Вадим Дубнов. Кавказ особого назначения. Вадим Дубнов
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 4, 2024

№ 3, 2024

№ 2, 2024
№ 1, 2024

№ 12, 2023

№ 11, 2023
№ 10, 2023

№ 9, 2023

№ 8, 2023
№ 7, 2023

№ 6, 2023

№ 5, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Вадим Дубнов

Кавказ особого назначения

Об авторе | Вадим Павлович Дубнов родился в 1962 году в Киеве. Закончил Московский институт инженеров транспорта по специальности “Прикладная математика”. С 1994 по 2006 год работал в журнале “Новое время” обозревателем, редактором отдела политики, заместителем главного редактора. После смены собственника журнала работал в газете “Газета”, сотрудничал с российскими и зарубежными СМИ, с 2004 года — постоянный колумнист раздела “Комментарии” сетевого издания “Газета.ру”. С 2009 года — обозреватель Русской службы “Радио Свобода”.

 

Вадим Дубнов

Кавказ особого назначения

Родина на своих самых южных рубежах меня явно не ждала. Километровый мост через реку Самур, соединяющий Азербайджан и Россию, заканчивался наглухо закрытыми воротами. “Закрыто, — сказал пограничник голосом продавщицы и пояснил: — Здесь нет пешеходного погранперехода”. То есть пешком нельзя, только на колесах. Вернее, можно — если минут сорок подождать что-нибудь колесное и, проехав на нем метров десять, получить заветный штамп в паспорте. И попытавшись, наконец, с этим штампом начать свое путешествие по Кавказу, услышать уже на выходе с погранпоста: “Пешком нельзя. Ждите машину…”.

По мосту, кстати, курсируют в обе стороны специальные маршрутки. По сто рублей с пассажира. Мост еще в советские времена назывался Золотым. Без всякого намека на восточную цветистость.

Дагестан

Счастье в кредит

Россия начинается с Дербента. Самый древний и самый южный город России — как запущенный склад с реквизитом к восточной сказке, поставленной так давно, что об успехе постановки все уже давно забыли, научившись жить на подмостках. Но это история на тысячи лет старше самой России, она вместе с географией оказывается словно немного чужой, как и весь Дагестан. Хотя и сам Дербент, где азербайджанцы переплавили в себе потомков персов и арабов, русские стали просто одним из кавказских народов, а евреи говорят на персидском, оказался Дагестаном словно лишь по прихоти истории, в чем, кажется, и черпал свое городское, такое непонятное Махачкале или Хасавюрту, вдохновение.

Еще несколько лет назад здесь не слышали ни о ваххабитах, ни о беспощадной войне за власть. В Дербенте и думать не думали, что их выборы станут событием общероссийского значения.

Путь к нынешней катастрофе, которым Дагестан шел десятилетиями, в Дербенте можно изучать по нескольким последним годам. Здесь нет работы, как в древних кварталах нет воды, но за высокими заборами, в тенистых двориках ничего не напоминает о разбитых мостовых. Здесь машина может чиниться с дедовских времен, но дом — всегда торжество евроремонта и особого южного уюта. “Работа у дагестанца не заканчивается” — смеются дагестанцы, и работа — это и есть дом, ради которого откладывается каждый рубль.

И эту форму благосостояния можно было принять за тайну, если бы ее кто-нибудь скрывал. Никто не собирается бить тревогу по поводу поистине африканского уровня детской смертности — и правильно. Ребенок рождается здесь так же внезапно, как и умирает после получения детского пособия. Цена инвестиции — всего две справки. Количество пенсионеров тоже должно бы взволновать демографов, но и они спокойны. Страшный бич Дагестана — повальная инвалидность, и если, скажем, девушка не имеет соответствующего свидетельства, ее шансы выйти замуж, говорят, существенно снижаются — кому нужна нищая жена. Услуга в последнее время дорожает. Если еще недавно справка оценивалась в полугодовую доходность, то есть тысяч в тридцать рублей, то теперь ставки выросли вдвое. Зато, как говорят знающие люди, теперь ее можно купить в кредит.

“И вы думаете, что в Москве этого не знают?” — запальчиво спрашивает лидер коммунистов затерянного в горах Табасаранского района Казихан Курбанов. Коммунистов он не любит, но другой формы хоть какой-то оппозиционности не видит. Когда он пошел регистрировать учрежденный им Антикоррупционный комитет, с него, разумеется, попросили взятку. Он знает ответ на свой вопрос. “Просто Москве легче завалить нас халявными деньгами, чем что-то придумать. А когда деньги кончатся? Или кому-то станет их для нас жалко? Что будет? Я скажу: будет Киргизия”.

Дагестанский экономист Михаил Чернышев, не боясь Киргизии, мечтает о том дне, когда Дагестан оторвут от бюджетной кормушки. Но, кажется, он не очень верит в то, что этот день близок. В связи с чем дает, кажется, исчерпывающую формулировку.

— Отношение Москвы к Дагестану совершенно колониальное, но хуже другое: у нас нет ресурсов, которыми колония может быть интересна. Банановая республика — без бананов. Поэтому к нам не идет никто, кто мог бы колонию хоть как-то модернизировать, поднять с ее феодального уровня. А единственным ресурсом — в отсутствие газа, нефти, рыбы или золота — становится близость к бюджетным потокам.

Все остальное — вторичные следствия. Включая и то, что так заунывно принято перечислять в списке корней зла — терроризм и коррупцию.

Охрана для и.о.

В Дагестане убивают милиционеров, боевиков, тех, кого подозревают, что они боевики, министров, глав местных администраций. Недавно убитого главу администрации Магарамкентского района на юге Дагестана, недалеко от Дербента, сменил новый, в начале июня его тоже убили. “Расстрельная должность, ничего не поделаешь”, — объясняет коллега. Глава администрации, может быть, и не хотел бы на этой должности работать, но надо, потому что на него уже сделаны ставки у тех, кто повыше. Но у соперников тех, кто повыше, сделаны другие ставки, и глава администрации вынужден ждать, кто выстрелит первым. А еще есть “лесные братья”, у которых имеются свои вопросы. Точно так же, говорят, не хотел быть мэром Дербента Феликс Казиахметов. Но пришлось. Ставки были куда как высоки — служивший тогда президентом Муху Алиев должен был показать Москве, что контролирует ситуацию в республике сверху донизу. А соперники Муху Алиева должны были показать обратное.

Так в Дербент пришла большая политика. Через Дербент пролегли все дагестанские фронты, здесь столкнулись в великой, будто бы за сам пост президента, битве все самые значимые фигуры полыхающей республики. Как победил, не желая того, Казиахметов вместе с президентом Муху Алиевым, знает теперь вся Россия и ее Верховный суд, который результаты выборов отменил. Казиахметов, который был до этого мэром, свою должность сохранил. Однако Муху Алиев не доказал того, что должен был доказать. Феликс Казиахметов с явным облегчением покинул свой пост.

Только в том-то и суть Дагестана, что любой руководитель здесь — лишь исполняющий обязанности. Которому очень нужна охрана.

Мэр Хасавюрта Сайгидпаша Умаханов — один из дагестанских тяжеловесов первого порядка и первого призыва и один из немногих, кто из этого состава по сей день жив. “За всеми терактами, которые здесь происходят, стоит какой-нибудь богатый дагестанец, который рвется к власти”, — убежден он. Он ищет деликатные формулировки.

— Новый президент Дагестана Магомедсалам Магомедов — парень молодой, грамотный. Но если бы он был самостоятельным руководителем, может быть, что-то бы и получилось. Я думаю, у него есть какие-то обязательства, которые мешают ему работать. И те люди, которым он дал обязательства, мне кажется, слишком многого хотят.

Умаханов не называет этих людей, хотя дает понять, что иные из них проживают в Москве. У него ко многим из них свои счеты, но, кажется, он невольно выдал политическое дополнение к той исчерпывающей формуле про банановую республику без бананов, но с бюджетными дотациями, которую вывел экономист Чернышев.

Вертикаль и ее вольница

В Дагестане уже давно перестали, как заклинание, повторять миф о сложившемся национальном разделении труда: аварцы, дескать, занимаются нефтью, даргинцы — шерстью, лакцы — рыбой, и все это — часть тонкой балансовой настройки говорящего на сорока языках Дагестана. На самом деле уже давным-давно здесь убивают за право быть диспетчером того потока, который называется бюджетными дотациями. Это называлось борьбой за власть, в которой при всей своей беспредельности были хоть какие-то закономерности и даже некоторые компромиссы. Гаджимурад Камалов, бизнесмен и издатель популярной в Дагестане газеты “Черновик”, объясняет наблюдаемую динамику так, как и положено выпускнику физфака.

— По крайней мере, была формула, по которой можно было хотя бы оценить ситуацию — о том, чтобы ее просчитать, речи не было никогда. Имелось такое политическое число Авогадро. Одни беспредельщики увеличивали критическую массу с одной стороны, другие беспредельщики увеличивали ее с другой стороны, и это позволяло канатоходцу-лидеру удерживать равновесие. Но любая попытка навести порядок чревата. Скажем, Муху Алиев пытался провести системные изменения на таможне. И что получилось: из организма была вырвана голова, а все, что было заражено, ушло вовнутрь, и теперь это уже даже не контролируется.

А потом необходимость договариваться и составлять хоть временные коалиции отпала сама собой: лидера республики стала назначать Москва. Теперь силу надо было показывать не друг другу, а Кремлю, и договариваться между собой стало почти не о чем.

А великих беспредельщиков в Дагестане остались единицы — кто-то ушел, но большая часть просто отстреляна. Правозащитник Заур Газиев вспоминает убитого в прошлом году министра внутренних дел Адильгирея Магомедтагирова, и уже никто с традиционной уверенностью не говорит, что он стал жертвой “лесного” подполья.

— Весь Дагестан знал, что Магомедтагиров контролировал участок нефтепровода Баку — Новороссийск от Махачкалы до границы с Азербайджаном — со всеми врезками, “самоварами” — кустарной нефтеперегонкой, таможней. И, конечно, ему надо было договариваться со всеми центрами силы.

А теперь место Магомедтагирова заняли эти самые центры силы помельче. В полном соответствии с законами вертикали: на каждой ее ветке висит список обязательств перед теми, кто веткой повыше. Москва, как известно, ставит на сильного, а бесспорно сильного в Дагестане нет, поэтому вертикаль президентом по сути и заканчивается. Ниже начинается вольница, при которой день без контртеррористической операции или убийства в Дагестане как редкий праздник, которого никто уже и не ждет. В Дербенте, кажется, уже на полном серьезе решили считать себя центром дагестанской политики. “Через год начнем Магомедсалама валить”, — доверительно анонсировал свои планы один из местных делателей местных королей.

Лес навсегда

Заур Газиев рассказывает обычную для Дагестана историю.

Гусейн Мусалаев был младшим братом шести сестер, и можно только догадываться, как ждал его появления отец. В двадцать лет Гусейн женится. У него две дочки. К его отцу приходит милиция: ваш сын изнасиловал девушку. Гаджияв Мусалаев, сам бывший милиционер, начинает собственное расследование. Девушка признается: оговорить его сына ее заставили. Мусалаев-старший с ее помощью составляет фоторобот, добивается нового расследования, сына, уже три месяца просидевшего в СИЗО, выпускают и даже дают компенсацию порядка 90 тысяч рублей.

Однако через восемь месяцев к Гусейну снова приходят: ты, дескать, похож на того, кто совершил ограбление в Буйнакске. Отец снова проводит свое расследование. Сына опять отпускают. Через полгода новая история — теперь связанная с хранением оружия. Снова забирают и люто бьют. Снова выпускают.

И парень, как следовало ожидать, уходит в лес — боевиков здесь называют на старый советский манер “лесными братьями”. Отец снова бросается на поиски, и ему советуют: “Спроси у ментов”. Знакомый милиционер организует ему встречу в одном из РУВД с одним из лесных командиров. Тот возвращает ему сына, который в лесу довольно быстро почувствовал себя чужим.

Люди, посвященные в процесс, утверждают: тех, кто приходит в лес, боевики фотографируют и MMS-ками отправляют фото милиционерам, лишая новобранцев обратной дороги. Проверить это невозможно. Но с Мусалаевым происходит следующее. Он возвращается, полгода не выходит из дома. А потом однажды за ним приходит машина от вчерашних лесных коллег. На первом же перекрестке машину расстреливают милиционеры.

— “Лесники” сами сдают тех, кто уходит от них, — убежден Газиев, — у них есть налаженные связи и договоренности с милиционерами. Они нужны друг другу. Милиционеры получают неплохие бюджеты на борьбу с лесом, лесные получают наводки на тех, кто хорошо зарабатывает. Менты пополняют свою отчетность за счет мелкой пехоты, которой боевикам не жалко.

Человек из исламского государства

“Где в Махачкале улица Салаватова?” — на бегу спросил я у администратора гостиницы. “А что случилось?” “Контртеррористическая операция”, — бездумно выпалил я, и она, охнув, села: “Я там живу…”.

Впрочем, больше, кажется, новость никого не взволновала. Зевак, собравшихся у оцепленного квартала в центре города, было не больше, чем телеоператоров местных каналов, скучавших в ожидании спецпредставителя ФСБ. По заранее известному сценарию он после нескольких часов вялой перестрелки должен был выйти из-за кулис и чеканно сообщить, сколько убито боевиков (три), к чему кто из них причастен (к теракту в Каспийске) и нет ли среди них лидера дагестанского подполья Магомедали Вагабова (нет)…

— Про Вагабова, когда я учился в университете, ходили легенды, — вспоминает Газиев. — Он мог на спор выпить трехлитровый баллон пива. Он был душой студенческого театра миниатюр, он любил женщин, и женщины любили его. Что должно было случиться, чтобы такой человек ушел в ислам и стал лидером подполья?

В тот ислам, который одни называют радикальным, другие — истинным, третьи ваххабизмом, Вагабов, рассказывают, ушел еще в середине 90-х. В то время многие из тех, чья юность выпала на излет атеистической эпохи, оказавшись в Саудовской Аравии, Иордании или Египте, обнаружили, что увиденный там ислам совсем не похож на то, что они привыкли считать исламом на родине. Эти прозрения органично вплетались в романтическую ткань открытий ранних 90-х, но религиозного диспута не получилось, как, впрочем, не получается его в таких случаях никогда.

“Нельзя брать из ислама только то, что нравится”, — наставляет меня в элитном махачкалинском кафе молодой человек со светским юридическим и двумя исламскими образованиями. Он и его спутник, вполне интеллигентного вида человек средних лет, некогда авторитетная фигура в местном криминале, не бравируют своей связью с лесом, это данность, из которой в разговоре и приходится исходить. “Ислам надо принимать полностью”. Это значит, что привычка жить по адату, то есть по традиции, а не по шариату, порочна, а с пороком надо бороться. В сложившейся традиции нормы ислама вполне комфортно сочетаются со светскими вольностями, в чем, собственно, и назначение традиции, и чем традиция большинству и нравится. “Вы спрашиваете, что первично — адат или шариат, и тем самым выдаете в себе атеиста, — резюмировал “лесной” богослов. — У вас получается, что традиция была всегда, а потом кто-то пришел и написал Коран. Но мы-то знаем, что все было наоборот”. И — очередной аят, который декларируется на арабском.

Между тем, “истинные” мусульмане, кажется, сами еще не до конца разобрались в своих планах. Государство, функционирующее по законам шариата, — это понятно, но дальше начинаются разночтения. Расул, торгующий в центре Махачкалы холодильниками и кондиционерами, призывающий не смотреть на женщин с вожделением, честно признается, что с искушениями бороться непросто и ему самому. Он полагает, что в будущем государстве, построенном по законам чистого ислама, всем, кому эти законы не понравятся, надо позволить уехать, не платя ни копейки за вывозимое имущество. “Лесной” богослов называет Расула провокатором, но и сам, кажется, не уверен в существовании модели, по которой неистинное меньшинство будет уживаться с истинным большинством. Он вспоминает средневековую арабскую Испанию, которая была торжеством веротерпимости. “Но, согласитесь, исламское государство в вашей модели сродни коммунизму или царствию небесному — это не вопрос одной — двух пятилеток…” Он снисходительно улыбается и снова что-то выразительно зачитывает наизусть на арабском…

Но, возможно, если бы дело ограничивалось лишь тем раздражением, которое естественным образом вызывали неофиты у тех, кто, ни в чем себе не отказывая, полагал себя добрыми мусульманами, все могло бы несколькими драками и обойтись. Накал Варфоломеевской ночи в планы оппонентов ни с одной, ни с другой стороны не входил. Но уже вовсю разыгрывалась чеченская драма, уже готовилось к назначению виновными мировое исламо-террористическое подполье. Тем более что и сами борцы за веру, назвавшие себя салафитами, к своей борьбе были готовы с самого начала.

“Что такое “ислам”? — продолжают меня экзаменовать и ставят двойку: — Ислам — это покорность”. Но в том-то, кажется, и лукавство, что это не просто покорность — это покорность Аллаху. И если он велит очистить ислам, надо быть готовым к покорности любой ценой. Нельзя принимать ислам фрагментами. У Абу-Муслима, торгующего на дербентском рынке джинсами, исчез брат, и на то, что он жив, никто уже особенно не надеется. Абу-Муслим готов к вопросу, почему он еще не ушел в лес. Его ответ “не все из нас в лесу” звучит, кажется, как “всему свое время”. “Мы победим!” — сказал он, хотя я спросил его всего лишь о готовности к диалогу с официальной мечетью.

Идеалисты, мстители, бандиты

Однако, никто не мешает Абу-Муслиму торговать джинсами, а Расулу в центре Махачкалы — кондиционерами. И наши непреклонные собеседники с хорошим знанием арабского не выказывают в кафе в центре Махачкалы ни малейших признаков беспокойства за свою безопасность. Да и вообще, по улицам дагестанских городов и сел в немалом количестве ходят мужчины и женщины, своим видом вполне способные вызвать подозрение в том, что ислам они принимают целиком. “Есть ситуации, в которых мусульманину позволено лгать, — объясняют мне. — В частности, когда признание религиозных взглядов может быть опасным”. Но и лгать по этому поводу тоже никто не собирается. Хоть никто не удивится, если завтра за тем же Абу-Муслимом все-таки придут.

— За что забирают людей? — переспрашивает адвокат Сапият Магомедова. — Да за все что угодно. Скажем, подвез таксист незнакомого человека. Откуда ему знать, что он из леса? Но к таксисту приходят, его забирают. Пытки душераздирающие. И когда вам говорят, что посадят на бутылку или на ваших глазах изнасилуют жену, вы подпишете все, что угодно — потому что они все это на самом деле делают.

Но Сапият занимается отнюдь не только теми, кто подозревается в связях с подпольем. Через две недели после нашего разговора ее жестоко избили в Хасавюртском ГУВД, когда она попыталась встретиться со своей подзащитной. Подзащитная никакого отношения к лесу не имела — она просто пыталась спастись от милиционера, который ее не только насиловал, но еще и вымогал деньги за то, что оставит это в секрете. “Выкиньте эту сучку!” — кричал начальник ГУВД людям в маске, избивавшим Сапият, а за две недели до этого она рассказывала про задержанную женщину, которую избивали в камере: “Причем били по женским частям тела, так, чтобы она не могла показать следы побоев адвокату-мужчине”. Я тогда, еще чего-то не понимая, наивно спрашивал: “Почему милиционеры не боятся? Ведь есть родственники, есть тот же лес, в конце концов?” — “А почему они должны бояться?” — спрашивала Сапият, не понимая, почему дагестанские милиционеры должны чем-то принципиально отличаться от своих общероссийских коллег.

В том-то и дело, что милиция в Дагестане обычная, и ей в общем-то все равно, кому ломать кости и с кого брать деньги — с таксиста, подвезшего “лесного брата”, или Гусейна Мусалаева, которого оговорила жертва изнасилования. Обычная практика. Но дело происходит в Дагестане.

— Сколько осталось бы в лесу народу, если бы вдруг все ваши религиозные требования были удовлетворены? — спросил я у своего собеседника в махачкалинском кафе. “Около трети”, — ответил он. Он не заметил случайного подвоха, улыбнулся и поправился: “То есть, нет, никого бы не осталось”. Но его первая нечаянная искренность приблизила наше общее понимание к оценкам других наблюдателей: стойких борцов за построение исламского государства в лесу не более половины.

Подполье развивается уже по собственным законам, весьма далеким от шариатских. Идеалы леса оказываются близки и обычному криминальному беспределу. В лес уходит Гусейн Мусалаев. В лес идут те, у кого остается в жизни одна радость — завалить мента. Идеалисты, мстители и бандиты переплавляются в одном котле, превратившись в воинство, которому, с одной стороны, уже нечего терять, а с другой особенно и непонятно, за что воевать.

Остается только одно — конечно же, исламское государство.

Закон ваххабизма

“А бывает такое, что “лесу” кого-нибудь заказывают, чтоб не тратить время и патроны самому?” спросил я у Сапият Магомедовой. “Конечно”.

Лес стал органичной частью дагестанского ландшафта. Тем более размытого, чем меньше необходимости у “лесных” на самом деле сидеть в лесу. Куда удобнее жить дома. О чем милиция не может не знать. Если все соседи знают, что у соседки родился ребенок, и все знают, что ее муж — в лесу. Да ведь и не в лес носят деньги те, кого “лесные” считают достаточно обеспеченными, чтобы удостоить отправленной флэшкой, на которой записывается высокопарное обращение с предложением поделиться во имя, конечно, Аллаха, и от таких предложений отказываться здесь не принято. “Ни один глава администрации не выживет, если не будет поддерживать конструктивного диалога с боевиками” — уверены разбирающиеся в вопросе люди. В Хасавюрте взорвали магазин, торгующий водкой. Что это было — послание на шариатскую тему или просто назидание тем, кто вовремя не расплатился? Или, в самом деле, и то, и другое?

“Мы просто хотим таких же прав, какие имеет официальная мечеть”, — настаивает богослов. Он, конечно, имеет в виду право проповедовать. Но у официальной мечети сегодня, говорят, есть и другие проблемы: ее очень интересует вопрос о распределении долей в махачкалинском порту. И мечеть альтернативная об этом, конечно, тоже знает.

Тем временем богословский диспут в нашем махачкалинском кафе меняет тональность. “Да, — признают они, — в последнее время появились признаки того, что дагестанская власть готова пойти на диалог”. И даже дает понять, что готова отменить закон о запрете ваххабизма, принятый еще в 1999 году. Только, говорят, Москва против. Пребывать в уверенности в том, что дело именно в ваххабизме, ей по-прежнему ничего не мешает.

ЧЕЧНЯ

Фараон, сын муфтия

По центральной площади Грозного удрученно брели чеченские телевизионщики. “Не хочет народ на камеру говорить. А всего-то и просим, чтобы рассказали, за кого болеют на чемпионате мира…” Я с пониманием кивнул. Я это уже прошел, пытаясь разговорить хоть кого-нибудь из прохожих, хоть о чем-нибудь, хоть со словами благодарности власти. “Нет, — опасливо отвечали прохожие, — спросите у кого-нибудь другого…”

Мы нашли друг друга. Я со всей прямотой рассказал эфиру Чеченского телевидения о своих симпатиях испанцам. Корреспонденты чеченского телевидения так же честно изложили мне свое видение переживаемого Чечней исторического момента:

— Спасибо нашей власти, лично Рамзану Кадырову за то, что так расцвела республика! У нас строятся дома, у нас есть прекрасная футбольная команда, волейбольная команда… И, иншалла, будет хоккейная…

Глобус Чечни

В том, что чеченская хоккейная команда непременно будет играть в Континентальной хоккейной лиге, сомнений почти нет. По крайней мере у того, кто, бродя по развалинам Грозного лет семь назад, не мог себе и представить, что увидит на месте этих руин сегодня. Там, где катакомбы казались вечными, а люди бродили словно тени, потому что людям здесь делать было нечего, теперь город-сад. С просторными площадями и широкими проспектами, с парками, в которых по выходным гуляют счастливые горожане, с кофейнями и бутиками на проспекте Путина, и этот проспект должны увенчать пять настоящих небоскребов. Гудермес, который разрушен не был, но и городом мог считаться лишь по понятиям чечено-ингушской урбанизации, теперь выглядит так, как и должна выглядеть неофициальная столица, давшая миру героя, и строительство продолжается, не останавливаясь ни на миг, словно и нет никакого кризиса.

Счастье должно иметь формулу, которую, конечно, никто не обязан открывать первому встречному. Но пусть не формула — хотя бы какие-нибудь цифры. Рамзан Адалаев, человек, который должен знать об экономике все, потому что именно по экономике замещает главу гудермесской администрации, смущенно улыбается: “Не знаю”. “Количество построенных метров?” — “Не знаю”. — “Общий бюджет восстановления?” — “Честное слово, не знаю!”

Адалаеву вдруг приходит в голову спасительная мысль: “А вы обратитесь со своими вопросами к самому Рамзану Ахмадовичу…”.

— Но он же не экономист, не строитель, не менеджер…

— Так в этом и феномен: он не строитель и не менеджер, но все понимает намного лучше любого строителя и экономиста!

…Байсангур Бенойский — чеченский герой Кавказской войны, славой немногим уступающий самому Шамилю. “Бесстрашие Байсангура, мудрость шейха Мансура, проницательность великих имамов — все это соединилось в одном человеке: Ахмаде-хаджи Кадырове” — писала одна популярная чеченская газета в годовщину гибели ичкерийского муфтия, ставшего чеченским президентом. Про его сына пока таких од не возносят, но в этом нет никакой необходимости. Со всех фасадов смотрят Рамзан с отцом, Рамзан с Путиным, Рамзан с Медведевым, Рамзан в темных очках и в ковбойке — “Я — за молодежь”, Рамзан в камуфляже. Чуть нарушает общую гармонию некоторый диссонанс с первоисточником: “Спасибо Рамзану за заботу о детях!”.

Но дело не в этом, и даже не в огромном глобусе на въезде в город, рядом с российской военной базой в Ханкале, на котором начертано “Грозный — центр мира”, и “мир”, видимо, следует читать в обоих его смыслах. Тому, кто уже стал Большим Братом, не надо быть Байсангуром. Он — Лидер, он вместо отца стал Отцом Нации. Он треплет за холку скакуна и задумчиво произносит: “А почему бы нам не вывести нашу чеченскую породу лошадей?”. Говорит по-чеченски: “нохч пород”, но все понятно, и все, даже хоккейная команда, меркнет перед очередными планами: “Почему бы нам не послать в космос чеченского космонавта”…

Тот, кто попал в Грозный впервые, кто Чечню видел в руинах только по телевизору, и в самом деле уедет потрясенным. И заключить: что бы ни говорили — молодец Рамзан, кто и где еще мог бы такое совершить?

Новое имя для проспекта

В чеченском городе Солнца по окончании рабочего дня становится тихо и безлюдно. Здесь не живут, да и, по правде сказать, приличествующего случаю количества чиновников тоже пока не набирается. Знакомый в Гудермесе, вполне благополучно нашедший себя при новой власти, везет меня к себе домой. Не в одну из роскошных новостроек — он привычно предпочитает свой старый дом в старой части города.

Тайна чеченского счастья скрыта не очень глубоко. Примерно в том же духе проходили первые работы по восстановлению Грозного. Строя на свои — то есть на собранные жесткой рукой правителя со всех, и экономя на всем, чеченская власть предъявляла Москве смету, рассчитанную по официальным расценкам, то есть в разы больше. Бонусы из Москвы поступали бесперебойно, несмотря на вечное удивление федерального Минфина, для которого бой с Кадыровым за каждую копейку стал поистине вечным. Но на то именем Путина и назван бывший грозненский проспект Победы, чтобы даже недоплаченного российской казной организаторам чеченского возрождения вполне хватало.

Сегодня технология осталась прежней, но больше размах и намного сильнее чеченская власть. Замглавы администрации одного горного села долго подбирал точное слово для обозначения того финансового потока, который оросил их край. Не инвестиции, не дотации… Кредит? “Да, кредит. Новый глава администрации привез сюда своих друзей-бизнесменов, они осмотрелись и вместе с главой дали нам в долг”. То есть главный чиновник дает себе и своим подчиненным в долг для исполнения служебных функций — действительно, точного слова сразу не подберешь. “Уже расплатились?” — “Еще нет…” Из каких средств расплачивается местная администрация? Из тех, которые придут из Грозного, в который они, соответственно придут из Москвы, в количествах, достойных самого удачливого инвестора.

У Рамзана Кадырова теперь есть разветвленная и действенная сеть разбогатевших соратников, всем ему обязанных. Каждый из них получил задание, и это задание исполняется с тем большим задором, чем больше всеобщая уверенность в несокрушимой мощи патрона. А есть ведь еще и богатые соотечественники, которые одновременно осознали свой долг перед родиной. У Дагестана есть Сулейман Керимов, в Ингушетии — Гуцериев, но это те, кто на слуху, а сколько их, безымянных, но богатых подвижников социальной ответственности бизнеса? В Чечне таких, может быть, и побольше, чем у соседей. Не говоря о том, что ее сыном является Руслан Байсаров. Именно ему выпала честь строить горнолыжный курорт мирового класса. На самой границе с Грузией. Деньги, говорят, уже выделены.

Как провожают журналистов

Итум-Кале, село в несколько сотен жителей, оспаривает право считаться красивейшим местом Чечни с соседями-шатойцами. “Двадцать лет не могу доехать до Итум-Кале”, — вздохнул таксист из Шатоя, пускаясь в путь, еще не зная, что и на этот раз он эти заветные 12 километров снова не преодолеет. Банальная проверка документов на горной дороге обернулась многочасовым задержанием. Чеченские милиционеры извинялись и звали к столу. “Еще немного подождем, вот ФСБ приедет, и все решится…” — “А в чем вообще проблема?” — “Режим КТО”.

В этих местах, где хочется остаться навсегда среди водопадов и фьордов, режим контртеррористической операции не отменен, хоть признаков терроризма здесь не наблюдали с прошлой осени. Но приехавший часа через три лейтенант ФСБ беспрестанно связывался с кем-то, и, судя по сосредоточенности лейтенантского лица, этот кто-то должен был быть Центром. “Как вас зовут?” — спросил я. “Военная тайна”. Чеченцы вежливо отошли, чтобы не пугать лейтенанта громким смехом. “А как же будут туристы ездить на горнолыжный курорт? С охраной?” Чеченцы не поняли. “Какой курорт? А, байсаровский… Вы что, правда думаете, его кто-то будет строить?”

Ночью в ФСБ было принято решение: отправить меня обратно в Шатой. Снова приехал лейтенант, и, срывая на нем досаду за депортацию, я сказал: “Я раскрыл вашу военную тайну”. И назвал его по имени. Он смущенно опустил глаза. “Да. Только я вас прошу: больше никому не говорите…”

И только начальник шатойского ФСБ не знал, чему смеяться больше: незадачливости моей поездки, глубине связанной с нею разработки или самому себе, который должен был наконец решить, что со мной делать. “Может, интервью?” — предложил я компромиссный вариант.

В общем, никаких боевиков в этих краях, по словам начальника, нет. “По крайней мере, постоянно. Они передвигаются совсем небольшими группами, по три—пять человек, и долго в одном месте не остаются”. В общем, ловить их бессмысленно, на что, судя по всему, никто особенно сил и не тратит.

В отличие от Дагестана с его неутихающей финансово-политической вольницей, в Чечне боевое подполье действительно перестает быть серьезным фактором. Вопрос, который в Дагестане звучит для подполья как “против ментов, но с их помощью”, в Чечне решен окончательно с формулировкой “ментом быть выгоднее, чем боевиком”. То есть те, кто когда-то не успел уйти в лес или по каким-то причинам там не задержался, нашел себя в структурах людей с ружьем у Кадырова, что во всех отношениях комфортнее. Лес становится вещью в себе. И дерется — как Портос, потому что дерется, потому что обратного пути нет, как нет и обильного притока новых сил.

Как полагает Хеда Саратова, руководитель чеченской правозащитной организации “Объектив”, сам Кадыров боевого опыта не имеет, но, окружив себя людьми, у которых другого опыта зачастую и нет, разделил функции: они знают, как бороться с подпольем, он заряжает их лютой беспощадностью. А поскольку вся его жизнь в атмосфере этой лютости и прошла, и другого — кроме, понятно, встреч с Путиным и пары академических званий — в ней ничего не было, она вкупе с поистине звериной энергией становится той силой, которая согнула Чечню, одновременно ее отстроив. Любой министр или начальник отделения милиции знает: неподчинение или простая нерадивость чревата не просто потерей кресла и денег. Он рискует стать изгоем, что, впрочем, тоже будет выглядеть везением и признаком того, что Рамзан обозлен не до конца. “Я не думаю, что Наташу Эстемирову убил именно он, — полагает Саратова, подруга Наташи. — Но он мог об этом подумать, а для подчиненных мысль Рамзана — прямое руководство к действию”.

И Чечня тихо ворчит, наблюдая за бесчинствами этих подчиненных, гоняющих по проспекту Путина на бронированных джипах или устраивающих очередную облаву. Как говорят правозащитники, количество бесследных исчезновений людей в последнее время уменьшилось. Теперь пропавшие обнаруживаются — либо мертвые с непременной гранатой в руке, либо в суде, во всем признающиеся. “Наслушавшись, как здесь все хорошо, парень решил вернуться в родную Ассиновскую из Польши, — рассказывает Саратова. — Едва он появился, дома, его забрали. Избили. Отпустили. В мечети к нему подошел начальник милиции и сказал: “Как ты похож на “шайтана”!” Шайтанами называют боевиков. Снова забрали и избили. Он решил уехать. В Ростове его с поезда снимает чеченская милиция из Серноводска. В итоге суд, он во всем признается…”

Идеальная вертикаль

Люди, которые готовы хоть что-то сказать, назначают встречу на оживленном перекрестке, но минут через пять начинают тревожно оглядываться по сторонам. И только старик, помнящий, что мы стоим там, где когда-то стоял президентский дворец Дудаева, пытливо всмотревшись в незнакомца, тихо роняет: “Все забыто. И никто ни за что не ответил…”.

…Конечно, это случилось не сегодня и не вчера, хотя еще, кажется, позавчера чеченцы, узнав в человеке журналиста, привычно окружали его нескончаемой новостной лентой, не забывая при этом еще и обсудить и актуалии мировой политики. Предъявляя свой счет Масхадову за его слабость, они, тем не менее, прекрасно знали, что Кадыров-старший, вручивший Кремлю ключи от Чечни, ни при каких условиях не будет избран на сколь-нибудь честном голосовании, а мысль о том, что ими может править Кадыров-младший, не тянула даже на скверный анекдот.

Но прекратились свист авиабомб и шелестение мин. Исчезли блокпосты. Оказалось, что, как и повсюду, дети могут ходить в детские сады, по выходным можно пойти на настоящий стадион с настоящим футболом, а в кофейне, удивляясь звуку собственного голоса, заказать двойной эспрессо. Ну да, исчезают люди. Но ведь если вести себя осмотрительно, то и ничего страшного, и что за зуд у этих правозащитников, они что, не понимают, что больше нет войны, и дети ходят в детский сад? Да, из компенсации за разрушенное жилье половину надо отдать чиновнику, в новых стильных многоэтажках квартиры покупать никто не собирается, и лично средний чеченец с этих чудес ничего для себя не получил. Но разве небоскреб — не символ уверенности в том, что больше не будут бомбить? К тому же по всем законам известной всей стране экономики шальные деньги все-таки тонкими струйками растекаются, и тому подтверждением — активно строящиеся на вчерашних пустырях близ Гудермеса поселки частных домов, каждый в 5—10 миллионов рублей ценой. А дом для чеченца — это главное.

“Нет, чеченцы ничего не забыли. Ни Кадырову, ни Путину, — задумчиво произносит Хеда Саратова. — Просто они упрятали это куда-то в глубину сознания”. Это значит, что они искренни и тогда, когда благодарят Кадырова, и тогда, когда, уже познакомившись поближе, вспоминают войну, и уже никакого Кадырова нет, а есть бомбежки и единственные честные выборы — выборы президента Масхадова. “Нас банально купили, — все так же тихо говорит старик и повторяет: — И все забыто”.

“Не забыто, — возражает мой старый грозненский знакомый. — Раз купили, значит, вопрос в цене. И если завтра шальное чудо вдруг прекратится, Кадырову вспомнят все. И первыми вспомнят его нынешние клевреты”.

А с продолжением чуда обнаруживаются естественные трудности. Появление хлопонинского полпредства в Чечне восприняли если не как черную метку, то, по крайней мере, как признак определенной усталости от Кадырова даже у того человека, которого он неустанно называет своим кумиром. Отношения с Хлопониным не лучезарны, а именно на него, как подозревают в Грозном, теперь и придется ему замыкаться — по замыслу тех, кого стали несколько тяготить постоянные визиты чеченского лидера в Кремль.

И идеальная вертикаль, нервничая, оказывается, обречена быть азартным игроком: она снова и снова повышает ставки. Она, не останавливаясь ни на минуту, строит, создает хоккейную команду и готовит своего космонавта. Великий и ужасный лидер обречен быть еще более великим и ужасным. Чтобы ему оплатили предыдущий счет, он должен выкатить новый и больший.

И счета оплачиваются. Пусть и не целиком. По крайней мере пока. Вот, собственно говоря, и вся история.

ИНГУШЕТИЯ

Полковнику никто не верит

Где в этих местах заканчивается Чечня и начинается Ингушетия, можно догадаться только по руинам, которые когда-то были селом Бамут — это Чечня. Пять километров по разбитой дороге без единого намека на административную границу — это уже Ингушетия, село Аршты. И никто не возьмется сказать точно, за какими, ингушскими или чеченскими боевиками здесь охотились в феврале, когда под огонь спецоперации попали мирные жители — то ли опять же ингуши, то ли чеченцы. Глава администрации Аршты Бейали Акиев проводит для меня экскурсию по селу и показывает в разные стороны света: там — чеченский Ачхой-Мартан, там — Грузия, там была стоянка для автобусов, которые привезли в тот день охотников за лесной черемшой, вайнахским лакомством и одним из немногих способов заработать. “Мы предупреждали за две недели: будет спецоперация, не ходите. Но вы же знаете наших людей…”

Спецоперация, о которой предупреждают за две недели, повергает в некоторое удивление даже видавших виды милиционеров. Для Резвана Бакашева здесь границ тоже нет — он и помощник Адама Делимханова, чеченского депутата и близкого сподвижника президента Кадырова, и охотник на боевиков в ингушских горах, — “Силовикам виднее. Но за восемнадцатью трупами так ведь никто и не пришел”.

Как официально принято считать, 18 боевиков в той спецоперации были убиты. По тем же официальным данным, погибли и четверо мирных жителей. Правозащитник Тимур Акиев, руководитель ингушского отделения “Мемориала”, тоже склонен полагать, что боевиков тогда в лесу накрыли, правда, более или менее уверен он в 14-ти. Почему вся эта февральская история вызвала такой резонанс? Да потому что все было организовано так, что погибших могло быть гораздо больше. “И еще, — добавляет Акиев, — те четверо погибших селян погибли не от минометного обстрела. Мы — не эксперты, мы можем не определить, с какого расстояния стреляли. Но уж ножевое ранение от огнестрельного мы все-таки отличим…”

Три задачи Юнус-Бека Евкурова

То, что произошло в феврале в Аршты, подняло на ноги всю Чечню и Ингушетию не только из-за того, что погибли четыре человека — такая арифметика здесь давно воображения не поражает. Дело, возможно, еще и в том, что это случилось почти одновременно с разрушением иллюзии, которой ингуши к этому времени жили уже почти два года.

Имя иллюзии — Юнус-Бек Евкуров. И будто бы и не плясала от счастья Ингушетия, как в честь всенародной победы, в день избавления от Мурата Зязикова. И будто бы все разом прозрели, догадавшись, что даже знаменитый полковой разведчик роль президента Ингушетии обречен исполнять в той же манере, в которой ее исполнял Зязиков.

Популярную гипотезу о том, что Евкурова будто бы подменили после покушения, в Ингушетии считают мифом. “Я не вижу, что изменилось, — недоумевает Тимур Акиев. — Позиция Евкурова относительно боевиков та же: он никогда не собирался вести себя с ними, как Кадыров. Если кто хочет вернуться — пожалуйста. Но сначала каждый должен получить по заслугам”.

“А вы как думаете — зачем его вообще ставили?” — спрашивает меня Магомед, молодой и удачливый бизнесмен, с весьма редкой для сегодняшней Ингушетии внешностью недавнего выпускника Гарварда. Он некоторое время вместе со всей Ингушетией питал надежды, а теперь знает ответ на свой вопрос, и мы, будто играя в слова, начинаем по очереди перечислять свои версии. К игре подключается его друг, вчера тоже бизнесмен, сегодня высокопоставленный госслужащий, то есть знающий ответы еще лучше, но — анонимно.

“Снять то нервное напряжение, которое создавала фигура Зязикова?” Правильно. Зязиков стал олицетворением всех генеральских московских мечтаний, которые казались несбыточными при Руслане Аушеве. Там, где раньше любые претензии на ингушскую власть со стороны московских людей в погонах встречали жесткий отпор, теперь царила приветливость готового исполнить любую прихоть официанта. Однако платить за это стремительным переходом от предчувствия гражданской войны к ее полномасштабному старту Москва была явно не готова. “Проблема Зязикова была в том, что он при полном беспределе силовиков не подавал голоса. Евкуров, по крайней мере, реагирует. В Ингушетии нельзя не реагировать”, — объясняет ингушский омбудсмен Джамбулат Оздоев.

В общем, следующий ход в нашей игре ходом почти и не считается, являясь продолжением первого: на место Зязикова должен был прийти человек, который, помимо прочего, должен вызывать аллюзии с Аушевым. Полковой разведчик — это уж никак не вчерашний замначальника астраханского ФСБ.

Дальше. “Закрыть на продолжительное время полемику на тему Пригородного района?” Правильно. Едва ли не первым значимым действием Евкурова были съезд ингушского народа, на котором эта московская задача была провозглашена, и местные выборы, без которых Ингушетия жила довольно долго в ожидании возвращения Пригородного района, все-таки состоялись без “исконных территорий”. И изрядной частью ингушей были сочтены предательством. Правда, тут трудно не согласиться с омбудсменом Оздоевым: “Я не понимаю, что значит: отдал Пригородный район. Чтобы отдать, этим надо обладать”. Тот же Оздоев, кстати, еще в те времена, когда и не помышлял о государственной должности, пытался донести до соотечественников простую мысль о том, что неплохо бы хоть как-то устроить жизнь на тех скромных просторах, которые у ингушей имеются и без Пригородного района. Соотечественников эта мысль не увлекала. Теперь все могут хоть на время перевести дух.

Но и это, кажется, не главное. Следующий ход. Может быть, самый главный. “И все, ради чего Евкуров сюда приехал, он должен сделать так, чтобы тем, кому было хорошо вчера при Зязикове, не стало хуже и сегодня при нем. В чем, собственно говоря, и залог стабильности…”

Люди, которые не возвращаются

Руслан Точиев, помыкавшись по якутским холодам, вернулся в родной Малгобек, где, в ожидании обещанной работы, промышлял частным извозом. Первый раз его задержали еще при Зязикове, но тогда он принял это за недоразумение. В ноябре 2008 года на заправке к его машине подъехали две белые “семерки” без номеров, и Руслан исчез. Обычная история, за исключением одного: как говорит отец Руслана Магомет Точиев, это было первое похищение эпохи Евкурова. Прошло без малого два года, уголовное дело по факту похищения человека пылится где-то на полке без движения. “Люди, которые так пропадают, как правило, уже не возвращаются?” — уточнил я у Тимура Акиева в “Мемориале”. “Как правило, не возвращаются”.

Таксист посадил в машину человека, подозревавшегося в связях с боевиками. По дороге увидел знакомого студента. Расстреляли всех троих. Во время спецоперации по задержанию двоих подозреваемых расстреляли их, а заодно и молодых жильцов дома. Их мать прибежала на шум из больницы, в которой работала медсестрой. Ее пропустили через оцепление и расстреляли — как пособницу, о чем и было торжественно отмечено в рапорте о спецоперации. У Тимура Акиева — толстые папки таких историй.

По официальной статистике, их тоже становится меньше. Но так называемый дворовой эфир транслирует совсем другое. И дело не в том, что официоз, может быть, и резонно призывает не верить досужим сплетникам. Дело в том, что эти сплетники уже не видят никакой разницы между временами Зязикова и временами Евкурова. А особенно запальчивые — и между ними вообще.

То, что в 2009 году боевики в Ингушетии значительно активизировались, официальная пропаганда объясняет двумя причинами. Первая — откуда-то у подполья появилось дополнительное финансирование. Версия вызывает зевоту даже у официальной пропаганды. Вторая: с приходом Евкурова с боевиками стали бороться, в связи с чем произошла и ответная реакция, включая знаменитое покушение. Опять без вдохновения.

Есть, впрочем, и третья версия. При Зязикове, что бы ни говорилось об ингушском подполье, отлаженной структурой оно отнюдь не являлось. То есть на территории Ингушетии имелись группы, приходившие из Чечни, но, если речь не шла о каких-то масштабных операциях вроде атаки на Назрань в 2004 году, эти боевики в Ингушетии больше отсиживались и лечились. Активность же местных боевиков сводилась больше к отчаянным акциям мщения, которые не требовали ни выучки, ни опыта, и у каждой из которых, соответственно, имелась своя предыстория с участием силовиков. Может быть, поэтому, кстати, ингушское подполье, в отличие от чеченского и дагестанского, не выдвинуло из своих рядов мало-мальски знаменитого лидера. Собственно, одним лишь Магасом их список и ограничивается, да и тот, прежде чем в июне быть задержанным, в Ингушетии, по мнению местных силовиков, не появлялся.

Но границы между Чечней и Ингушетией как не было, так и нет. И чеченские командиры по мере своего ухода на периферию чеченской жизни, не замечая разницы в ландшафте, продолжили свое расширение за счет соседней республики. Тем более что чеченские силовики это сделали намного раньше. Глава администрации Аршты Бейали Акиев обыденно, как сводку погоды, рассказывает, как чеченские милиционеры спокойно заезжают в село и забирают тех, кто им подозрителен. Впрочем, про такие истории рассказывают и в Назрани. Тимур Акиев вспоминает и случаи проявления ингушским руководством политической воли, чувствуя которую ингушские милиционеры иногда даже вступают в бой с чеченскими: “И несколько чеченцев как-то были убиты. Был приказ не пропускать — и их не пропустили”. Бывает такое нечасто, но и без того непростые натянутые отношения между Кадыровым и Евкуровым от этого лучше не становятся.

И Евкуров, зажатый между Москвой, Кадыровым и боевиками, продолжает галерею образов северокавказских кадровых подходов Москвы. Если в Дагестане в соответствии с ежечасно вычисляемым балансом вычисляется доминирующая на данный момент коалиция, если в Чечне, кроме этого сильного лидера, вообще нет никого и ничего, то единственным ресурсом Евкурова было то, что он не Зязиков. И, может быть, надо сказать слово в его защиту: не он виноват в том, что этого ресурса не хватило и на два года. Среди задач, сформулированных в ходе нашей игры в слова, не значилось ни одной из тех, которая могла сделать этот ресурс хоть сколь-нибудь самовоспроизводящимся.

Другое задание

А силовики как стреляли на поражение, так и продолжают стрелять, причем поражение становится все более массовым. “Почему?” — спросил я у правозащитника Акиева. “Потому что они сюда прикомандированы, и всем хочется вернуться домой живыми. Поэтому легче и безопаснее стрелять по всему живому”.

Но противоборство республики с подпольем отнюдь не является основным сюжетом ингушской жизни, будучи, как и везде на Северном Кавказе, лишь одним из вторичных ее проявлений. Однако описанный подход тех, кто прикомандирован к Ингушетии, имеет полное право считаться аллегорией.

“Ингушетия — кажется, единственный субъект Федерации, у которого в графе “промышленное производство” гордо значится ноль”, — объясняет бизнесмен Магомет. Даже то, что еще вчера могло бы дать хоть пару сотых, умерло — включая промышленные достижения времен пресловутой особой экономической зоны. Например, типография, которая должна была зачем-то стать едва ли не крупнейшей в регионе. “Оборудование износилось окончательно”, — печально произносит омбудсмен Оздоев, и, кажется, только статус государственного человека не позволяет ему улыбнуться. Из того, что было построено на доходы от зоны, функционируют из последних сил только гостиница да новый аэропорт, из которого как летал один рейс в Москву, так и летает.

И дело, конечно, не в Евкурове, который, как гласит современный ингушский эпос, ушел однажды из родного Тарского, обещав никогда больше в эти края не возвращаться. У него была славная биография, и ингуши его если и винят, то совсем не запальчиво и как-то обреченно. Мне объясняют то, что объясняли и в Дагестане, и в Чечне: Москве нужна от нас только лояльность и бюджетные откаты, и неужели никто там, в Кремле, не боится, что все рухнет и в лес начнут подаваться целыми селами или вместо леса все хлынут однажды на площадь? “А если не боятся, — печально подводит итог собеседник, вчерашний бизнесмен, сегодняшний госслужащий, — значит все будет еще больше загибаться, и зря кто-то думает, что загибаться дальше некуда. И никаких Киргизий”.

А человек, который однажды ушел из Тарского, в отличие от своего предшественника, не боится полемики, он реагирует и выступает, по его мобильному телефону могут звонить правозащитники. Но сами правозащитники признают: если об одном и том же ему расскажем мы и расскажут военные, он поверит последним. “Это позиция человека, который считает себя хозяином: говорите, пожалуйста, никто не мешает. Но решение буду принимать я”, — объясняет Акиев. И это решение будет таким, что обязательно понравится Москве.

Но перед Евкуровым был Зязиков, и, когда Зязиков ушел, на улицах танцевали счастливые люди. Эти люди из последних сил заставляют себя верить, что тогда было еще хуже, значит, надо из этих последних сил держаться хотя бы за Евкурова. И без того не слишком убедительная ингушская оппозиция теперь может регулярно общаться с президентом, и ей тоже только и остается вяло его защищать неизвестно от кого, обвиняя во всем его окружение, разогнать которое ему не позволяет, конечно, Москва. И никто лично, получается, не виноват в том, что, как и прежде, здание в Назрани, которое не могли продать за 22 миллиона, вдруг покупается для республиканского Минздрава за 70 миллионов. Впрочем, власть может и не называть это коррупцией. Совершенно искренне. Знакомый, вхожий в ингушскую власть, рассказывает про нее со смехом: “Там как-то очень удивились: если я дал бизнес своему брату, а он потом меня отблагодарил — разве это коррупция?”. Я на всякий случай уточнил у рассказчика: писать это можно — его не вычислят? Собеседник снова рассмеялся: думаете, только со мной делятся такими сомнениями?

Евкуров действительно ни в чем не виноват. Он просто выполняет совсем другое задание.

СЕВЕРНАЯ ОСЕТИЯ

Забытый форпост

Вице-спикер североосетинского парламента Станислав Кесаев, смеясь, вспомнил “Путешествие в Арзрум”: “Осетинцы — самое бедное племя из народов, обитающих на Кавказе”.

— Пушкин, кстати, удивлялся, что мы не боремся за свободу. Все вот кругом воюют, а мы нет. Можно было бы сказать, что осетины к покорению отнеслись с пониманием, хотя с пониманием к покорению никогда не относятся. Просто есть такое понятие — историческая необходимость. Это когда, будучи малочисленным народом, понимаешь, что не надо объявлять войну Китаю.

А я всего-то и спросил, где в Северной Осетии традиционные северокавказские проблемы. “А кто вообще сказал, что они существуют?” — ответил вице-спикер вопросом на вопрос.

Там, где ходят трамваи

С формальной точки зрения Черменский круг, обычный кольцевой разворот, является территорией Северной Осетии, но после осетино-ингушского конфликта 92-го года он стал неофициальной линией размежевания, которую все уже привыкли считать административной границей между Северной Осетией и Ингушетией. На самом же деле Черменский круг — рубеж почти метафизический.

Все, что по эту его сторону, — империя. Ее форпост. Уютный город отставных военных Владикавказ со старейшим русским театром и бульварами, по которым ходят трамваи. По ту сторону Черменского круга не ходят трамваи, потому что там, где живут будто бы временно, трамваи не нужны. За Черменским кругом нет городов, потому что их там никто не строил, кроме разве что древних персов, но первый город России Дербент им уже давно перестал быть, Махачкала, памятник революционной урбанизации Дикого Поля, городом стать так и не успел. В то, что по ту сторону Черменского круга, будто бы и незачем было вкладывать деньги, нервы и державную душу, потому что все это можно с удовольствием и комфортом вкладывать в форпост, гарнизон и русский Баден-Баден.

В теплых провинциальных городах вообще намного труднее уберечься от ностальгической рефлексии.

…Что при царе, что после него, в тихом очаровании теплой провинции кое в чем жилось, может быть, даже получше, чем в столицах. Про то, что случилось после империи, в Северной Осетии рассказывают так же, как рассказывают от этом в Воронеже или Сибири. Да, был ВПК. Ничего не осталось. Конечно, разрыв производственных цепочек. Еще здесь была горная металлургия. Дорога через поселки-рудники — словно экскурсия по памятникам былому благоденствию, которыми не только в моногородах обычно служат руины.

Но то, что за Черменским кругом, — озлобленная безнадежность, на окраинах империи — депрессия, такая же тихая и безропотная, как сама вчерашняя провинциальность. Министр экономики Заур Кучиев печально рисует картину происходящего, и картина привычна, из местной экзотики только одно: остановилось водочное производство, и это действительно удар. Умер даже знаменитый “Исток”, и Заур Кучиев с готовностью поддерживает версию о том, что завод просто “заказали” конкуренты. Но он оживляется и рассказывает мне про фотоэлектронные пластинки, которые республика делает лучше всех в стране, и, может быть, даже во всем мире, и будто бы это настоящий инновационный шанс и вообще Сколково, а не занятие для нескольких десятков счастливчиков.

Вице-спикеру Кесаеву уже и раньше приходилось выслушивать это подозрение — мол, какие-то вы, осетины, совсем не северокавказские. “И я, когда мне это говорят, стучу по дереву… Да, мы — часть большой страны, и из-за этого у нас имеются маленькие, но большие проблемы”.

В форпосте все спокойно

Во Владикавказе, как и повсюду на Северном Кавказе, все друг друга, кажется, знают, и мой старый знакомый, обнявшись с очередным прохожим, усмехнулся: “Ты хотел посмотреть на нашу оппозицию?”. Прохожий улыбнулся, как мне показалось, не без того же легкого ехидства. Молодой человек оказался организатором местных флэшмобов, которые здесь, на центральной площади, иногда случаются — по поводу какой-нибудь неправильной застройки или отравляющих выбросов агонизирующего “Электроцинка”. Власть выслушивает протестующих с пониманием, но уютную ткань былого Владикавказа продолжают протыкать невообразимого цвета многоэтажки, как продолжают пропитывать атмосферу трупные газы “Электроцинка”. Еще по части оппозиции здесь, конечно, есть коммунисты, но запоминаются либерал-демократы, которые бомбардируют полпредство идеями вроде социального такси: партии — ее логотипы на машинах, пассажирам — смешные цены, вопрос только в том, кто будет оплачивать разницу, и жириновцы никак не могут понять, почему этого не хочет взять на себя бюджет.

Оппозиции нет. Вообще. Как в Чечне. Только, в отличие от Чечни, здесь никто не врывается в дома по ночам, и на вопрос об отсутствии оппозиции власть сама, кажется, удивлена. “У вас что, все хорошо?” — “Да ничего хорошего, как везде”. — “Может быть, у вас дотаций в бюджет намного меньше, чем у соседей?” — “Да нет, ненамного, около семидесяти пяти процентов”. — “Может быть, у вас выросло поколение честных чиновников, которые не дают украсть из них ни копейки?” Собеседники окончательно расслабляются и только спорят между собой, когда я рассказываю, что в Дагестане цена справки об инвалидности — ее годовая доходность. “Нет, у нас подешевле…” — “Ну ладно, ничего не дешевле, примерно столько же…”

Отличие от всех остальных северокавказских пространств одно, но принципиальное. Здесь — стабильность, которая соседям и не снилась. Это значит, что за близость к бюджетным потокам здесь никто не бьется. В борьбе за право черпать из них североосетинские чиновники достигли невиданного консенсуса.

Здесь больше нет внутреннего и негасимого конфликта за право быть главным финансовым диспетчером. Наезд на водочную промышленность здесь воспринимают как общенациональную беду. Над идеей энергетического кластера здесь посмеиваются одинаково и вне всяких различий в политических пристрастиях: никакой сетью малых ГЭС Северная Осетия не покроется по той простой причине, что гораздо выгоднее с точки зрения чиновного счастья вечно строить Зарамагскую ГЭС. И никому в Северной Осетии от этого хуже жить не становится.

И вся формула про маленькие, но большие проблемы. Раньше на бонусы от паленой водки, которую разливали в каждом подвале, здесь строились дворцы. Теперь дворцов стало меньше, нет даже “Истока”, скромнее стал бюджет. Пугать Москву Владикавказу нечем — ни тебе готовой перейти в перестрелку борьбы кланов, ни ваххабитов, ни идей независимости, ни захудалого межнационального конфликта. Все друг друга знают, во главе республики тот, кто для каждой мало-мальски значимой чиновной команды — свой. И нет ничего такого, что можно было бы продать на рынке природных политических ресурсов. В форпосте все спокойно, особенно когда всем ясно, что никакой необходимости в форпосте нет, а имперская инерция продолжает работать. В отличие от “Истока”.

Солидарность по-осетински

И тут, казалось бы, такая невиданная удача: война в Южной Осетии. Северная Осетия, конечно, никакая не передовая, но чем не повод обозначить свою стратегическую значимость. “Почему восстановлением Южной Осетии занимается кто угодно, только не осетинские строители?” — не боясь текстуальных совпадений с творчеством президента братской Южной Осетии, говорят североосетинские чиновники. В попытке найти хоть какую-нибудь тему для счета, который можно было предъявить Москве, Владикавказ не стесняется быть запальчивым, и Теймураз Мамсуров говорит о неминуемом объединении двух Осетий. И если Северная Осетия не становится тыловой базой, то пусть ей достанется хотя бы часть функций штаба по восстановлению Южной Осетии. А поскольку любая политическая позиция во Владикавказе практически сразу становится единой, Южная Осетия оказывается ловушкой и способом раздвоения сознания — вполне, кстати, северокавказского. С одной стороны, северные осетины по-прежнему отнюдь не в восторге от массового переселения энергичных южан на север, которое началось еще после первых конфликтов в Южной Осетии в начале 90-х. И уж тем более они не испытывают восторга от лидера этих южан. Не говоря о том, что среди северян не так уж мало тех, кто и вовсе полагает осетинское родство формальным, считая, что за века жизни в Грузии южные осетины стали куда ближе к соседям, чем к братьям. С другой стороны, солидарность, в том числе и внутриэлитная, — фирменный осетинский знак, даже вполне либерально настроенные люди вынуждены комментировать боевые югоосетинские сюжеты так, будто их история и на самом деле началась только в начале августа 2008-го. И Эдуард Кокойты обречен быть “нашим”, просто потому, что быть в оппозиции здесь как-то вообще не принято.

В общем, так и выглядит гармония по-северокавказски. Переназначение на новый срок Теймураза Мамсурова в Москве сомнений не вызвало. То, что делает Северный Кавказ — большой и бурный распил бюджетного потока, здесь проходит тихо, без полемики и дорогостоящих сюрпризов. Чтобы быть у Москвы на самом хорошем счету, больше ничего не требуется. “Забытый форпост” — это второй вариант идеальной вертикали. Первый, напомним, в Чечне — там, куда этот форпост переехал.

КАРАЧАЕВО-ЧЕРКЕСИЯ

Искусство играть в карту

В любом национальном конфликте есть та счастливая фаза, когда его еще можно изучать по анекдотам. Один из лидеров черкесского национального движения “Адыгэ Хасэ” Мухаммед Черкесов рассказал о тысячелетнем черкесском этикете и истории этих бескрайних земель, в которой еще шестьсот лет назад признаки существования карачаевцев не прослеживались. О мире и дружбе, которые все равно царили между народами, и в частности о том, как любая карачаевская свекровь мечтала заполучить черкешенку-невестку. Почему? “Не скажу”, — вдруг создал Мухаммед Черкесов интригу. И только с оговоркой “не для прессы” рассказал анекдот про карачаевцев. Не бог весть какой смешной и новый. Как выяснилось уже через час, точно такой же анекдот рассказывают про черкесов карачаевцы. Вполне беззлобно. “Если черкесы у нас историю украли, что им стоит украсть у нас анекдот?”

“Из республики уезжают все. Кроме карачаевцев. Подумайте сами — о чем это говорит?” — спрашивает Черкесов. “Они очень много требуют, — парирует лидер карачаевского национального движения Мухаммед Абайханов. — Их же меньшинство? А у нас демократия, значит, меньшинство должно подчиняться. И у кого в руках крупный бизнес? У черкесов”. “Да, а что нам остается?” — все так же заочно отвечают черкесы и загибают пальцы: — Министр сельского хозяйства — их, министр финансов — их”.

И тогда я спросил Мухаммеда Черкесова без обиняков: “То есть все у черкесов настолько плохо, что они отстранены даже от коррупционных потоков?” “Ну, конечно!” “Весь сыр-бор из-за того, что одна группировка проигрывает другой в доступе к финансовым потокам?” — так же прямо спросил я у Мухаммеда Абайханова, и он посмотрел на меня с любопытством, как на человека, который наконец догадался, что творог делают из молока.

Проект “Каждому по Ингушетии”

В общем, съезд черкесского народа потребовал разделения республики и создания Черкесской автономии. Сенсацией требование не стало.

Хроника совместного существования черкесов и карачаевцев так же захватывающа, как и вообще история перекройки местных административных рубежей. Латая карту после ликвидации Горской республики, так и не ставшей воплощением большевистской мечты о всеобщем кавказском умиротворении, карачаевцев и черкесов в 22-м году объединили — чтобы спустя четыре года снова разъединить. Как уверяют и карачаевцы, и черкесы, истинную формулировку от народов скрыли: в связи с невозможностью совместного проживания. Потом, в 43-м, карачаевцев депортировали — и границы опять меняли, как пришлось менять их снова, когда они вернулись, и совместное их проживание с черкесами было признано не только возможным, но и необходимым. Словом, черкесы, привыкшие быть отдельной автономией, оказались меньшинством в странном образовании внутри Ставропольского края. Когда в 91-м году вехи снова сменились, и Карачаево-Черкесия обнаружила себя полноправным субъектом Федерации, все пять ее государствообразующих народов — карачаевцы, русские, черкесы, абазины и ногайцы — предложили и вовсе счесть республику анахронизмом и разделить ее на пять же отдельных территорий. С учетом размеров республики местные остряки назвали эту систему проектов “Каждому по Ингушетии”.

Теперь о своих тогдашних ошибках говорят и карачаевцы — дескать, погорячились, не стоило поддаваться на черкесские провокации, и незачем вообще этот вопрос поднимать, и черкесы: “Мы дали слабину и сняли требование о разделе. Чиновнику же лучше руководить большим колхозом, чем маленьким, и наши же, черкесские, чиновники нас уговорили”.

А статистика смешанных браков еще оставалась жизнеутверждающей, и, как вспоминают 40-50-летние, национальность тех, с кем они учились в одной школе, они узнают только сегодня. Идиллии, может быть, и не было, но все знали, что при любом раскладе все разрулится, до крайностей дело не дойдет, и сотня черкесов врукопашную против сотни карачаевцев — это из истории какого-то другого города. Оказалось, того самого. Станицы Баталпашинской, потом Ежово-Черкесска и, наконец, просто Черкесска. Межнациональная полемика перешла в обыденность поножовщины. В центре города и на его окраинах. Где-то раз в месяц и уже несколько лет.

В Карачаево-Черкесии даже точно знают если не день, то неделю, в которую все началось: в мае 99-го, на президентских выборах. Вечный начальник республики Владимир Хубиев уходил в историю вместе, как могло показаться, с принципом, согласно которому первый человек в республике должен быть карачаевцем. Мобилизация могла быть только национальной. И, как оно бывает в таких случаях, беспощадной. Мобилизация удалась на славу — с обеих сторон.

Оказалось, что в межнациональном конфликте действительно не бывает победителей и проигравших. И вовсе не по той причине, по которой, как принято считать, не бывает таковых в ядерной войне.

Победа — не цель, и поражение — не провал. Это просто разные технологии и разные амплуа.

Национальный откат

В карачаевских аулах пейзажи ничуть не менее лунные, чем в черкесских. Как бы ни распределялись посты в правительстве. Свой диагноз Карачаево-Черкесии и, может быть, всему Северному Кавказу публицист Мурад Гукемухов облекает в форму сочувствия местному чиновнику: живется ведь ему намного труднее, чем, скажем, красноярскому коллеге. “У того — Енисей. У нашего — жалкая Кубань. Тому, чтобы построить дом в Сочи, нужно из дотаций на укрепление береговой линии украсть процент-другой. Наш должен украсть все…”

Как утверждается, в Карачаево-Черкесии поголовье овец — около миллиона. “Но даже в самые счастливые советские годы в Карачаево-Черкесии оно едва достигало четырехсот тысяч”, — говорит Гукемухов. Говорят про десять тысяч лошадей, и осведомленные люди готовы пойти на самоубийство, если их наберется хотя бы тысячи две. “Когда-то прямо с гор по трубам сюда текло молоко, — словами из детской сказки вспоминает минувшее казачка Татьяна Козырева из станицы Исправная. — Там были пастбища, а здесь — сырзавод”. Оказалось, именно сырзаводом когда-то были руины, отделенные от ее дома бурьяном и наводящие на подозрение, что бомбардировщики, летевшие утюжить Грозный, по дороге случайно уронили пару бомб здесь, в предгорьях Архыза. И в самом деле, зачем нужен сырзавод, если рентабельность скота, существующего исключительно в отчетах, в разы выше каких-то дурацких технологических цепочек, о которых мы, смеясь, рассуждаем с экономистами, и зачем строить дороги, если деньги исправно идут на те, что давным-давно и построены, и уже разбиты.

А бюджет страны ведь и вправду выглядит настолько бездонным, что коммерческие схемы издевательски просты. Скажем, сорок тысяч рублей выделяется на душу населения ветхого жилья. Чего-то приличного на эти деньги в Черкесске не купишь, зато можно прописать в лачуге десяток человек, которые немедленно, всего за половинный откат получают четыреста тысяч произведенных из воздуха рублей. Надо ли кому-то объяснять, что источник неиссякаем и лачуга ждет следующих счастливых клиентов?

А в связи с тем, что сырзавод никому не нужен, дотаций требуется все больше. Чем больше дотаций, тем острее борьба. Поэтому политика на Северном Кавказе — это искусство повышать ставки. По всем законам финансовой пирамиды, потому что пирамида, переставая расти, немедленно рушится. У каждой республики технология своя, в Карачаево-Черкесии она незамысловата, как схема получения компенсации за ветхое жилье, и называется “Межнациональный конфликт”. Поэтому, допустим, откат, который везде откат, в ситуации межнационального противостояния ко всем своим преимуществам еще и монополизируется, потому что и откатывать надо по национальной вертикали. Может быть, кстати, и по этой причине в Черкесске, который даже самые большие его патриоты не решаются назвать лучшим городом на земле, стоимость квадратного мера приближается к московской.

Бюджет для Великой Черкесии

Естественно, самые бюджетные министерства вроде минсельхоза отдаются карачаевцам. “Но ведь что такое национальная вертикаль? — задается вопросом Гукемухов. — Ты же не просто складываешь деньги в чемодан или раздаешь тем, кто под тобой. Деньги — это ресурс, они должны быть готовы к работе, и ты, сидя наверху, должен в любую минуту быть уверен: в нужный момент твои люди скинутся и мобилизуются”. Так было всегда, в нужный момент по своим вертикалям скидывались и мобилизовывались и карачаевцы, и черкесы. Вопрос только в том, кого считать своими людьми.

Карачаевцами были все три президента — и Владимир Семенов, и Мустафа Батдыев, и нынешний глава республики Борис Эбзеев. Но Мухаммед Абайханов хитро улыбается: “Чего черкесы жалуются — у них же был свой президент” “Кто это?” “Батдыев”. Обида карачаевцев на своего соплеменника непреходящая, но и не запальчивая. Все понятно, и обижаться не на что — бизнес. Батдыев, получивший власть, быстро обнаружил, что присягать ему на верность карачаевские элиты не торопятся — они к этому времени уверенно ставили на других предводителей, и никого из сильных карачаевцев Батдыеву не осталось. Пришлось ставить на черкесов. Впрочем, Абайханов не совсем точен, и “черкесским президентом” Батдыев тоже был недолго. Карачаевцы, осознав ошибку, изъявили готовность к сотрудничеству. Все стало на свои места, вертикаль восстановилась, и Мустафа Батдыев остался в новейшей истории российского федерализма сильным президентом.

Его сменщик Борис Эбзеев судьбу искушать не стал, какие карачаевские элиты у него были, на те он и положился, не дожидаясь присяги. В связи с чем уверенности в том, что в случае необходимости карачаевская вертикаль скинется и мобилизуется, как и вообще в существовании такой вертикали, никакой нет. “Ему, скажем, перед выборами приносят список его будущего большинства в парламенте, он его благословляет, а после выборов выясняется, что большинство это не его, а совсем другой карачаевской группировки”, — посмеиваются люди, посвященные в политическое таинство республики. Поэтому в Москве Борис Эбзеев считается слабым президентом. И тем острее борьба. И, как считается, межнациональный конфликт.

И, с одной стороны, на площадях пока никто не собирается. А, с другой стороны, Мурад Гукемухов убежден, что сегодня ситуация даже хуже, чем она была в горячие майские дни 1999-го. “Тогда каждый из национальных лидеров контролировал свою толпу. И отвечал за нее перед Москвой — таковы были правила игры. Сегодня если толпу кто-то и контролирует, то никакой ответственности ни перед кем он уже не несет”. Вертикаль пожирает саму себя, к радости тех, кто должен ее крепить. Карачаевские группировки, побеждая в борьбе с черкесами, бьются между собой, а черкесы время от времени спорят, кто именно из их сильных людей, борясь за право быть опорой Москвы, организовал свое самоутверждение на историческом и никем не замеченном съезде. В его требованиях ничего, кстати, не было про Великую Черкесию, которая охватывает и Кабарду, и Адыгею, которая вообще в Ставрополье, и изрядную часть олимпийского Краснодарского края. Но в приватных разговорах поверившие в идею черкесы подтверждают: да, Кабардино-Балкария должна войти в состав Черкесии. “А как же балкарцы?” “Пусть задумаются…” И все понимают: с таким же успехом можно присоединить Турцию или Иорданию по факту нахождения там большой черкесской диаспоры. Но ничего не остается, и нельзя останавливаться. Политика в этих краях только и может быть искусством повышения ставок.

ЭПИЛОГ, ИЛИ ПЕРЕДНИЙ КРАЙ В ГЛУБОКОМ ТЫЛУ

Татьяна Ивановна Козырева продает свой дом в карачаево-черкесской станице Исправная, хотя вполне могла бы и учредить в нем маленький этнографический музей. За два века существования станицы в ее казачьем доме нечему было меняться: дотошно выбеленные стены, печка, из мебели кровать, на стене иконка. Больших денег она за свой дом не выручит, продаст она его, скорее всего, карачаевцам, с которыми обитателей русской станицы всегда связывали непростые отношения. Но рассказывает она о них без обиды и запальчивости, и я вспоминаю начало своего кавказского путешествия в древнем дагестанском Дербенте, где русские, ведущие свою здешнюю историю с петровских времен, уже устали объяснять: мы здесь — другие, мы — кавказцы.

Бабка у Козыревой — черкешенка. О набегах нынешних горцев, которые нет-нет, да уведут у кого-нибудь корову, она рассказывает как о продолжении истории, которую она знает от бабки. “Если они украдут у нас девушку — значит, все, отрезанный ломоть, если наши пленят горянку, то обращали в православие. Воевали жестоко, но и куначили сильно”. Но горцы, пленившие казачью красавицу, — это было полбеды. Хуже, если никому не приглянувшуюся дочку надо было отдавать за “мужика” — за пришлого русского, волею судьбы сюда заброшенного, или вообще, отправлять с глаз долой в большую империю. Про такую если и вспоминали, то лишь как печальный курьез, под сочувствующие взгляды соседей и кунаков-горцев. Татьяна Ивановна улыбается: в ее роду есть и такая.

В ее голосе чуть добавляется чеканности. “Была национальная политика. И при царе, и при советах. А теперь нет”. Что за политика? Козырева задумывается. “Зачем здесь были нужны казаки? Чтобы проводить политику империи”. Черкесов, живших в горах, для пущего контроля переселяли на равнину, а в предгорьях ставили станицы, Исправную или Сторожевую, чтобы окончательно отрезать горцев от гор. Империя шла на Кавказ, она воевала с Турцией, она расширялась, в ее обозе сюда ехали обрусевшие дети лояльных ей народов — армяне, греки, евреи. “А вы, значит, вместо того, чтобы исполнять имперское предназначение, взяли да и стали таким же кавказским народом, как и черкесы, даргинцы, чеченцы?” Козырева улыбается. Кажется, радоваться этой мысли ей мешают только неисчислимые мужики, которые сюда понаехали — и при царе, и при советах, в соответствии с той самой национальной политикой. Но она продолжает настаивать: Кавказ был передовой линией империи, ее вечным фронтом, который надо было защищать. “А когда этот смысл исчез, другого так и не появилось?” Козырева, председатель русского общества “Казачка”, кивает. Она продает свой дом. И это вкратце вся история, теория и практика всех кавказских исканий большой страны.

Армия для счастливчика

Империя расширялась, и Кавказ был форпостом. Форпосту не отказывалось ни в чем, и даже ссылка сюда оборачивалась в итоге “Хаджи-Муратом” и “Героем нашего времени”, по которым империя и изучала свою диковинную окраину. К ней по привычке относились как к форпосту и потом, когда, в соответствии с доктриной, соседом в этих краях был враг и член агрессивного блока НАТО. А потом выяснилось, что никакого врага больше нет, а есть огромное пространство, на котором люди с навязчивой частотой цитируют Расула Гамзатова, сформулировавшего кредо: мы в Россию добровольно не входили, и добровольно из нее не выйдем.

Может быть, поэтому, не находя никаких ответов, власть с аналогичным упорством продолжает настаивать на мифе о великом стратегическом назначении Кавказа. Не турки, которые уже двести лет мечтают о реванше, то хотя бы трубопроводы, хотя бы всемирное нашествие ваххабитов, с помощью которых мир пытается поставить страну на колени, и передний край этой битвы снова проходит по Кавказу. И большая страна верит, потому что для нее это единственный ответ на вопрос, зачем ей Кавказ.

А народ-покоритель, который бился и куначил с покоренными, действительно уходит. В Карачаево-Черкесии его численность уменьшилась на треть, и в русских станицах все больше карачаевцев, и в Черкесске мой русский собеседник, который из-за своего статуса госслужащего, увы, в нашем рассказе останется анонимом, дал на этот счет исчерпывающий ответ: “Да, русские уезжают. Не потому, что их отсюда гонят. Просто уничтожена экономическая среда обитания”. То, что можно было здесь делать, и то, ради чего сюда ехали те же советские “мужики”, исчезло, развалилось, растворилось в горных потоках, как деньги, выделенные на укрепление береговой линии. А еще — есть куда и к кому ехать, в отличие от тех, кто, уезжая отсюда, становится лицом кавказской национальности, но все равно тоже уезжает, хоть и не в таком количестве.

И, наверное, прав коллега из Черкесска Мурад Гукемухов — тот, кто сформулировал разницу между Северным Кавказом и всей остальной бескрайней страной: красноярскому, скажем, чиновнику достаточно из выделяемых из Москвы дотаций украсть процент, а северокавказскому для эквивалентного уровня благосостояния нужно украсть все. Только зря он северокавказскому чиновнику при этом издевательски соболезнует. Потому что есть у этой разницы и другая, чрезвычайно выигрышная сторона: этому чиновнику это все украсть не просто позволено — это непреложное правило игры.

Все неповторимое своеобразие Кавказа связано не с горами, не с покоренностью и не с геополитикой, а с тем, что делало теплые советские края торжеством советской же коррупции. Секрет укладывался в скучную тогдашнюю формулу экономического процветания: завышенные цены на сельхозпродукцию и смешную цену на энергоносители. То, что наполняло счастьем Кавказ и Среднюю Азию, их и сгубило, когда было предложено по нормальным экономическим законам.

Однако то, что стало крахом для населения, вынужденного срочно осваивать турецкие и польские рынки, для чиновника стало счастьем даже покруче того, которым была осенена жизнь его советского предшественника. Тому даже для знаменитых приписок надо было хоть что-нибудь все-таки вырастить, выпустить или хотя бы перевезти. Теперь эта тягостная необходимость исчезла. Чиновник перестал нести ответственность даже за никому не нужные заводы. Первым и естественным шагом к спасению утопающих республик стали бюджетные дотации, и единственным назначением чиновника стало их распределение.

Но теперь и счастливчиком мог стать любой из тех, кто был способен доказать свою силу, и только из-за чеченских фронтовых дымов никто как-то не заметил, что в соседнем Дагестане у каждого честолюбивого человека имеется своя небольшая армия. Вчерашний хасавюртский рэкетир стал главным дагестанским нефтяником, вчерашний заготовитель шерсти — мэром, вчерашний криминальный авторитет — председателем госкомитета. И в этом жизнерадостном ключе в той или иной степени со временем стали разворачиваться события везде. Просто на Северном Кавказе и советской власти всегда было не больше, чем у местного милицейского начальника — желания выйти из кабинета с намерением противопоставить местной традиции смешной советский закон.

“Неужели в Москве не боятся, что у нас дело постепенно дойдет до Киргизии?” — спрашивали меня в Ингушетии люди, от своего приобщения к власти не потерявшие любопытства к происходящему. И сами качали головами: может быть, только Киргизии они и боятся. “А Киргизии не будет. Значит, все будет еще хуже. Это ведь только кажется, что хуже быть не может…”

“Наши” на Кавказе

И, как в каждой северокавказской республике играют в одну и ту же игру в бюджетный распил, так в каждом здании местной власти обязательно найдется человек, который знает простое решение всех кавказских проблем. Один из высокопоставленных министров в Махачкале даже удивился нашим сомнениям. “Надо устранить из этой власти 10, ну, 12 человек, и все станет на свои места. Необязательно убивать — просто отстранить от бизнеса и от власти”. В Ингушетии правительство поменьше, поэтому один из чиновников доверительно ограничился пятью—шестью. В раскаленных Ессентуках, где резиденция полпредства встретила нас прохладой и безлюдьем, решения не знают, но программа-минимум формулируется примерно в тех же параметрах: “Как минимум в половине республик руководителей надо менять”.

Да и вообще, со всеми вопросами, которые у меня накопились за тысячу километров путешествия, в полпредстве нас встретили с полным пониманием. Я ведь очень хотел наконец узнать, почему за полгода работы федеральные посланцы на Кавказ прорывом и революцией объявили знаменитый туристический кластер из пяти горнолыжных курортов, которые обязаны стать отечественной заменой Куршевелю. Когда властные люди в Махачкале, Владикавказе или Черкесске говорят про курорты официально, их уверенность в туристическом будущем может сравниться лишь с тем напряжением, которое позволяет им сдержать улыбку. Выключение камеры становится сигналом к расслаблению, и мы говорим на одном языке, и я снова слышу то, что слышал всю эту тысячу километров: помилуйте, какие курорты? Кто их будет строить? Какой дурак будет инвестировать? Я в ответ рассказываю про чеченский опыт, который учит: инвестировать совершенно необязательно в то, что может потом принести доход. Люди понимают. “Это другое дело…”

В полпредстве интрига затянулась еще туже. При упоминании курортов там улыбнулись уже знакомой нам смущенной улыбкой, которая должна была скрыть легкое и недоуменное раздражение:

— Ну что нас все донимают этими курортами?

— А есть что-нибудь еще?

— Если бы вы почитали проекты, которыми нас бомбят республиканские лидеры, вы бы над курортами не смеялись.

Нариман Гаджиев, коллега из Махачкалы, ведет на дагестанском телевидении передачу, один из героев которой, пародируя творчество власти, задался вопросом: “Зачем нам курорты? Давайте сразу создадим управление по аэронавтике и построим космодром”. Собеседник из полпредства понимающе кивает. Проектов выделения бюджетного финансирования под производство вечных двигателей и маниловских беседок в полпредстве накопилось несколько папок. “А это все надо было читать. А кому читать?”

Ударный форпост президента на Северном Кавказе — как кадрированная дивизия: есть полпред, шесть замов, пара начальников управлений. Здание в Ессентуках — пристанище, потому что в Пятигорске, объявленном столицей округа, помещение нашли только через полгода после учреждения округа. В Пятигорск, впрочем, полпредство все равно не стремится — один опыт начальственного визита в сторону Машука парализовал город намертво, никаких симпатий федеральному начинанию не добавив.

А прошло более полугода. “Лагерь! — радостно вспоминают в полпредстве. — Молодежный лагерь для ребят с Северного Кавказа, где они могли бы нормально общаться”. — “Что-то вроде Селигера?” — “Нет, никакой политики и никаких “Наших”. Даже депутатов не надо”. Уже через несколько дней стало ясно, что курировать лагерь будет Министерство по делам молодежи. То есть “Наши”.

Полномочия для кризис-менеджера

Майя Аствацатурова, политолог из Пятигорска, к людям из полпредства относится с симпатией и хорошо понимает: за полгода полпредство не дало повода даже для критики. Она не спорит с гипотезой о том, что рачительное вложение небольшой суммы в дряхлеющий Пятигорск могло бы явить результат куда более впечатляющий, чем все взятые вместе макеты будущих Куршевелей. “А вы ждали немедленного прорыва? Вы же проехали весь Кавказ, все видели?”. “А что они вообще могут сделать?” — спросил я, поскольку успел увидеть и в самом деле достаточно. “Кое-что могут…”

“Что-то из этого может получиться, — без особого, как мне показалось, воодушевления предполагал во Владикавказе спикер североосетинского парламента Станислав Кесаев. — Нам уже присылали генерала, присылали чиновника. Может быть, здесь и в самом деле нужен менеджерский подход”.

— Топ-менеджер или кризис-менеджер?

— Топ-менеджер, работающий в режиме кризис-менеджера.

Полномочия, которые у кризис-менеджера должны быть хоть сколь-нибудь диктаторскими, пока позволяют полпредству не столько наступать, сколько обороняться, и лучшим примером этой обороны можно, кажется, считать его немноголюдность. Помимо проектов века, которыми республики принялись закидывать полпредство, каждый местный руководитель, естественно, счел делом чести провести в новую структуру своих людей. Может быть, поэтому было сочтено полезным не набирать вообще никого, чем брать лоббистов. Слабину Ессентуки, как полагают наблюдатели, дали только один раз: после долгих борений одним из замов Хлопонина стал генерал Еделев — как уверены на Кавказе, большой друг Рамзана Кадырова.

Но если и так, то, надо полагать, это стало последней удачей чеченского президента. Он, говорят, вообще в хлопонинском кресле видел одно время себя или того же Еделева. И по всему Северному Кавказу таксисты и торговцы на рынках уже убеждены: Кадыров — заместитель Хлопонина, но это формально, потому что на самом деле это Хлопонин — заместитель у Кадырова. “Вот как? — совсем не удивились в полпредстве. — А про совещание по энергетике вы не слышали?” С этого совещания Кадыров со скандалом ушел, не добившись привычных преференций по оплате Чечней электроэнергии. Но это еще полбеды. Хуже для Кадырова то, что с учреждением полпредства ему стало несколько труднее проникать в ту самую последнюю и самую высокую инстанцию, именем которой в Грозном назван центральный проспект. “Похоже, Хлопонин должен помочь Путину несколько дистанцироваться от своего немного назойливого протеже”, — предполагал в Грозном знакомый политолог. “Да, что-то в этом есть”, — частично подтвердили версию в Ессентуках.

Перемирие

“Да, половину надо менять, — говорят в безлюдном полпредстве и тут же оговариваются: — Но как? Куда вы в одном случае денете ауру Беслана, в другом — ауру покушения, в третьем — еще что-то?”

Да, с курортами получилось как-то незамысловато. С энергетикой тоже. “А сколько у вас времени?” — “Мало. Мы это тоже понимаем”. — “И что делать?”

На самом деле, из всех вожделенных полномочий, как надеются в полпредстве, одно у них и в самом деле есть. “Мы можем в режиме капли, которая точит камень, влиять на кадровую политику на Кавказе”. То есть будоражить Москву рассказами про очередное достижение кого-то из той половины, которую надо менять. И верить, что от них можно избавиться. И в то, что это хоть что-то изменит. И, может быть, удовольствоваться тем, что, глядишь, и уволят кого-то из каких-нибудь заместителей.

Впрочем, Майя Аствацатурова видит в учреждении нового округа и более глубокий смысл. “Это — сигнал к перемирию. К паузе. Если хотите, попытка выиграть время. Ведь сам факт учреждения полпредства заставил всех участников северокавказской игры по крайней мере затаиться. Посмотреть, что из этого выйдет. А для того чтобы разобраться, им потребуется время”. Сколько? Если даже ничего не выйдет, по мнению Аствацатуровой, у власти год-два появляется. В полпредстве эту версию тоже не оспаривают. Правда, насчет года-двух высказывают осторожный скепсис.

Здесь вообще не питают иллюзий. Здесь не рассказывают про стратегическое назначение Кавказа, про неуправляемых горцев, здесь даже не говорят о коррупции, клановости и ваххабитах. Здесь все понимают о том, что вторично. А о том, что первично, в приватных разговорах даже позволяют себе предположить: может быть, не стоит отдавать “Единой России” во всем контрольный пакет? Может быть, чуть ослабить хватку, чтоб появился интерес к нормальной политической борьбе, в том числе, может быть, и у тех, кто завтра-послезавтра уйдет в лес?

Им, кажется, даже довольно комфортно в теплом городе Ессентуки, в стильном здании, в своем кругу и в кадрированном состоянии. Они должны держать руку на пульсе, и пусть будет спокойно хоть год-два, лишь бы без Киргизии, остальное не страшно, а там будет видно. За эти год-два на деньги для курорта Мамисон в Северной Осетии, наверное, построят еще пару мостов через горные реки. В Хасавюрте взорвут несколько десятков машин и расстреляют несколько десятков милиционеров. В Итум-Кале, может быть, отменят режим КТО, но потом поймут, что погорячились, и введут его снова. В Грозном построят хоккейный дворец. Черкесы, видимо, проведут еще один съезд. И Татьяна Ивановна Козырева, наверное, продаст свой дом. Кажется, последний обитаемый дом на ее улице.

 

Москва — Махачкала — Грозный — Назрань —

Владикавказ — Черкесск — Ессентуки



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru