Эльга Бакланова. Мой муж Григорий Бакланов. Эльга Бакланова
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 10, 2024

№ 9, 2024

№ 8, 2024
№ 7, 2024

№ 6, 2024

№ 5, 2024
№ 4, 2024

№ 3, 2024

№ 2, 2024
№ 1, 2024

№ 12, 2023

№ 11, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Эльга Бакланова

Мой муж Григорий Бакланов

Эльга Бакланова

Мой муж Григорий Бакланов

 

Григорий Яковлевич Бакланов о том, что было в его жизни, через что он прошел, напишет в своих книгах. Но есть какие-то подробности, которые знаю я одна.

Нам всегда было интересно разговаривать. Вот с этих разговоров и началось наше знакомство.

После войны Гриша поступил в Литературный институт и в 1951 году окончил его. Хотел пойти работать, но нигде не принимали, мешал пятый пункт. В одной из редакций, куда он принес очерк, ему предложили взять псевдоним. Так появился Бакланов. С 1951 года он начал публиковать рассказы.

Так случилось, что в 1953 году по совету моего отца я прочитала в журнале “Октябрь” рассказ “Осень в Каховке”. Он сказал: “Прочитай, хороший язык”. Отец обычно покупал “Новый мир”, а тут вдруг — “Октябрь”. Это — первая случайность, затем начинаются многие случайности, которые я называю необходимыми случайностями.

Мы с Гришей встретились в том же 1953 году у общих знакомых на каком-то семейном торжестве. Как раз в Москву приехала из Воронежа моя двоюродная сестра, детский врач, на курсы повышения квалификации. Обычно она останавливалась у нас, но часто навещала своих воронежских знакомых. Она и школу окончила в Воронеже, и замуж там вышла, и училась там в медицинском институте. Я бывала у этих знакомых только с сестрой. Да и некогда было ходить в гости. Но в этот раз была суббота, и сестра уговорила меня пойти с ней, а тетрадки проверять в воскресенье.

Было весело, было много интересных людей. Я недавно окончила музыкальное училище по классу вокала, вот сестра и стала просить: спой да спой. Я и спела Венгерский танец Брамса № 1 (“В чистом поле месяц засиял”). Не знаю, понравилось ли Грише мое пение, но он поехал меня провожать, а, проводив до дома, удивился: “Странно, я ведь тоже живу у Киевского вокзала”. Он снимал комнату в доме “Известий”. Оказалось, что между нами всего одна трамвайная остановка. А ведь мы могли никогда и не встретиться.

На следующий день Гриша позвонил и пригласил меня в ресторан. И предложил пойти туда вместе с его приятелем Юрой Трифоновым и его женой Ниной Нелиной. Доехав на метро до станции “Маяковская”, мы не спеша пошли к станции “Динамо”, у которой тогда жили Юра и Нина, в то время солистка Большого театра.

По дороге мы разговаривали, тут я и узнала, что Гриша и есть Бакланов, чей рассказ “Осень в Каховке” я недавно прочитала. Сразу стало интересно. Я не только хвалила за язык (еще бы! — он был в семинаре Паустовского!), я и за что-то ругала, что, как ни странно, понравилось Грише. Значительно позже я узнала, что Константин Паустовский говорил: “Меня все спрашивали, читал ли я “Пядь земли” Бакланова. Я такого не знал. Но вскоре выяснилось, что Бакланов — это псевдоним, а Гришу Фридмана я знал очень хорошо”.

В ресторане мы сидели с Юрой и Ниной за одним столиком, но чувствовали себя вдвоем, отдельно, совсем отдельно. Танцевали, Гриша танцевать не умел и безбожно наступал мне на ноги. О том, что у Гриши не было денег и он попросил Юру заплатить за всех, я узнала гораздо позднее.

Поженились (расписались) мы очень быстро, через месяц после знакомства. Гришина тетя, которая воспитывала его, так как он очень рано остался круглым сиротой, говорила: “Как ты можешь жениться, когда ты не работаешь?”. Но я считала, что Грише работать не нужно. Окончил Литературный институт, значит, сиди и пиши. Я в то время вела три шестых класса и зарабатывала хорошо. Гриша тоже старался подрабатывать, брал в журналах рукописи на рецензию. И, главное, хотел писать. Я понимала это очень хорошо. Я слишком тяжело переживала, что не пошла после музыкального училища в консерваторию, хотя на экзамене певица Дзержинская поставила мне 5+. Мне одной. Но были очень трудные времена, нужно было помогать родителям. Когда мы с мамой вернулись из эвакуации в 1943 году, наша квартира была уже занята, поселили там вдову убитого на фронте генерала. Дом был ведомственный, от Наркомата путей сообщения, генерал был убит на глазах у наркома. Вещи наши отнесли в подвал, где их, конечно, разворовали. Когда папа вернулся с войны, он добился в этом доме, так как работал в том же наркомате, только одной комнаты. Там мы и жили. Я решила пойти в учительский институт, замечательный, надо сказать, институт, преподавали там профессора из университета, многие авторы учебников. Я потом окончила и педагогический институт, чтобы довести своих учеников до десятого класса, но все самое нужное я получила в учительском, который окончила с отличием.

Когда мы встретились с Гришей, мы были совсем взрослые люди. Мне было двадцать шесть лет, а Грише — двадцать девять. Позади была война, мое музыкальное училище и наша учеба в институтах.

Наша женитьба прошла скромно и просто. Правда, нам назначили особый день — 9 Мая. В 1953 году праздник не отмечался, но у нас был праздник. Нам выпал такой прекрасный день!

Шел мелкий дождичек, Гриша сидел около школы, где я работала, под детским грибком. Я вышла, Гриша взял мой портфель, и мы пошли по Можайскому шоссе в загс, это было совсем близко. После того как нам официально пожали руки и поздравили, мы отправились к моим родителям, где нас ждал домашний обед — бульон и полная миска блинчиков с мясом. Оказалось, Гришина любимая еда. Правда, был еще графинчик с водкой.

Гриша встал и сказал: “Я не обещаю вам, что мы будем очень богаты, но что я буду любить вашу дочь всю жизнь, это я обещаю”. Затем чокнулся с папой водочкой.

После того как мы расписались, я прибегала после работы к Грише в комнату, которую он снимал, с чемоданчиком, — в нем были картошка, сосиски (Гриша их любил), — и готовила ужин. Помню фамилию его хозяев — Майзус. Они очень хорошо отнеслись ко мне, предлагали сковородку, кастрюли, я все, конечно, потом тщательно мыла. Но буквально через несколько дней Гриша уехал, как он сказал, “в командировку”. В действительности он поехал в знакомые ему с института городки, чтобы заработать статьями в местных газетах деньги и отдать Юре Трифонову долг за ресторан.

Потом, через месяц, была наша настоящая свадьба, радостная, веселая, счастливая. Гришины родственники снимали дачу в Болшеве. Нам выделили отдельную комнатку около террасы. Гриша вместе с мужем его двоюродной сестры Аликом сбил большой деревянный стол в саду. Погода была чудесная. Невеста (т.е. я) все готовила сама, накрыла стол белой скатертью. Нельзя сказать, что было много разнообразных блюд, но все говорили, что было очень вкусно, по-домашнему. За столом сидели мои дорогие родители, моя двоюродная сестра с мужем (приехали специально), Гришина двоюродная сестра с годовалым сынишкой, ее родители, еще одна тетя с сыном, родители Алика — словом, все родственники.

И опять необычное число: воскресенье, 22 июня. Все говорили: “Вот что бывает, если женится воевавший человек. Расписались в День Победы, 9 мая, свадьбу широко отмечают в день начала войны”.

Мы с “воином-победителем” сидели во главе стола. Я в белой кофточке, Гриша в белой рубашке. Муж Гришиной сестры всех фотографировал. Правда, не всегда удачно, так как был навеселе. Потом все побежали на речку купаться. Гриша был такой худой, одни ребра видны, а вся спина как будто изрыта — следы осколочных ранений. Ну, думаю, надо его кормить и кормить. И правда, через пару лет он уже был совсем другой.

Слово, данное моим родителям, Гриша сдержал. Пятьдесят шесть лет мы были вместе. Всю его оставшуюся жизнь. Пятьдесят шесть лет! Но человеку всегда мало.

 

Когда Гриша переехал в нашу комнату, мы ее разделили пополам. В одной половине, родительской, стояли диван, стол, шкаф, а во второй, нашей, — кровать и тумбочка с телефоном. Со временем у окна появился небольшой письменный стол, Гришино постоянное рабочее место. А меня всегда ждали сто двадцать диктантов, сто двадцать изложений или сочинений и сто двадцать домашних тетрадей.

Я начинала работать в женской школе, мальчиков нам добавили потом, в восьмом классе. Гриша всегда интересовался, как идут мои дела в школе. Все девочки в моем классе были 1941 года рождения, и почти все без отцов. Грише было об этом больно слышать. Я рассказала Грише, как во время объяснения нового материала заметила, что одна из моих лучших учениц, Светлана Зайцева, рассматривает фотографию какого-то мальчика. Я сделала ей замечание, а она со слезами на глазах ответила: “Это не мальчик, это мой папа”. Я положила руку ей на плечо и постаралась извиниться. Гриша часто вспоминал тот случай. Он еще и еще расспрашивал о судьбах моих учениц.

Моим родителям Гриша очень нравился. Он был неприхотлив, благодарен за каждую мелочь. Сидел весь день за своим столом и старался работать. Мама моя вела хозяйство.

В 1955 году у нас родился сын, о чем Гриша мечтал. А мама моя всегда говорила: “Даст Бог его, даст и на него”.

В том же году у Гриши вышла первая книга “В Снегирях”, в нее вошла повесть “В Снегирях” и рассказы. Впоследствии эту повесть он не только не печатал в собраниях сочинений, но даже не перечитывал. Считал слабой.

А вот фильм по этой повести получился удачным. По просьбе “Ленфильма” Гриша написал сценарий. Козинцеву сценарий понравился, и он распорядился оплатить его по самой высшей ставке. Фильм назвали “Чужая беда”. Играла в нем главную роль красавица Дзидра Ритенбергс, а Урбанский не смог, был занят. Они познакомятся и поженятся потом, но это уже совсем другая история.

На деньги, полученные за этот фильм, мы решили построить дачу. Были уже сын и совсем маленькая дочь. При Хрущеве в Сокольниках, в парке, была организована выставка-продажа, где стояли деревянные домики нескольких видов. Мы выбрали себе один из них. (Такой же дом выбрал дирижер Кирилл Кондрашин. Потом он продал эту дачу Эльдару Рязанову.) Строились мы в писательском поселке в Пахре. Мест там уже почти не было. Нам достался участок, на котором до этого жили рабочие-строители. Пришлось много возиться с землей, очищать ее от стекла и мусора, удобрять. Позже пристроили дочке отдельную комнатку, а из большой террасы сделали красивый зал с камином.

Помню, как Гриша бегал все время на стройку, а потом возвращался и садился писать. Мы снимали на этой же улице маленький домик. Гришин синий шерстяной тренировочный костюм так и мелькал целый день. Этот костюм я ему купила, когда получила деньги за летний отпуск, за два с половиной месяца.

Был у меня и один частный урок, конечно, с ученицей не из моего класса. Со своими я занималась много, так как грамотных почти не было. А тут учительница седьмых классов обратилась ко мне с просьбой взять неуспевающую девочку, с которой она ничего не может поделать, родители просят найти репетитора. Я, конечно, не отказалась. В конце месяца Гриша меня встретил, и мы пошли в гастроном. Там было много вкусных вещей. А я, понимая, что Гриша еще недавно с фронта, купила, кроме всего, ему четвертинку водки. Он этого не ожидал и еще много лет все вспоминал: “А вот ты тогда купила мне четвертинку водки. Я был очень тронут”.

Никогда не было разговоров о деньгах. Но каждый старался сделать другому что-либо хорошее.

Гришу сразу выбрали председателем кооператива. Это отрывало от работы, но он не отказывался. Нужно было проводить магистральный газ от санатория, устанавливать телефоны, покрывать асфальтом дорогу, строить контору. Через три года он сложил с себя эти обязанности. Очень хотелось ему писать, и писалось.

Дачу свою мы любили. От калитки и почти до дома высадила я сто флоксов (и белые, и сиреневые, и красные). Было приятно, когда соседи приходили и говорили: “Да ведь ничего еще недавно не было!”. Постепенно зацветали фруктовые деревья, появлялись первые яблоки и сливы, появилась клубника. И было очень много цветов — пионы, лилии, ирисы и даже розы. Все участки в поселке были лесные, а вот сад был только у нас и у Ромма. Его жена Елена Кузьмина тоже очень любила цветы, но были у нее и яблони, и смородина.

Мы все делали в саду сами. Весной деревья белили, осенью утепляли стволы. Как-то звонит Грише приятель, я говорю: “Его нет”. — “А где он?” — “Сидит на дереве, обрезает сухие ветки”. Смеялись потом долго. Приятель теперь спрашивал: “Гриша все еще сидит на дереве?”. Мы растили сад не потому, что нам было что-то нужно, да и магазинчик был недалеко. Просто мы любили свой дом, свой сад. “Нам хотелось, чтобы этот дом и все вокруг него стало для наших детей чем-то вроде родового гнезда”, — писал потом Гриша.

Когда дети подросли и появились внуки, Гриша был рад, когда все приезжали, а на столе — пироги с капустой, с мясом, нарезанные на порции. Внуки хватали их с радостью и убегали искать грибы, пилить дрова, кому что нравилось и что было по возрасту. На даче было тихо, спокойно, и все главное там и было написано.

 

Первую свою повесть о войне “Южнее главного удара” Гриша написал в 1957 году. Посвятил он ее “памяти братьев Юрия Фридмана и Юрия Зелкинда, павших смертью храбрых в Великой Отечественной войне”.

“С благоговейным трепетом прочитав эту небольшую повесть Бакланова, я понял, как надо писать о войне, и думаю, что не ошибся”, — писал Василь Быков. Он тоже был офицером-артиллеристом и воевал в Венгрии, у Секешфехервара, как и Гриша.

Однажды Гриша приехал из Москвы счастливый и сказал: “Знаешь, какая будет первая фраза? — “Жизнь на плацдарме начинается ночью”. Больше ничего не сказал, но я видела, что он доволен: тон нашел. Это он садился писать “Пядь земли”.

В “Пяди земли”, как и в других его книгах о войне, была правда, но при этом его прозе приклеивали такие определения как “ремаркизм”, “окопная правда”, как будто правда “окопная” — это неправда. Гриша старался не читать такие рецензии. Это портило настроение, мешало работать.

Он писал о том, что пережил сам, что видел. Имея бронь (Гриша учился в авиационном техникуме), он добился, чтобы его приняли в полк, который должен был отправляться на фронт. Был солдатом и разведчиком, был тяжело ранен, а затем его как самого молодого направили в артиллерийское училище ускоренного выпуска. Так он стал младшим лейтенантом. Опять нашел свой полк и провоевал до конца войны.

“Пядь земли” принесла Грише известность. После выхода этой повести он стал получать много писем и телеграмм. Первая телеграмма пришла от Федора Панфёрова: “Только что с большим волнением прочитал “Пядь земли”. Это прекрасный дар читателям”.

А потом был фильм “Пядь земли”, и Гриша получил письмо от Виктора Некрасова: “Я в этих местах тоже воевал, и тоже на пятачке — у Ташлыка, поэтому я должен быть особенно придирчив, а вот и не к чему придраться. Очень рад! А кто эти ребята — режиссеры? Мотовилов?* Молодец! Пацан, а ведь здорово сделал лейтенанта тех лет… Даже (не дай Бог!!) немного взгрустнулось, что прошли те “пламенные” годы. Впрочем, моложе и веселее все мы тогда были”.

Очень хорошо о “Пяди земли” написал позднее Вячеслав Кондратьев: “Война для каждого из нас происходила “на пяди”. Это была такая твоя “пядь”, где ты оставил часть души и которая уже в памяти навечно… Теперь я уже перестал сомневаться, нужно ли мне писать… И показалось мне, что будущий автор “Войны и мира” из таких “пядей”, из таких малых войн, и будет черпать многое”. Кондратьев писал о быте войны у Бакланова, о тех условиях, в которых воевали. “Знать это мог только воевавший человек, и все это могло уйти”.

Как хорошо, что Кондратьев написал своего “Сашку”. Ведь такая замечательная повесть!

 

Я помню, как Гриша писал роман “Июль 41 года”. Он чувствовал, что время Хрущева заканчивается, и очень спешил. Никогда он так не спешил, всегда писал спокойно, вдумчиво, по одной странице в день, иногда по полторы. А тут работал с утра до вечера.

Это было время, когда дети еще не ходили в школу и мы круглый год жили на даче. Уложив детей спать, в любую погоду выходили из дома, обходили поселок. Была зима. Все тихо, редкие огни в домах. Я рассказывала Грише, какие на Украине, особенно в Харькове, Киеве, в 37-м году были страшные аресты ни в чем не повинных людей. После смерти Сталина почти все они были реабилитированы, но нужно было дожить с 1937 года до 1953-го! Многих арестованных расстреливали, жен сажали на десять лет. И если близких родственников не было, ребенка — в приют.

Помнился мне один мальчик, Юра Пиотровский. Отец его был военным. Матери не было, была мачеха, и не самая добрая. Жил он в нашем подъезде. Юра еще не понимал, что все страшное может случиться и с ним, и, когда во дворе девочки строили из песка замки, Юра, расставив руки в стороны, изображал самолет и напевал: “Летел, летел и (тут следовала фамилия недавно арестованного) сел”, при этом резко садился на песок. Бедный Юра! Он верил, что его отец — честный человек и ему ничего не грозит. Но и его отца посадили.

Кому-то из детей арестованных удавалось связаться с родственниками по телефону. Иногда даже прабабушки забирали детей к себе, как правило, в деревню. А совсем маленьким в приютах меняли фамилии и имена. Юре Пиотровскому, когда арестовали его отца, и позвонить-то было некому. А вообще позвонить в таких случаях по автомату было большой удачей.

Я рассказывала Грише, как пустел наш двор, как исчезали дети. И меня трясло от этих жутких воспоминаний. Расстреляли Постышева, Косиора, т.е. тех, кто так много хорошего сделал для Киева, в свое время они воевали за Советы. Я училась в обычной русской школе, где учились и две дочери Косиора. Это были тихие, скромные девочки, всегда одетые в одинаковые фланелевые платьица. Не походили они на детей членов правительства. Были в Киеве дома, мимо которых мы с мамой проходили со страхом. В городе говорили шепотом, что в таком доме муж, понимая неизбежность ареста, застрелил свою жену и себя.

Да, меня трясло, а Гриша, не пережив этого (круглый сирота! кого сажать?), слушал. Тетя, в семье которой он жил в Воронеже, была пианисткой, дядя — врачом, их репрессии, к счастью, не затронули. Гриша слушал, и, кажется, его тоже трясло.

Я рассказывала, как мой отец тогда неожиданно встретился на вокзале с приятелем. Тот стал уговаривать отца уезжать в Москву. Он знал, что в Наркомате путей сообщения ищут человека, умеющего хорошо и грамотно работать. Обещал помочь. Словом, отец уехал в Москву, а мы с мамой остались в Киеве одни. Жили мы на пятом, последнем, этаже без лифта. Когда поднимались к себе, видели, что почти все двери опечатаны. Значит, хозяева арестованы. По вечерам светилось только наше окно. Потом отец вызвал нас в Москву. Жили мы все в гостинице, в его номере. После тихого Киева мне плохо спалось. По ночам гудели машины, а днем из репродукторов на улице гремели марши. Мне было тогда двенадцать лет, а Грише — пятнадцать. Он жил, как я упомянула, в Воронеже.

 

Война начнется очень скоро, и мальчики чувствовали это особенно. Гришин старший брат Юра уехал учиться в Москву, на исторический в МГУ, а когда началась война, ушел в ополчение. Гриша с товарищем, Димой Мансуровым, — их год еще не призывали, — хотели бежать к нему на фронт. Но Юра написал Грише, чтобы они не вздумали этого делать, нужно сначала получить свидетельство о каком-либо образовании. Когда пришло это письмо, Юра уже погиб. И все же он успел остановить брата от необдуманного шага. Гриша срочно сдал экстерном экзамены за среднюю школу и осенью 1941-го ушел на фронт.

Тоска по брату прошла через всю Гришину жизнь. Но особенно острой она стала, когда родились наши дети. “Вот так могли быть на свете его сын и дочь”, — часто повторял Гриша. “Пуля, убивающая сегодня, уходит в глубину веков и поколений, убивая и там еще не возникшую жизнь”, — писал он.

Я часто думаю: какое счастье, что, несмотря на все ранения и контузии, Гриша остался жив после такой страшной войны. “Я не знал тогда и не мог знать, что из всего нашего класса, из тех ребят, что пошли на фронт, мне единственному суждено вернуться с войны”, — писал он. Увидел Гриша и детей своих, и внуков, и даже правнуков. А вот старшему брату испытать этой радости не привелось.

Где и как погиб Юра, мы не знали. Он считался пропавшим без вести. Гриша делал все, чтобы узнать о судьбе брата. 23 марта 1985 года в газете “Известия” был напечатан очерк Эллы Максимовой “Великое поколение”. В нем рассказывалось о московских студентах-ополченцах и упоминались выпускник исторического факультета МГУ Саша Осповат и студент-историк Юрий, не вернувшиеся из разведки. Их группа ополченцев пыталась выйти из окружения. По пути они заметили деревню. Нужно было узнать, есть ли в ней немцы. Вызвались идти в разведку Юра Фридман и Саша Осповат. Остальные ждали до утра. Не дождавшись, ушли, и им удалось выйти к своим.

Элла Максимова разыскала оставшегося в живых человека из той группы и связала нас с ним. Это был уже пожилой человек, который больше говорил о своих болезнях. Мы сидели с ним за столом и думали о Гришином брате, и эта встреча радости нам не доставила. Но Гриша был очень благодарен Максимовой и “Известиям”. Он добился, чтобы имя брата было занесено на мемориальную доску в университете и в Книгу Памяти погибших в Отечественной войне.

 

Когда Гриша работал над романом “Июль 41 года”, он читал много военной литературы, все, что было написано тогда об Отечественной войне, сравнивал воспоминания маршалов, думал, вспоминал свою войну. Это была тяжелая работа. Но все же он успел до снятия Хрущева закончить роман и, как он говорил, “проскочил”. Роман был напечатан в журнале “Знамя” и вышел отдельной книгой. Это была небольшая книга, на обложке — черная надпись, черная цифра 41.

А потом четырнадцать лет роман не издавался. Нам казалось, что его стали забывать. Но вот однажды мы с Гришей решили зайти в ЦДЛ. Вообще ходили мы туда редко — слушали Святослава Рихтера, смотрели некоторые интересные кинокартины, пожалуй, и все. А тут вошли и видим: длинная очередь от входа до небольшого столика. И всё что-то подносят, подносят… Вдруг слышим, какой-то человек говорит: “Занимай очередь, это вышел роман Бакланова “Июль 41 года”. Мы, конечно, тоже заняли очередь, и вот они, такие дорогие для нас книги, — у нас в руках.

Уже после первого издания Гриша получал интересные письма. Из Ленинграда пришло письмо от женщины с необычной фамилией Гаген-Торн. Много раз мы с Гришей читали его, а вот сейчас я его не нашла. Все черновики, все свои заметки об “Июле” Гриша отправил в Ленинград, в архив, потому что оттуда просили. Думаю, что и это письмо попало туда же. Женщина эта писала: “Не пойму, как вы, по моему мнению, не сидевший, написали эту сцену. А было именно так. Мы попарно стояли на коленях, а охранники нас пересчитывали. И был мороз!”.

Я нашла записку, которую прислали Грише, когда он в Ленинграде беседовал со студентами. Записка такая: “Видели ли вы сами эту сцену?”. Гриша рассказывал, что он ответил: “Нет, сам я ее не видел, но видела моя жена, когда возвращалась из эвакуации в Москву. Она ехала в сидячем вагоне, захотелось размяться. Объявили, что поезд будет стоять в Челябинске то ли сорок минут, то ли час. Вот с приятельницей они и увидели все это. На них закричали, погнали вон. Это происходило в небольшом отсеке перрона”.

Да, такое не забудешь. Мы потом, когда уже ехали дальше, стояли в конце вагона, а мимо проносились уже знакомые мне названия. Два года назад я ехала с мамой в теплушке из Москвы в Курган. Десять дней. Сейчас было значительно легче. Но счастья уже не было, — все слышался мне веселый голос из репродуктора — вальс Штрауса “Радость жизни”, и виделось, как льются слезы у человека с бородой, который стоял на коленях в первой паре. Конечно, в той партии, которую мы встретили, Гаген-Торн быть не могло. Женщин, видимо, выводили из эшелонов отдельно. Но все наверняка повторялось так же.

Первые строки ее письма я запомнила точно, поэтому и написала их здесь уверенно. Но меня ждал неожиданный подарок. Я его воспринимаю как ответ студенту, который сомневался в том, что люди стояли на коленях зимой, на мерзлом асфальте. Совершенно непонятно зачем, я как-то открыла старый журнал. Увидев портрет Лермонтова, стала читать статью Дмитрия Шеварова “Осенние паруса”. Это, собственно, не статья, а отдельные соображения о Лермонтове, Пушкине… И вдруг я читаю: “На днях прочитал книгу воспоминаний этнографа Нины Ивановны Гаген-Торн. В 1936 году она была арестована, приговор: пять лет колымских лагерей. После войны — новый арест”. Значит, я ничего не спутала, правильно запомнила такую необычную фамилию автора письма. Это — мой отчет за Гришу, который описал сцену на вокзале с моих слов.

 

Сталинские репрессии обессилили нашу страну и армию перед войной. В беседе с Ириной Ришиной, опубликованной в “Литературной газете” и журнале “Дружба народов”, Гриша говорил: “Немцы уже подходили к Москве, а винтовок не хватало, и решался вопрос, кому их дать — дать ли их дивизии, которая уходила на фронт, или дивизии Берии, охранявшей лагеря… Мы победили буквально через силу. До войны было уничтожено сорок три тысячи офицеров, генералов и адмиралов… Все наши маршалы учились воевать на фронте. Сколько же надо было положить солдатских жизней, чтобы дать время генералам научиться воевать”.

Вспоминается разговор о романе с Юрием Трифоновым. Это было в Пахре.

Юра и Нина купили дачу в нашем дачном поселке. Часто приходили к нам в гости. Нина тогда работала уже не в Большом театре, а в Москонцерте, а потом совсем оставила работу. Жаловалась, что плохо себя чувствует. Уехала отдыхать в Литву, в Друскининкай, и там неожиданно умерла. Как потом стало известно, — от сердечной недостаточности.

Юра с Гришей встречали грузовик с гробом на окраине Москвы. Юра все повторял: “Ну почему это должно было случиться именно со мной?”. После похорон мы с Гришей сидели рядом с Юрой. Мы были так подавлены, что я точно и не припомню, кто сидел еще, всего несколько человек. Выпили по рюмке, помянули Нину. Наверно, там была Юрина сестра с мужем. Это было в их новой квартире, на Песчаной улице. Квартиру Нина не так давно выменяла. Раньше они жили на Ломоносовском проспекте, 15, в том же доме, что и мы с Гришей.

Однажды, уже после смерти Нины, когда мы всей семьей сидели за столом на кухне, открылась дверь, а на пороге — Юра Трифонов. Не входит, держится одной рукой за дверную коробку и говорит: “Как же это так получилось, я жил в таком доме (доме на набережной. — Э.Б.), а ты раньше обо всем написал?”. Я зову Юру к столу, на столе — только что испеченные пироги с малиной, смородиной. А он смотрит на нас с такой грустью и добротой. Словом, усадили мы его за стол, напоили чаем.

После смерти Нины Юра опубликовал несколько повестей, дошел и до “Дома на набережной”.

Гриша всегда радовался успехам друзей. Он познакомил Юру со шведским издателем Пером Гедином, жившим тогда в Москве. Тот попросил перевести “Дом на набережной” на шведский язык Ханса Бьёркегрена, который в свое время, когда был в Москве, прочел в “Знамени” “Июль 41 года” и перевел его.

Бьёркегрен не раз повторял, что роман Бакланова ему особенно важен, так как Бакланов первым написал о главных причинах наших поражений в начале войны.

 

Роман “Июль 41 года” получил признание на Западе раньше, чем у нас. Он был издан в Швеции, Финляндии, Франции, Дании, а потом и во многих других странах.

Когда мы впервые приехали в Швецию и Финляндию, нас куда только не приглашали. В Хельсинки мы были у писателя Поаво Ринталы, у издателя Ярля Хелеманна, во многих профессорских семьях. В город Оулу нас пригласил хозяин местной газеты Ааре Коркиакиви. “Я плакал, когда читал эту книгу”, — говорил он. И когда мы уезжали из Оулу, кажется, в шесть или семь утра, Ааре и его жена бежали по перрону, чтобы отдать нам последний номер газеты с Гришиной фотографией и статьей о нем. Бежали они быстро, так как поезд отходил через пять минут. А были они уже не такие молодые. Успели. Мы, конечно, были очень тронуты.

В Швеции мы гостили у Пера Гедина, потом, когда он бывал в Москве, принимали его у себя дома. Приезжали к нам и другие писатели и переводчики. Они рассказывали, что роман пользуется успехом, что книги расхватывают. А у нас, как я уже писала, был перерыв в изданиях на четырнадцать лет.

 

Но письма от читателей все равно приходили. О старых вещах, о новых.

Гриша стал переписываться с Игорем Дедковым. Каждое письмо Дедкова я приносила ему с радостью, тем более если он лежал в это время в больнице. Письма эти были Грише очень дороги.

В “Новом мире” № 5 за 1983 год была напечатана статья Дедкова “О судьбе и чести поколения”. Приведу одну выдержку: “Разумеется, Бакланов писал не только о судьбе и чести поколения, не только о войне и молодости… И все-таки прежде всего о судьбе и чести своего поколения, о жизни, выпавшей ему на долю… Выходит, там, позади, в молодости лейтенантской или солдатской, среди всего, что было общей и твоей войной, среди страшного, мучительного и самоотверженного, есть то, что дает тебе право говорить и наделять стойким ощущением правоты. Ты говоришь, а все это там, за твоими плечами, это пока еще кое-что значит…”.

Игорь Дедков в этой статье пишет и о новых Гришиных книгах. В них рассказывалось о мирных днях 60—70-х годов (“Карпухин”, “Друзья”, “Меньший среди братьев”), но говорил Гриша по-прежнему о судьбе своего поколения, о его месте и значении в жизни. Его герои шофер Карпухин, и сбитый им на дороге Мишаков, и народный заседатель, вступившийся за Карпухина, — бывшие фронтовики. И историк Илья Константинович (в повести “Меньший среди братьев”) тоже прошел войну.

Тут я должна сказать о не совсем удачном, как мне кажется, названии этой повести. Уж как ее только не называли по радио и телевидению: “Младший среди старших” и т.д. и т.п. Но Грише вообще трудно давались названия, и он решил это название не менять.

Режиссеру Хуциеву больше всего нравится название “Южнее главного удара”. Я согласна, хорошее название. Но все же “Навеки — девятнадцатилетние” — лучше этого не придумаешь. Оно навеяно строкой из поэмы Павла Антокольского “Сын”, посвященной погибшему на войне его сыну: “На веки веков восемнадцатилетний”. Эти слова стали символом и памятью о всех погибших молодых участниках Отечественной войны.

 

Повесть “Навеки — девятнадцатилетние” Гриша написал почти через двадцать лет после “Пяди земли”. Он уже — не такой молодой человек. Он почти как отец жалеет погибшие молодые жизни. И нам жалко Насруллаева, Паравяна, пехотного ротного, которого “на один бой не хватило”. Жалко слепого Ройзмана, мальчика Гошу, ставшего инвалидом… Те, кто остался жив в этой страшной войне, всегда будут их помнить.

Мне хочется привести слова поэта Юлии Друниной. Она подарила Грише свою книгу, а под фотографией написала: “Дорогой Гриша, помни о знаменитых трех процентах”. Нетрудно понять, что она имела в виду, желая ему добра и долгой жизни.

 

Особенно много откликов начало приходить, когда Гриша стал главным редактором журнала “Знамя”. Приведу только некоторые. Прислал благодарственную телеграмму Володя Корнилов, которого до нового “Знамени” не печатали у нас много лет. Пришла телеграмма от Татьяны Бек: “Дорогой Григорий Яковлевич, примите мою давнюю любовь. Желаю Вам быть автором и редактором еще многих прекрасных страниц. Ваша Татьяна Бек”. Пришло письмо от Виктора Астафьева, он крыл цензуру: “Вот цензуру бы, все более свирепую, убрали, это бы вот и награда была всем нам за нашу кровь, муки и терпение”.

Тираж журнала рос. Журнал было не достать. Помню живой случай из тех лет. Дочь моей давней подруги вышла из вагона метро, держа в руках “Знамя”. Вдруг на нее набежал человек с криком: “Любые деньги! Продайте журнал с “Собачьим сердцем”!”. Но тут ее выручила мать, которую она ждала в условленном месте, — положила журнал в сумку. Пишу это для того, чтобы передать, насколько журнал “Знамя” интересовал многих людей.

А в Ленинграде киногруппа ждала, напечатает ли “Знамя” “Собачье сердце”, — тогда и фильм можно снимать. В конце концов Гриша написал цензору: “Беру ответственность за публикацию на себя”. И цензура успокоилась. И работа над фильмом двинулась.

Приходили письма из Ленинграда, Твери, Читы, из Прибалтики, Грузии, с Украины… Все не перечислишь.

Было много писем из ГДР и ФРГ на русском и на немецком. Кстати, в ФРГ “Пядь земли” была издана четыре раза. Был издан там и роман “Июль 41 года”.

Гришу приглашали и в ГДР, и в ФРГ, но он очень долго не хотел туда ехать. Понятно, почему. Но все-таки мы в конце концов поехали. Сначала в Веймар. Были в доме Гёте, в доме Листа, таком скромном, помню только высокую лестницу и небольшое помещение на самом верху, а там — прекрасный черный рояль. Недалеко было кладбище наших солдат и офицеров, такое ухоженное, всюду — крокусы разноцветные (была весна), Гриша обходил все могилы, читал надписи.

Но были и другие впечатления. На горе перед Веймаром — большое здание с высокой трубой. Шофер объяснил нам, что это Бухенвальд, там сжигали людей. Вот почему Гриша так долго не хотел ехать в Германию.

 

У меня хранится папка, на которой написано Гришиной рукой: “XIX партконференция”. Хранил он ее, не отдал в архивы. Дороги были ему отклики людей, которые поддержали его. А о чем он говорил? Прежде всего — об афганской авантюре, стоившей стольких жизней, и о том, что ее виновники должны быть названы поименно. Говорил о том, что погибших в Отечественной нужно захоронить. Что пропавших без вести — нельзя считать врагами.

Это было в 1988 году. Выступал Бакланов перед пятитысячным залом, большая часть которого были партийные функционеры. “Тот, кто сегодня борется против гласности, борется за свое порабощение... У нас еще нет демократии, мы только начинаем ей учиться. В верхних эшелонах многие до сих пор не верят, что законы и для них писаны”, — говорил Бакланов. В зале топали и хлопали. “Не волнуйтесь. Я выстою здесь, выстою”, — сказал он твердо.

И простые, рядовые люди его поддержали. Вот отрывок из письма Ионкос М. (Саратов): “Вы единственный вспомнили пропавших без вести”. Письмо это буквально залито слезами. Из Харькова писал научный сотрудник Свительников: “Был благодарен за честное и смелое выступление на XIX партконференции. Те, кто мешал Вам говорить, — это злостные бюрократы”. Вот письмо из Полоцка Витебской области от Тараховского. Он поддерживает Гришу в его предупреждении о нарождающемся у нас фашизме. Гришу эти письма (я упоминаю далеко не все) и волновали, и радовали.

В беседе с Ириной Ришиной на ее вопрос о фашизме: что это, реальная угроза или наш непобедимый страх? — он отвечает: “Примет ли многоликая Россия фашизм? Угроза реальная. Не думаю, что это просто страх. Болезни в обществе всегда есть, но в здоровом организме они не развиваются… В нашем больном обществе немало оказалось людей ущербных, с рабским сознанием, уверовавших в силу одного лишь кулака, склонных к тому, чтобы стать в ряды железной когорты… Выбраться из рабских пут, расстаться с самими собой прежними оказалось ох как не легко!”.

 

Мне очень жаль, что не вышли отдельной книгой Гришины рассказы. Он любил их писать и писал легко. Особенно мне запомнился рассказ “Вот и кончилась война”. Это рассказ о безруком комбате. Жизнь его тяжела и кажется кончающейся. “Один глаз его глядел грозно; как на часах при взрыве останавливается время, так и в его глазу, в незрячем, разлившемся зрачке, осталось былое, грозное, и уж видно, до конца дней”.

Гриша очень редко читал свои рассказы на публике, со сцены, даже когда просили. Я помню, как в ЦДРИ зал слушал его военные рассказы. Весь зал встал. Конечно, были аплодисменты, хорошие слова. Но вот то, что зал встал и долго стоял, этого забыть просто нельзя.

 

Хочется сказать и о том, что Грише не давалось. У него не было способностей драматурга, хотя некоторые пьесы все-таки шли, но, как правило, недолго. Свою первую пьесу он отнес Олегу Ефремову в Художественный театр. Через несколько дней Гриша пришел к нему за ответом. И Олег сказал, что он очень любит Гришины книги, но пьес ему писать не надо, нет у него этого дара — быть драматургом. Гриша с ним согласился, не только не обиделся, но даже отношения между ними стали еще ближе и доверительней.

Но все-таки Гриша что-то переделал, очень старался, и отнес пьесу Евгению Рубеновичу Симонову в Театр Вахтангова. Евгений Рубенович охотно взял, сам поставил, играли очень хорошие актеры. Но чуда не случилось. Шла пьеса недолго.

Гриша вообще театр очень любил, в юности сам играл в пьесах Островского. Когда дети подросли, мы ходили с ними и в Художественный, и в “Современник”. Ну а в Театре на Таганке Гриша бывал регулярно, на совещаниях, помогал Юрию Петровичу Любимову бороться с недоброжелателями, так как почти каждую пьесу старались запретить. А потом у Гриши с Любимовым вышел спектакль “Пристегните ремни”. Были использованы его произведения о войне, но был и другой сюжет. Сцену разрезали, на сцене стоял самолет, раздавались голоса настоящих стюардесс, записанные на пленку, звуки, идущие от самолета, — все это создавало впечатление полета. Владимир Высоцкий специально написал песню “Шар земной”. Пел он ее, стоя в партере, в плащ-палатке, под свою гитару. Успех был очень большой. Билеты достать было трудно. Грише говорили, что с шести утра выстраивается очередь в кассу и люди пишут чернильным карандашом свой номер на ладони. Но и эта пьеса шла недолго, так как разрезанная сцена мешала ставить другие спектакли.

Потом молодой и очень способный режиссер Валерий Фокин предложил Грише поставить в “Современнике” пьесу по повести “Навеки — девятнадцатилетние”. Были взяты в основном эпизоды в госпитале. Публика хорошо принимала спектакль, но опять же шел он недолго.

Счастье и удовлетворение от работы, которая давалась Грише так трудно, он получил в Туле, где режиссер Вадим Кондратьев (однофамилец писателя), очень талантливый человек, поставил пьесу по рассказу “Почем фунт лиха”. Мы приехали в Тулу втроем: Гриша, я и наша дочь Шура. Талант режиссера заставил нас даже плакать, когда вдовы и невесты погибших на войне одиноко кружились под звуки песни “Не шей ты мне, матушка, красный сарафан”. Пересказать это невозможно, это нужно видеть. Вадим Кондратьев включил и Гришин голос — вместо тех эпизодов, которые нельзя было показать на сцене. Гриша говорил спокойно, неторопливо (голос был заранее записан).

Мы хранили живую память о спектакле “Почем фунт лиха” очень долго. А не так давно, я, уже вдова, получила письмо от Ольги Николаевны Кузьмичевой, заведующей литературной частью тульского театра. Это письмо мне очень дорого. Вспоминается, как мы со всей труппой сидели после спектакля за столом, такие радостные, веселые. Я знаю, что Вадим Кондратьев много болел и о нем мало слышали. Но именно он и работа и забота завлита сделали спектакль таким, что он остался в памяти надолго.

Фильм по рассказу “Почем фунт лиха” поставил Марлен Хуциев. Называется он по первой фразе рассказа — “Был месяц май”. Так потом стал называться и сам рассказ. Гриша этот фильм любил. В письме Дедкову он писал: “Из семи или восьми картин, которые сняты по моим вещам или по моим сценариям, только один фильм считаю удачным: “Был месяц май””. Этот фильм и сейчас часто показывают.

 

Я как вдова Григория Яковлевича Бакланова благодарю всех, кто прислал мне телеграммы в связи с кончиной моего мужа. Отмечу лишь одну большую, искреннюю телеграмму от главного редактора телеканала “Культура” С. Шумакова.

Тем более мне было странно, что в телепередаче 26 июня 2010 года об А.Т. Твардовском ее участники не сказали ни слова о дружбе Твардовского с Баклановым.

Именно ему первому Александр Трифонович на даче, в своем кабинете, читал последнюю поэму “По праву памяти”. Слышала это жена Твардовского Мария Илларионовна. Гриша (об этом он и писал, и говорил) тогда сказал: “Александр Трифонович, я даю вам слово, что если у меня будет какая-либо возможность, я напечатаю вашу поэму”. Как только Гриша стал редактором “Знамени”, он свое обещание выполнил, получив поэму из рук Марии Илларионовны. Во главе “Нового мира” тогда был Залыгин. Он много раз говорил Грише, что нужно уступить поэму журналу, в котором Александр Трифонович много лет работал. На что Гриша отвечал: “Что ж ты так поздно спохватился? Приостанавливать я ничего не буду. Я дал слово, а слово я привык держать. Скоро поэма выйдет в журнале”. Тогда, как я помню, Залыгин обратился к Марии Илларионовне, чтобы она разрешила напечатать поэму во второй раз, уже в “Новом мире”. Разрешение он получил, что, очевидно, было правильно, — чем больше людей прочитают поэму, тем лучше. И в “Новом мире” поэма вышла, но это была повторная публикация.

А сколько раз Александр Трифонович приходил к нам домой! Сколько сидели и разговаривали они в нашей беседке, обвитой диким виноградом. Александр Трифонович много курил и бросал окурки в трубу, которая поддерживала беседку. И смеялся: “Когда-нибудь я эту трубу наполню до конца”. Гриша жалел, что не решался записывать эти беседы. Не решался. Времена были еще очень сложные. Они обменивались впечатлениями от прочитанных книг. Твардовский давал Грише для прочтения книги из своей библиотеки. Очень любили они вместе ходить на речку. Она тогда была еще чистой, особенно со стороны деревни.

Уже много позднее, после смерти Александра Трифоновича, Гриша провел четыре передачи о нем на канале “Культура”. Наши дети — наши единомышленники — слушали эти передачи, затаив дыхание. А однажды сын наш, прочитав очерк Гриши о Твардовском, так растрогался, что, не говоря ни слова, подошел и обнял отца. Он был тогда еще застенчив и не склонен так выражать свои чувства, но, видно, очень уж понравился ему этот очерк.

 

Гриша прожил долгую и честную жизнь. Особенно хочу отметить, что он никогда не подписал ни одного грязного письма, ни одной подлой статьи. Все, что он считал нужным и важным, он говорил прямо с трибуны, называл фамилии тех, с кем был не согласен.

На этом я кончаю свои небольшие воспоминания о моем дорогом муже Григории Бакланове.

 

 

 * Режиссеры Андрей Смирнов и Борис Яшин. В роли Мотовилова Александр Збруев. — Э.Б.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru