сделал —“писателями”. Лагерное прошлое — сундучок, из которого, порывшись, мы вытаскивали характеры, ситуации, куски диалога”.
И Д. Аль, и В. Фрид отказываются писать об ужасах ГУЛАГа (тут уместно вспомнить упрек Фриду: “Тебя послушать, так это были лучшие годы вашей жизни…”). Их воспоминания в основном посвящены тем, кто оставался человеком в сталинских тюрьмах и лагерях. И это очередное совпадение. Притом — оба сидели в смешанных лагерях, т.е. с блатными — ворами и “суками”; бытовиками — насильниками, растратчиками, прогульщиками; контриками — “фашистами”, изменниками Родины, иностранцами, бендеровцами, антисоветчиками, террористами — 58-я статья. Среди всех категорий находились хорошие люди — “…хорошие люди прочно застревают в памяти”, — замечает Фрид. Он же может сказать: “Поганый был мужичонка, а мастер хороший”, или: “Фамилию помню, но не хочу называть”. И это говорит больше о нем самом. Способность и желание видеть в людях хорошее характерно для обоих писателей, хотя случаются и парадоксальные ситуации.
Восприятие происходящего у Аля философское:
“Я играю с убийцами в шахматы. Я мирно беседую с ними. Я спокойно засыпаю между соседями-убийцами. Но самое удивительное и самое чудовищное — я сочувствую убийце, когда он рассказывает о своем преступлении”, — размышляет Аль. Или: “Почему я так быстро залебезил?”. И начинается анализ, самоанализ, пока не докопается до причин. И ведь докапывается.
У Фрида повествование скорее художественное, чему способствуют также и легкость, живость характера, самоирония и снисходительность к слабостям других, пофигизм, как теперь говорят, готовность смеяться и умение видеть смешное в совсем не смешном. Часто это смех сквозь слезы. Решили, к примеру, сделать игральные карты. Сделали. Но красок не было. Тогда красное покрасили кровью (резали руку, а чем еще?), черное — сажей (жгли куски резиновой подошвы). Об одном из сокамерников (английском моряке Лене Уинкоте) Фрид говорит: “Он был человеком с юмором того хорошего сорта, который позволяет смеяться не только над другими, но и над собой”. Юмор Фрида — именно такого качества. Вот он решил сделать себе “из познавательных целей” наколку. Вспомнил иллюстрации Ватагина к “Маугли”, и, как там, наколол ему товарищ оленя в прыжке. Уже в Инте, в бане, обрабатывающий заключенных парикмахер спросил: “О! Пан блатный?”. Только тогда Фрид вспомнил, что “олень” — презрительная кличка фраеров-работяг. Он побывал и таким, не сразу устроился “придурком” (думаю, нет необходимости объяснять, что это значит). Впрочем, и Аль к середине срока стал “придурком”. Начальник Каргопольлага узнал, что напечатали научную статью заключенного Альшица, изумился, задумался и… перевел его “ближе к науке” — в пожарные.
Обе книги можно назвать энциклопедией лагерной жизни периода 40—50-х годов во всех ее проявлениях. Охрана — “Пост охраны врагов народа сдал!” — “Пост охраны врагов народа принял!” (оба автора свидетельствуют об этом ритуале); работа — лесоповал; кормежка — “мясо морзверя”: акула, моржатина; стукачество и “подсадные”; самодеятельность, театр, “культпросвет” — “лекции по интересам” сидельцев-специалистов; разговоры — о Пушкине, Натали, Анне Керн, обсуждение дошедших с воли стихов, обучение языкам и профессиям — счетовод, табельщик, пожарный, бухгалтер, медбрат (это у “контриков”, конечно; у блатных — свои “рабочие профессии” и развлечения, вроде купания в дерьме или гуляния голяком по крышам — см. главу “Театр одного актера” у Д. Аля); побеги и расплата за них; дружба и предательство; лагерные законы, лагерная мудрость (“Зачем ешь хлеб маслом кверху? Переверни, как я. Вкус такой же, а никому не завидно”)... И отдельно — стихи! Стихов в книгах много, и шуточных, и серьезных. Собственно, это неотъемлемая стихия любого лагеря и предмет для исследования. В книге Д. Аля, помимо текста, они собраны в отдельную тетрадь-приложение. У В. Фрида разбросаны по тексту. Не буду углубляться в эту тему, она — тоже предмет для специального исследования. Приведу лишь один пример.
В конце лагерной эпопеи Д. Аля — как точка, как восклицательный знак в его летописи — письмо в стихах “От заключенного по решению ОСО по обвинению в преступлениях, предусмотренных Ст. 58-10 ч.1 УК РСФСР, на срок 10 лет ИТЛ гражданину Хрущеву”. Процитирую только начало и конец:
На папке следственной — “хранить вечно”
Историки будущих поколений
Прочтут и смеяться будут, конечно,
Над пошлой нелепостью обвинений…
Дальше автор рассказывает свою историю и заключает:
Для воли мой план нерушимый и четкий:
Стремлюсь к ней не благ обывательских ради,
Хочу одного: назад за решетки
Отдела рукописей в Ленинграде.
И я бы, покуда хватило сил,
В сегодняшний день из архивных трущоб,
Истории жемчуг носил и носил…
Ваша помощь нужна, гражданин Хрущев.
Сам факт стихотворного обращения заключенного к главе государства звучит комично, но Аль допускает, что оно дало желаемый результат — через довольно короткое время он был освобожден с реабилитацией.
И — опять совпадение, неслучайное, возможно: Фрид цитирует того самого вышеупомянутого Лена Уинкота, тоже пославшего Хрущеву письмо: “Уважаемый Никита Сергеевич, когда Вы будете ехать в Англию, Вас поведут в парламент. Там на стене висит интересный документ: призвание к военным морякам Королевского флота, чтобы делать забастовку. Может быть, Вам интересно тоже, что автор этого призвания сейчас в Инте и ждет, что Вы, Никита Сергеевич, его освободите”. “Самое смешное, — сообщает Фрид, — что письмо сработало: Уинкот вернулся в Москву раньше нас”. Воистину, неисповедимы пути Господни!..
Отдельная тема — лагерный язык, мат, “феня”. Интересно, что персонажи Аля практически мат не употребляют, то есть употребляют, конечно, но за текстом, в прямой речи его нет или заменен многоточием. Автор же рассуждает об этом с научной точки зрения и, по-моему, не без удовольствия.
“…мат в ней (речи. — Э.М.) не был добавкой, гарниром, приправой. Он — сама основа речи. Сравнительно небольшое количество матерных слов и ругательств бесконечно увеличено в ней образованием из них множества междометий, прилагательных, существительных, глаголов самого разнообразного значения. Все российские поэты — бывшие и будущие — не в состоянии создать такого количества рифм, которыми располагает блатной язык…” Далее автор показывает, каким образом в блатной поэзии строятся рифмы, как расширяет возможности матерной брани “неутомимое употребление слова “рот”, как блатная речь входит в бытовую, как размывается языковая граница между вольным и преступным миром. Занимает его и интонационный строй блатной речи, как этот строй отражается в пении рок-певцов и т.д. Словом, перед нами научный трактат, в котором автор по отношению к мату занимает вполне здравую позицию.
“Феня — одно из моих важных приобретений”, — утверждает Фрид. И в доказательство в приложении к книге приводит рассказ, написанный вместе с Дунским на чистой фене, — “Лучший из них”. Блестящее, виртуозное сочинение!
Кстати, Фрид отмечает и показывает, что в блатных песнях практически не встречается мат, а многие песни переделаны из старых народных.
Его персонажи употребляют мат с той естественностью, с какой пьют воду. И надо сказать, всегда там, где нужно, без напряга, всегда точно, оттого выразительно и, как правило, невероятно смешно. Конечно, это заслуга автора, его выбор. Увы, не могу привести примеров — вне контекста они теряют смысл, комичность и обаяние.
Потратив столько слов и бумаги, чувствую, что почти ничего не сказала об этих книгах и авторах, что хотелось сказать, — так много заключено в них мыслей и чувств, страданий, мужества, любви, стойкости, верности себе. Так много фантастических судеб, так широка панорама жизни, так ярко вобрано время, что каждый из авторов, вслед за Окуджавой, мог бы сказать: “Да, я пишу исторический роман”.
Э. Мороз
* Напомню, что помимо названных по сценариям В. Фрида и Ю. Дунского были сняты фильмы — “Сказ про то, как царь Петр арапа женил”, “Экипаж”, “Сказка странствий”, “Не бойся, я с тобой”. В постановке Н. Акимова с большим успехом прошла комедия Даниила Аля в соавторстве с Львом Раковым “Опаснее врага”, в постановке Г. Товстоногова — пьеса Д. Аля “Правду! Ничего, кроме правды!” С тем же названием вышел сборник его пьес, а также книги о защитниках Ленинграда — “Приказа умирать не было”, “Дорога на Стрельну” и “Секрет Полишинеля”.
|