Виктор Коваль
Рождество на водах
Об авторе | Виктор Станиславович Коваль родился в Москве в 1947 году, по образованию художник-график. Постоянно публикуется в “Знамени” как поэт. Последняя прозаическая публикация — “Разговор о понятиях” (Знамя, 2006, № 6).
Виктор Коваль
Рождество на водах
Новый 2010 год я встретил в Элисте, а Рождество — в зоне Кавказских Минеральных Вод. Вернулся в Москву с фарфоровым бюветом и разного рода наблюдениями.
Например, в Элисте на улицах не курят. Не принято. Расстояния маленькие. Если человек в Элисте выйдет из дома, то он дойдет куда надо за пять минут, там и покурит. Это в Москве ему надо целый час мотаться туда-сюда, а дальше еще куда-то топать — конечно, закурит на ходу.
Если кто и курит на улицах Элисты, то только москвичи, по московской привычке. Или те местные, которым идти некуда.
Стоит в Элисте на улице Ленина памятник джангарчи — сказителю калмыцкого эпоса “джангар”. Джангарчи играет на домбре. Выполненная в условной манере сидящая фигура джангарчи сливается с треугольным корпусом домбры. Оно же — сквозное треугольное отверстие внутри их общей композиции — пространство играет — так правильно понимает народ выдумку художника, но между собой называет статую “дотур уга” — “без кишок”. Пример того, как монументальная условность уравновешивается фольклорным натурализмом. Столичный пример — “баобаб” — необъятная колонна, поддерживающая сочлененный свод в центре вестибюля на “Курской”. — Встретимся у баобаба! — так когда-то мы говорили (конечно — не фольклор, но — местная особенность словоупотребления, центровая).
Пушкин — фигура в Калмыкии особо почитаемая: калмыки присутствуют как в его поэзии, так и в его прозе. Пушкиных тут двое: в рост и бюст.
Лермонтова — ни одного. Хотя однажды он и упомянул калмыков: “Тут (под Пятигорском) увидишь и грузина, и калмыка, и перса с крашеной хной бородою”. Есть улица Лермонтова.
Имеется в Элисте и свой, как и в Пятигорске, Остап Бендер. Стоит в 9-м микрорайоне, держит шахматную фигуру коня.
В пяти минутах ходьбы от него, но уже в 8-м микрорайоне стоит фигура верблюда в натуральную величину, также из металла. Стоят они каждый сам по себе, но я нашел между ними связь — копытные! В 9-м (нечетном) микрорайоне — непарно, а в 8-м (четном) — парно.
Мой любимый памятник — парковая статуя Будды. Сидит в лотосе под ротондой, возле элистинского Белого дома, на площади Ленина. Суетное место — Просветленному там и быть, умиротворяя его. Я там тоже, стоя у Будды, умиротворяюсь. Но перекурить не осмеливаюсь, хоть памятник и светский.
Отдельно от всех элистинских памятников отстоит памятник Велимиру Хлебникову — на малой родине поэта, у села Малые Дербеты, без постамента. Издалека — просто стоит в степи высокий, три с лишним метра человек. Вокруг — пространство играет. Степь поет. Сюда, на крайний север Калмыкии, пограничный с Волгоградской областью, меня занесло воображение, а мой реальный путь, напоминаю, лежит на юг.
— А вы почему едите мясное? У вас же — Рождественский пост! — сказала Байрта, моя соседка по новогоднему столу. — Виноват! А чем тогда закусывать? Тут все мясное. Кстати, а вы сами почему его едите? Будда — вегетарианец.
— А нам Его Святейшество Далай-лама разрешил. Такой уж у нас климат — резко континентальный, и уклад — животноводческий. “Калмык травы не ест” — знаете пословицу? Это в Индии возможно круглый год питаться растениями, а нам от такой диеты — карачун. — Я налил ей в рюмку то, что она предпочитает.
Байрта (Бая) как раз только что оттуда, из Индии, была в резиденции Его Святейшества Далай-ламы Четырнадцатого, где он живет в изгнании. Вот шнурок, освященный Его Святейшеством. Он свит из цветных шелковых нитей, с узелком, куда Его Святейшество вдунул свою мудрость: “Лучшие отношения — это те, когда любовь друг к другу превышает нужду друг в друге”. Она повязала мне шнурок на левую руку. — На счастье! — сказала она, — с Новым годом!
Пели старые советские песни, танцевали.
Я всего лишь подумал и, как мне показалось, из деликатности не спросил: — Интересно, а есть ли у вас специальное разрешение от Его Святейшества на танцы? Будда-то их тоже запрещал. И выпивку.
— А где у животноводов праздник, там и танцы, — ответила Бая. — И выпивка! Но — по праздникам и в меру! Его Святейшество говорил: — Учи правила, чтобы знать, как их нарушать правильно.
Разумно. Шнурок свободно висел на запястье, но с руки не снимался. — А как этот шнурок развязать — перед душем, например?
— А зачем? Просто забудьте о нем.
Пели русские народные песни, в основном про казаков, калмыцкие народные. Оказывается, молодежь знает слова. Перед тем, как им разойтись по своим кампаниям, Темир по просьбе старших исполнил песню Криса Де Бурга “Lady in red”. Под гитару.
Калмыки при встрече говорят: — Мендт! или просто: — Менд! — а прощаются: — Ну, пока! Или: — Чао!
Что еще я знаю по-калмыцки? Шар — желтый, хулсн — вода. Получается “Желтая вода”? — Нет, — говорят мне мои попутчики, — вода — усн, а хулсн — солома. Получается: “Желтая солома”. Село с таким названием мы проехали только что. Живут там, оказывается, туркмены. Со времен Екатерины II.
Едем. Гляжу — вокруг трава зазеленела. Это в январе-то? Нет, это озимые, которые должны лежать под снегом. А где он теперь, снег-то? Южнее, на Северном Кавказе. Едем. Долго ли еще? — Ничего, обратно — будет быстрее — через Благодарное. В мое лобовое стекло хлестнул дождь — на полсекунды, как ветка встречного дерева. Едем. Пустая, слава Богу, трасса, голая степь, вереница коров, пастуха не видно, кажется, въезжаем в туман.
Я достал доску с зажимом, карандаш. Нашел нужное место: “Моя воинская специальность — мотострелок…”
Со временем из тумана стал выявляться хорошо знакомый мне облик высотного здания (какого? какого?), в облаках плывущего мне навстречу. Очнувшись, подумал: — Хорошо, что не я веду машину. Не умею. И нету.
— Хорошо, что не самолет ведешь, — уточнил бодрый водитель, Герман Дорджиев.
Хорошо, что тут сквозное слово — хорошо.
Радостная картина такая: — Вон Бештау! Пять гор. Или, как говорили Пушкин с Лермонтовым — Бешту! Казбек — здесь же, но отсюда не виден.
— А где двуглавый Эверест?
Когда я, случайно оговариваясь, произносил: — Эверест, все меня всегда понимали, как надо: — Эльбрус. Никто не слышал: — Эверест.
Так же, как и в Москве, где на мое умышленное: — Вы у “Отвратного” выходите? — равнодушно отвечали: — Выходим.
“Памятка постояльца” — книга формата А-3, в коленкоровом переплете с золотым тиснением. Оттуда узнаю, что здесь, в Ессентуках, наша высота над уровнем моря — 640 метров, что настоящая гостиница именуется гусоном и что в гусоне не курят.
Хорошо, буду тщательно проветривать, благо, потолки тут высокие, “старой закалки”. Шторы — “из того же матерьяла”. На полу — толстый красный ковер, увы, лежащий волнами. Я попытался его выправить, но бугры, раздавленные в одном месте, вспучивались в другом. Подумал: до меня многие так же: приедут — и давай топать по ковру.
Доска с зажимом. Под зажимом — писчие листы формата А4. Сверху — чистые — для черновых записей и рисунков, снизу — незаконченный рассказ про мою службу в армии в 66—69-м годах. Думал: здесь на досуге и закончу. Рассказ-то, по правде, давно уже закончен, но — очень уж много лет назад. С тех пор кое-что в рассказе сделалось лишним или требующим пояснений, например: “Малиновский заплатит!” — при каких обстоятельствах так говорили, чем рисковал говорящий и кто такой Малиновский (Родион, не Роман).
Первая запись на доске с зажимом: “усн-хулсн”.
Вторая: “Гусон — государственное учреждение социального обслуживания населения. Гусон, закусон. Гусь рождественский”.
Его мы привезли с собой уже приготовленным. Думали, разогреем здесь — что делать, оказывается, гусоном запрещено. Разберемся.
Третья: “Металлическая опора. Инв. № 011705961”.
Это уличный фонарь. Здесь он — элемент садово-парковой архитектуры; испорченный тем, что к нему на уровне человеческого роста привинчен большой шрифтовой плакат вышеуказанного содержания. Как на груди у человека: “Ищу работу” или “Поджигатель”.
Перед сном увидел двух мышек — выбежали из-под ковра. Хорошо, что не во сне увидел.
Разговоры в очереди к процедурам:
— Наш Буденновск собираются менять на прежний Святой Крест. Большинство — против: надо переписывать все паспорта и свидетельства: о рождении, браке — ужас! — ввиду затрат и безумных хлопот. С другой стороны — возражать против Святого Креста — как-то сами понимаете…
— А у нас в Пятигорске когда-то были волнения насчет Остапа Бендера у “Провала”. Негоже быть мошеннику таким же бронзовым, как и пятигорский орел.
Всех, однако, удивило другое — зачем ему, пятигорцу, лечиться в Ессентуках? Своего Пятигорска мало? Нет, Пятигорск — нарзан, а ему показаны ессентуки. — Зажрались, — пошутил кто-то из старших. Я вспомнил про Трускавец и нафтусю. — А вы Карловы Вары помните? — был и такой вопрос, заставивший всех задуматься. У меня, лично, спросили насчет шнурка — не от бородавок ли?
И ни разу никто не сказал “боржом”. Ну хотя бы случайно.
— Дайте нарзану! — требовал Берлиоз в бессмертном романе Булгакова “Мастер и Маргарита”, — говорит экскурсовод в мегафон, собирая вокруг себя любопытную публику. — Хотите нарзану? — спрашивает он затем у случайного лица, выделенного им из толпы, — езжайте в Кисловодск и Пятигорск! Автобус отходит в 14.45. С заездами за каждым записавшимся!
Центральная площадь. Все желающие записываются на экскурсии. Мы — не желающие, но, забегая вперед, скажу, что не раз вольно или невольно пересекались с желающими и присоединялись к ним.
Похожий эпизод в Пятигорске — экскурсовод с мегафоном: “Вкусная вода — ессентуки № 17!” — так сказал поэт Серебряного века Осип Мандельштам еще в 1927 году, но вкус ессентуков с тех пор остался тем же!
Врать они, конечно, не будут — насчет первоисточников. В крайнем случае скажут “по словам” или “предположительно”. Странно, что Мандельштам высказался так непоэтично.
Нет, поэтично, просто мы его недослушали: “Играет музыка, играет солнце, играют пузырьки в кружке — чуть-чуть пощипывает язык (оттого, вероятно, и хочется болтать, когда утром идешь в компании по парку и, не торопясь, отпиваешь свою воду!) — вкусная вода — в ней земная прохлада и утренняя свежесть”.
Конечно, знания у них, экскурсоводов, — исключительно краеведческие, но память — глубокая, хранящая не только полезную информацию, но и тьму пустых, полуанекдотических сведений — для непринужденного общения с публикой, например: “Здесь, в Ессентуках, в микрорайоне Золотушка в 2008 году скосили поле дикой конопли выше человеческого роста”.
Запись на доске с зажимом: “Прототип Воробьянинова — Гурджиев. Усы. Он же — прототип Воланда, без усов. Все экскурсоводы — женщины”.
— В целом у нас публика хорошая, — говорили нам экскурсоводы, — но иногда — без правильного понимания. Одни равнодушно не внемлют, другие лезут со своим пониманием. Редко когда к месту. Например: “Здесь, возле Цветника, Воробьянинов сказал: “Господа, я не ел…”. Спрашивается: как он сказал дальше и как это будет по-французски? Ну, может быть, раз в полгода ответят как надо. А так в основном: “Лермонтова застрелил казак””.
В юности я знал, как надо: “Месье, же не сис…”. Нет, годы не те.
Я в парикмахерские не хожу. Не люблю быть подстриженным. Дважды в год меня подравнивает моя сестра Аня — чтобы был похож на человека. И вдруг тут, в Ессентуках, в центре моего особого внимания оказывается именно парикмахерская! Называется “Алиби”.
Располагалась она на улице Анджиевского, неподалеку от источника, куда со всех сторон города стекался народ со своей посудой. Почему — “Алиби”? На газосветовой рекламе парикмахерской был изображен волос, свисающий с расчески. Какая связь? Я сразу же вспомнил “Улику” — стихотворение Ходасевича про “волос тонкий, длинный, забытый на плече” поэта. Кем забытый? Мечтой, некогда “туманной и безвестной”, но ныне — “воплощенной и телесной”, о чем и свидетельствует этот волос-улика. Волос, уличающий поэта в связи с “нездешним счастьем”. Я подумал: Волос, “Улика”, “Алиби” — понятия одного смыслового ряда — и вошел в парикмахерскую.
Это — “Алиби”?
Мне ответил молодой человек в черном костюме и галстуке:
— А вам, собственно говоря, что нужно?
— “Алиби”! — повторил я внятно. У вас над головой висит реклама парикмахерской “Алиби”. Это — вы?
Нет, к его “Салону парикмахерских услуг” эта реклама не относится.
— Если вам надо стричься, то это — здесь, — сказал он раздраженно, — а если не стричься, то — в другом месте. Там, сообразил я, где уместны эти идиотские расспросы насчет “Алиби”.
Наверное, для ессентучан это “Алиби” — давно уже пустой звук и пустое место. Когда-то по какой-то причине его тут повесили, но теперь оно висит просто так — как привычный элемент уличного оформления. Другое дело — приезжие: увидят “Алиби” — сразу же врываются в “Салон”, требуют объяснений: “Почему “Алиби”?” И — не связано ли оно как-то с “Уликой”? И — с нездешним счастьем?
Наш санаторский охранник сказал, что он не помнит, чтобы в расческе был волос. И вообще — местные жители не ходят в заведения для курортников, где помимо прочих услуг оказываются еще и “сомнительные”.
Вот и думай: опроверг он мою догадку или — подтвердил?
А что такое, собственно, Ессентуки? Девятизнаменный.
По-калмыцки “йисн” — девять, “туг” — знамя. Это поселение было образовано девятью калмыцкими родами — на месте их победы над объединенными силами горцев. Так на практике осуществлялся договор калмыков с московскими царями, согласно которому калмыки свободно расселялись на южных окраинах государства Российского, с тем чтобы оберегать его границы от вражеских набегов.
У горцев были свои версии.
— В Ессентуках по национальному составу второе место после русских занимают греки. Статистика права! — скажем и мы, глядя на античные статуи внутри галереи и за ее пределами.
Глядим: везде — девы и юноши с сосудами и чашами, амфоры в нишах.
Общая тема оздоровительного “источника” не допускает догадки, что многие кубки — с вином или, не дай Бог, с прахом.
У входа в античную избу с сероводородными и грязевыми ваннами стоит Дорифор, копьеносец, покрашенный серебряной краской. Возникает вопрос: а где брат твой — Апоксиомен, который соскребает с себя грязь специальным скребком? Серповидным? Он-то и должен стоять тут, при грязевых процедурах, а Дорифор — у военкомата.
Запись на доске с зажимом: “Разговоры со статуями — не к добру: все — проваливаются”.
Перед Рождеством в Ессентуках. Мужчина в шубе поверх спортивного костюма вбегает в магазин “Подарки” за несколько минут до закрытия. Едва переведя дух: “Мне — женщине на шею, пятидесяти лет!”
Фарфоровый бювет. С изображениями Пятигорска, Кисловодска и Ессентуков — на одной стороне, а на другой, — не желаете ли сделать надпись со смыслом? — спросил меня гравер, — прекрасный подарок получится. Я задумался. Зачем? Да и какую именно надпись?
Раньше я не знал, что такое бювет и что у него два значения. Первое — обустроенный источник, ключ, второе — высокая кружка с носиком и метрическими делениями. Ты подставляешь такой бювет под встроенный в галерею кран с нужным тебе значением, например: “Ессентуки № 4, теплая”, набираешь воду до прописанной тебе риски и затем вдумчиво, опять же — со значением — потягиваешь воду из носика. Рядом — сотни коллег по питейному занятию значительно стоят и сидят в помещении галереи и за ее пределами — на площади.
Я-то всегда пользовался из экономии одним и тем же дешевым за два рубля пластиковым стаканом, мнущимся и не располагающим к вдумчивому питию. Хлопнул стакан, утерся и двинулся дальше.
Напомню, что лермонтовские франты, “принимавшие академические позы у колодца кислосерной воды”, доставали оттуда воду с помощью оплетенного стакана. А ведь бывало, — вспоминает Пушкин, — “мы черпали кипучую воду ковшиком из коры или дном разбитой бутылки”. Конечно, современный дизайн галерей радует. “Ключи обделаны, — с удовольствием замечает Пушкин, — выложены камнем”. С неудовольствием замечу, что “ключи обделаны” теперь звучат как “ключи обгажены”. Раньше такого звучания не было, хотя мусорили так же, как и теперь. — Разбитая бутылка, — спрашивается, — откуда? Ключи обделаны…
Другое дело — “ключи даны!” Так, наверное, и запишем на бювете.
Рождество. Несмотря на то что распивать спиртные напитки гусон строго воспрещает, в его серванте стоят винные бокалы и стопки для водки. Значит, по праздникам — можно. Рождественского гуся нам разогрели девчата из столовой. В духовке. Плюс осетинские пироги из ближайшего “Эльдорадо”. После 12 нам звонили с поздравлениями: “С Рождеством!” — из Москвы и: “Христос воскрес!” — из Элисты. “Так говорят на Пасху!” — вежливо поправил я Хонгра. “Ну и что? — оправдывался он. — Праздник его Рождения есть и праздник его Воскрешения!” Позже я сообразил, что никакой оговорки тут нет. Правильно сказал Хонгр, хоть и сказал, наверное, не подумав.
— Вы бросили курить? — спросила меня главный терапевт санатория.
— Нет. Почему — бросил?
— Потому что на вашем левом запястье — красная шерстяная нитка — против вредной зависимости.
“Красные камни” в Кисловодске. Здесь отдыхали советские вожди. Оттого они и оказались такими работоспособными и долгоживущими, что дышали тут целебным воздухом и пили живоносную воду. И принимали нарзановые ванны — подобно Печорину.
Тогда, после бессонной ночи перед дуэлью, именно нарзановая ванна взбодрила Печорина и привела его в боеспособное состояние. Говорит, чувствовал себя “как перед балом”. Странно, конечно, называть наивысший подъем своих сил как предбальный. Естественно — для Наташи Ростовой, а для циника-то? Конечно, время было такое — балопочитания и балопоклонения. Поклонения Баалу — так я не скажу, потому что убери бал — здание русской литературы обвалится. Не целиком, но местами — основательно.
Однажды мне посчастливилось быть на таком балу — с княжной Мери и Печориным. Произошло это в 1955 году в павильоне Киностудии детских и юношеских фильмов имени Горького, на съемках фильма “Княжна Мери” (режиссер — Исидор Анненский). Тогда я снимался в соседнем павильоне — в фильме “К новому берегу” по Вилису Лацису (режиссер — Леонид Луков), играл Айвара, героя в детстве. Мы бегали к ним посмотреть на их бал, а они приходили к нам — посмотреть на нашу рыбацкую избу, где моего отца жандармы арестовывали за революционную деятельность. Помню, тогда в студийном коридоре, где киношники пили чай с бутербродами и курили, преобладала исключительно бальная публика. Печорина я наблюдал только со стороны, а с княжной Мери был знаком близко. Она любила, взявши меня за руку, прогуливаться со мной по коридору и, к моему неудовольствию, сажать меня к себе на колени. Однажды она поцеловала меня в щеку. После этого я возненавидел княжну и старался на ее глаза больше не попадаться.
— Лермонтов пишет, что воздух Кисловодска располагает к любви, — сказал экскурсовод, введя нас в Долину роз. — И Чехов написал свою “Даму с собачкой” не в Ялте, а здесь.
Зимой эта долина сияла отраженным светом ее летнего величия. Нам предлагалось представить, какое тут возможно море — разноцветных цветов, и какая это бездна — одуряющего аромата. Я представил. Здесь действительно дышалось легко и радостно. Насыщенно. О, Кисловодск! О, Кислородск! О, “о” два!
Именно здесь, в Долине роз, я почувствовал, насколько уродлива моя вредная привычка! Сказав себе: “Бросаю!” — выкинул пачку “Парламента” в мощную урну с античным сюжетом. Других не было.
Возле долины, на аллеях санатория стояли фотографы со своим пернатым хозяйством: золотыми фазанами, павлинами (в том числе альбиносами) и крупными хищными птицами.
Хищники выглядели тут абсолютно уместно, поскольку на геральдических полях “минеральной” зоны” в основном обитали именно орлы — или попирающие змею как зло, или орлы, летящие над чашей, увитой целебной змеей. Иногда позирующая публика обнимала орлов или садилась на них верхом — на скульптурных орлов, разумеется, натуральные такого панибратства не допускали, хоть и выглядели вполне по-домашнему, под рукой. “Давайте скорее, пока он крылья не сложил”, — сказал фотограф. Мы увидели, как белоголовый сип, привычно работая “на камеру”, медленно расправил свои мощные, два метра в размахе крылья, а затем, взмахнув ими несколько раз, так и остался стоять с распростертыми крыльями и раскрытым клювом. Лысая голова с седым пухом… Кого-то напоминает, подумал я. И еще: наверное, раньше тут сипа не было. Вряд ли Советская власть поощряла снимки высоких особ в обществе стервятников.
Был тут и филин, по дневному времени — оранжевоглазый, и горный беркут. “Демократы здесь не отдыхают, — сказал фотограф, — уезжают в Куршавель”. А кто отдыхает? На выставочном стенде с лучшими фотографиями я увидел Зюганова с филином на плече и Жириновского — с беркутом.
Вспомнилось, как на предвыборных дебатах на ТВ Жириновский, заняв место очередного оратора, брезгливо указал на недопитую воду в стакане: “Кто пил? Зюганов? Убрать!” А ведь мог бы и выплеснуть.
В обычной реальности такое близкое соседство филина и беркута невозможно. Хотя бы — по причине несовместимости их образа жизни — ночного и дневного. Так же маловероятно и чудесно выглядели синие с изумрудными переливами павлины на снегу. И белоснежные павлины — так же чудесно! На том же снегу.
А ведь такая картина все-таки возможна, — сообразил я вдруг, — у них же на родине, в Индии, конкретно — в Гималаях, во дворце Великих Моголов.
Или в Кракове, в специальном питомнике, где павлинов разводят ради перьев — для краковских шляп “рогатывок”, исключительно красных.
Были тут и красные камни, давшие название санаторию. Большие и малые. Самый большой камень был украшен барельефом Ленина работы скульптора Андреева. “Авторская работа” — об этом говорила мемориальная доска возле барельефа. Помню, как этот барельеф появился на новой десятирублевой банкноте в 1961 году, в январе. Позже, в октябре, я увидел его в газетах в качестве главной детали, украшающей сцену Кремлевского дворца съездов (22-й съезд КПСС). Впоследствии это изображение Ленина было снято, возможно — из-за слов поэта Вознесенского: “Уберите Ленина с денег!”. С денег Ленина не убрали (опять дорогостоящая денежная реформа?), а вот с пышного задника КДС — убрали. Как намек на червонец. Конечно — с заменой на другого Ленина. Об этом я догадался только сейчас, глядя на камень.
В настоящее время “Красные камни” следует понимать как обломки красной империи. Я подумал: а не прихватить ли с собой какой-нибудь камешек — в качестве сувенира? Да только — зачем? Я и сам — обломок. Не очень красный, но и красные камни, как я заметил, были тут самых разных оттенков. Как и Синие камни, располагавшиеся тут же, в Кисловодске. И Серые.
А сип белоголовый — вылитый Петр Мамонов, замечательный артист, в прошлом — рок-звезда, в настоящем — затворник; публичности чурается, в редких интервью говорит: “Да ужритесь вы вашим творогом!”.
Или — американский миллиардер Стивен Джобс. Его шаржированный портрет я рисовал пером в серьезный журнал по проблемам управления. Тогда я подумал: “Есть что-то общее. С кем? С кем?” Съездил в Долину роз — узнал.
Мне всегда казалось, что “лермонтовская площадка” — это та самая, по тексту “узенькая площадка”, “изображавшая почти правильный треугольник” на скале, где стрелялись Печорин с Грушницким. Теперь знаю: Лермонтовская площадка — это двухъярусная постройка с двумя трехмаршевыми лестницами. На верхнем ярусе — бюст Лермонтова с цитатой из стихотворения “Кавказ”, а на нижнем, в гроте, — статуя Демона, духа изгнанья. Действительно, сидит в заключении, в темнице сырой, придавленный известковым сводом, крылья перепончаты.
Я наблюдал его сквозь решетку грота — в полумраке, освещенном двумя зелеными лампочками, вставленными демону в глазницы, наверное, по случаю новогодних праздников. Дети — в восторге! Суют сквозь прутья решетки конфеты. — А он настоящий? “Нет, каменный”, — говорят родители — и ошибаются! Из папье-маше! Покрашенный минеральными красками.
Но даже в таком, бутафорском виде лермонтовский Демон считается единственным в Европе памятником Демону — предмет гордости для одной части кисловодчан, а для другой — адская мука: все-таки, хоть и бумажный, а — Зверь!
Раньше на месте лермонтовской площадки стояла гостиница-ресторация, где кроме Лермонтова останавливался и Пушкин. Несмотря на то что в этих, “минеральных” местах бывали и другие знаменитости (Толстой, Чехов, Рахманинов), называются они преимущественно лермонтовскими местами: и площадка — его, лермонтовская, и скала — его скала, и водопад, где Лермонтов поил своего коня, — его, лермонтовский водопад. Конечно, не Лермонтов там поил своего коня, а Печорин. Да только для нас всех, экскурсоводов и экскурсантов, тут особой разницы нет — где кончается плод его воображения и начинается сам автор. Кто из них, например, при ходьбе не размахивал руками? Оба конечно! А что, сам Лермонтов не поил коня? На Кавказе-то?
Что не его, Лермонтова, — так это пушкинские ванны (своих достаточно), “Дача Шаляпина” и “Провал” Ильфа и Петрова в Пятигорске. И то — по недоразумению. Ибо задолго до рождения юмористов туда, в провал, спускался именно Лермонтов — на веревке с привязанным для сидения поленом.
— Нет, в люльке! — возражали иные знатоки. Наверное, возникший по этому поводу спор, звучал здесь, на водах, точно так же и в XIX веке. В конце тридцатых.
Тогда над провалом навесили помост, на котором по праздникам плясала водяная публика. Самые дерзкие спускались с помоста вниз — на веревочных блоках, сначала — на бревне, а потом — в корзинах.
Печально: сыграй князь Трубецкой еще пару аккордов, никакой дуэли не было бы, и Лермонтов остался бы в живых. Известно, что в тот роковой день Лермонтов высмеивал Мартынова на фоне фортепьянной музыки князя, в окружении дам. Высмеивал он его и в непристойных рисунках, где наряду с карикатурными приятелями присутствовал и сам автор. Впоследствии этот “срамной” альбом был уничтожен князем Вяземским.
Музыка оборвалась, и до ушей водяного общества долетела заключительная часть лермонтовской шутки, скорее обидной для самого поэта, а не для Мартынова — как шутка тупая и, судя по словам очевидцев, однообразная. И все же Мартынову, как невольнику чести, пришлось реагировать — как же — при дамах! А ведь дамы, чье присутствие сыграло роль катализатора в этой трагедии, могли бы в корне эту трагедию пресечь. Загасить как ингибиторы, если они такие уж катализаторы! Ну, сказали бы они в один голос: Коля, у тебя нет причины горячиться, ибо мы, ей Богу, ничего не поняли из того, что тут Миша по пьяни сморозил, тем более — по-французски. И Мише сказали бы: Миша! Ты сгоряча неправильно понял слова Коли, сказанные так же — по-французски, таким же, как и ты, поддатым дураком! Понимаете, господа? Горячая кровь, шампанское, плюс дурная луна, плюс катализаторы, среди коих, кроме дам, может быть все что угодно, хоть Пушкин, пусть и Лев, плюс вариантность перевода и его неадекватность. Все вместе — досадный простор для непонимания, который мы и должны совместно преобороть. Нет, не преобороли.
Вспомним, как мы ненавидели гвардейцев кардинала, которые всего лишь добросовестно исполняли приказ своего короля о недопустимости дуэлей! Как мы обожали задиристых дуэлянтов! Вот и дообожались. Впрочем, виноваты мы тут задним числом: Дюма написал своих “Трех мушкетеров” три года спустя после гибели Лермонтова. Но ведь был же Ростан! Со своим бретером Сирано и культом амбициозных гасконцев: “Дорогу, дорогу гасконцам!”. Расступись, народ, идут рабы чести!
Тогда даже самим дуэлянтам не было понятно, кто был фактическим зачинщиком дуэли. И секунданты сомневались на этот счет, и сейчас об этом никто не знает, только говорят: совместное творчество.
Некоторые свидетели показывали, что Лермонтов сказал на дуэли: “Я в этого дурака стрелять не буду!”. А я — буду! — подумал в ответ взбешенный Мартынов. Потому что эти слова прозвучали как: “Мартынов такой дурак, в которого и стрелять-то глупо!”. Конечно, услышав такое, любой дурак в ответ выстрелит, не подумав, автоматически.
— Нет! Эти слова звучали как приглашение к миру! Дескать, мы оба по глупости довели дело до роковой черты, поэтому: “Я в дурака не стреляю, и ты не стреляй в меня, дурака!”.
Посыпались возражения: “Я в дурака не стреляю, и ты в меня не стреляй, дурак!”. Тут обиженный дурак, конечно, опять выстрелит!
Или: “Я в дурака не стреляю, а ты, если не дурак — стреляй!” Совсем никуда!
— А скажи он это по-французски — все было бы иначе. Ибо французский — язык мировой дипломатии.
— Тьфу!
Много отчасти верных, но в целом поверхностных суждений выслушал я тогда в толпе экскурсантов и даже сам однажды таковое произнес: “Нам не дано по нашим меркам судить о чуждой жизни, господа!”.
Так мы и не судим. Рассуждаем! А мысли не прикажешь: не проистекай! Да и так ли уж нам чужда эта жизнь? Мне, например, в деталях известны и дуэльные пистолеты “Лепаж”, и боевые, армейские — Тульского завода, и как выглядел штырь, который вставлялся в косицу солдатского парика — против сабельного удара сзади по шее, и кто из них прапорщик (ну кто?) и кто поручик (ну кто?), и кто блондин (Печорин, Дантес), а кто брюнет (Лермонтов, Пушкин), и какое у дам было замысловатое белье, и как они подвязывали шелк, которым, по словам Пушкина, “сжимали” свои ноги — все это я когда-то проходил по истории материальной культуры в художественном вузе, а затем — изучал самостоятельно, чтобы профессионально иллюстрировать тексты, как художественные, так и научно-познавательные. Как выглядели интерьеры на светских мероприятиях и как — на дружеских попойках, кто какие очки носил и у кого в зубах могла торчать сигара?
Поэтому для меня вопрос, курил ли Пушкин, не является праздным. Или курил ли Лермонтов.
— Курил. Дурь курил. Вместе с Мартыновым, вот крыша у них и поехала.
— А остальные? Тоже курили?
“Любезная калмычка” курила. Не в стихах, но в прозе. Трубку. Сейчас калмыцкие девушки в ее возрасте (по тексту — восемнадцати лет) ни в коем случае не закурят в присутствии взрослых и тем более — незнакомых людей, таких, каким был пожилой, тридцатилетний Пушкин в 1829 году. Не принято. Я заметил, что даже за нашим новогодним, казалось бы, широко демократическим столом калмыцкая молодежь отодвигала от себя пепельницы и оставляла налитое им вино недопитым, едва пригубив. Вот и говори, что нравы всюду мельчают. Где-то со временем и крепчают. Как вино (к столу моралиста).
К слову, “Прощай, любезная калмычка” было сказано Пушкиным по пути из Ростовской области именно сюда, в Ставропольский край, на Северный Кавказ.
Еще к слову: гасконцы. “Гасконцы” — прозвище, имеющее широкое хождение в Калмыкии, где под гасконцем понимается тупой колхозник со вздорным характером, а под гасконством — провинциальный снобизм. Интересно, почему горделивое самоназвание превратилось в нелестное прозвище? Почему — не в лестное? И почему — именно в Калмыкии? Мои калмыцкие друзья сказали: региональная особенность словоупотребления. И — все? А своими словами? — Своими? Пожалуйста: “Yг олзлhна hазр бээрин овэрц”
Следующая запись на доске с зажимом: “Je ne serai pas tirer sur ce idiot!”.
Так по моей просьбе любезная калмычка Саглара Бадмаевна (преподаватель лицея) перевела на французский “Я в этого дурака стрелять не буду!” Наихудший вариант! Здесь вместо “дурака” — “idiot”. Дурак — это все-таки немного “дурашка”, фольклорный герой, а за идиота, конечно, надо отвечать. Согласно своему времени, додостоевскому.
Неудивительно, что все наши разговоры вертелись вокруг сочинителей и героев их произведений. Такая уж эта минеральная зона — литературоцентричная.
— Вот дом, похожий на тот, в котором во время революции жил в Ессентуках автор книги “Четвертый путь” Георгий Иванович Гурджиев, философ и мистик, — сказал экскурсовод. По виду — купеческий, с подпорками из трех бетонных балок и одной чугунной рельсой — по всему фасаду.
Георгий Иванович называл его “Институтом гармонического развития человека”. В нем Гурджиев вместе со своими учениками практиковал танцы дервишей и разные “психические фокусы”. Здесь же для особых ритмических упражнений Гурджиев и композитор де Гартман сочинили свою знаменитую фортепьянную пьесу “Молитва в Ессентуках”, которая в адекватном виде до нас не дошла. Известно только, что исполнители пели эту молитву без слов, не разжимая губ. Вот так: — М…м…м…
Магия места. Кислород и водород. Серо. Горный воздух и хтоническая сила. Вулкан спит, но земные недра не дремлют. Проистекают наружу.
Однажды хилого от рождения ребенка случайно выкупали в минеральном источнике, после чего у него выросли кудри, ребенок ожил и сделался богатырем. Такова магическая версия возникновения Ессентуков — по-карачаевски “ессен тюк” — “живой волос”.
Мне больше нравится адыгская версия — умиротворяющая: Ессентуки (сентук) — обжитой угол.
Запись на доске с зажимом: “Yesсентуки и Kissловодск”.
Надо проверить, не сочинил ли кто-нибудь до меня такое. Один ли я такой умный или — наоборот.
Рисунки на доске с зажимом: медведь в кустах слушает, как князь Трубецкой играет на щепе от пня, обмениваются непристойными репликами; Лермонтов, Столыпин и князь Васильчиков в виде статуй дельфинов и тритонов смотрят на княжну N, выходящую из купальни.
Не исключено, что альбом был уничтожен не полностью, что-то осталось.
О магии повторно. В шнурке я обнаружил две ранее не замеченные мной переплетенные нитки — желтую и коричневую, кроме красной, оранжевой и белой. Означает ли это что-нибудь?
— Возможно, — ответили калмыцкие друзья. Потому что в этом шнурке имеется еще один неизвестный мне нюанс: девушка, повязавшая юноше шнурок, таким образом желает побрататься, сблизиться с ним, но — без интима и с этой целью — отвести от себя его ненужные ухаживания.
Нет, срывать или срезать такой шнурок нельзя. Тогда магия обретет обратную силу: безумного влечения к повязавшей. Тебе это нужно?
Ну как после сказанного носить такое? С руки он не снимается, а если его срезать — значит, удесятерить всю эту чертовщину?! Впрочем, почему — чертовщину? Девушка повязала мне шнурок из дружеских побуждений, и этого достаточно. А если — достаточно, так чего беспокоиться?
Да и мудрость Его Святейшества, который освятил шнурок, не перестает быть таковой только оттого, что к шнурку прицепились привнесенные обстоятельства. Главное, как мы сами к ним относимся — и к шнурку, и к обстоятельствам. Так что будем реалистами — пусть висит!
А если спросят: — А что это у тебя за шнурок на руке? — отвечу, как ответил бы сам далай-лама: — От давления! Привнесенных обстоятельств, тревожных дум, пустых хлопот.
Последняя запись на доске с зажимом: “По внутреннему распорядку я подчинялся музвзводу. Лира сверкала в моих петлицах!”.
К этому рассказу я так и не притронулся. Правильное решение: не исправлять то, что было написано сорок лет назад. Другое, более правильное решение — оставить только вышеприведенный абзац. Или последнюю его строчку: “Лира сверкала в моих петлицах!”
Через Благодарное…
— Идем на посадку! — сказала стюардесса. — Пристегните стол! Мысль: не пристегнув, приземлюсь без стола.
Вернулся домой обновленным, без вредной привычки. Не знаю, надолго ли, ибо в Москве — своя магия места: на семи холмах, с речной петлей на карте и с подземной рекой — в уме.
Дома, в родном Отрадном, с опаской развернул упакованный в шерстяной свитер бювет. Не треснул ли? Нет, цел!
Надпись на бювете: “Если иссякнет источник, чем обысточишь его?”.
Представляю, как терзали бы меня эти слова, если б — треснул!
Сразу же после моего возвращения в Москву Президент России издал указ об образовании нового, Северо-Кавказского федерального округа со столицей в городе Пятигорске, где я на Рождество кормил с руки его бронзового орла.
Несмотря на общую бодрость духа, укрепленного минводами, все время каким-то болезненным образом возвращаюсь в мыслях к ессентукийскому “Алиби”. Его тайна до сих пор остается для меня нераскрытой, а моя догадка — недоразвитой и неподтвержденной. Ну что ж, остается ждать другого случая, возможно, такого же на вид нелепого, который и внесет ясность в эту темную историю.
“А что это у тебя за шнурок на руке?” — никто не спрашивает. Оказывается, тут много таких, похожих.
|