Ольга Славникова
Легкая голова
Окончание. Начало см. № 9 за 2010.
Ольга Славникова
Легкая голова
роман
— Все, нашел тебе подходящее место! — сообщил наконец довольный Вованище, явившись однажды в дождливый вечерок, весь мокрый, с кляксой волосиков на голове, принципиально без зонта, вероятно, полагая, что эти влажные штришки в воздухе для него, профессионала, никакая не вода.
— Ну? — Максим Т. Ермаков был, в общем, готов, но сердце все же громко стукнуло, перебив на полуслове орущего из радио певца.
— Нагатинский метромост! Высота небольшая, глубина под ним вполне. Видно, это не натуральное русло, рыли типа канал, так что там до сих пор вполне себе ровненько. А недалеко, метров пятьсот проплывешь — и пожалуйста, дикие кусты. Ломано, насрано, нам самое то. Вылезем, переоденемся и уйдем тихонько. Надо только сумку с одеждой заранее спрятать, ну, и со всем остальным, что там надо тебе.
Про сумку Вованище мог бы и не говорить: а то Максим Т. Ермаков собирался шлепать по Москве с аквалангом и в ластах. Нагатинский метромост он знал, ездил смотреть в числе остальных, не думал, правда, что выбор падет именно на это невзрачное место. Промзона — не промзона, так себе набережная, в духе областного центра средней руки. Для самоубийства хотелось бы, конечно, декораций получше. С другой же стороны, главное — сделать дело, а ландшафты подождут.
— И еще я чего нашел! — продолжал шепотом хвастать Вованище. — Пруд нашел, где учиться будем. Место глуховатое, под Чеховом, вроде близко от Москвы, а народу никого. Июнь, считай, на середине, пора начинать.
— Так ведь холодно, плюс десять, дожди, — слабо запротестовал Максим Т. Ермаков.
— А я тебя не купаться зову. Водолазы что, по-твоему, курортники? Это, я тебе скажу, никакой не курорт. Водолазу пляжный сезон до фонаря. Вода на глубине всегда холодная. Но дождь там не идет никогда, отвечаю! Так что не бзди, костюмчики у нас “сухари”, непромокаемые то есть. И поддевки теплые. Самые лучшие брал! Вот, принес тебе твой комплект, давай померяй, руки-ноги посгибай, я на тебе кой-чего подгоню, — с этими словами Вован деловито полез под стол, где у него стоял туго набитый черный рюкзак.
— Нет! — Максим Т. Ермаков схватил Вована за плечо. — Не здесь. Потом. Когда поедем на пруд, там, на бережку.
— Да ты что, гидрокостюма боишься? — удивился, выпрямляясь, Вованище. — Ну, был ты трусоват, не в обиду тебе скажу, таким и остался. Намучаюсь с тобой!
Максим Т. Ермаков криво усмехнулся. Хорош бы он был, если бы взялся перед скрытыми камерами примерять водолазное снаряжение. И так большой вопрос, не отфильтровывают ли социальные прогнозисты из радиогрохота их с Вованом конспиративные разговоры. Может, все эти их настольные игры с выпивкой и закуской давно записаны. А с другой стороны — что делать? Где потолковать? Мотаться по барам? Не факт, что там не запишут при помощи какой-нибудь высокотехнологичной дряни. И не факт, что Максима Т. Ермакова в бары пустят. Везде охрана — в школьной форме с железными пуговицами.
— Ладно, думай, как хочешь, — примирительно проговорил Максим Т. Ермаков, подливая Вовану густого, как мед, коньяку. — Думай лучше про деньги. Десять тысяч долларов на дне реки не валяются. Ты мне лучше скажи: не замечал за собой наружки? Не таскаются за тобой такие тупые серьезные типы?
— Ну, ты и правда того… не орел! — радостно изумился Вован. — Мания у тебя, вот как это называется. Боишься жизни, а мерещатся шпионы. А еще актер. Как же ты с мозгами набекрень играешь в кино?
— Актер? — В свою очередь, изумился Максим Т. Ермаков. — С чего ты взял?
— У Надьки двоюродный брат выиграл конкурс в Интернете, — охотно разъяснил Вованище. — Ему прислали майку с твоим портретом и еще чего-то, не помню, вроде какой-то шампунь. На груди у майки твой портрет, а на спине твой череп, необычный такой, похож на карту Африки. Надька тебя сразу узнала, говорит, в Интернете написано, что ты известный артист, играешь в реальном шоу, вроде так.
— В реалити-шоу, — машинально поправил Максим Т. Ермаков. Вот оно что. Видимо, популярность приходит к Объекту Альфа против воли головастиков. Того гляди, Максим Т. Ермаков станет ньюсмейкером, артист он или не артист. Но лучше к этому времени оказаться с деньгами где-нибудь подальше.
Спасибо, мама, что позвонила Восьмого марта. Без этого звонка Максим Т. Ермаков не вспомнил бы про мотоциклетный шлем. Ощущение безопасности, отгороженности от бурлящего вокруг информационного бульона, собранности всех туманных рукавов невесомого мозга под крепкой скорлупой — все это давало зыбкую надежду, что и собственно голова Объекта Альфа, заключенная в шлем, не регистрируется спецаппаратурой социальных прогнозистов. Казалось бы, несложная задачка: добраться до укромного пруда, не притащив на хвосте дежурный фургон. Однако на “Тойоте”, при плотной опеке целой команды головастиков, это не представлялось возможным. Значит, мотошлем и мотоцикл.
Надо было решаться на спортбайк. Это после тяжелозадого, коренастого “ИЖака”, мирно трюхавшего по мягким проселкам и разгонявшегося по прямой не более восьмидесяти в час. Можно было, конечно, попробовать классику или хороший чоппер, с ними тоже имелись кое-какие шансы. Но резко подорваться с места и уйти, пронзая пробки, в непредсказуемом направлении мог только спортбайк, злющая зверюга с раскосыми хрустальными очами, разгонявшаяся до ста за пять секунд. Говорят, спортбайк — самый дорогой способ самоубийства. Неправда, можно организовать и подороже. Что, собственно, Максим Т. Ермаков теряет? И все-таки при одной мысли о спортбайке и его скоростях возникало ощущение, будто из-под седалища резко вышибли стул.
Еще ни на что толком не решившись, Максим Т. Ермаков в погожий субботний денек принялся объезжать мотосалоны — разумеется, в сопровождении дежурной “девятки”, катавшейся, будто наливное яблочко по золотому блюдечку, по зеркалу заднего вида. Максим Т. Ермаков даже не притормаживал там, где сквозь сплошное стекло прекрасно просматривались и облитые лаком двухколесные кони, и млеющие над ними покупатели. Он остановился, только когда по адресу обнаружился недостроенный паркинг, временно превращенный в торговую точку. Внутри стоял какой-то земляной, мучнистый холод, электричество горело простое, желтого цвета, и байки выглядели уже не так гламурно, зато реально. Первым делом Максим Т. Ермаков устремился туда, где продавали мотошлемы. Прогресс делал свое дело: стойка с разрисованными “интегралами” выглядела как выставка попугаев. Докричавшись до затерянного в бетонных пространствах сутулого менеджера, странно болтавшего на ходу развинченными руками, точно они у него росли оттуда, откуда у людей висят концы шарфа, Максим Т. Ермаков перемерил все, что было в наличии. Разумеется, на его визуально некрупную голову подошел “интеграл” максимального размера, единственный в продаже, расписанный красными всполохами. Уютно, плотно, ни зыби, ни ряби. И одиноко настолько, будто головой пробил небеса.
— Ладно, теперь спорты пойдем смотреть, — дрогнувшим голосом произнес Максим Т. Ермаков, обеими руками приглаживая волосы, стоявшие после примерок дыбом.
— Спорты? Вы уверены? — менеджер посмотрел на Максима Т. Ермакова с плохо скрытым скептицизмом.
— Да, а что такое?
— Ну… Вы, извините, явно не из наших, — нагло заявил менеджер, сам похожий не на байкера, а на канцелярскую скрепку. — Для спортов требуется навык, большой стаж пилотирования. К тому же ваша комплекция, как бы вам сказать, предполагает прямую посадку в седле мотоцикла. Поверьте, это будет для вас гораздо комфортнее. Могу показать замечательный “турист”!
— Чего? Ты чего гонишь?! — Максим Т. Ермаков, сам не заметив как, ухватил побелевшего менеджера за ворот у горла, отчего форменная синяя рубаха тощего сейлсмена вылезла мятым лоскутом из осевших штанов. — Я твоего совета спросил?! Я сюда ишака приехал покупать?!
— Все, все, извини, командир! — замахал руками перепуганный менеджер, и Максим Т. Ермаков ощутил костяшками кулака, как дергается его гофрированный кадык. — Есть одна бескомпромиссная модель! Зверь, а не байк!
Максим Т. Ермаков, тяжело дыша, выпустил менеджера, и тот, запихивая рубашку в штаны, будто в пустой мешок, устремился неуверенным зигзагом в глубь магазина. Максим Т. Ермаков поспешал за ним, сильно топая и чуть не плача. Краем глаза он заметил, что еще две форменно-синие фигуры, видимо, привлеченные инцидентом, приближаются с разных сторон бетонного сарая — причем одна, плечистая, осторожно крадется и что-то держит в руке. “Ну, сейчас огребу пиздюлей”, — тоскливо подумал Максим Т. Ермаков и на секунду даже подосадовал, что социальные прогнозисты обленились на рутине и уже не тащатся за объектом проверять его корзину с покупками.
— Здравствуйте, извините, — плечистый вырос перед Максимом Т. Ермаковым, улыбаясь до самых розовых ушей. — Можно попросить у вас автограф?
То, что здоровяк держал в руке, оказалось постером фан-клуба, на котором весьма условный Максим Т. Ермаков был изображен на фоне пухлых, как бы разваренных клубов огня. “Интересно, почему этих фанатов не видно ни перед офисом, ни во дворе?” — кисло подумал Максим Т. Ермаков, царапнув поперек себя острую почеркушку.
— Вау! — Похожий на скрепку забегал ожившими глазками от портрета к оригиналу. — А я и не узнал сперва. Ну, тогда все понятно!
Все вместе гомонящие сейлсмены повели знаменитость к его будущей покупке. Байк “Ямаха”, желтый с серебром, был запредельно хорош собой: стоя на месте, он уже выглядел несущимся на скорости за триста. И все-таки он, действительно, казался маловат для Максима Т. Ермакова: напоминал скорее не зверя, а острохвостую птичку-синичку, поставленную на широкие, девственно-черные баллоны. Максим Т. Ермаков опасливо залез в седло: гоночная “поза креветки” сразу дала ощутить, как тесно и больно складкам живота.
— Может, вам бы лучше дублера? Каскадера какого-нибудь, — посочувствовал плечистый, у которого румянец на сахарных щеках был совершенно круглый.
— Должен сам, — сдавленно ответил Максим Т. Ермаков, приноравливаясь плечами и локтями к низкому рулю.
Менеджеры, уважительно покивав, принялись трещать насчет гарантий и тюнинга, и что надо расслабить подвески, чтобы не расколбасило на заплатанном асфальте. Дружно решив за Максима Т. Ермакова, что ему нужна самая лучшая “защита”, сейслмены приволокли со склада кожаный комбинезон, красный с черным под цвет приобретенного “интеграла”, а также пару тяжеленной обуви и толстопалые перчатки. Натянув все это на потеющего клиента, они поставили его перед пятнистым зеркалом, привинченным к бетонной колонне. Отражение напоминало плакат из школьного кабинета биологии, на котором безмятежный мужчина демонстрировал освежеванную красную мускулатуру — только анатомия существа в комбезе была не человеческая, а марсианская. Колени, снабженные слайдерами, были неестественно вывихнуты, нарисованные сполохи на шлеме казались проекцией неантропоморфных мыслей, плавающих в инопланетной голове. Ничто в облике существа не свидетельствовало, что внутри находится Максим Т. Ермаков.
— Беру все, — пробубнил Максим Т. Ермаков из шлема. — И еще рюкзак какой-нибудь.
Был момент короткого острого ужаса, когда Максиму Т. Ермакову померещилось, будто головастики, пока он валандался в мотосалоне, успели заблокировать банковский счет. Но платеж спокойно прошел, после чего Максим Т. Ермаков, забирая карточку, дал себе слово снять остаток наличными. Плечистый сахарный менеджер с удовольствием согласился, забросив пиджак и портфель клиента в багажник, вечерком отогнать “Тойоту” в Усов переулок — и похожий на скрепку явно ему позавидовал.
— Что ж, прокачусь, — пробормотал Максим Т. Ермаков и, скрипучий, неуклюжий, тяжелоногий, направился к байку, казалось, не сводившему раскосых настороженных глаз с блестящего ключика, зажатого в тупых перчаточных пальцах.
По наклонному пандусу Максим Т. Ермаков съехал, волоча ноги в шаркающих мотоботах, чувствуя себя пацаном на деревянной лошадке. Дежурная развалюха социальных прогнозистов спокойно синела в ленивой лиственной тени, двое в салоне, судя по вращательному движению челюстей, поглощали ланч. Они никак не среагировали на выезд кожаного чучела с разрисованной головой, глядевшего на них в упор бликом затемненного щитка. “Ну, падлы, приятного аппетита”, — подумал Максим Т. Ермаков и крутанул газ.
Байк зарычал и прыгнул. Долю секунды Максим Т. Ермаков не понимал, где, собственно, оказался. Потом он обнаружил себя все на той же улице, несущимся с приподнятым передним колесом по встречной полосе, прямо на оскаленный, дрожащий, яростно сигналящий джип. Как удалось отвернуть — неизвестно. Встречка состояла из ослепительных расплавленных пятен, взмахов пролетающего воя, гудков, а своя полоса, когда удавалось на нее попасть, — из расставленных в шахматном порядке, почти неподвижных задних бамперов и торчавших отовсюду зеркал. Байк, радостно отзываясь на ручку газа, гораздо хуже реагировал на тормоз, и Максим Т. Ермаков три из четырех светофоров проскакивал на красный — чувствуя себя счастливой мухой, вылетевшей из хлопка ладонями живой и невредимой. Байк, будто необъезженный конь, то и дело норовил сделать “свечу”, и Максиму Т. Ермакову приходилось совсем ложиться вперед, чтобы заставить переднее колесо коснуться асфальта. Максим Т. Ермаков работал всем изнывающим телом, вальсировал с байком, обменивался с ним килограммами живого и железного веса, чтобы обходить безумные препятствия. Все-таки он не решался пока закладывать повороты, и брызжущая солнцем субботняя Москва несла его по относительной прямой, точно по трубе. Максим Т. Ермаков почти не узнавал Москвы — то есть на дальнем плане то и дело возникали знакомые сочетания архитектурных форм, а вблизи все мельтешило, искажалось, каждый прохожий был как щелчок ногтем.
Внезапно труба вынесла Максима Т. Ермакова на шоссе — кажется, Новорижское, а может, и не Новорижское. Потекла навстречу, будто шелковая лента, разделительная полоса. Как-то вышло, что новый мотобот, независимо от воли Максима Т. Ермакова, повысил передачу, а перчатка добавила газ. И тут что-то случилось с вестибулярным аппаратом, и без того ненадежным: теперь все было так, будто байк с седоком не летит по горизонтали, а карабкается вверх. Оттянутый и облитый скоростью, Максим Т. Ермаков сидел вертикально на копчике, перед ним была грубая асфальтовая стенка, на которой крепились, вроде больших почтовых ящиков, разные транспортные средства. Сперва эти ящики оставались неподвижными, а потом стали валиться на Максима Т. Ермакова, только успевай уворачиваться. Слева и справа словно мазали малярной кистью с густо навороченной зеленой краской; заводными игрушками вертелись светлые и краснокирпичные коттеджи.
Наконец заработала обещанная вентиляция комбинезона: пот обсох и облепил тело Максима Т. Ермакова клейкой паутиной. Здесь, на шоссе, уже нельзя было избегать поворотов; подчиняясь требованиям байка, неохотно расстававшегося со скоростью, Максим Т. Ермаков свешивался внутрь дуги, будто вьючный куль — и близко мелькал, похожий в этом ракурсе на покоцанную виниловую пластинку, полосатый асфальт. Максим Т. Ермаков ни о чем не думал, ничего не хотел. Он только удивлялся, что на дороге практически нет мотоциклистов. Лишь однажды он увидел впереди пятерку байкеров, тоже шедших с приличной скоростью, несмотря на то что под ними явно были не спорты. Пятерка держалась удивительно ровным клином: казалось, между мотоциклами работает точно выверенный магнетизм. В отличие от всех других объектов вертикального мира, байкеры не валились вниз, а довольно долго держались впереди, дрожа и распухая, словно вот-вот собираясь взорваться; Максим Т. Ермаков даже успел рассмотреть округлые кожаные спины, расписанные в духе наглядной агитации касательно тока высокого напряжения и игры детей со спичками. Обходить пятерку пришлось на повороте, тут уж было никуда не деться, Максим Т. Ермаков висел практически рядом с Ямахой, высекая коленом из асфальта бенгальские искры, и ему абсолютно все было по хрену. Байкеры, еще подрожав, по очереди сползли назад и там взорвались, как хлопушки с конфетти. Каким-то чудом Максим Т. Ермаков все еще оставался в живых, пер себе и пер, конфетти мерцало в глазах, то белое, то цветное, холмы появлялись и ныряли движениями дельфинов, тени их, ложившиеся на трассу, проносились быстро, отчего казалось, будто время на трассе идет как в ускоренной съемке, когда вот так же проносятся рваными пятнами по пейзажу тени облаков.
Вдруг мотор понизил звук, еще порокотал и заглох. Мягко, вздымая пыль и потрескивая кварцевой крошкой, съехали на обочину. Вот ничего себе хваленая техника! Максим Т. Ермаков, выставив подножку неловким ударом бота, принялся осторожно, по-бабьи, слезать с мотоцикла. Ноги не держали совсем, онемевшие спина и задница казались громадными и мерзлыми кусками земли. Вспомнив, что на спине есть еще рюкзак, Максим Т. Ермаков полез туда за сигаретами, ничего не нашарил, стянул перчатки, достал, ткнул сигаретным фильтром в щиток.
Когда он стаскивал шлем, ощущение было такое, будто открыли крышку кипящего чайника. Тишина, окружившая Максима Т. Ермакова, была, по сравнению с глухотой внутри “интеграла”, огромной и пустой. Понизу стоял сухой звон, словно кто натачивал сверкающие травины мелким инструментом, наверху шуршали облака. Максим Т. Ермаков не имел понятия, где он очутился. Зато социальные прогнозисты, вполне возможно, уже засекли своей навороченной аппаратурой гравитационный феномен.
Хотя нет, непохоже. С того, самого первого, появления государственных уродов в офисе Максим Т. Ермаков не чувствовал вокруг такой чистоты и пустоты. Хотелось сесть в траву, а потом лечь. Вот она, свобода. Казалось — если бы не потребность есть и пить, можно зависнуть в этой блаженной точке навсегда. И если, конечно, не хотеть денег. Нет уж, Максим Т. Ермаков не отцепится от головастиков, пока они не заплатят. Хватка обоюдна, вот в чем дело. Максим Т. Ермаков имеет наглость вести в танце, словно даму, особый государственный комитет. В возбуждении Максим Т. Ермаков даже притопнул ногой, спекшейся в мотоботе, будто пирог.
Пытаясь прикурить, он увидал, что его ладони стали черными от перчаток, вроде пауков-каракуртов — хоть пугай ими детей. Руки, зажигалка, огонек, сигарета — все это тряслось, никак не совмещалось. Наконец, табачный дым блаженно наполнил и округлил прозрачный мозг, и земля под ногами стала немного тверже. С трудом распрямив тугую поясницу, Максим Т. Ермаков увидал на шоссе давешних байкеров. Клин приближался ровно, с нарастающим ревом; уже различалась рожа лидера, похожая на морского ежа, у второго ездока слева ветер задирал жухлую седую бородищу, отчего ездок напоминал затянутого в черную кожу байкерского Деда Мороза. Сами байки были с характерными длинными вилками: вынесенные далеко вперед передние колеса придавали мотоциклам вид каких-то сельскохозяйственных агрегатов, рыхлилок или косилок.
— Эй, чува-ак! Чайник! Зачо-от!!! — проорали байкеры, перекрикивая вой моторов, и, отсалютовав клешнями, пронеслись в спадающем реве, словно за ними перевернули страницу.
Блин! Надо все-таки выяснить, что случилось с байком. Прихрамывая, Максим Т. Ермаков обошел все еще разгоряченную “Ямаху”, спереди заляпанную пригорелыми, томатными и горчичными, кляксами насекомых. Все оказалось просто: кончился бензин. Привыкнув к своей “Тойоте”, не особенно прожорливой, скромной старушке, Максим Т. Ермаков элементарно не рассчитал аппетита новенькой желто-серебряной синички. Кажется, не так давно мелькала заправка: это может быть на расстоянии в пятьдесят километров. Жаль, не махнул ответно байкерам, как раз показавшимся на дальнем подъеме шоссе в виде мультипликационных муравьев. Максим Т. Ермаков слыхал, будто байкеры всегда помогают своим; между тем редкие на субботнем шоссе автомобили, мучительно долго выраставшие из зеркального пятнышка до натурального размера, от взмаха его перепачканной лапы только прибавляли скорость. Можно было вызвать по мобильнику эвакуатор — но спасатели приедут известно какие: с квадратными орлёными удостоверениями в карманах.
После Максим Т. Ермаков не верил сам себе, что действительно проделал этот марш-бросок. Из-за низкого руля вести “Ямаху” по обочине было сперва неудобно, а потом мучительно. “Коза ты, коза”, — бормотал Максим Т. Ермаков сквозь стиснутые зубы, тупо переставляя мотоботы, покрывшиеся серой пылью и похожие на валенки. Пятисотдолларовый шлем, повешенный на руль, побрякивал, как ведро, и норовил соскользнуть. Непонятно почему, но Максим Т. Ермаков направился не в обратную сторону, к Москве, где заправка точно была, а потащился вперед, туда, где шоссе, словно сделав с разбега горбатый кувырок, исчезало за горизонтом. С каждым пройденным шагом вокруг нарастала неизвестность. Сам воздух казался странным, слоистым. Небо над головой было еще дневным, а от земли уже поднималась ночь, и закатная яркая трава, пробитая снизу подшерстком темноты, стояла дыбом.
“Ямаха” виляла, норовила лечь набок, наступить на ногу задним колесом; пот бежал по спине под комбезом, будто там рисовали пальцем. Максим Т. Ермаков брел и брел, уже не обращая внимания на встречный и попутный транспорт, обдававший жаркими вихрями и сразу исчезавший. Все признаки цивилизации были далеко от шоссе; за полями, в истлевающей дымке, некоторое время тянулся городок, там вспыхивали на закатном солнце крошечные медные окошки. Максим Т. Ермаков бормотал ругательства себе под нос, потом выкрикивал громко, потом опять бормотал. Кстати вспомнился деда Валера, умевший особой руганью двигать кряхтевшую мебель и зажигать спички. Гортанные выражения, которые деда Валера извергал, пылая магниевыми сединами и потрясая палкой, почему-то вызывали у бабушки приступы дребезжащего смеха. Однако табуреты исправно валились, шкафы качались, стряхивая на пол безделушки, сырые спички брались шипучим огнем, иногда весь коробок сразу. “Сэлера!1 Жибье де потанс!2” — выкрикивал деда Валера, заплевывая свой торчавший вперед, похожий на соленый сухарь подбородок. “Жибье де потанс, жибье де потанс”, — бубнил Максим Т. Ермаков, затаскивая упиравшуюся “Ямаху” на крутой подъем.
1 scйlйrat (фр.) — сволочь
2 gibier de potence (фр.) — будущая жертва виселицы
И дедовское заклинание сработало: как только влезли на взгорок, внизу загорелась ясным неоном заправочная станция, возле которой теплилась, притулившись боком, ночная закусочная.
Социальные прогнозисты, разумеется, очень быстро вычислили, на чем теперь катается подопечный объект — тем более Максим Т. Ермаков никуда не делся, зарегистрировал транспортное средство в ГИБДД и получил номера. Однако фокус с выпуливанием на светофоре оказался удивительно эффективным. Гэбэшные фургоны и “девятки”, с их дико форсированными моторами, напоминали на старте дрожащие, ревущие миражи — но, как только загорался зеленый, техническое чудо моментально оказывалось заперто и, как миленькое, становилось материальным, с застывшей мордой водителя, похожей на цветочный горшок в мирном гражданском окне. Социальные прогнозисты наконец-то лажались; Максим Т. Ермаков был им больше не товарищ по пробкам. На остатках пофигизма он срывался сразу на сто и, виляя байком и задницей, уходил ущельями, коридорами, щелями в непредсказуемом направлении; многочисленные попытки взять объект в коробочку, с выездом гэбэшного транспорта сразу изо всех переулков, заканчивались замечательными стояками, исключавшими любое дальнейшее преследование.
Вероятно, в распоряжении социальных прогнозистов имелись и вертолеты — но, должно быть, даже полномочий спецкомитета не хватало, чтобы месить затянутые проводами и рекламными растяжками московские улицы. Однажды, уже за МКАДом, Максим Т. Ермаков не столько услышал, сколько ощутил глухую вибрацию винтов и краем глаза увидал необычную, вроде черной гитары, летательную машину, поливавшую ветром текучий березняк. Однако видение с двумя радужными нимбами мелькнуло и пропало; может быть, оно висело вовсе не по его душу. На просторе, омывавшем пьяный снаряд, которым становился за МКАДом Максим Т. Ермаков, было одиноко и свободно; казалось, будто в эфире нет никаких радио- и телепередач, будто начисто пропали мобильные сети и тихо сгорели на орбитах военные и гражданские спутники. Вероятно, это и был эффект мотошлема, ставшего для Объекта Альфа шапкой-невидимкой.
После долгого молчания вдруг позвонил Кравцов Сергей Евгеньевич, головастик номер один. Его сердитый голос был сильно уменьшен: вероятно, Зародыш находился где-то за границей или вовсе на Марсе.
— Максим Терентьевич, мы весьма обеспокоены, — холодно проговорил Кравцов, царапая голосом ухо, словно засовывая туда свой ледянистый палец. — Вы очень глупо рискуете собственной жизнью, нужной для дела.
— А пошли вы на хрен, — злобно ответил Максим Т. Ермаков. — Будете доставать, вообще утоплюсь.
Увидел он наконец и пруд, который облюбовал Вован. Водоем представлял собой кривой овал, сильно заросший с широкого краю осокой. В воде было густо, как в супе. На бликующей поверхности колыхались слепые мучнистые пятна, сопели, качаясь, как сети, блескучие водоросли, из воды проступал подернутый малахитцем поваленный ствол, с него то и дело сигали длинными плевками скользкие лягушки. Лезть в такую купальню Максиму Т. Ермакову сильно не хотелось. А Вован, с его профессиональной небрезгливостью к любой воде, блаженствовал. Он поставил на бережку выгоревшую, когда-то желтую, палатку и, похоже, в ней и поселился, прикарманивая деньги, выделяемые спецкомитетом на съем койко-места в общежитии. Тут же хлопотала по хозяйству довольная Надя-тумбочка: мешала картофельное варево в котелке над едким костерком, жамкала в тазу энергично хрюкавшее бельишко, то и дело отбрасывая со лба смокшие тонкие пряди и на минуту застывая, с мыльной рукой у виска, на которой блестело в оплывающей пене простонародно-широкое обручальное кольцо. По тому, как Вован следил за ней ленивым, но неотступным взглядом, было понятно, что семейная жизнь наладилась вполне.
Максим Т. Ермаков никогда не видел ничего привлекательного в женщинах этого типа: бледных, с пухлыми шейками и тупыми слоновьими ножками — но ловил себя на том, что завидует Вовану, которого Надя никогда не будет прессовать и разводить на бабки. Вован, неизвестно на какую снасть, ловил в пруду небольших, размером с бумажники, жирных карасей. Надя чистила их, вяло шлепающих хвостами, спускала в пруд серую рыбью жижу и чешую, затем, невдалеке от расплывавшихся маслянисто-свинцовых пятен, заходила купаться сама. Прежде чем окунуться, женщина поплескивала на себя из горстей, смачивая родинки, мурашки, севшие на кожу тополевые пушинки; был у нее один неловкий, трогательный жест, когда она поправляла воду у колен, будто подол платья. До сих пор Максим Т. Ермаков встречал только недовольных женщин, сжигаемых жаждой значить и иметь больше; Надя была довольна своим некомфортабельным нелепым существованием, своим Вованом — и это делало ее удивительным чудом, несмотря на обыкновенность всего, что составляло ее неказистый облик.
Купание иногда прерывалось резким порывом ветра, взметавшего тополевый пух, будто ватный снег; тут же клочковатую метель пробивало дождем, и Надя, белая, мокрая, с текущей на живот из чашек купальника бурой водицей, бежала спасать слипшиеся на веревке Вовановы штаны. А самому Вовану было все равно, где вода: внизу, вверху или везде. Странно коротконогий в тяжелом, как медвежья шкура, гидрокостюме, Вованище, тем не менее, смотрелся ловко, ладно, будто так и родился в этой прорезиненной одежде, в шлеме, ботах и с баллоном за спиной. Только клювастая маска выглядела смешно, делая Вована похожим на помесь медведя и птеродактиля. Облачаться во все это недешевое хозяйство оказалось сложной наукой. Сперва натягивалось специальное, тесноватое Максиму Т. Ермакову серое белье, затем пуховая поддевка, ну а потом начинались главные мучения: Максим Т. Ермаков боролся с гидрокостюмом, будто со спрутом, а когда наконец ноги оказывались в штанинах и ботах, а руки в рукавах, то застегнуть герметичную молнию, зачем-то пришитую сзади, с плеча на плечо, было все равно что поднять себя за шкирку, на манер Мюнхгаузена, в воздух.
— Вот, вот, сам учись, — назидательно приговаривал Вован, стоя поодаль и почесывая на грудной кости поредевшую шерсть. — Кто тебе будет помогать, когда поедешь стреляться-топиться? Никто тебе не будет помогать.
Наконец Максим Т. Ермаков увидел подводный мир. Сперва возникало полное ощущение, будто его топят в сортире: кругом была одна только бурая муть с гремящими желтыми пузырями. Погодя, когда Максим Т. Ермаков перестал отчаянно барахтаться, видимость немного прояснилась. Косо простирались слоистые бурые камни, отражая солнечную рябь; колыхались водоросли, крепкие и пожиже; какая-то мелкая живность брыкалась, зарываясь в песок; изредка тусклым солнечным зайчиком мелькала рыбешка. Воздух, поступавший из баллона в загубник, отдавал маслом. С дыханием выходили большие проблемы: через несколько минут в шланге и в голове возникала пробка, и Максим Т. Ермаков, выплевывая загубник, с ревом выбрасывался на поверхность.
— Пастью дыши! Пастью! — орал всплывший рядом Вован.
Если ездить на спортбайке у Максима Т. Ермакова получалось все лучше и лучше, то дайвинг явно не был предназначенным ему занятием. Почему-то под водой, хотя Максим Т. Ермаков очень старался работать правильно, его все время заворачивало на спину. Вован, возникая из мглы, рубчатой клешней подкручивал на рукаве Максима Т. Ермакова какой-то вентиль; сразу вода обжимала тело, словно стискивала Максима Т. Ермакова в горсти. Это немного помогало держать равновесие между целлофановой поверхностью и густеющим дном; однако ласты никак не слушались, перепутывались, вязли, и в ушах надувались тугие, болезненно воспаленные погремушки. Хваленый костюм-“сухарь” оказался не таким уж непромокаемым: сваливая его с себя, после того как Вован принимал на грудь мокрый баллон, Максим Т. Ермаков всегда оказывался влажным, каким-то раскисшим.
— Да, плоховато у тебя получается, — рассуждал Вован, развалясь у поседевшего, веявшего серыми хлопьями, костерка. — Не пойму, что с тобой не так. Чего ты все время заваливаешься? Будто у тебя центр тяжести гуляет по всему туловищу. Хоть еще один жилет-компенсатор надевай тебе на задницу.
После десяти дней почти ежевечерних тренировок в клочковатую голову Вована вдруг пришла светлая мысль.
— Так, а прыгать с моста в костюме, в ластах и с баллоном нельзя, правильно? — спросил он сам себя с величайшим удивлением, написанным на копченой физиономии. — Сразу раскроется весь художественный замысел.
— А я тебе об этом, бля, с самого начала говорил! — возмутился Максим Т. Ермаков.
— Ты не ори мне здесь, это я буду орать! — моментально вызверился Вован. — Ты предупредил, что плаваешь как мешок с говном? Не предупредил. Маску под водой я на тебя не надену никак. Ты об этом, бля, подумал? Мыслитель! Дышать, допустим, будем из одного баллона, свой октопус в пасть тебе засуну, обычная практика. Жить, короче, будешь. Но видеть — ни хрена!
— Ну а костюм? — буркнул Максим Т. Ермаков.
— С костюмом тоже получается проблема, — важно нахмурился Вован. — “Сухарь” нам, выходит, не годится. Ты дома будешь одеваться, надо сверху плащик, брючки прибросить, того-сего. А на “сухаре” ни один плащ не застегнется: хоть ты и сам толстый, но не такого же размера. И тяжелый он, “сухарь”, ты когда через ограждение в нем полезешь, будет видно. Но главная падла в другом. “Сухарь” — он с воздухом, сам по себе плавучий. Ты в реку прыгнешь, а под воду сразу не уйдешь. Надо будет воздух стравить, это минуты три-четыре. Кто хочешь заметит, что застрелившийся покойник плавает живой.
— И как нам быть? — спросил Максим Т. Ермаков, сдерживая бешенство.
— Как быть, как быть. Я должен знать? Режиссер у вас за что зарплату получает?! — Вован, бегая глазами, ломал и кидал в костер мелкие ветки. — Ладно, допустим, есть вариант. Купим тебе другой костюм, для подводной охоты. Неопрен семь миллиметров, лето, не замерзнешь. Это мне лежать под мостом и ждать тебя неизвестно сколько. Потом, груза другие нужны. Возьму тебе “сковородку”, опять же охотничью, она на ремнях, хоть под пиджак носи. Но есть еще один интересный вопрос. Я тебя, выходит, чисто на буксир беру под водой. Я тебе, получается, буксирная баржа, помимо всех других хлопот. Это тяжело!
— Ну и что? Так и договаривались, разве нет?
— Не помню! — отрезал Вован — А если я не помню, значит, такого не было. Короче: с тебя восемьсот на груза и костюм плюс дополнительно штука лично мне. Долларами и вперед. А не хочешь, как хочешь. Можешь прыгать лягухой во всем снаряжении, только ластой за оградку не зацепись.
Максим Т. Ермаков тяжело вздохнул. Деньги он со счета снял, и если вычесть все затраты на подготовку затеи, то на шесть месяцев лежки остается не так уж и много. Можно сказать, впритык. Вован ждал, поигрывая желваками и пуская папиросный дым из стянутых ноздрей.
— Ладно, уговорил, — проворчал Максим Т. Ермаков.
Вован расслабился, отхлебнул из закопченной железной кружки черного чифирю.
— Ты пойми, я не только тебя на себе поволоку, еще и дополнительно с тобой работать буду, — проговорил он добрым голосом, расшибая палкой искрящее пламя. — Начнем, значит, теперь погружаться с тобой по-другому.
И началось “по-другому”. Новый гидрокостюм оказался тесноват: натянув его, Максим Т. Ермаков чувствовал себя туго набитой подушкой. Теперь он плюхался в пруд с голой головой, которую вода глотала заживо и сразу принималась давить, куда-то проталкивать мягкую, зыбкую добычу. Вкус пруда был гнилостный, немного рыбный, немного капустный; он теперь всегда стоял в распухшей, насморочной носоглотке. Максим Т. Ермаков крепко зажмуривался в воде, но все-таки приоткрывал глаза, когда нашаривал руками твердое; по большей части этим твердым был Вован, мутно-темный, бурлящий, как чайник, монстр с литровой стеклянной мордой, который валял Максима Т. Ермакова, будто безвольную куклу, куда-то заводил ему негнущиеся руки, а потом, как следует встряхнув, совал в полураздавленный рот отвратительно твердый, скрипучий загубник; тогда, наконец, вместе с непомерным глотком взбаламученной жижи, в полуутопленного человека начинал поступать кислород. Научиться не перхать в воде было почти невозможно, наладка благополучного дыхания зависела, похоже, от поведения какой-то трусливой перепонки под ребрами, с которой Максим Т. Ермаков не мог совладать. Оставалось только надеяться, что в нужный момент все пройдет благополучно. Максим Т. Ермаков весь пропитался прудом, носил его в себе — ходил булькающий, с илом в ногах и с холодным карасиком, трепещущим в желудке; ему казалось, что если человек на восемьдесят процентов состоит из воды, то в его персональном случае эта вода именно из того пруда, где Вован, вошедший в раж, не уставал его топить.
— Тяжело в учении, легко в бою, — приговаривал Вованище, вытягивая елозящего и блюющего Максима Т. Ермакова в заросли осоки, игравшие роль загаженного бережка под Нагатинским метромостом. — Ничего, еще недельку-другую поныряем, а потом в кино сниматься будем.
Прежде чем “сниматься”, следовало решить еще кое-какие насущные вопросы. Вопрос номер раз: на кого писать завещание? Ответ был один: на Маленькую Люсю. Только про нее Максим Т. Ермаков знал наверняка, что она не скрысит наследство, передаст до копейки, еще и постесняется взять комиссионные.
Максим Т. Ермаков съездил в нотариалку, выправил документ. Сказать Маленькой Люсе сейчас или позвонить ей после, из загробного мира? Нет, прямо сейчас не стоит: Люся, простая душа, как-нибудь да выдаст свою осведомленность, когда офисная сволота в приподнятом настроении будет сбрасываться дорогому общему покойнику на похоронный венок. Пусть сперва поплачет, а потом обрадуется. Все равно какие-то деньги она с операции получит, тысяч двадцать, например. Или нет, хватит десяти. Деньги, даже громадные, имеют свойство таять в руках. Вон, от накоплений, собранных по рваным крохам на квартиру, скоро останется мокрое место, только ладони вытереть о штаны. Можно будет попросить Маленькую Люсю, чтобы навещала мнимого покойника на секретной лежке, привозила продукты, выполняла поручения, даже готовила-убирала по выходным.
Между прочим, было непонятно, что у нее с пацаном. В офисе Маленькая Люся каждый день и каждый час была совершенно одинаковая, по ней ничего нельзя было разобрать. Одно и то же серое льняное платьице, измятое и спереди, и сзади; одна и та же расхлябанная заколка, болтавшаяся, будто улитка на травинах, на нескольких нитках отросших волос. Теперь Маленькая Люся носила на крошечном личике массивные солнцезащитные очки; когда она за своим секретарским столом склонялась к бумагам, очки падали в них с характерным стуком. Этот тупой пластиковый стук слышался всякий раз, когда Максим Т. Ермаков проходил мимо приемной. Однажды взглянув на то, что скрывали поцарапанные линзы, он больше не захотел этого видеть никогда. Под глазами Маленькой Люси, отливавшими тихим безумием, темнели круги, как от чайных стаканов. Максим Т. Ермаков беспокойно спрашивал себя: не расклеится ли наследница совсем, когда пацан умрет?
Одновременно с Максимом Т. Ермаковым стали происходить странные вещи. У него неподконтрольно работало воображение. Он представлял себе дешевую тусклую квартирку, где надо будет провести полгода или больше, даже не выходя на улицу. Ему виделись продавленная тахта с желтой измученной подушкой, сырые обои в бредовый цветочек, неработающий пыльный телевизор, на который все равно смотришь больше, чем на все другие предметы в комнате. Маленькая Люся, появляясь в этом логове, скажем, по субботам, будет для Максима Т. Ермакова единственным в целом свете женским существом. Это будет даже похоже на любовь. Приготовит, приберется, а там, кто знает, может, сделает для бедного Максика и еще что-нибудь.
Думая так, Максим Т. Ермаков, сильно проголодавшийся с тех пор, как Маринка выкатилась от него с вещами, непроизвольно стал смотреть на Маленькую Люсю мужским раздевающим взглядом. Его самого удивляло, с какой силой он мог сосредоточиться на небольшой глубине ее помятого выреза, где сгущалась нежная тень. Однажды он наблюдал, как Маленькая Люся, заторможенно приподняв подол, выдавливала каплю клея на побежавшую чулочную стрелку; видение этой шелковистой стрелки и тесных живых темнот, что угадывались выше, прожигало сны насквозь. Дошло до того, что у Максима Т. Ермакова немедленно вставало на стук упавших очков. Странно, что девицы алкоголика Шутова, тоже костлявые, аж пощелкивающие косточками на ходу, не вызывали и тени подобной реакции. Уж там, наверное, можно было бы договориться. Что же касается Маленькой Люси — тронуть ее сейчас было никак невозможно, даже Максим Т. Ермаков, человек вполне циничный, это понимал. В самом вожделении, что вызывало у него это измученное существо, было нечто преступное. Но что было делать, если Максим Т. Ермаков сконцентрировался именно на Маленькой Люсе и ни на ком другом? Чем он, вообще-то, виноват? Ах, как бы он трахнул ее прямо на секретарском столе, поверх бумаг и дисков, поверх всей ее дурацкой работы, всей ее разнесчастной жизни! Только пусть бы она не снимала темных очков.
С Маленькой Люсей в чреслах и с кучей проблем в разросшейся, как атомный гриб, голове, Максим Т. Ермаков вечером теплой и пасмурной пятницы заруливал к себе во двор. Он послал Вовану эсэмэску, чтобы сегодня не ждал. Хотелось отдохнуть и, быть может, перетереть наконец с соседушкой Шутовым, нацедив опухшей обезьяне человеческого алкоголя. У Шутова по роду занятий имелись, надо полагать, разветвленные темные знакомства. Девицы его, как ни странно, пользовались успехом, посетители к ним текли, как муравьи в муравейник, причем самые разные — от юнца с оттопыренными ушами, которые, казалось, заверещали бы дудками, если дать ему по голове, до тучного старца с желтой бородкой клинышком и трясущейся тростью в лапе, похожей на куру в вакуумной упаковке. Судя по целомудренно опущенным глазкам и явным навыкам сливаться со стенкой, многие любители зеленой и шершавой Шутовской клубнички имели не вполне законный бизнес — весьма вероятно, связанный и с подделкой документов.
Запарковавшись, Максим Т. Ермаков не спеша вылез на испещренный редким дождичком асфальт, в сырую духоту. Тучи были как теплый пепел. По пути к подъезду он привычно покосился на дворовых демонстрантов, стоявших под редкими кручеными каплями кто с зонтом, кто без зонта. Покосился, посмотрел — и застыл столбом. Среди нанятых невзрачных личностей пламенела высокая женщина в алом вечернем платье; ветер, набегающий снизу, как бывает перед грозой, кидал упругий шелковый подол туда и сюда, облепляя крупные ноги, дрожавшие на высоченных шпильках. Лицо, как и косметика на лице, было слегка потекшим, скулы напоминали побитые груши, на белой шее слезились фальшивые каменья. И все-таки она была прекрасна — как бывает прекрасна женщина, которая в следующую секунду выстрелит в человека из пистолета. Ибо это была Маринка, ибо она уже поднимала вытянутую руку с тяжелой черной вещью, искавшей Максима Т. Ермакова злобным птичьим зрачком.
— Эй, эй… — Максим Т. Ермаков попятился.
— Отольются тебе мои слезы, подлец! — завизжала Маринка, и сразу тяжелая черная вещь с силой дернула ее за руку до самого плеча, а мимо Максима Т. Ермакова прошло раскаленное сверло, точно сбрив с виска вставшие дыбом волоски.
— Падай! Ложись! — заорали откуда-то издалека ошалелые мужские голоса, и Маринка, переступая на шпильках, виляя бедрами, будто стриптизерша, снова прицелилась.
Максим Т. Ермаков, как человек, привыкший падать и ложиться в чистую постель, все никак не мог опуститься в жирную вихрящуюся пыль и продолжал топтаться, растопырив руки, как толстый пингвин. Еще одна пуля стреканула в жесткие кусты, на макушку Максима Т. Ермакова упала холодная, принятая за пулю, дождевая капля и окатила жаром до самых колен. Тут же на него навалилась тяжелая, разящая потом и дешевой глаженой тканью мужская туша. Падение на асфальт, с неловко подвернутой ногой, было болезненным, хрустнувшее колено занялось огнем. Максим Т. Ермаков забился, задыхаясь, по зубам ему стучала торчавшая из кармана чужой рубахи железная авторучка. Поваливший его социальный прогнозист тоже бился, как припадочный, судорожно стискивал ему бока, выделывал ногами странные коленца, точно пытался ползти по асфальту, увлекая ободранного Максима Т. Ермакова. Вдруг он замер, будто собрался прыгнуть с четверенек вертикально вверх, и на какой-то миг, действительно, исчез, но тут же вновь материализовался и обмяк. Капля густого соленого соуса затекла Максиму Т. Ермакову в угол растянутого рта, и он невольно ее слизнул.
Издав невнятный клекот, Максим Т. Ермаков свалил с себя безвольного человека, сделавшего мягкой рукой как бы широкий приветственный жест. Первое, что он увидел, сев под дождем, было алое платье, увядшее от воды. Двое социальных прогнозистов держали Маринку, завернув ей руки за спину: болталось, бессмысленно маяча, украшение из фальшивых каменьев, в отвисшем вырезе виднелось раздвоение болтавшихся грудей, что придавало Маринке странное сходство с распоротой и выпотрошенной рыбиной. Дворовые демонстранты сгрудились тесно и словно стояли насмерть под сомкнутыми зонтами.
С трудом, шипя на поврежденное колено, стрелявшее огнем, Максим Т. Ермаков поднялся на ноги — и только теперь разглядел распростертого социального прогнозиста. Фээсбэшник как фээсбэшник: узкий лоб с одной глубокой розовой морщиной, обритая голова железного цвета, маленький шрам на крепком, как пятка, подбородке. Единственная особенность: мертвый. Широко раскрытые, словно отполированные, глаза социального прогнозиста не моргали на дождевые капли; из-под головы, словившей пулю, жирный красный соус вытекал, моментально расклевывался дождем и, разбавленный, плыл окрашенной струйкой в шумно ахавшую решетку канализации. “Мне-то какое дело, вон их сколько осталось живых”, — беззвучно шептал Максим Т. Ермаков, но это было неправдой. Во рту у него стоял соленый, соевый вкус крови этого человека, грудная клетка содержала, как аккумулятор, электрический заряд его агонии, диафрагма хранила то внезапное ощущение невесомости, какое, должно быть, возникает, когда из тела исходит душа. Когда фээсбэшник умирал, они с Максимом Т. Ермаковым были целым, были одним. Они сделали это вместе. Ближе, чем священник, ближе, чем кровный родственник — Максим Т. Ермаков стал отпечатком этого человека, а тот, в свою очередь, ушел с предназначенной Объекту Альфа пулей в голове, будто получил послание, все о Максиме Т. Ермакове разъяснившее.
Резкий шок дождя все пытался оживить тяжелое тело, облепленное, будто клеенкой, дешевой промокшей одеждой. Наконец один из коллег убитого, малый с извилистой физиономией, по которой, казалось, вечно стекала вода, подбежал, присел на корточки около трупа, пощупал под отвалившейся челюстью. Медленно встал, отряхнул пальцы.
— Бля-я-ади! Пустите, козлы! Пустите меня-а-а! — верещала Маринка. Целая куча социальных прогнозистов, при поддержке прибывших ментов, пыталась затолкнуть ее, рвавшуюся, с силой вертевшую задницей, в милицейский автомобиль.
Вдруг все, точно по команде, повернули головы направо — и оттуда, со стороны Усова переулка и, если провести прямую линию через Москву, со стороны Кремля, вплыла по широкой луже, будто черная лебедь с приподнятыми водяными крыльями, изрядно помятая черная “Волга”. “Здравствуй, жопа, целлюлит”, — подумал Максим Т. Ермаков, вытирая мокрой ладонью мокрое лицо. Он, разумеется, сразу догадался, кто рассекает по столице на славном советском раритете. И он не ошибся. Самый длинный социальный прогнозист, от почтения сложившись пополам, порысил к призрачной “Волге”, мерцавшей в дожде, будто в старом кино, с раскрытым зонтом — и под купол высунулась кривая мужская нога в простом, как калоша, черном ботинке. Человек, вылезший из “Волги” осторожными движениями, будто одновременно натягивал брюки, был Кравцов Сергей Евгеньевич собственной персоной. Как только главный государственный головастик выпрямился, дождь точно сдуло из воздуха. Вывалилось, как яичный желток из скорлупы, предвечернее солнце, жарко и радужно вспыхнула мокрая листва, дворовые демонстранты позакрывали свои хлипкие зонты и предстали как есть: перепуганные, застигнутые врасплох, бледные, будто ядовитые грибы. Максим Т. Ермаков, хромая и матерясь, оттащился к зеленой дворовой скамейке, которая из-за пухлой влаги казалась свежеокрашенной. Плюхнулся, понимая, что жалеть штаны уже бессмысленно.
Кравцов Сергей Евгеньевич был раздражен. Его замечательная полупрозрачная голова пошла пунцовыми пятнами, точно кто ее покрыл жаркими поцелуями. На место происшествия государственный урод явился все в том же, памятном Максиму Т. Ермакову, тренировочном костюме с полуоторванными лампасами. Подрасстегнутый на безволосой груди, костюм являл на всеобщее обозрение большой, как пряник, золотой православный крест — но на Кравцове Сергее Евгеньевиче, на его нечеловеческой коже, золото отливало сталью. Постояв минуту над мертвым социальным прогнозистом, оскалившим ровные зубы на ясное солнышко, главный головастик большими развинченными шагами направился к Максиму Т. Ермакову.
— Максим Терентьевич, соблаговолите сообщить, где в данный момент находится ваше личное оружие, — произнес он с холодным бешенством, глядя Максиму Т. Ермакову в переносицу.
— При мне, где же еще, — буркнул Максим Т. Ермаков. Интересно, как они это себе представляли: он отстреливаться должен был от Маринки, или что?
Под немигающим, опасно искрящим взглядом государственного урода Максим Т. Ермаков потянулся к своему портфелю, который, как больная печень, был при нем неотлучно. Замок, не открывавшийся много недель, козлил. Наконец Максим Т. Ермаков справился с мелким кривым механизмом; из портфеля пахнуло кожаной затхлостью, пенициллиновым духом забытого внутри, заплесневелого гамбургера. Запустив руку за предметом, составлявшим убедительную тяжесть портфеля, Максим Т. Ермаков, к своему глубочайшему изумлению, вытащил мраморную подставку письменного прибора.
— Ваш пистолет изъят у гражданки Егоровой, только что в вас стрелявшей, — ровным голосом сообщил Зародыш.
— А то я без вас не догадался, — огрызнулся Максим Т. Ермаков.
— Возьмите, — Зародыш протянул, рукоятью вперед, полузабытый, кисло воняющий ПММ. — Вы проявили преступную халатность, и я ради вашего блага надеюсь, что подобный вопиющий случай впредь не повторится.
— Ой, как напугали! Ой, как страшно! А позвольте вам напомнить, господин Кравцов, что я в вашем спецотделе не работаю. И личного оружия у вас не просил, хотите — оставьте себе, — нагло, во всю ширь обсыхающей под солнцем физиономии, улыбнулся Максим Т. Ермаков. Но пистолет взял.
Да, хорош бы он был, если бы, взгромоздившись на ограждение моста и глядя в реку, целил себе в висок из указательного пальца. Нет пистолета — нет десяти миллионов долларов. Но какова Маринка! И правда ведь стреляла, срок себе схлопотала, на зону пойдет. Не пожалела своих дизайнерских тряпок, которые выйдут из моды, пока она на зоне будет шить рабочие рукавицы.
Над мертвым социальным прогнозистом исполнял журавлиный танец долговязый тип с фотокамерой, щелкая ею убитому в лицо, словно пытаясь с ним поговорить на птичьем языке. Тем временем во двор, лучась и плача райски-синей мигалкой, въехала по длинным серебряным лужам “скорая помощь”. Медики, все с усталыми, раздавленными лицами, поволокли из кузова носилки. Фотограф, завершив последнюю клекочущую серию щелчков, сделал медикам пригласительный жест. Но это его интеллигентное движение было резко перечеркнуто взмахом ледянистой лапы государственного головастика: вся картинка замерла, скукожилась, медики попятились к своей машине, какая-то женщина, у которой из-под медицинской шапочки свесились пряди серых высосанных волос, в изнеможении присела прямо на поребрик.
— Прошу вас внимательно взглянуть сюда, — обратился Зародыш к Максиму Т. Ермакову, указывая на погибшего. — Будьте добры сформулировать, в чем разница между вами и этим человеком.
— Он мертвый, я живой, — быстро ответил Максим Т. Ермаков и при попытке судорожно набрать в легкие воздуха ощутил всеми ребрами призрачное электрическое объятие.
Государственный урод немного помолчал. На переносице его проступила как бы римская цифра V: это, наряду с витиеватой вежливостью, служило, вероятно, признаком крайнего бешенства, какое только мог себе позволить холоднокровный фээсбэшный чин. Наконец он проговорил, выдавливая слова:
— Его зовут Саша Новосельцев, ему не исполнилось тридцати, и у него…
— Остались жена и двое ребятишек, — подхватил Максим Т. Ермаков с глумливой улыбкой.
— Остались жена и маленький сын, — злобно подтвердил государственный урод. — А разница между вами вот какая. Сегодня лейтенант Новосельцев просто и буднично сделал то, чего мы добиваемся от вас много месяцев. Продумываем сценарии, танцуем вокруг вас сложные танцы, тратим без счета государственные средства — уж извините, что не вам в карман. Лейтенанту Новосельцеву никто не обещал ни миллионов, ни посмертной славы. Его никто не выделял, не говорил ему, что он особенный. Он собой закрыл вас от пули, тем сохранил возможность остановить волну негатива. Просто взял и сделал это. А вы — почему вы не можете? Чем ваша жизнь ценнее, чем его жизнь?
— Тем, что она моя, сколько раз можно объяснять, — терпеливо проговорил Максим Т. Ермаков. — Наверное, этот ваш Новосельцев был хороший мужик. Если бы он, перед тем как пойти работать в ваш комитет, посоветовался со мной, я бы, может, его отговорил. Но нет, он к вам поперся. А потом еще женился и родил ребенка. И кто ему виноват, я виноват? Я представления не имею, почему он сегодня прыгнул под пулю. Вот честно — даже вообразить не могу. Я не был знаком с Новосельцевым ни единого дня. Но вот я пытаюсь представить своих знакомых, как они, значит, жертвуют собой — и, вообразите, ни с одним не получается. А я, между прочим, знаю в Москве сотни людей. Умных, креативных, умеющих зарабатывать. И что, все они ненормальные? Неправильные? Если уж вам важна апелляция к народу — то народ вот такой. Такой, как я.
Главный головастик скривился, быстро облизнул пятнистые губы маленьким языком, твердым и белым, как мел.
— Вы не сообщили мне никакой новости, — изрек он презрительно. — Я не питаю иллюзий. За последние пятнадцать лет подобных вам стало большинство. Человек — высшая ценность, а я и есть тот самый человек. Гордый сапиенс в условиях автоматической подачи жизненных благ. Даже если парнюга живет в глубоком Зажопинске, в говне, в нищете, он себя идеального видит таким — менеджером на “Тойоте”. Который если не должен денег, то и никому ничего не должен. Но позвольте вас заверить, Максим Терентьевич: норма — это не статистика. Даже если нас останется пять процентов, один процент — все равно: нормальны мы, а не вы.
— Долг, патриотизм, любовь к Родине, — иронически прокомментировал Максим Т. Ермаков. — Не понимаю, как это можно переживать внутри себя. Это не частная территория. Государству, конечно, желательно, чтобы я все это испытывал, но мне-то на хрена?
— Да. Поразительные перемены! — воскликнул главный головастик. — Еще десять лет назад был понятен хотя бы предмет разговора. Теперь он исчез, испарился. Саша Новосельцев вам сегодня ничего не доказал. Я тоже ничего не могу доказать, могу только свидетельствовать. Любовь к Родине — глубоко личное переживание, избавиться от него рассудочным путем невозможно. Это особенное воодушевление, которое мало спит и много работает. Это остервенелая вера, вопреки положению дел на сегодняшний день. Я, если хотите знать, ненавижу матрешки, балалайки, все эти раскрашенные деревяшки, ненавижу пьяные сопли, а при словах “загадочная русская душа” хватаюсь за пистолет. Но я люблю все, что составляет силу страны. Люблю промышленность, оружие. Люблю честное благоустройство. Радуюсь, когда еду в хорошем вагоне Тверского завода, когда покупаю качественные ботинки, произведенные в Москве. Люблю наши закрытые лаборатории, где мы на полкорпуса опережаем зарубежных разработчиков. Я хочу быть частью силы, а не слабости, и потому люблю силу в себе и в своих соотечественниках. А вы, Максим Терентьевич, и такие, как вы, представляете собой не сапиенсов, а пустое место. Извините за банальность, но у вас нет ничего, что не продается за деньги.
— У меня нет много того, что за деньги как раз продается, и меня это волнует гораздо больше, — парировал Максим Т. Ермаков. — И не надо мне втирать мораль. Обувь я люблю итальянскую, а московские шузы, кто их пошил, пусть сам и носит. Почему, если меня угораздило родиться здесь, я не должен хотеть самого лучшего? Почему мне на голову сажают отечественный автопром, который за сто лет ничего приличного не произвел? Пожалуйста, я готов платить за качество, за вылизанную технологию, за высокую квалификацию производителя. А вы и такие, как вы, заставляете меня оплачивать отсутствие квалификации, безрукость, безмозглость, распиздяйство — и все по мировым ценам, во имя патриотизма. В этом суть нашей жизни здесь. Удивляетесь, почему я не готов пожертвовать жизнью? А я вообще ничем не готов жертвовать — ни часом личного времени, ни единым рублем.
— Как насчет качества шоколада, который вы изволите рекламировать? — язвительно улыбнулся государственный урод, обнажая сложную стоматологическую конструкцию, не то железную, не то золотую.
— Я не произвожу шоколад, — с отвращением ответил Максим Т. Ермаков. — Я произвожу рекламу. Это другой продукт. Мой креатив, может, не относится к мировым шедеврам, но он вполне на европейском уровне. Я знаю, что сказать и показать, чтобы людям было вкусно употреблять эту гадость внутрь. А в целом за базар я не отвечаю, что бы вы по этому поводу ни думали. И не взваливайте на меня глобальную ответственность. Вы вон много взяли на себя, патриоты, блин. А отдельный человек для вас — тьфу. Зато в церковь начали ходить, укрепили свои моральные права. По-моему, ваши сенсоры людей по одному вообще не регистрируют. Каким должно быть человеческое скопление, чтобы у вас зашевелилось чувство долга? Начиная от сотни? От тысячи? Так вы и тысячами людишек расходовали, о чем свидетельствует славная история вашего ведомства. И не вывешивайте мне под нос ваш праведный крест, лучше прикройте колье, курточку вон застегните, приличнее будет смотреться.
Медленно, с болезненной гримасой, главный головастик потянул пластмассовую молнию, застегнул трикотажный ворот до самого скошенного подбородка, похожего на чищенную картофелину, у которой ножом срезали подгнившую часть.
— Значит, сегодняшний случай вас ничему не научил, — подвел головастик жесткий итог.
— А мне-то чему учиться? — хохотнул Максим Т. Ермаков. — Сами делайте выводы насчет ваших сраных сценариев. Раскочегарили народный гнев, теперь суетитесь, бдите, охраняйте меня.
Государственный урод стиснул мерзлый кулак, повертел им так и этак, словно хотел куснуть, но не знал, с какой стороны. Вместо этого он раздраженно махнул застоявшимся медикам, и те, двигаясь вперевалку, будто тяжелые утки, снова подступили с носилками к распростертому на асфальте социальному прогнозисту. Когда его поднимали, голова убитого неестественно мотнулась, и Максим Т. Ермаков увидал запекшееся черное пулевое отверстие, похожее на след погашенной, с силой ввинченной в висок папиросы. Вслед лейтенанту, уплывающему в недра “скорой помощи” в виде аккуратного длинного пакета, раздалось бешеное тявканье: был час, когда дворовые собачники выгуливали своих пожилых красноглазых шавок, и теперь вся свора рвала поводки, включая седую, приволакивающую по-тюленьи свое жирное тельце, таксу старухи Калязиной — в то время как сама, влекомая вперед, старуха Калязина хваталась за ужасную желтую соломенную шляпу и приседала на дряблых ногах, оплетенных черными венами, будто сухой виноградной лозой.
Максим Т. Ермаков так и сидел мешком на забрызганной скамье, чувствуя вместо торжества победителя упадок сил. Зрители криминального происшествия потихоньку разбредались к телевизорам, где им показывали примерно то же самое. Социальные прогнозисты сматывали удочки, оставив, как всегда, две симметричные пары дежурных с термосами и бутербродами.
— Господин Кравцов, а можно спросить? — крикнул Максим Т. Ермаков в спину пошагавшему к “Волге” главному головастику.
— Ну? — обернулся тот через ломаное черное плечо.
— Просто стало вдруг любопытно: в кого я такой аномальный объект? В маму с папой? Вроде они у меня обычные добропорядочные обыватели. Или наследственность тут ни при чем?
— Мы занимались этим вопросом, — сухо ответил главный головастик. — Предпосылки имелись у вашего деда Валерия Дмитриевича Ермакова. Был объективно очень вредный человек.
С этими словами головастик номер один забрался в “Волгу” по частям, будто складной шезлонг, и помятое наследие обкома величественно отбыло, напоследок сделав вид, будто ему с трудом дается тесноватый дворовый разворот. “Сэлера, сэлера”, — пробормотал им вслед Максим Т. Ермаков и на мгновение увидел в мутном медовом воздухе угловатую, взваливающую себя на призрачную палку, дедову тень.
Прошел час или больше. Может, намного больше. Максим Т. Ермаков сидел на той же липкой скамье, и все, на что он был способен, — курить сигарету за сигаретой, отчего во рту было как в старой шерстяной варежке — толсто и безвкусно. Облака на закате напоминали клочья сожженной бумаги, почернелой, огненно тлеющей по краям, нигде не сохранившей дневной белизны. Пистолет источал все тот же нестерпимый едкий запах; Максим Т. Ермаков, прежде никогда не державший в руках только что стрелявшего оружия, не знал, как справиться с этой химической гарью, оклеившей ноздри и легкие. Его охватило изнеможение; казалось, сама живительная мысль о десяти миллионах долларов утратила свое волшебство. Максим Т. Ермаков по-прежнему чувствовал на себе отпечаток погибшего социального прогнозиста — словно был куском породы с окаменелым трилобитом.
Слева, на дорожке, ведущей к подъезду, послышался скорый и туповатый, будто кто записывал мелом уравнение на школьной доске, стук каблуков. То была одна из девиц алкоголика Шутова. Максим Т. Ермаков узнал ее: она довольно часто приносила продукты и всегда казалась не то простуженной, не то заплаканной. На девице вспыхивала и потряхивалась тяжелая нелепая юбка, обшитая лиловой чешуей, костлявые колени торчали из-под нее, как два утюга.
— Что с вами, вам плохо? — спросила она с неожиданно человеческой интонацией, остановившись перед скамьей.
Максим Т. Ермаков поднял набрякшие глаза. Движение глазных яблок отозвалось болезненным эффектом, точно из загустевшего мозга зачерпнули содержимое двумя столовыми ложками.
— Что-то случилось? На вас лица нет. Можете встать?
Девица всматривалась в Максима Т. Ермакова близоруко и серьезно. Прическа ее состояла из свекольного цвета вихров, узкое личико было заштукатурено до состояния яичной скорлупы. Однако глаза путаны были до странности ясные, и Максим Т. Ермаков внезапно смутился.
— Встать я могу, только вот зачем, — пробормотал он себе под нос, потихоньку пряча пистолет в обмякший портфель.
Девица еще минуту подумала, теребя совершенно по-детски застежку большой и легкой сумки клеенчатого серебра, похожей на спустивший шарик из тех, что продают, вместе с надувными жуками и зебрами, на городских народных гуляньях.
— Знаете, нехорошо вам так сидеть, — сказала она наконец. — Пойдемте со мной, к нам. Думаю, Василий Кириллович не будет против.
С этими словами девица протянула Максиму Т. Ермакову незагорелую руку, обсыпанную мурашками, и рывком, так что булькнуло его переполненное сердце, подняла со скамьи. Ладонь у девицы оказалась сухая и прохладная. В конце-то концов, почему бы и нет? Должен же кто-то сегодня выдернуть Максима Т. Ермакова из глубокого кювета. И ему действительно не помешает разрядка. На тяжелых и мягких ногах он плелся позади девицы, наблюдая, как ее обтянутая юбкой плоская задница играет огоньками, будто елочная игрушка. Если честно — вот совершенно не хочется.
Лифт остановился на пятом, как раз напротив изрезанной накрест и наискось двери притона, и Максим Т. Ермаков едва удержался, чтобы не нажать кнопку своего этажа. Девица, закусив нижнюю губу, принялась давить на звонок: длинный, три коротких, пауза, затем ритмичная сложная трель, мгновенно напомнившая Максиму Т. Ермакову мать, ее пианино, ее учениц. За дверью послышались домашние мужские шаги, и Максим Т. Ермаков глупо приосанился.
— Сашенька, ну наконец, ну слава Богу, — произнес откуда-то очень знакомый, мягкий басок, и в дверях возник алкоголик Шутов, совершенно не похожий на самого себя.
Прежде всего он был абсолютно трезв — причем трезв как минимум неделю. Исчезли карикатурные морщины, сизые мешочки: проявилось крепкое лицо мужчины средних лет, вылепленное очень по-русски, с угловатыми скулами и носом в виде свистульки. Рыжеватая борода хозяина квартиры, оставаясь косой, сделалась благообразна. Шутов был одет в приличные брюки и чистую рубаху бумажной белизны, на ногах его скромно красовались новые вельветовые тапки — а прежние, расслоившиеся, стояли, как уважаемая и нужная в хозяйстве вещь, в ближнем углу.
— Здравствуйте, — полупоклонился Шутов Максиму Т. Ермакову, будто совершенно незнакомому человеку. — Саша?.. Извините, — снова обратился он к нежданному гостю и, взяв девицу за щуплое предплечье, увлек в глубину темноватой прихожей.
“Надо же, и ее Сашей зовут, как того лейтенанта”, — удивился Максим Т. Ермаков, с любопытством оглядывая преддверие притона. С потолка, как и положено в таких местах, свисала голая лампочка на депрессивном черном шнуре, наводившем на мысль о висельнике; слева дверь, когда-то белая, ведущая, должно быть, в санузел, стала от времени желтой, как кость, и криво держалась в косяках. Однако на стене аккуратная вешалка содержала довольно много приличной одежды, помещенной на плечики, а на свежевымытом полу чинно стояли ухоженные ботинки, пар пять или шесть. Шутов и девица шептались, голова к голове, причем неразборчивые слова хозяина квартиры звучали вопросительным укором, а девица отвечала ему с прорывающейся звонкостью, дергая висевшие у нее на ключицах стеклянные бусики. “У них что, для пользования услугами особые рекомендации нужны, как в закрытый лондонский клуб?” — начал раздражаться Максим Т. Ермаков, оставленный у входа на резиновом коврике с надписью “welcome”.
— Ну что ж, ты права, Сашенька, ты права, — наконец произнес Шутов с облегчением, адресуясь и к Максиму Т. Ермакову, словно только теперь признавая знакомство неполнозубой сдержанной улыбкой.
Девица тоже улыбнулась, быстро, через плечо, и потащила с головы свекольные вихры. Под этой копной, оказавшейся париком, обнаружились плоские волосы, влажные на висках и явно не знавшие парикмахерской краски: тут и там в неяркой ржави просвечивали толстые, как лески, нити седины.
— Василий Кириллович, я тогда переоденусь, — сказала девица и ускользнула, сминая парик в кулаке.
— А вы, Максим, не стойте, проходите, — радушно пригласил хозяин квартиры, выставляя перед Максимом Т. Ермаковым такие же, что были на нем, вельветовые тапки, явно никем не ношенные.
— Знаете, впервые вижу вас не выпивши, — с искренним недоумением сморозил Максим Т. Ермаков.
Неузнаваемый Шутов опять улыбнулся, пошевелив бородой и усами — точно в ворохе растопки зазмеился огонек.
— Вы очень удивитесь, Максим, но я вообще не пью.
Да уж, прямо скажем, удивляться есть чему! Обалдело озираясь, Максим Т. Ермаков последовал за Шутовым в большую, картонного цвета, комнату, и первое, что там увидел, — иконостас, золотой и сияющий, живо напомнивший почему-то сцену кукольного театра. Перед иконостасом горели смуглые свечки, цветом напоминавшие ириски; каждый огонек был со слезой. Отблеск крошечных огоньков играл на золоте нимбов, и от осознания самой возможности такого расширения человеческих голов Максим Т. Ермаков ощутил на своей голове корешок каждого волоска.
— Вот, друзья, знакомьтесь, мой сосед, звать Максимом, — объявил Шутов, обращаясь к людям, тихо наполнявшим комнату. — Похоже, он попал в тяжелую историю. Его Саша привела.
— Мы все здесь из тяжелых историй, так что добро пожаловать, — произнес приятным сиплым голосом тучный старик, сидевший ближе всех и слегка приподнявшийся со стула от имени присутствующих. У старика была желтоватая бородка клинышком и родинка цвета вареного гороха на мясистой ноздре. “Это тот, что с палкой”, — узнал Максим Т. Ермаков и неловко поклонился.
Многие в комнате были ему полузнакомы. Он увидал юнца с ушами-дудками, погруженного в себя по самую острую макушку, на которой светился бледный вихор; увидал страшилище, которое встречал, бывало, в лифте, только теперь страшилище сделалось обычным интеллигентом в залысинах и квадратных очках, со следом ожога на правой щеке, похожем на яичницу с ветчиной. Были тут и девицы — Максим Т. Ермаков ни за что бы их не узнал, если бы не принимал у них раз в три дня продуктовый пакет. Их бледные личики, лишенные всякой косметики, лишились и последнего намека на красоту — но полнились странной, призрачной нежностью, какая присуща бледным пятнам на фотографических негативах или рентгеновских снимках. Девицы были одеты еще более маскарадно, чем когда расхаживали в своей профессиональной униформе: мешковатые кофточки, длинные юбки, все глухих, темных тонов либо в мелкий цветочек, вроде засушенной аптечной ромашки или перловой крупы.
— У вас тут что, секс с переодеванием? — настороженно спросил Максим Т. Ермаков, обращаясь главным образом к тучному старику.
Ответом ему был общий смех, не обидный и не обиженный, только девицы улыбнулись принужденно, и одна, по-мужски чернобровая, покрылась большими, как маки, красными пятнами.
— Вы еще больше будете удивлены, Максим, — вмешался Шутов, опять показывая в улыбке единственный передний зуб, — но все наши девушки целомудренны, а многие невинны.
Тут Максим Т. Ермаков смутился. Сегодня, когда секс стал наконец нормальной, разнообразно удовлетворяемой потребностью, в невинности ему почудилось нечто непристойное. Максим Т. Ермаков почувствовал жар, точно вошел в шерстяном пальто в банную парилку.
— Послушайте, не вы ли тот самый Ермаков, который из компьютерной игры? — вдруг с живостью обратился к нему сидевший напротив мужчина, узкоплечий и подозрительно большеголовый, с характерной надстройкой желтого лба, похожей на вмурованный в глину котел.
— Ну, допустим, — буркнул Максим Т. Ермаков, пытаясь догадаться, не работает ли мужчина в специальном комитете.
— Ах, вон оно что, — пропел мужчина взволнованным тенором. — А то у меня сыновья, один в седьмом, другой в девятом классе, играют, просто оторвать нельзя. Учеба насмарку, старший бросил бокс, можете вообразить? Вот заразу придумали! И половина школы так. И ничего сделать нельзя!
— Президенту напишите письмо, — язвительно посоветовал Максим Т. Ермаков. — Пусть президент лично прикроет лавочку. Я буду только “за”.
Мужчина посмотрел снизу вверх беспомощными водянистыми глазами, где стояла белесая муть каких-то совсем недавних горестей, с которыми он, как видно, не особенно успешно справлялся. Совершенно понятный тип — хотя, кажется, данный экземпляр был чем-то апгрейден, потому что мелкие, как бы сплющенные сверху глыбой разума, черты мужчины внезапно разгладились и расплылись.
— Что это я, — произнес он с виноватой улыбкой, — вам от этой “Легкой головы” куда больше достается. Разрешите представиться: Лукин, Иван Антонович. Птица невелика: преподаю географию во второй гуманитарной гимназии. И, тем не менее, к вашим услугам, если буду полезен.
С этими словами мужчина привстал и протянул Максиму Т. Ермакову узловатую лапку, покрытую с тыла жесткими черными волосками. Тут, вслед за Лукиным, и остальные начали вставать и представляться. Глеб Николаевич, Витя, Ирина, Света, Игорь Петрович, Володя, Илья — Максиму Т. Ермакову на минуту показалось, что лица присутствующих крутятся каруселью в одну сторону, а имена в другую. Ничего, как-нибудь это все совместится. Новому гостю с двух сторон подали два разных стула, один сухой и хрупкий, другой массивный, грубо сколоченный, с растопыренным на спинке, на манер кавказской бурки, клетчатым пиджачком. Максим Т. Ермаков выбрал тот, что без одежды, подумав, что проблемами мебели здесь не заморачиваются.
Главным предметом обстановки служил большой овальный стол, вокруг которого, собственно, и располагалось странное общество. Стол покрывала не первой свежести белая скатерть, сбитая, как на койке простыня. На скатерти самым художественным образом красовался натюрморт: несколько початых и порядком захватанных водочных бутылок, тусклые стопки, грузный, время от времени екавший чревом пивной баллон. Тут же, на потресканных тарелках и прямо на скатерти, была навалена закуска: чипсы, ржавые куски селедки, какая-то дорогая рыбина с мягким белым мясом, кое-как накромсанная вареная колбаса, две куры гриль, явно купленные у метро. От натюрморта ощутимо пованивало. Принюхавшись, Максим Т. Ермаков определил источник: колбасные ломти были воспалены, благородная рыбина разбухла и стала похожа на батон.
— У вас, между прочим, колбаса испортилась, — сообщил он, испугавшись, что эти люди сейчас все вместе начнут его потчевать вонючей и почти нетронутой едой.
Шутов, занявший место во главе стола, успокаивающе поднял обе ладони, но сказать ему не дали, потому что распахнулась дверь и в комнату вошла переодевшаяся Саша. На голове у Саши был туго повязан самый простой и бабий ситцевый платок, на ключицах вместо дикарских бусиков темнел похожий на муху оловянный крестик. Без косметики Сашино лицо оказалось удивительно нежного розового цвета, в мелких веснушках, словно пересыпавшихся со лба на щеки, как в песочных часах. В руках она несла большой пузатый фарфоровый чайник, расписанный синими цветами.
— Василий Кириллович, извините, что долго, я чай заварила, — сказала она, осторожно ступая со своей горячей ношей.
Тут же другие девушки подхватились, сдвинули на середину стола алкогольный натюрморт, и перед участниками странного застолья появились разномастные чашки, от кузнецовских в облупленной позолоте до детских, голубеньких в белый горох. Отдельно на блюдечках девушки подали тонкие, как марля, ломтики серого хлеба и сухую курагу. Перед тем как приступить к трапезе, все дружно обмахнулись крестами. Максим Т. Ермаков смотрел на это вытаращив глаза.
— Ах да, Максим, вы ведь не поститесь, — вспомнил Шутов и обратился к Саше: — Есть у нас что-нибудь для гостя?
— Есть сыр свежий, я домой купила, — бойко ответила та. — Сейчас принесу.
— Саша сейчас принесет, — обратился Шутов к Максиму Т. Ермакову. — А это, что на столе, не трогайте, это все декорация. На случай, если участковый вдруг заявится с инспекцией или еще кто-нибудь чужой.
— Да что у вас тут вообще происходит?! — не выдержал Максим Т. Ермаков — Вы кто? Сектанты запрещенные? Или, может, еще один специальный государственный комитет? Вон, фээсбэшный начальник тоже сегодня приезжал с крестом на голде. Или вы, наоборот, ЦРУ?
— Нет, ну что вы, Максим, какое ФСБ, какое ЦРУ, — мягко проговорил Шутов. — Мы просто люди. Хотя это, конечно, и есть самое непонятное. Я расскажу вкратце. Раз вы оказались здесь, имеете право знать.
Шутов Василий Кириллович, кандидат технических наук, был выброшен перестройкой из своего НИИ без копейки денег и с комплексом рыночной неполноценности — виноватым за все годы, когда работал над неконкурентными (что потом оказалось неправдой) марками стали. Жена Василия Кирилловича, красивая, несколько тяжеловатая блондинка, считавшая себя похожей на Мэрилин Монро, быстро с ним развелась и вышла замуж за немца, состоятельного торговца обувью. Уехав в ФРГ на ПМЖ, она увезла с собой и сына Алешу. Очень быстро переняв у своего резинового розового бундеса цивилизованные понятия о должном порядке, она педантично взимала с Шутова алименты, даже когда приходилось вычитать из пустоты пустоту. Она не чувствовала — сквозь все слои одевшего ее благополучия — метафизическую зыбкость своих манипуляций с нулями, тогда как Шутов, и правда в те годы весьма выпивавший, видел, что мир изъеден мелкими черными дырками, каждая глубиной с Универсум.
Шутов попал в самую обыкновенную историю, но с ним стало происходить необычное. Он вдруг начал видеть людей. То есть он и раньше на них постоянно смотрел: москвичу в метро бывает некуда пристроить взгляд, чтобы не упереться в сутулую спину или в сдвинутые женские колени, на которых навалены сумки. Однако прежде это были части без целого; толпы народа появлялись и исчезали, как пар, не требуя никакой мыслительной заботы и не имея продолжения в будущем. Теперь людей резко прибавилось, население Москвы словно увеличилось вдвое. Извергнутые из НИИ, из вузов, из заводских остывших цехов, мужчины и женщины — по-разному одетые, но все с полинявшими лицами и в страшной, точно горелой, обуви — не торопились исчезать из виду. Москвичи уже не бежали бегом, человеческие массы загустели, запузырились, занятому человеку стало не пройти. В старых, длинных переходах между станциями метро появился особый хриплый звук, какой бывает, когда в духовой инструмент попадает слюна. Шутов, даром что глушил работающий разум ядовитой водкой, вдруг остро осознал, что все эти вывалившие на улицы люди никому не нужны. Каждый был наособицу, сам по себе и, ненужный, мозолил глаза, не давал себя забыть.
Переполненный московским людом и едва осознававший самого себя, Шутов брался за разные занятия: крутил гайки в полукриминальном автосервисе, репетиторствовал, вдалбливая в небольшие крашеные головки отроковиц школьную математику, никак туда не идущую. Но по большей части устраивался реализатором: торговал и видеокассетами, и похожими на стога рыжего и серого сена женскими шубами, и расфасованной в мутный пластик целебной растительной трухой. Раз к прилавку подошел узкогрудый молоденький попик, лаявший кашлем, спросил травы от простуды. От него спустя несколько дней Шутов узнал, Кому нужны все человеки до последнего.
Вера, жизнь в стремлении к Богу показались Шутову настолько естественным состоянием, что он уже почти не понимал, как существовал раньше. Одновременно многое в миру, прежде скрытое мутной пеленой, резко прояснилось. Шутов увидал, что люди, почитающие себя никому не нужными, легко верят клевете на собственную жизнь и ставят над собою правым того, у кого завелось хоть на грош больше. Виноватые в своей нищете, в невозможности учить детей и кормить стариков, люди становились запущенными: не мыли окон, не чистили одежду, годами, болея, не ходили к врачам. Еще меньше сберегалась внутренняя чистота. Люди с презрением отбрасывали то, что когда-то было ими воспринято из отражения отражений евангельских заповедей — парадоксальным образом считая “не убий” и “не укради” пережитком совка. Новая действительность демонстрировала им, что надо как раз и убить, и украсть — а кто не смог, пусть сам себе по голове стучит. Населению “этой страны” были предъявлены новые герои: успешные бизнесмены, уверенные господа с гранеными глазами и в невиданных драгоценных галстуках, якобы добившиеся всего исключительно талантом и трудом. Можно было свихнуться от мысли, что и ты должен стать таким, как они, но в наступивших жизненных потемках упускаешь шансы, теряешься, пятишься, ищешь нужную развилку, но нашариваешь только стенку. “А не надо быть слабыми”, — учили новые герои незадачливых “совков”, и чистосердечные люди верили им, хотя у большинства сил хватало только на то, чтобы сжать пустые руки в некрасивые кулаки. Верхом неприличия стало ссылаться, в оправдание неуспеха, на собственную честность: дети-подростки, из нового поколения бледных акселератов готовы были убить за это своих “родаков”. Десять заповедей оказались репрессированы, как никогда прежде. В результате сама человеческая плоть стала меняться на глазах: у мужчин что-то происходило с позвоночником, уже почти не державшим вертикали, у женщин росли усы.
Тогда преображенный Шутов стал повсюду искать подобных себе, потому что Господь укрепляет всех, но слабый человек нуждается и в земных собеседниках. Кто-то встретился в храме, кто-то вынырнул, потрепанный и обморщиневший, из прошлой жизни, с кем-то удалось заговорить, поймав потерянный взгляд, на станции метро.
— Поймите, Максим, мы не секта, — втолковывал Шутов, подливая Максиму Т. Ермакову побуревшего мутного чайку. — Сектанты всегда претендуют на монопольную истину и объявляют конец света на послезавтра. Мы обычные православные, просто собираемся, говорим между собой о духовном и о мирском.
— А чего, раз все равно прячетесь, не идете в монастыри? — продолжал недоумевать Максим Т. Ермаков. — Там все легально, и участковый вроде туда не вваливается в грязных сапогах?
— Не все так просто, в монастырь не каждого примут. Туда, например, не берут с несовершеннолетними детьми. И потом, те, кто здесь, — люди мирские, на монашество не благословленные. Разве вот Саша у нас… — Шутов ласково посмотрел на свою помощницу, вспыхнувшую румянцем, отчего веснушчатое личико ее стало, на взгляд Максима Т. Ермакова, похожим на мухомор.
Поулыбавшись и подержав в кулаке бороденку, Шутов продолжил рассказ. Он по-прежнему видел людей — а теперь еще испытывал жгучую потребность с ними говорить. Он осознавал, что горы наваленной на человеков ложной вины — за неуспешность, за жизнь в совке, за сталинские репрессии и оккупацию Прибалтики — не дают им добраться до реальных собственных грехов. Однако то, что Шутов собирался до них донести, было настолько просто, что не улавливалось при помощи слов. Это было как воздух, который не видишь и зря хватаешь горстями. Однако Шутов сделался упорен. При помощи старой, косо ляпающей буквы пишущей машинки он измарал горы бумаги. Он искал и нашел формулировки. Принимаемый за приставучего торговца дребеденью, он заговаривал с незнакомыми угрюмцами, нарывался, был посылаем на буквы алфавита, а однажды в дискуссии с двумя обритыми молодцами, дышавшими жаркой утробной мутью, потерял четыре зуба и получил перелом ребра.
— И вот зачем все это надо?! — перебил в негодовании Максим Т. Ермаков. — Пусть попы и проповедуют, это их прямая обязанность. Церковь это должна делать, не вы!
— Видите ли, Максим, это не просто так сразу понять, но Церковь служит Богу, а не людям, — возразил спокойный Шутов, щурясь в пространство. — Главная задача Церкви — сохранять из века в век суть и форму веры. Годовой круг церковной службы есть представление и проживание Евангелия, чтобы все происходило здесь и сейчас. Конечно, через Церковь идет помощь бедным, болящим, разные пожертвования. Но в этом случае храм — только место встречи людей, которые по-доброму решают мирские дела. Западные христианские конфессии больше вовлечены в социальность, чем православие. Это как разница между прикладной наукой и фундаментальной. Православие фундаментально, предельно обращено к Богу. А мною движет мирское. Думаете, это я к людям пристаю? Нет, это они входят в меня. Как вам объяснить? Иду, смотрю: стоит. Еще раз гляну — и зацепило. Это как любовь с первого взгляда, только любовь братская, христианская. Только вы не подумайте, будто меня бьют ежедневно. Я в людях почти не ошибаюсь, нет.
Однако ошибки у Шутова были. Возник и завертелся сподвижник по фамилии Кузовлев, гладко говорящий и гладко причесанный молодой человек, которому, сверх природной черноты волос, казалось, налили на затылок не меньше пузырька чертежной туши. Этот Кузовлев, по профессии кинокритик, соблазнил неопытного Шутова обратиться к людям не по уличной влюбчивости, а широко и дистанционно. Из увязанных в папки черновиков, уже начавших желтеть и деревенеть, было натрясено пересохшей машинописи на четыре газетные статьи, которые, к удивлению Шутова, увидели свет — одна так даже почти двухсоттысячным тиражом. Последовали эмоциональные читательские отклики, Шутов внезапно стал популярен, его пригласили на телевидение.
В телевизионной студии соседом Шутова по холщовому диванчику оказался толстый господин с лицом привередливого мальчугана, в смокших кудряшках, с большими, дивно выбритыми щеками, отливавшими сизым перламутром. Когда к Шутову попадал микрофон, он говорил горячо, ярко, но, ошеломленный жерлами телекамер, почти не слышал остальных. Между тем толстый господин — кажется, представитель крупного банка — поглядывал на Шутова с каким-то разгорающимся аппетитом. Когда запись закончилась и студия померкла, он взял соседа, будто даму, под локоток.
— Я тот, кто вам нужен, — произнес он со значением, нежно щупая Шутова сквозь рукав пиджака.
— В каком смысле? — удивился Шутов. То есть он был всегда настроен поговорить с человеком, но этот миловидный банкир не пробуждал у него и тени того взволнованного узнавания, что, случалось, увлекало Шутова навстречу самым неблагообразным и небезопасным личностям.
На это банкир только подмигнул веселым глазом, не утратившим в сумраке своего целлофанового блеска, и потащил недоумевающего Шутова в технический закуток, где на полу змеились пыльные провода и стояла пожелтелая, как череп, суповая тарелка с двумя сухими окурками. Здесь банкир установил Шутова перед собой и осмотрел от приглаженной макушки до новых ботинок из китайского черного кожзаменителя, в которых было видно, как Шутов поджимает пальцы. Казалось, банкир подумывает, а не приобрести ли Шутова, чтобы поставить его, на манер напольной вазы, у себя в прихожей.
— Ну что ж, вполне, вполне, — заключил этот непонятный человек, явно удовлетворенный осмотром. — Очень даже достоверно. Наш народ такое любит. Все, что вам нужно теперь, — это хороший, грамотный менеджер.
— Да зачем же?! — воскликнул Шутов, уже почуявший над собой неладное.
— Ну, какой вы темнила, — снисходительно улыбнулся банкир. — Вы ведь не спасения, не чистоты хотите. Вы другого хотите. Иначе зачем лезть в телевизор? Вы и в газеты пишете, проповедуете. Спасаться и без пиара можно, даже лучше, верно говорю?
— Верно, то есть вы ошибаетесь, меня пригласили на передачу, вот я и пришел, — быстро ответил Шутов, чувствуя, как горит на лице, будто мука на сковородке, наложенная гримершей пудра.
Банкир плаксиво сморщился, словно только сейчас заметил на своем приобретении досадный дефект. Шутову даже показалось, будто собеседник хочет поковырять неприятное пятнышко пальцем, вдруг ототрется.
— И чего ломаться, как пятикопеечный пряник, — обиженно проговорил банкир, отступая от Шутова на один танцующий шажок. — Другой бы на вашем месте от счастья пел, за руки меня хватал. Производить продукт — это одно, а продавать — еще поди продай. Постойте-ка, — вдруг оживился банкир, вперившись в Шутова с новым острым интересом, — вы, наверное, уже с Белокоркиным договорились? Отвечайте: да или нет?!
Шутов, понятия не имевший, кто такой этот Белокоркин, только помотал головой и в смущении бросился прочь, натыкаясь по пути на сердитых телевизионных девушек, что-то на ходу черкавших в растрепанных бумагах, и на целые пухлые караваны колесных кронштейнов с зачехленными костюмами. Таким образом, Шутов замешкался, и банкир обогнал его у турникетов: обдав на ходу здоровым мужским жарком из распахнутого пальто, он сунул в руку Шутову какую-то бумажку, успев ласково сомкнуть шутовские пальцы. Обомлевший Шутов подумал — деньги. Оказалось — визитка, щедро тисненная золотом, с выпуклым, клейким на ощупь банковским логотипом.
Домой Шутов добирался по тяжелому дождю, цепляясь зонтом за зонты, превратил новые ботинки в размокшую клеенку и все думал, что надо теперь непременно идти к исповеди. Вечером прибежал возбужденный Кузовлев, расспрашивал про телевидение, очень заинтересовался банкиром и выпросил себе измятую визитку. Далее события развивались в непредсказуемом для Шутова направлении. Заручившись поддержкой доброго банкира и купив себе почти такое же, как у него, плечистое черное пальтище, Кузовлев уломал и усовестил Шутова зарегистрировать общественную организацию. На счету организации, откуда ни возьмись, возникли деньги. Повеселевший Кузовлев принялся энергично делать другое. Он арендовал темноватый офис, где от старых штукатурных стен слабо, но неистребимо пахло кухней, посадил туда грудастую, как голубица, сонную секретаршу. В это пасмурное помещение стали приходить непонятные Шутову партнеры, часто в сопровождении бойцов, представлявших собой черные кожаные бочки на трикотажных коротких ножках. Шутов очень просил и Кузовлева, и секретаршу Галю, большую часть времени гонявшую на компьютере юркие преферансы, не пускать деловых людей; но чужие продолжали тянуться.
Шутову было в офисе нехорошо, мутно. Здесь он казался самому себе — и в действительности был — совершенно не у дел. Кузовлев, его официальный заместитель, все проворачивал сам и всегда держал у себя официальную печать организации, эту чумазую пешку, становившуюся ферзем, когда Кузовлев, подышав на нее из самой глубины души, выдавливал рябенький от трепетности оттиск на бухгалтерский документ.
Получавший какую-никакую прожиточную зарплату, Шутов был даже благодарен Кузовлеву, когда тот повез его работать в провинцию: разговаривать с людьми в четырех уральских городках. На Урале Шутов увидал снежный дым в подоблачных сосновых вершинах, скальные стены невероятно сложной кладки, фантастически черневшие в снеговой белизне, точно в камень было добавлено чугуна, — но и гигантские ядовитые заводские трубы, присыпанные острыми промышленными специями городские сугробы, изъеденные оспой статуи сталеваров, грязные флаги над административными зданиями, отяжелевшие так, что ветер не мог их пошевелить. Шутов выступал по два, по три раза в день — все в глухих, коробчатых зальцах, где перед началом громко хлопали сиденья в зрительских рядах и занавесы бордового плюша приподнимались, будто женские юбки, любопытными. Люди на Урале — может, потому, что были темно и толсто одеты — в массе казались ниже привычного роста, но по отдельности были высоки, ширококостны, скуласты, как увиденные Шутовым в музее кузнечные клещи, и чрезвычайно дотошны в копании сути. Только здесь Шутов по-настоящему понял, что не предлагает никакой оригинальной философской или жизненной системы — но нет ничего трудней, чем говорить людям то, что они и так знают. Шутова слушали с горящими из рядов волчьими глазами, присылали много накорябанных на клочках вопросов, сильно интересовались, нельзя ли купить, здесь или в Москве, шутовскую книжку. Несколько раз при входе в техникум или ДК, где предстояло выступать, Шутов замечал наклеенный рядом с афишей кино глянцевый портрет доброго банкира: его лицо, очень хорошего телесного цвета, улыбалось на фоне погожей синевы и как бы преподносило себя, будто каравай, всем добрым людям, что поднимались по обледенелым ступеням на свет желчного фонаря. Кузовлев, купивший на Урале норковую шапку, красиво осыпаемую снежинками, с живостью объяснил, что банкир будет выступать в тех же залах сразу после Шутова, только по экономическим вопросам. И лишь вернувшись в Москву, Шутов случайно узнал, что, оказывается, ездил агитировать за банкира, выставившего свою кандидатуру на довыборы в Думу. Тут он впервые с тех пор, как окрестился, стукнул по столу кулаком.
Дальше случилось то, что Максим Т. Ермаков мог бы с легкостью предсказать, а вот Шутов, похоже, до сих пор не пришел в себя от удивления. Для него это было как сон — собрание, где его исключали из состава учредителей. На сон это было похоже в том смысле, что знакомые и близкие люди, так привычные Шутову наяву, находились в странном положении и вели себя странно, говорили неестественными голосами. Секретарша Галя, например, никак не могла быть соучредителем фирмы, но, тем не менее, была и голосовала, и ее голубиную грудь украшало крупное ожерелье из комковатой бирюзы, которого прежде Шутов на ней никогда не видел, зато видел его — или очень похожее — на витрине узкого, как лифт, ювелирного магазинчика, мимо которого ежедневно пробегал из офиса в метро. Другая комбинация сна заключалась в том, что Кузовлев явился на собрание таким, каким его помнил Шутов до близкого знакомства: совсем молоденьким, сиплым, не узнающим Шутова быстрыми серыми глазами, которые, казалось, прыгали, когда он считал твердые, как колья, поднятые руки. Позже ошеломленный Шутов, выставленный, с его персональной кружкой и сложенными в папку иконами, за офисную дверь, никак не мог отделаться от мысли, что на таких снящихся собраниях, как правило, между живыми сидят и покойники. Через пару месяцев ему сообщили, что Галя, секретарша, возвращаясь домой на маршрутке, попала в кровавую аварию и скончалась на месте — причем никак невозможно было выяснить, стряслось это до собрания или все-таки после.
Тем не менее сон сказался на реальности: Шутов опять остался без средств, с немногими опечаленными единомышленниками, что продолжали приходить по вечерам, принося кто банку рыбных консервов, кто пакет гречневой крупы. В стремительно желтеющей газете, что прежде печатала Шутова, появилась статья, в которой за Шутовым числилась оптовая торговля алкоголем плюс большие суммы, взятые с “учеников”, продавших квартиры и иное ценное имущество. Теперь уже милиция пришла к Шутову домой, сделала обыск, вывалила на пол все блеклые пожитки, распорола оставшуюся от сына родную, полысевшую по швам плюшевую собаку.
Собственно говоря, гонители Шутова и его поникшего кружка делились на две категории. Первые — они составляли народное большинство — подсознательно были уверены, что всякое движение от меньшего знания к большему, то есть к узнаванию правды, есть движение от хорошего к дурному, из света во тьму. Эти считали Шутова жуликом, прикрывшим бумажник Библией. Но были и другие, понявшие, что Шутов именно то, за что себя выдает. И эти другие сочли Шутова опасным. Полгода его вызывал к себе на собеседования спокойный, пышущий здоровьем мужчина в штатском, имевший густые волосы цвета вареного мяса и носивший розовые рубашки под плечистый, в пшенную крапину, коричневый пиджак. Спокойный мужчина вежливо расспрашивал Шутова про его концепцию христианской чистоты, интересовался, что за люди посещают его домашние семинары, кто такие, чем дышат, в чем имеют нужду. Несмотря на внешнюю простоватость мужчины, его прозрачные глаза просвечивали Шутова рентгеном до самого сжатого сердца — и всякий раз, выходя из кабинета с отмеченным пропуском, Шутов чувствовал, что опять облучился, схватил непомерно большую дозу, отсюда слабость, запаленное дыхание, шум в голове. Собственно, мысль, внушаемая мужчиной, была проста: надо сотрудничать и принять помощь от органов, а если нет, то лучше прекратить самодеятельность, потому что ни к чему хорошему это не приведет.
Шутов долго думал и понял, в чем дело: государство, оправившись от потрясений, принялось вырабатывать единый для всех, сине-бело-красный с золотом, позитив, и любые группы граждан, предлагающие от себя позитив иной окраски и тональности, стали нарушителями госмонополии на важнейший символический капитал. Осознав, что сделался комком в каше, Шутов какое-то время строил планы — а не продать ли квартиру в Москве, не уехать ли десятью—двенадцатью семьями куда-нибудь далеко. Выкупить на Урале крепкие, серебряные от старости, дома в заброшенной деревне, поселиться среди природной каменной причудливости и хвойного шума, завести коров, косить траву, молиться Богу. Однако уральская идиллия вскоре была перечеркнута тем соображением, что в покое поселенцев не оставят ни в коем случае, потому что это будет уже не просто самодеятельность, а захват территории. Государство обязательно почувствует крохотную дырку в своей обширной шкуре, болезненный укол отчуждения. Шутов так и видел наезжающих со всех сторон милиционеров на мотоциклах с коляской, милиционеров на просмоленных моторных лодках; видел оцепление вокруг деревни из горланящих журналистов и тихих до поры спецназовцев, с трикотажными черными бошками на камуфляжных плечищах, очень всерьез вооруженных. Казалось — тупик.
Решение Шутову подсказал пьяненький мужичонка в легком не по сезону, бумажном на холоде плащике, в раззявленных башмачищах, измаранных еще осенней посеревшей грязью, присохшей мертво, как бетон. Испитая морда мужичонки, от которой остались одни морщины и грубые кости, свидетельствовала о большом алкогольном стаже; он шарашился у выхода из метро, хватал пустые бутылки, что оставляла на бортике и на ступенях пивная молодежь, скрежетал туго набитой стеклом матерчатой сумкой, спотыкался, пихал людей. На мужичонку никто не смотрел: люди, в клубах сырого пара, текли из мокрой январской подземки, бежали по едким, насыщенным химией лужам, и даже тот, кто натыкался на дурно пахнущее чучело, поспешно отводил глаза. Все в этом алкоголике, от распухших башмаков до непокрытой лысинки, видом напоминавшей яичко в растрепанном гнезде, взывало к сильным чувствам — от жалости до презрения к человеческой природе; тем не менее, он был невидимкой, единственный из всех.
Вечером Шутов изложил идею своим. Большинство не сразу согласилось уйти в срамной затвор: люди были смущены. Однако Саша, бывшая уже тогда главной помощницей Шутова и ясной душой всего приунывшего сообщества, сказала: “Это нам во смирение, надо делать, как говорит Василий Кириллович, и не гордиться перед грешниками, которых будем изображать”. И началось. Накупили в комиссионках за копейки блескучих тряпочек и сорных париков, кто-то принес полуразбитые коробки старого, смешавшегося цветными прахами, театрального грима. Сперва новые затворники боялись разоблачения и провала, но весь окружающий мир удивительно легко поверил в падение Шутова и его богомольных сподвижников. Соседи по подъезду только качали головами, женщины куксились при виде легко одетых “проституток”, а Шутова пытались вразумить, поминая его покойных мать и отца, морща тонкокожие носы в стальных очках на ярый алкогольный выхлоп. Водка, которой приходилось прополаскивать рот, чтобы убедительно дышать, бурлила толстым огненным комом и прожигала десны до самых зубных корней — а у девушек их бедные ноги мерзли в сетчатых чулочках докрасна. Но Саша не унывала и не давала унывать остальным, называя товарок по притону “полярницами”. Однажды Шутов, будучи в образе, то есть точно в таком, как у алкоголика-матрицы, бумажном плащике и с нарисованными подглазьями, столкнулся прямо на улице со спокойным мужчиной из органов. Мужчина крепко держал за руку бутуза лет четырех, такого маленького синьора Помидора, норовившего пробить резиновым сапожком всякую лужу до дна — но взгляд мужчины и на прогулке оставался профессионально цепким, так что ребенок выглядел арестованным. Никогда Шутов не был так близок к провалу. Ему показалось, что профессионал из гэбэ сразу поймет, что перед ним маскарад. Однако мужчина в штатском — на этот раз в большом, мохнатом, словно с добавлением конского волоса, пальто — только удовлетворенно улыбнулся, увидав бывшего проповедника приведенным в обыденное и низовое состояние. Было заметно, что у него не возникло по этому поводу ни малейших вопросов. И все вокруг тоже не сомневались, что, наблюдая дурное, они видят правду.
— И все равно, по мне, это как-то слишком экстремально, — проговорил Максим Т. Ермаков, хмуря лоб и пальцем обводя на покоробленной столешнице вспухшие круги от неизвестной посуды.
Пока обстоятельный Шутов рассказывал про свои злоключения, в комнате с иконами поубавилось народу. Люди тихо вставали из-за стола, крестились на заплаканные огоньки, пожимали Шутову пологое плечо и посылали Максиму Т. Ермакову от дверей выразительные взгляды — хотя, что именно они пытались выразить и сообщить, Максим Т. Ермаков все равно не понимал. Девушки на кухне побрякивали мокрым фарфором, переговаривались молодыми ломкими голосами. За столом, кроме Шутова и Максима Т. Ермакова, остались только желтобородый старик, интеллигент с ожогом, кротко смотревший сквозь тусклые очки глазами цвета тройного одеколона, и Саша, что сидела облокотившись, положив угловатый подбородок на сплетенные пальцы.
— Пусть экстремально, странно, зато работает, — убежденно сказал Шутов. — Знаете, Максим, я был поражен, когда история, которой я боялся на Урале, один в один случилась в Пензе! Помните, пензенские затворники, вся пресса о них писала. Люди, ну пусть они сектанты, ушли в подземное убежище молиться Богу — а на них и журналистов, и милицию. Добывали их, как зверье из нор, а ведь они не хотели вовсе никакого шума, они, наоборот, хотели уйти от мира. А мир пришел и взял их в кольцо, не потерпел.
— Но ведь там вроде дети были, заболеть могли, — возразил Максим Т. Ермаков, смутно припоминая какую-то телепередачу про этих самых сидельцев, страшноватую дыру пещеры в глинистом откосе, оголенные корни, похожие, из-за стекающей по ним воды, на тающие грязные сосули.
— Максим, бросьте, — махнул рукой Шутов. — Разве в детях причина? Сколько у нас по стране аварийных домов, ни света, ни воды, с потолка валятся мокрые куски на столы, в постели. Кого волнует судьба живущих там детей? А погорельцы? Лично знаю ситуацию — семья мается в хлеву, от коровы отделяет загородка из досок, зимой внутри по бревнам иней толщиной с овчину, только, к сожалению, холодный. И что? Дали от государства материальную помощь: десять тысяч рублей. Нет, дети ни при чем, а дело, как сейчас говорят, в мессидже. Люди не просто ушли в землянку, а ушли за веру. И сразу — как антитела вокруг опасного вируса… То же было бы и с нами, поверьте, Максим. Если люди пытаются жить своей общиной по вере, в чистоте — это непонятно. А пьяницы, проститутки — это понятно. На понятное не обращают внимания, а нам того и нужно.
— Ну, как знаете, — пожал плечами Максим Т. Ермаков. — Вам теперь за доставку продуктов, может, деньгами давать? Раз вы никто не пьете.
— Ну, нет, — засмеялся Шутов, опять показывая торчащий вперед единственный резец, к виду которого Максим Т. Ермаков никак не мог привыкнуть. — А полоскание, а декорации? Вы как раз покрываете наши потребности. Так что пусть все остается как есть, за водку вам спасибо.
— Василий Кириллович, а можно мне? — вмешалась Саша, подняв руку, будто школьница за партой. — Мы, конечно, должны были Максиму про себя рассказать. Но я его почему привела? Иду сюда, смотрю — сидит на скамейке, весь белый, как гипс, и пистолет нюхает. Пистолет настоящий! А я еще раньше в магазине слышала, что здесь, во дворе, застрелили мужчину. Будто бы стреляла женщина, известная певица…
— Никакая не певица, — резко перебил Максим Т. Ермаков. Вдруг его тонко и глубоко уколола мысль о Маринке, о том, как она, должно быть, мерзнет в своем дурацком промокшем платье в КПЗ, где железо, решетки.
— Я что-то брякнула, Максим, простите ради Христа, — огорченно проговорила Саша, поставив медные бровки углом.
— Ладно, переживу, — проворчал Максим Т. Ермаков. — Я вообще-то к вам собирался сегодня. Ну, еще до всякой стрельбы. Мне, честно говоря, приперло… Думал, тут темная водица, а мне надо занырнуть, отлежаться на дне. Теперь даже не знаю, как сказать…
— А как есть, так и говорите, — серьезно посоветовал Шутов. — Мы не слепые, видим, что ситуация у вас плохая. Контуры представляем в общих чертах, по компьютерной игре и по тому, что в подъезде дежурят товарищи в штатском. Сколько захотите, столько и расскажете, а мы посмотрим, чем помочь.
Максим Т. Ермаков неуверенно покосился на водочную бутылку с початым содержимым, подумал, не принять ли дряни для храбрости, но вздохнул и воздержался. Интеллигент слушал рассказ, часто мигая, отчего его большие тусклые очки напоминали телеэкраны с помехами; желтобородый старик покрякивал и время от времени вопросительно смотрел на Шутова, словно интересуясь, верить или нет; на это Шутов утвердительно прикрывал глаза. Единственное, что Максиму Т. Ермакову удалось не выболтать, — это про десять миллионов долларов. По его версии выходило, что Маленькая Люся унаследует собственные его, Максима Т. Ермакова, сбережения, потому что опустошать банковский счет перед “самоубийством” вышло бы подозрительно.
Когда сам говоришь, а другие слушают, время проходит быстро. Случайно взглянув в окно, Максим Т. Ермаков увидал необыкновенно ровную, какая бывает летом в пять утра, предрассветную прозрачность, когда все предметы отчетливы и словно уменьшены вдвое. Слушателей уже распирала зевота; Шутов дрожал ноздрями и слезился, интеллигент словно глотал, давясь, горячую кашу. Однако рассказ не мог прерваться, не завершившись: каждый герой истории получил устного, весьма энергичного, двойника, и Максиму Т. Ермакову смутно мерещилось, что, когда эти двойники соединятся с оригиналами в настоящем моменте, ему откроется то, чего он прежде не понимал.
Наконец он добрался до сегодняшнего — собственно, уже вчерашнего — вечера: вновь увидел лейтенанта Новосельцева, распростертого на золотом от солнца мокром асфальте, и ощутил, что сжатая электрическая копия этого идиота, вбитая в грудь разрядом его агонии, никуда не делась, искрит и щиплет сердце.
— Я, правда, представить не могу, почему он меня собой закрыл, — медленно проговорил Максим Т. Ермаков, глядя в щербатый стол. — Я чувствую боль за него, но боль ничего не дает. Чтобы я выстрелом разнес себе башку и спас, допустим, тысячи людей, что само по себе звучит глупо, я должен сам этого хотеть. А у меня на это ни малейшего душевного порыва. Иногда подумаю прикидочно, что, может, все-таки надо, человеческий долг и все такое, так мне сразу становится противно и смешно, будто напялил чужие штаны. Кравцов, который главный в спецкомитете, говорил сегодня про особое воодушевление, ну, я уже пересказывал вам его спич близко к тексту. Я, вот честно, не понимаю, о чем он.
— А я понимаю, — вдруг глухо произнес интеллигент, и, стянув очки, цеплявшиеся оглоблями за большие волнистые уши, принялся мусолить линзы концом рубахи, точно хотел протереть в них дырки.
— Я вообще-то тоже понимаю, — проговорил, подумав, грузный старец. — Мне знакомо это чувство.
— И мне, — откликнулась Саша неожиданно резким, взволнованным голоском.
“Не фига себе монахиня”, — подумал Максим Т. Ермаков, опасливо покосившись на Сашу, воинственно блиставшую мокрыми глазищами, а вслух сказал:
— Значит, вы меня, короче, осуждаете. Но я вам про себя правду говорю и ничего другого говорить не буду. Жаль, что мне выпала честь, я не просил.
— Максим, Максим! — Шутов протестующее поднял обе руки. — Господь с вами, никто и не думает вас осуждать. Видите ли, поступать благородно не значит поступать свободно. Вы неплохой, искренний человек. Вы выбираете свободу, и это ваше право. Если мы разделяем одно из чувств господина Кравцова, это не значит, что спецкомитеты нам симпатичны. Вас не только жизни хотят лишить, вас свободы хотят лишить, причем в наиважнейшем для человека поступке: решающем и последнем. На вас давят, вас преследуют. Вас лишают шанса в конце концов прийти к тому высокому состоянию духа, в котором только и возможно самопожертвование. Ведь в чем роковой изъян всех спецкомитетов? Они принуждают граждан совершать поступки по виду высокие, а по сути ложные, фальшивые, тем глумятся над ценностями, во имя которых изначально создаются. А вы с завидным мужеством отстаиваете то высокое, чем, по своей духовной немощи, сейчас располагаете. Так что поверьте, Максим, здесь все на вашей стороне.
Против воли Максим Т. Ермаков расплылся в широкой глупой улыбке. Его давно никто не хвалил, он даже не мог сообразить, как давно. Максим Т. Ермаков напомнил себе, что эти пригревшие его богомольцы не в курсе про десять миллионов долларов — но ему самому эти деньги вдруг показались настолько неважными, что совесть его моментально очистилась. Важным показалось другое, и Максим Т. Ермаков смог, наконец, сформулировать вопрос:
— Когда я борюсь за себя — борюсь ли я только за себя?
— Хорошо, что вы спросили, Максим, — задумчиво откликнулся Шутов. — Не знаю, не могу сразу ответить. Вы действительно принадлежите к новому человеческому типу, никогда прежде в России не существовавшему. Я бы, пожалуй, обозвал вас иностранцем, если бы таких, как вы, не стало в вашем поколении большинство. Прежде, в традиционном обществе, бороться за других значило бороться за целое, скрепленное чем-то над-личностным, пусть даже варварским. Теперь — только спасение свободных индивидов всех по отдельности, что возможно для Господа, но никак не для человека. Вы, Максим, боретесь за других, подобных себе, с монстром, вооруженным до зубов, в том числе моралью. И ваша борьба куда безнадежнее, чем подвиг, скажем, трехсот спартанцев, и не по причине монстра, а потому, что объект рассыпчат, нет общего адреса. Я бы вам желал, чтобы вы дожили и поняли: Господь в таких делах — лучший Интернет.
— Ну, это вряд ли, честно вам скажу, — поморщился Максим Т. Ермаков. — Не хочу перед вами себя приукрашивать. Я действительно индивид обыкновенный, которого грузят кто Господом, кто катастрофами, кто причинно-следственными связями. А я хочу одного: отсидеться полгода и уехать из страны. Нет во мне ни воодушевления, ни патриотизма. Не вижу, чем эта страна для меня лучше других. По мне, так намного хуже. Разбитые дороги, взятки, грязища, одни гайцы чего стоят с их волшебными полосатыми палочками, приносящими за дежурство десять тысяч рублей левого дохода. Нет уж, я сначала буду искать где глубже, а потом где лучше. Видите, какой я хам: пришел о помощи просить, а не поддакиваю, оскорбляю ваши хорошие чувства. Вас вот тоже поимели, заставили изображать притон, а вы небось еще и патриоты.
— Тут все сложнее, Максим, — мягко проговорил Шутов, качая головой. — Наша родина — православная вера. Для веры, как для Интернета, неважно, где находится физическое тело человека, лишь бы он был подключен к сети. Помните, как раньше говорили: за веру, царя и Отечество. Вера на первом месте, она и есть основа, как теперь говорят, айдентити. Но это все опять фундаментальная наука, вы не готовы и не хотите пока.
— Да, действительно, Василий Кириллович, давайте ближе к сегодняшнему дню, — деловито вмешалась Саша, за чьей спиной, в окне, низкий рассветный луч слепо искал просвета между двумя угловатыми крышами, будто нитка пыталась войти в игольное ушко. — А то проговорим на общие темы и не поймем, что делать-то надо для Максима.
Тут интеллигент, который все это время, насупясь, копался в своих очках, поднял близорукие глаза цвета выдохшегося одеколона и гулко кашлянул, привлекая всеобщее внимание.
— Что делать, как раз не вопрос, — проговорил он небрежно, устанавливая обратно на лицо уродливые очки, которые от его усилий не стали чище, разве что круглее. — Молодому человеку нужно жилье на полгода и документы на новое имя. Сашенька, деточка, дай-ка мне бумагу и чем писать.
Саша вскочила, крутнулась, положила перед интеллигентом два свежих писчих листа и старую сувенирную ручку в виде гусиного пера из пожелтелой пластмассы. Интеллигент, склонив голову к плечу, изящно сплел на бумаге единственную строчку и пододвинул лист Максиму Т. Ермакову.
— Вот, заучите этот номер наизусть, а бумагу уничтожьте, — произнес он властно, и как-то сразу сделалось видно, что никакой он не интеллигент, а, пожалуй, офицер-отставник, жилистый, горелый, с остатками силы в подвяленных мышцах и с сердцем, завязанным в узел. — Через несколько дней Саша вам принесет мобильный телефон, чистый, незасвеченный. Этот телефон для одного-единственного звонка. Когда выберетесь на берег и переоденетесь, позвоните с телефона по номеру, который перед вами. Получите дальнейшие инструкции. Больше вам пока знать не нужно, это азы конспирации, как вы сами можете понимать. Да не смотрите так перепуганно, молодой человек, — бегло улыбнулся псевдо-интеллигент, словно из мятой ткани быстро выдернули суровую нитку. — Я товарищам из спецкомитета с огромным удовольствием сделаю конфузию. За одно то хорошее, что они творили в Афганистане.
— Я не перепуганно. Спасибо, — пробормотал Максим Т. Ермаков. Странный, конечно, тип, этот, в очках. Меняется на второй взгляд и на третий. Может, бывший разведчик, может, сам особист.
— Ну что ж, друзья, на сегодня разврат окончен, — объявил хозяин притона со смущенной улыбкой. Гости, бледные и словно разбухшие телами после бессонной ночи, стали неловко вылезать из застольной тесноты, оставив как есть бесстыдный натюрморт, где две толстоногие куры и белая рыбина напоминали голых женщин, затраханных до смерти.
— Максим, а вы когда собираетесь прыгать? — тихонько спросила Саша, провожая Максима Т. Ермакова в коридор.
— Недели через две, наверное, — ответил он равнодушно, держа в охапке свой бесформенный портфель с твердой начинкой. Внезапно до него дошло, что это не просто слова, что все произойдет на самом деле и очень скоро; сердце вдруг зачерпнуло холодного, будто упавшее в колодец ведро.
— Не бойтесь, — сказала Саша обыкновенную в таких случаях глупость. — Все будет хорошо, вы обязательно спасетесь.
Через две недели, уже в середине холоднющего августа, в половине двенадцатого ночи, как и было условлено, Максим Т. Ермаков подъезжал на честно отслужившей свое, навсегда оставляемой “Тойоте” к Нагатинскому метромосту. Августовская ночь была черна, насыщена сырым электричеством. Кажется, шел дождь: под некоторыми фонарями он напоминал просыпанные в беспорядке стальные швейные иголки, под другими было пусто. Максим Т. Ермаков шуршал и прел в тугом гидрокостюме, затянутом на мягкую хватку широкой молнии до самого горла. На крестец больно давила “сковородка” — пластина свинца, под которой, казалось, пекся горячий и едкий пирог. Сверху Максим Т. Ермаков напялил старую ветровку, еще из красногорьевских запасов, и драные джинсы, у которых из-за пухлости неопрена не застегнулась ширинка. Поскольку одеваться пришлось в полной темноте, в тесноте Просто-Наташиного журчащего туалета, извлекая гидрокостюм из-за ледяного на ощупь унитаза, все на Максиме Т. Ермакове сидело плохо, криво, как бывало в детсадовском, что ли, возрасте, когда унизительно теплые одежки натягивали и застегивали чужие невнимательные руки.
По правде говоря, Максим Т. Ермаков трусил, как сопливый пацан. Рядом, на пассажирском сиденье, лежал пистолет, поблескивая на разворотах черной гадючьей чешуей, и Максим Т. Ермаков то и дело на него косился. Накануне он отъехал на “Ямахе” в какое-то дикое место и там, в глухом овражке, среди папоротников и обросших серыми грибами поваленных стволов, тщательно вылущил обойму, ссыпал пульки за пазуху развалившейся коры и для верности щелкнул пару раз по громадному червивому груздю, не нанеся красавцу ни малейшего урона. И все-таки он не мог отделаться от чувства, что каким-то непостижимым образом одна-единственная пуля осталась в пистолете, что ПММ утаил ее, будто карамельку, за рубчатой щекой.
Чтобы отвлечься от дрожи и дурноты, Максим Т. Ермаков мысленно, шаг за шагом, проследил свои последние действия. Сразу после посещения оврага он рванул обратно в Москву, на Андропова, имея за плечами рюкзак, а в рюкзаке маленькую сумку, куда уместилось все его посмертное имущество. В сумке, помимо свернутого валиком спортивного костюма и пары плотных денежных кирпичей, лежал дешевенький мобильник, тщательно запеленутый во много слоев полиэтилена и тряпья. Эту пенсионерскую модель, похожую на упаковку таблеток, Саша принесла, сунув на дно пакета с продуктами, и так посмотрела на Максима Т. Ермакова намазанными ясными глазищами, будто влюбилась. Лучше сейчас не вспоминать об этом моменте. Сумку Максим Т. Ермаков спрятал немного поодаль от места предполагаемого всплытия, в куче слежавшейся лиственной прели, что скопилась за годы в маленькой мусорной чаще.
Странное это было чувство — прощаться с прежней жизнью. Просто-Наташина блеклая квартирка вдруг сделалась родной, словно Максим Т. Ермаков вырос в этих узеньких стенах. Многое, очень многое приходилось бросать. Компьютер, например, милый обжитой захламленный писюк, с истертой пальцами Максима Т. Ермакова клавиатурой, где от букв остались почернелые скорлупки. Например, мультибрендовую коллекцию шелковых галстуков, почти не ношенных с того момента, как Просто Наташа выбросила одежду, — интересно, кому достанутся? Утробные звуки водопроводных труб были как бурчание в собственном животе Максима Т. Ермакова. Почему-то из-за вещей, взывавших отовсюду, куда ни посмотри, сильнее чудилось, что предстоит умирать по-настоящему.
Максим Т. Ермаков совершенно не выспался. Руки на руле “Тойоты”, холодные, как на них ни дыши, то и дело утрачивали связь с головой. “Тойота” тащилась медленно, и маленький, как табуретка, фургончик социальных прогнозистов тоже еле плелся позади. Тем не менее, Нагатинский метромост — вот он. Уже середина моста. Приехали. Нарушая все дорожные, уже совершенно неважные, правила, Максим Т. Ермаков припарковался. “Неужели я взаправду делаю это?” — спросил он себя с отстраненным удивлением, выбираясь из автомобильного тепла в мелкую морось, моментально оклеившую руки и щеки своей промозглой субстанцией. Вякнула сигнализация, “Тойота” померкла. Социальные прогнозисты тоже встали поодаль, забыв погасить слезящиеся фары, похожие на воспаленные глаза больной собаки; за ветровым стеклом, обсыпанным испариной, Максиму Т. Ермакову почудилось движение двух согласованных теней, из них одна была в теневой двугорбой шляпе. “Забыл пистолет”, — подумал Максим Т. Ермаков. Однако ПММ обнаружился в правой руке, угловатый, неловкий, не знающий, куда смотреть.
Максим Т. Ермаков перегнулся через низкую ограду. Вода была густа, черна, как деготь; невозможно было определить, в какую сторону она течет. Уступы жилого массива горели, будто головни, на другом берегу и отражались в воде в недостроенном виде, с размазанными, расквашенными огнями. Не верилось, что где-то там, внизу, под слоем дегтя, притаился Вованище, поджидает падения грузного тела, готовится дать телу кислород. “Давай, блин, уже не тяни”, — скомандовал себе Максим Т. Ермаков, краем глаза уловив, что социальные прогнозисты выбираются из своего квадратного фургончика. Как будто они могут помешать. И все-таки приближаются, суки, ступают на цыпочках. Ладно, патриоты, сейчас у меня получите, приготовьтесь принять желаемое за действительное. Гидрокостюм на Максиме Т. Ермакове сопел от пота, не давал задрать согнутую ногу на нужную высоту. Тогда Максим Т. Ермаков просто лег на ограждение животом и, ощутив в желудке толстый передавленный ужин, торопливо перевалился.
Сразу речная вода приблизилась, ожила, зачмокала, ожил ее плотский женский запах, поплыли, будто масло по черной сковородке, жидкие огни. Теперь Максим Т. Ермаков едва держался заведенной за спину рукой за ледяное перильце и ясно ощущал, что на ногах у него не настоящая обувь, а резиновые боты, сквозь которые прощупывался до последней шероховатости наклонный карниз. “Сейчас свалюсь, не выстрелив, спасать полезут, гады”, — быстро подумал он, и правая его рука, ставшая внезапно намного длиннее левой, описала в воздухе странную дугу. Твердый металлический кружок коснулся лба, бровь под ним задрожала, забилась, и на мгновение Максим Т. Ермаков почувствовал насквозь всю суставчатую, злую машинку для убийства, только и ждущую, чтобы указательный на курке дернулся. “Тихо, тихо, тихо”, — прошептал Максим Т. Ермаков сквозь стиснутые зубы, и тут его в наморщенный лоб словно лягнула лошадь.
Секунду он был в нигде, с желудком в груди, резкий воздух рвал его на тряпки, черная вода косо неслась на него, из-под него, внезапно ускорив течение, — и тут его оглушило взрывом, гораздо сильнейшим, чем выстрел. Он взорвался в реке, будто первомайский салют, целым облаком свинцовых и желтых пузырей — а наверху двое социальных прогнозистов торопливо заняли то самое место, где только что перевалил через ограду толстый самоубийца.
Максим Т. Ермаков, бесплотный, с воздетыми руками и с ветровкой у горла, погружался в густеющий мрак. Из мрака возникла, тихо бурля, долгоногая тень, резиновая рубчатая лапа легла Максиму Т. Ермакову на плечо, в сизый оскал утопающего ткнулся загубник. Помедлив, тень плавно приложила кулаком по круглой спине объекта, и от этого студенистого сотрясения Максим Т. Ермаков очнулся, втянул немного мертвого, искусственного воздуха. Его голова, бесформенный пузырь, распространяла в напирающей водной толще неровные кольца боли. Голова приоткрыла в воде тяжелые глаза: темнота колыхалась вокруг неровными сгустками, и одна из темнот была человеком, близко придвинувшим к Максиму Т. Ермакову стеклянную плоскую морду. В сумраке Максим Т. Ермаков смутно различил за стеклом сырые, набухшие черты, похожие на рыбные консервы в открытой банке, и не узнал Вована с этим толстым бледным носом и безбровым лобным выступом, отливавшим маслянистой белизной.
И все-таки это был, несомненно, Вован. Обернувшись темной лентой вокруг Максима Т. Ермакова, он подхватил его под мышки и, продолжая питать безвкусным воздухом из своего баллона, повлек вперед, против упругого и странно комковатого течения реки. Если наверху шел дождь, то под водой, казалось, сеялся медленный серый снежок; в узком, едва желтоватом луче фонаря, тлевшего у Вована во лбу, медленно прошла какая-то покореженная, покрытая грубым инеем, железная конструкция. Максиму Т. Ермакову мерещилось, будто он спит и видит бред. Тело его, безвольно повисшее в Вовановых когтях, плохо держало равновесие над жирно густеющим дном — но всякая попытка загрести рукой или ногой пресекалась сверху плотным ударом кулака, от которого сердце Максима Т. Ермакова на секунду превращалось в кляксу. Максим Т. Ермаков давал себя тащить почти вслепую — но все-таки разжмуривался, впускал под веки мутную резь и тогда улавливал сбоку движение еще одной упругой черной ленты в ластах, призрачный свет фонаря, серую струйку пузырьков. Конечно, это удвоение (или утроение, потому что сзади вроде бы маячил дополнительный, похожий на тусклый пластиковый стаканчик, электрический раструб) было иллюзией, порождением зыбкой головы. Максиму Т. Ермакову было дурно, желудок судорожно сокращался, в ушах стояли тугие шершавые орешки.
Наконец дно косо поднялось, обрисовались покрытые коростой грубые камни, точно попавшие сюда с Луны; сонные рыбешки, висевшие, будто бельевые прищепки, на каких-то осклизлых стеблях, разом прянули прочь — и Максим Т. Ермаков, вздернутый под мышки, внезапно вырвался из плотной, ахнувшей стихии, отяжелел, засучил ногами, выплюнул загубник, вздохнул сырого, живого воздуха, отдававшего дымом костра.
Его грубо волокли задом наперед на низкий берег, выступавший справа и слева драными, мокро блестевшими кустами. Костер и правда горел, красный, как кусок сырого мяса на пару, и Максим Т. Ермаков подумал, что Вован сошел с ума. Тут же он увидал и самого Вована: тот сидел, нахохлившись, в каком-то убогом черном пальтеце, и протягивал алые с исподу лапы к жару углей; под глазами его, казалось, было густо насыпано красного перцу, и эти глаза — капли темного масла в багровых морщинах — старательно избегали Максима Т. Ермакова.
Пораженный, Максим Т. Ермаков обернулся к тому, кто его тащил. Незнакомый мужик, каждый бицепс размером с ягодицу взрослого человека, уже освободился от ласт и баллона и теперь стягивал подрасстегнутый шлем, выпрастывая белесые волосики, похожие на мокрое куриное перо. Тем временем из реки, с громадными глянцевыми ластами в воздетой руке и с маской во лбу, выбирался еще один водолаз, поодаль вспучился из тихой воды другой, третий — всего шесть лоснистых, с масками будто красные прожекторы, черных существ. И все они поперли на топкий бережок, бурля взбаламученным илом, на ходу снимая с себя части своей инопланетной анатомии, неразборчиво перекликаясь трубными сырыми голосами. Тут Максима Т. Ермакова повело, сжало болезненной гармошкой, и горький ужин его выплеснулся из утробы в лохматую траву.
Когда он очнулся от краткого, сжавшего мозг, небытия, то увидел прямо перед собой простые, как калоши, черные ботинки, на которые налипли пегие прелые листья. Крупно дрожа от холода в мокром неопрене, спускавшем на тело отжатую воду, Максим Т. Ермаков заворочался и грузно перевернулся. Кравцов Сергей Евгеньевич сидел перед ним на корточках, свесив серые кисти рук между маленьких коробчатых колен, и смотрел из глубины своих бесформенных глазниц очень внимательно.
— Ну, здравствуйте, Максим Терентьевич, — произнес он, комфортабельно покачиваясь, будто на рессорах. — Вы все-таки сделали это, поздравляю. Получилось красиво, хотя и совершенно бесполезно.
— Так вы с самого начала?.. — просипел Максим Т. Ермаков.
— Разумеется, — снисходительно подтвердил главный головастик. — Мы, собственно, ожидали, что вы предпримете подобную попытку. А тут прибегает к нам человек, — Кравцов коротко кивнул в сторону приподнявшегося, с откляченным задом, Вована, — прибегает и рассказывает: так, мол, и так, собирается ваш объект прыгать в воду для киносъемки, позвал меня тренироваться. Прибежал, между прочим, в тот же самый вечер, когда вы его к себе увезли, дали денег и угостили. Благоухал в нашей скромной конторе вашим французским коньяком. Каково?
На эти слова полусогнутый Вован, не решавшийся ни распрямиться, ни сесть, расплылся в смущенной улыбке и часто-часто заморгал, точно его хвалили, хвалили и перехвалили.
— Ах ты с-сука!.. — и Максим Т. Ермаков, приподнявшись на локте, в который впился треснувший сучок, разразился таким грязнющим матом, который слышал разве что в своем городе-городке от самых продымленных и проспиртованных его обитателей, а от себя никак не ожидал.
Главный государственный урод глядел на Максима Т. Ермакова с вежливым интересом, чуть склонив набок полупрозрачную голову, по которой осторожно, на ощупь, стекали дождевые капли. Водолазы, по одному, по два, подходили поближе, волоча недоснятое снаряжение по черной траве; приоткрытые рты на их бледных от воды физиономиях были как дырки, сделанные указательным пальцем. Улыбка на морде Вована подергивалась, будто ящерица, раздавленная камнем, и наконец застыла в неестественном изгибе, а глаза небритого иуды вдруг подернулись самой настоящей, жаркой и дрожащей, слезной пеленой.
— Чего он гонит, а? Чего разблажился? — жалобно воззвал Вован ко всем присутствующим. — Учил его, на себе таскал, он вообще ничего не мог, пузырь говна! Да он бы сдох сегодня, если бы я с ним не надорвался! Артист он, как же! Кинокамера где? Нету кинокамеры! Одни сраные понты, тьфу! — и Вованище, дернув плечами, нахлобучил горбатое пальтишко на самые, покрытые мышиной шерсткой, дряблые уши.
— Ну, хорошо, — Кравцов Сергей Евгеньевич хлопнул себя по коленам и с легкостью поднялся в рост. — Этот этап мы с вами, Максим Терентьевич, считайте, прошли. Ущерб, по счастью, минимален: один пистолет Макарова, безвозвратно утонувший. Вот, держите другой, и смотрите не потеряйте.
С этими словами государственный урод, неприятно хрустнув, вытащил из кармана бесформенных штанов, будто собственную тазовую кость, непроглядно-черный пистолет, еще противней предыдущего. Кто-то из социальных прогнозистов, аккуратно подоспев, вложил оружие в перепачканную руку Максима Т. Ермакова. Этот ПММ был гораздо новее того, что утонул, и, как показалось Максиму Т. Ермакову, намного тяжелее. Он был набит смертью, будто кошелек монетами. Одна щека пистолета была тепла — то было неприятное, какое-то химическое тепло мужского недоразвитого тела, что скрывалось под грубыми складками ткани, под блестевшим, как чугун, мокрым дождевиком. От прикосновения к этому, хорошо державшемуся в металле, теплу Максим Т. Ермаков содрогнулся.
— Уж не побрезгуйте, Максим Терентьевич, — саркастически произнес главный головастик, не упустивший из виду реакции объекта. — Мой пистолет теперь ваш лучший друг. От его исправности будет зависеть ваш комфорт в самые последние и, поверьте, наиважнейшие в жизни минуты.
— Обломайтесь, — просипел Максим Т. Ермаков.
В этот момент кусты тряхнуло, и на берег, счищая что-то с толстого рукава, вылез крупный, круглолицый, как будильник, в запотевших овальных очочках, социальный прогнозист. В руке он держал за перекрученный ремень грязную, с одним ужасно вдавленным боком, сумку Максима Т. Ермакова. Вслед за круглолицым появились еще двое подобных ему, лихо воткнули в грунт армейские лопатки и принялись старательно топать, стряхивая с башмаков жирное мочало из мусора, глины и травы.
— Вот, Сергей Евгеньевич, еле нашли, — сообщил круглолицый, предъявляя главному головастику неприглядную находку.
— Что ж, — подытожил главный головастик, — мы здесь на сегодня закончили. Максима Терентьевича домой, к нему врача, и автомобиль его не забудьте отогнать к нему во двор. Что? — обратился он уже другим, резким голосом к взволнованному Вовану, топтавшемуся и тянувшему глотающую, ощипанную шею из землистого воротника.
— Я извиняюсь, деньги там, в сумке, — подобострастно пояснил Вован, косясь на круглолицего, покрепче перехватившего ремень.
— Разумеется, там деньги, — холодно согласился государственный урод. — Костя, передайте Максиму Терентьевичу его законное имущество.
Круглолицый, отзывавшийся на имя Костя, вразвалку подошел и сунул сумку под бок Максиму Т. Ермакову, не имевшему сил даже обнять возвращенную собственность.
— Я еще раз прошу прощения, — снова встрял Вован, сильно трусивший, но уже начинавший сердиться. — Он мне деньги должен за тренировки. Я бы сейчас быстро себе отсчитал, при вас прямо, десять тысяч, как мы с ним договаривались. Он сегодня обещал отдать, а потом не отдаст! Он несчастные две штуки десять лет возвращал!
Кравцов Сергей Евгеньевич поднял кожу на безволосых надбровьях и уставился на Вована своими магнетическими гляделками. Повисла пауза.
— Чего? Ну чего? Я же только свое, заработанное… — забормотал Вован.
— Гражданин Колесников, выслушайте меня очень внимательно, — проговорил главный головастик с нехорошей лаской в голосе. — То, что вы совершили по отношению к гражданину Ермакову, называется предательство. Вы его сдали нам, причем добровольно, никто вас к этому не принуждал. Думали, мы вас примем как родного? Наивный человек. Предателей никто не любит, мы тоже. И никаких денег вы у гражданина Ермакова не возьмете. Не сметь! — страшно прикрикнул он на Вована, с плачущей мордой метнувшегося к сумке.
Вован застыл, совершенно похожий в своем пальтеце на огородное пугало. Он пытался что-то сказать, но челюсть его ходила ходуном, отчего морда Вована напоминала черный каравай, от которого отрезают нижнюю краюху грубым ножом. Видно было, что зрелище недоступной сумки причиняет ему физические страдания.
— Ну ладно, — прохрипел он наконец, адресуясь к Максиму Т. Ермакову. — Встретились, значит, старые друзья. Был ты мне должен две штуки зелени, стал должен десять. Сочтемся еще. Такой процент тебе накручу, будешь с голой жопой бегать по Москве. Я тебя еще утоплю, раз ты, козлина, сам не потонул…
Тут страшная морда Вованища приблизилась и расплылась, сильно потянуло его тошнотворным шершавым одеколоном, и Максим Т. Ермаков, словно смытый с берега черной волной, отключился от действительности.
Болеть было противно. Максима Т. Ермакова часто рвало, просто выворачивало наизнанку — и всякий раз у изголовья на полу оказывался незнакомый тазик, оранжевый с намалеванной розой, бредово увеличенной до размеров кочана капусты. Из-за этого чужого тазика обстановка Просто-Наташиной квартиры, которую Максим Т. Ермаков в предыдущей жизни оставил навсегда, казалась искусственно воссозданной, подделанной ради какого-то сложного обмана. В тусклом помещении, где он лежал, были слишком высокие потолки, слишком оживленные узоры на обоях — которые время от времени начинали расти и ветвиться, как те причинно-следственные связи, а то еще наполнялись красным, будто кровеносные капилляры самого Максима Т. Ермакова. То же самое происходило с текстом какой-то увесистой книги, которую Максим Т. Ермаков иногда разваливал наугад, но видел только блоки красной кириллицы на зеркальной бумаге; том скользил и падал с тупым ударом на сбитый прикроватный коврик, и Максим Т. Ермаков наступал на него, когда пытался выбраться по нужде. Неизвестные благодетели, представлявшие собою мглистые, густо дышащие туши, подхватывали Максима Т. Ермакова под растопыренные локти и оттаскивали в туалет, где больной никак не мог попасть виляющей струйкой в глубокое жерло Просто-Наташиного немытого унитаза.
В квартире, чем бы она ни была, все время находились какие-то смутные люди. Мужская волосатая рука в железных часах осторожно вела к Максиму Т. Ермакову столовую ложку с дрожащей микстурой, в то время как другая — может, принадлежавшая тому же экземпляру фээсбэшника, а может, и нет — придерживала его затылок, мягкий и пульсирующий, будто у младенца. По ночам в кресле сидела дежурная тень, похожая на кучу сброшенных пальто.
Помимо людей, в помещении присутствовало и какое-то маленькое животное, скорей всего, небольшой увесистый кот. Оно имело кошачье обыкновение укладываться в ногах Максима Т. Ермакова, нагружая собой одеяло, а иногда пыталось устроиться на подушке, неудобной, будто мешок с картошкой. Максим Т. Ермаков спихивал существо, не желая с ним делить пещеры и ухабы опостылевшей постели — и тогда какая-нибудь человеческая тень, мягко приблизившись, брала существо на ручки и укладывала обратно в кроватку, этак под бочок к больному, понежней и поинтимней, чтобы больной, при желании, мог погладить милого котика, всеобщего любимца. Это была совершенно лишняя услуга, Максим Т. Ермаков терпеть не мог кошачьих, особенно черного цвета — а этот был, несомненно, черен, черен, как черт, к тому же странно тяжел и угловат.
Только один из посетителей квартиры — а может быть, горячечного бреда — казался больному знакомым и даже родным. Костлявый старик в коричневом, несколько подгнившем костюме, с подбородком как торчавший вперед присоленный сухарь, возникал откуда-то из стены и, постукивая облупленной палкой по штанинам ночного дежурного, сгонял того с кресла. Согнанный социальный прогнозист, вытаращившись на старикана, что-то бормотал в кулак, где у него была зажата коробочка рации, и исчезал из поля зрения. Старик внимательно смотрел на Максима Т. Ермакова похожими на вареные луковицы мутными глазами.
— Деда, ты? — Максим Т. Ермаков приподнимался на локте, силясь получше вглядеться в густое сплетение морщин.
Тогда, под пристальным взглядом больного — знавшего даже в бреду, что деда Валера вроде как помер, — морщины на лице посетителя растворялись, палка таяла в воздухе, оставляя по себе на несколько секунд призрачную черту, — и вот уже в кресле сидел, подавшись вперед, мосластый малый лет тридцати, с чубом в виде вертолетной лопасти, спущенной на лоб, с тонким, язвительным ртом, слева растянутым больше, чем справа. Костюм также претерпевал метаморфозу: теперь это были дешевые порты в полоску с таким же полосатым пиджаком.
— Деда, они сказали, что ты очень вредный человек. Что мне с ними делать, как разрулиться? Подскажи, — попросил Максим Т. Ермаков помолодевшее привидение, набиравшее, чем дольше на него смотреть, все больше живой, подробной реальности.
— На хрен ваш краткий курс, не буду учить, — вдруг отчетливо произнесло привидение голосом самого Максима Т. Ермакова.
Не было уже никакого кресла, никакой Просто-Наташиной квартиры. Тридцатилетний деда Валера сидел на хлипком стульчике в канцелярского вида комнате, половину которой занимал громадный, как телега, письменный стол. За столом сутулился, сплетя короткие пальцы корзинкой, коренастый мужчина в полувоенном френче, на котором тускло горел, похожий на деталь какого-то станка, советский орден.
— Товарищ Ермаков, ты с такими вещами не балуйся, — умоляюще проговорил орденоносный мужчина, поеживаясь. — Ты хоть и герой-стахановец, а партия на это может и не посмотреть. Тебя честью призывают вступать, потому что нельзя рабочему с твоей славой ходить беспартийным. Ну, это же неправильно, пойми! Ну, это же все равно что тебе ходить голым!
Разволновавшись, мужчина вскочил из-за стола, вытащил из кармана черных галифе грубый портсигар, на крышке которого был выбит зачаточный, напоминавший птичье гнездо с одним выпуклым яичком, герб С.С.С.Р., и распахнул его перед невозмутимым дедой Валерой. Деда Валера хозяйственно, не спеша, выбрал из-под резинки все имевшиеся внутри четыре папиросы, три спустил в карман пиджака, четвертую закурил, крепко ударив зашипевшей спичкой о крупный коробок. Потом выпустил дым подвижным, ухмыльнувшимся в воздухе колечком и стал безо всякого интереса глядеть в пасмурное окошко.
Орденоносный мужчина вернулся к себе на рабочее место, отхлебнул коричневого чая из граненого стакана в мятом подстаканнике. Максим Т. Ермаков наблюдал все это, оставаясь как будто в кровати, теперь имевшей вид какой-то облачной люльки, и поражался тому, как ясно он все воспринимает, что среди этого бреда он куда здоровей, чем наяву.
— Ты, товарищ Ермаков, чуждый элемент. Кулацкой ты закваски, как я погляжу, — сокрушенно проговорил орденоносный мужчина, очевидно, тамошний топ-менеджер. — Вижу, я ошибся, когда выбрал тебя для стахановского рекорда. Все тебе обеспечил: крепежный лес, вагонетки. Четырех крепильщиков к тебе приставил. У Алексея Стаханова на его рекорде только двое было! При таких условиях любой забойщик дал бы твои двести тонн угля за смену!
— Да не любой, не бреши, — лениво отозвался деда Валера, сощурив светлые глаза, пронизанные неприятной желтизной. — Вон, твои забойщики: поставишь — стоит, положишь — лежит. И ты меня, товарищ Аристов, не кори. Тебе нужен был стахановский рекорд, не мне. Шахта три года ходила в отстающих, тебя уже органы хотели сажать как вредителя. Ты только шашкой умел махать в гражданскую, так тоже не посмотрели бы, что герой. Живо разоблачили бы как шпиона вражеской разведки. Ты через меня шкуру спасал, жопу свою разжиревшую спасал. Скажешь, не так?
Топ-менеджер за столом поперхнулся остатками чая, вытер мокрый рот рукавом.
— Это ты разжирел, товарищ Ермаков, — произнес он сдавленно. — Зарабатываешь в месяц без прогрессивки больше двух тысяч рублей. Путевку тебе бесплатную дали в санаторий. В баню бесплатно, в парикмахерскую бесплатно. Квартиру выделили! Отдельную! Из двух комнат на одного! Зачем тебе бесплатная баня, если у тебя теперь есть ванна?
“Так, значит, деду дали-таки квартиру!” — обрадовался Максим Т. Ермаков. Деда Валера, судя по всему, тоже был доволен полученными бонусами. Он одобрительно кивал в ответ на возмущенное перечисление благ, свалившихся на “кулацкий элемент”.
— Еще ордер мне должны на ботинки и на мануфактуру, — напомнил он деловито, когда товарищ Аристов выдохся.
— В коммерческом магазине иди покупай! С твоими получками, — топ-менеджер, побагровев, вытащил из кармана грязный кусочек сахара, похожий на осколок гранита, и сунул за плохо выбритую щеку.
“Хочет курить”, — понял Максим Т. Ермаков.
— В коммерческом дорого, — рассудительно сообщил деда Валера изнемогающему менеджеру. — Раз положено, так и давайте.
Товарищ Аристов уставился на молодого деда Валеру совершенно больными глазами, точно недоумевал, почему забойщик Ермаков — только один человек, раз у него две комнаты.
— Ну, послушай, товарищ Ермаков, ну чего ты уперся, как бычок на скотобойне, — проговорил он примирительно. — Ну, освой ты эту книжку. Ты же грамотный, четыре класса как-никак. Никто тебе не будет устраивать экзамена. Весь народ изучает сталинский краткий курс истории нашей великой партии. И ты почитай, в конце концов, не по-французски написано!
Деда Валера не спеша ввинтил папиросу в цветочный горшок, откуда на него доверчиво смотрела похожая на Микки Мауса бархатная фиалка, и перевел незаинтересованный взгляд на стену, поверх головы расстроенного топ-менеджера. Там, в аскетической рамке из крашеных реек, висел портрет рябоватого дяденьки, чьи выдающиеся брови, нос и усы вместе казались карнавальной маской, из тех, что надевают на нормальное лицо при помощи резинки. “Товарищ Сталин!” — с нехорошей радостью узнал рябого Максим Т. Ермаков.
— Я лучше французский выучу, чем краткий курс, — сообщил деда Валера, больше портрету, чем товарищу Аристову.
На это товарищ Аристов хлопнул себя по коленкам и расхохотался. Казалось, он вот-вот пустится вприсядку.
— Французский? Ты? С твоими четырьмя классами? — произнес он наконец, едва не задохнувшись от стараний смеяться как можно громче. — Я его в гимназии семь лет учил! Не помню почти ничего! Ты же сам из деревни, земляная башка! Какой тебе парлэ франсэ?
— А если выучу за год, с кратким курсом отвяжетесь от знатного стахановца? — вкрадчиво спросил деда Валера и тут же напомнил: — Учителя на дом для стахановцев бесплатно!
— Ну, уж тогда!.. Тогда конечно! — осклабился товарищ Аристов. — Вот, товарищ Румянцева, на рабфаке преподает, очень серьезная барышня, из бывших, из Питера. Она и станет тебя учить. Французскому, так сказать! Она врать не будет, никого не удостаивает враньем. Как есть, так и сообщит про твои успехи. Только сроку вам не год, а полгода. На областное совещание стахановцев ты должен ехать партийцем!
— Заметано!
Деда Валера, будто великую ценность, вынул из кармана полосатых портков свою грубую, как у железной статуи, шахтерскую руку и протянул товарищу Аристову. Тот охотно сунул в капкан свою, изжелта-белую, — и Максим Т. Ермаков догадался, что это неравное рукопожатие поспособствовало в цепи причинно-следственных связей его появлению на свет.
Тем временем дежурный социальный прогнозист связался по своей коробочке с кем было нужно, и в комнату ввалились трое, а может быть, четверо — Максим Т. Ермаков опять плохо различал предметы и видел только контуры, заполненные мутной субстанцией, похожей на воду, в которой моют акварельные кисти.
— Гражданин, вы как сюда попали? — обратился к деде Валере самый крупный и мутный из вошедших. — Вы кто: сосед, родственник? Почему вас пропустили к больному?
Деда Валера только ухмыльнулся, растянув к ушам концентрические морщины, и продолжал спокойно посиживать в кресле. Вошедшие переглянулись. В них, точно в сосуды, опять спустились набравшие пигментов акварельные кисти, и было видно, как в головах разбалтывается темнота, проникая во все телесное вещество.
— Майор Селезнев, особый отдел, — официально представился крупный, у которого в голове бултыхалась не кисть, а целое помело. Он протянул сморгнувшему деду Валере квадратную ксиву, на которой блеснул золотой двуглавый птенчик. — Ваши документы попрошу.
— Вориен1, — произнес деда Валера самодовольно, наслаждаясь звуками. — Мизарабль2! Ребю де ля сосиэтэ3!
— Чего? — удивился майор Селезнев, уже весь клубившийся, будто грозовая туча. — Вы иностранец? Вы говорите по-русски? Ду ю спик инглиш?
— Энфам крапюль4! — вдруг заорал деда Валера прямо в кляксу, бывшую у майора на месте лица. В ответ на это в комнате дрогнула мебель, затрясся, забрякал и поехал собственным ходом похожий на виселицу штатив для капельницы.
1 vaurien (фр.) — хулиган
2 misйrable (фр.) — негодяй
3 rebut de la sociйtй (фр.) — отброс общества
4 infвme crapule (фр.) — отпетый мерзавец
— Мсье, или как вас там, здесь находиться нельзя, — наклонился к деду Валере один из социальных прогнозистов, с усами, тоже словно напитанными темной акварелью. — Нельзя утомлять больного. Кроме того, здесь специальный пост…
— За шкирку мерзавца и на выход! — перебил его резкой командой майор Селезнев. — Вспомнил я, что такое мизарабль! Смотри, дед, еще раз явишься, определю в обезьянник, не посмотрю, что француз. Жалуйся потом на нас в свое посольство!
Смутные социальные прогнозисты ухватили деда Валеру за полуистлевший коричневый пиджак и поволокли в коридор. Вредный старик приседал, елозил по полу своими картонными покойницкими ботинками. Социальные прогнозисты, в свою очередь, были упорны в стремлении выдворить из квартиры незаконно проникшего в нее иностранца. Однако не успел затихнуть шум в коридоре, за нарушителем даже еще не захлопнулась наружная дверь, как деда Валера преспокойно вылез из стены — будничным движением, каким через голову надевают одежду. Некоторое время там, где он проник, узор обоев оставался разорван, в нем сквозила какая-то мягкая вата — но скоро, буквально на глазах, стилизованные растительные линии пустились в рост, стена уплотнилась, и только внимательный взгляд мог бы теперь заметить на месте лаза как бы следы штопки.
Деда Валера тем временем занял насиженное место и пригласительно уставился на внука, будто ожидая дальнейших вопросов.
— Деда, а товарищ Румянцева — это бабуся, я правильно понял? — решил убедиться в своей догадке Максим Т. Ермаков.
Только он это произнес, как рядом с дедом возникла туманная женщина, у которой сперва были видны только глаза: длинные, пасмурно-серые, цвета низких облаков перед самым дождем. Затем женщина проступила ясней, и Максим Т. Ермаков согласился, что белесая обезьянка, какой он помнил бабусю, могла в свои молодые годы выглядеть именно так. Хотя она была уже не самой первой молодости: пожалуй, постарше деда Валеры на несколько лет. Ее большое фарфоровое лицо было в тонких морщинках, будто фарфор разбили и искусно склеили; коротко обрубленные светлые волосы прятались под грибовидной береткой, явно имевшей дело с молью. Вообще на женщине была довольно странная одежда. Присмотревшись, Максим Т. Ермаков догадался, что светлая юбка, туго сидевшая на низких бедрах, представляет собой остаток некогда великолепной скатерти, на пальто пошли бархатные портьеры вместе с золотыми, изрядно потертыми кисточками — причем заметно было, что вся эта интерьерная мануфактура была не раз перешита и съеживалась, будто шагреневая кожа, пока не свелась к скудному гардеробу преподавательницы рабфака. Барышня Румянцева больше всего походила на домового женского пола — на некий блеклый дух исчезнувшей петербургской квартиры, собравший на себя какие-то узоры, тряпочки, оттиски, обрывки памяти о прежних временах.
— Не отвлекайтесь, товарищ Ермаков, — строго сказала она напыженному деде Валере, не отрывавшему пронзительного взгляда от белой шеи барышни Румянцевой.
Дед и бабуся сидели в светлой комнате, испещренной подвижными пятнами солнца и плавающей лиственной тенью; на круглом столе перед ними были разложены измаранные тетради, почтенный рыхлый учебник стоял, прислонясь к стеклянной банке с полевым букетом, похожим на облако мелкой белой мошкары. Солнце жалило никелированные шары широкой, выразительно пустовавшей кровати, где гора подушек была разубрана кисеей, будто толстая невеста. Барышня Румянцева хрипло диктовала по-французски, сама себе пожимая слипшиеся длинные пальцы. Вдруг деда Валера, шаркнув локтем по тетрадке, взял барышню Румянцеву за прямоугольные плечи, потянул на себя, поднимая, роняя свой и ее стулья. Барышня Румянцева замотала стриженой головой, зашлепала ладонями по надувшейся мускулатуре знатного стахановца. Потом внезапно замерла, очень внимательно посмотрела на осклабленного, страшно смущенного деду Валеру, положила руку ему на затылок и, сжав в горсти жесткие вихры, так, чтобы не вырвался ни за что, впечатала его рот в свой.
“Так вот какие они были, барышня и хулиган”, — озадаченно и вместе с тем весело подумал Максим Т. Ермаков.
— Вот оно что, — произнес он вслух, хотя в неопределенном пространстве, сгущавшем некоторые краски, скруглявшем углы помещений и предметов, понятие “вслух” было весьма относительным.
— Да, так вот оно, — отозвался тоже “вслух” деда Валера, не разжимая рта. — Это она была вориен. Хулиган, то есть. Бабка твоя, Полина. По-французски знала столько ругательств — у самих французов столько нет на языке. Они у нее в книжках были подчеркнуты. Меня учила. Я этими нехорошими выражениями и отчитывался перед партийными товарищами. Полина рядом со мной сидела, строгая такая. Переводила им по-русски совсем другое. Тогда портрет товарища Сталина упал, во время той проверки. Задребезжал сперва, потом шарк по стене — и на пол. Тут товарищам не до меня стало. Идеологические вредители — вот кто они получались в свете падения вождя…
Дальше Максим Т. Ермаков повидал много чего — не то во сне, не то в бреду, не то в приступах ясновидения. Он видел шахту — загибающийся влево и вверх неровный тоннель с рельсами, узкими, точно лестница-стремянка; видел угольный скос, освещенный шатким электричеством, сложенный словно из грубых кусков серебра. Видел низкие вагонетки, похожие на железные ванны, груженные этим измельченным серебром, над вагонетками — полуистлевший, хрупкий лист железа с надписью “Берегись провода”. В голову заплывали незнакомые выражения: “на гора”, “лава”, “клеваж угольного пласта”. Коренастые замурзанные мужики в робах, словно сделанных из мятой жести, тесали топорами сырые бревна, распирали крепями свод, так что казалось, что наверху от их усилий трясутся березы. Деда Валера, впереди всех, до пояса голый, но в лихо заломленной кепке, с играющей, как ртуть, мускулатурой, работал отбойным молотком: не прорубался со всей дури вперед, а ювелирно сверлил в угаданных на глазок слабых местах — и, как падающий театральный занавес, как морская волна на берег, с угольного откоса сходила очередная тонна. Каким-то образом Максим Т. Ермаков понимал дедово удовольствие от мастерской работы, от борьбы один на один с могучей угольной твердью — представлявшей собой в действительности равновесие слабых точек, поленницу доисторических дров. Это удовольствие не имело никакого отношения ни к парткому, ни к директору шахты товарищу Аристову, ни к стахановскому движению — даже к получке и новой квартире оно не имело касательства и оставалось личным деды Валеры приятным занятием.
Партком и директор шахты товарищ Аристов умели только портить деде Валере удовольствие, таская его по слетам, заседаниям и смотрам самодеятельности. Про деду Валеру, несмотря на его беспартийность, писали газеты, включая “Правду”. Мелкий мужчинка-фотокор в потертом комиссарском кожанчике заставлял его держать отбойный молоток, как сроду не держат. Когда знатный стахановец Валерий Ермаков, сутулясь, поднимался из зала заседаний в президиум, люди в дальних рядах вставали, чтобы получше его рассмотреть.
У знатного стахановца скопилось десятка полтора пионерских галстуков, повязанных ему на торжественных линейках золотушными, словно рубанком стриженными пацанами. Трудовые коллективы присылали герою подарки — много всякой всячины, в том числе расписанную цветами румяную бандуру: товарищ Румянцева скептически пощипала струны плаксивого инструмента и убрала его подальше, замотав в шерстяные платки, чтобы не издавал ни звука. Товарищ Румянцева также запретила включать роскошный, в темном полированном дереве, приемник, подаренный знатному стахановцу Воронежским радиозаводом: не выносила маршей и звучавших в ритме марша советских стихов.
— Я тоже марши терпеть не могу, — сообщил Максим Т. Ермаков внимательному деде Валере, помаргивающему в кресле восковыми теплыми глазками. — Я от них реально блюю, особенно когда кто-то еще и марширует.
— А такую музыку любишь, нет? — ехидно спросил деда Валера, незаметно ставший снова ровесником внука.
Максим Т. Ермаков прислушался. Исполнялось что-то знаменитое, узнаваемое даже для его невежественного уха. Но моменты, фрагменты узнавания пропадали, будто щепки в штормовом море, в зыблющейся стихии звуков; эта стихия была громадной и грозной, и вздымалась все страшней, и не верилось, что все это производится вручную круглоголовой стриженой женщиной, управлявшей черным роялем размером с “Мерседес”. Рояль не помещался целиком в маленькой комнате — очевидно, меньшей из двух в предоставленной знатному стахановцу отдельной квартире; казалось, сложная анатомия инструмента просто не приспособлена к прямоугольникам жилищного строительства.
— Если честно, я никакую музыку не люблю, — признался Максим Т. Ермаков. — Бабусино исполнение, конечно, крутое. Но я бы лучше уши заткнул.
— Я всегда ватой затыкал, — хихикнул деда Валера. — Закупоришься, и вроде вдалеке гром ворчит, а так ничего.
— Бабуся не обижалась на тебя, что ты, скажем так, не поклонник ее таланта? — поинтересовался Максим Т. Ермаков, жалея деду Валеру перед лицом музыкальной стихии.
— Она не обижалась, она ругалась, — сообщил деда Валера с видимым удовольствием, будто рассказывал, как вкусно его кормили на завтрак, обед и на ужин. — Могла и подзатыльником пожаловать, да таким, что только зубами клацнешь. Она, конечно, была большая мастерица на своем инструменте. Ну что, Максимка, покурим?
Деда Валера вытащил из кармана несколько разлезшуюся пачку “Казбека”, которую добрые люди, одевавшие деда в морге, забыли вытащить из пиджака. Теперь старший и младший Ермаковы частенько курили прямо в комнате, несмотря на то что мутные стражи порядка, учуяв табачный дым, приходили выдворять “француза”, нудно выясняя между собой, кто его опять пропустил. Дед, однако, возвращался быстрей, чем успевала погаснуть его пахучая папироса, оставленная тлеть на краю пепельницы. На стенах комнаты все больше становилось заштопанных дыр, кое-где не совсем заросших обойным узором: растительные линии слишком истончались от усилий затянуться, а иногда словно забывали свой рисунок и ритм, заполняя пустоты какой-то отсебятиной, детскими каракулями. Деда Валеру это, однако, совсем не волновало. Он смолил свой злой, рыхлым красным огнем горевший табачище с теми же ухватками бывалого мужика, какие Максим Т. Ермаков помнил у него из детства; дым, который дед выдыхал из того, что было у него под гнилым пиджаком, явно представлял собой вещество из другого мира, скорей порошок, чей легчайший налет, видимый то здесь, то там, придавал реальным предметам какую-то лунную призрачность.
Это были, быть может, лучшие в жизни Максима Т. Ермакова перекуры; иногда сигаретка внука сталкивалась в пепельнице с дедовой грубой “казбечиной”, и тогда они словно колдовали вместе, словно гадали на пепле и прахе. Бывало, что к ним присоединялась, присаживаясь на подлокотник дедова кресла плотным, обтянутым юбкой бедром, задумчивая товарищ Румянцева: она держала на отлете длинный мундштук и выдыхала такой же странный, мерцающий дым, словно пропускала сквозь кольцо тончайший шелковый платок. Впервые в жизни Максим Т. Ермаков ощущал себя в кругу семьи — и не так уж важно было, что этот милый круг составляли мертвые.
Постепенно Максим Т. Ермаков начинал понимать, почему стахановец деда Валера был такой особенно вредный человек. Он отслаивался. Образ деды Валеры — крашеный призрак, надуваемый всеми средствами тогдашнего пиара — никак не соответствовал самому деде Валере. Если, к примеру, Стаханов, бывший от рождения вовсе не Алексеем, поменял имя и паспорт после ошибки в газете “Правда”, то деда Валера категорически не желал питать никакой своей личной реальностью паразитический фантом. Был он нормальный мужик, по натуре кулак, с азартом и мышечной охотой к рубке угля, лентяй и раздолбай во всем остальном, устроивший в личной ванне желтое болото, пока товарищ Румянцева не пресекла безобразие. Как всякий кулак, деда Валера любил прибыток, особенно деньги (тут Максим Т. Ермаков понимал его великолепно); был, на свой деревенский манер, щеголь и франт, носил по воскресеньям желтые с красным буржуйские штиблеты — на каждой ноге по попугаю. А фантом без подпитки хирел. В то время как жизнь самого деды Валеры становилась все интереснее и разнообразнее (обозначились на заднем плане две совершенно разные женщины, одна — свежая комсомолка, буквально с огнем в крови, заставлявшем ее налитое тело гореть, как розовая лампа, другая длинная, сухая, как карандаш, из передовых убеждений не носившая нижнего белья) — в это же самое время фантом утрачивал варианты. Прежде газеты печатали много фотографий стахановца Ермакова — на митинге в честь открытия нового Дворца культуры, в читальне, с локтями на книге, на первомайской демонстрации со связкой мутно-солнечных шаров, с улыбкой до ушей. Постепенно в употреблении осталась только одна, в забое, якобы за работой, где у знатного стахановца получились белые рыбьи глаза на черном угольном лице; от публикации к публикации черты этого всенародно известного лица обобщались и утрачивали связь с оригиналом, так что в результате на снимке только и осталось дедово, что парадный парусиновый костюм, надетый вместо робы специально для фотокора и совершенно в шахте изгвазданный.
Не один деда Валера — вся страна жила на па?ру со своим фантомом, с гигантской иллюзией в натуральную величину С.С.С.Р., на поддержание которой шли не только огромные материальные ресурсы, но и человеческие жизни. Эта иллюзия была как бы сопредельная территория, где ярче светило солнце, где молодым была дорога, старикам почет, где стояли стеной покрытые сусальным золотом хлеба, где посеченный морщинами беззубый колхозник осторожно ввинчивал в патрон стеклянную посудину — лампочку Ильича, — вдруг загоравшуюся жар-птицей в его корявой горсти. В реальной действительности, с ее колючими скудными злаками, разъезженными дорогами, горбатыми городками, фантом проступал главным образом в виде красной материи, метившей пространство, да еще черными радиорупорами, орущими со столбов; красные знамена с серпами и молотами были на самом деле знаменами другого государства — несуществующего, но от этого не менее иностранного. Однако же обитатели неказистой, бедной реальности с большой охотой, даже с энтузиазмом поддерживали существование фантома, чувствуя себя его будущими гражданами. На этом фоне деда Валера, которому была отведена одна из ключевых ролей в жизнеобеспечении иллюзии, был самым что ни на есть вредителем. Он всех подводил, он ни за что не соглашался становиться тем, кем его назначили, он всех посылал на хрен.
— Знаешь, дед, я бы тоже не согласился, идут они в жопу, — с удовольствием проговорил Максим Т. Ермаков, очень довольный своим родным покойником, уже совершенно обжившимся в комнате и основательно пропитавшим ее потусторонним табачищем.
— Слышь, Максимка, ты бы простил меня, — вдруг засмущался деда Валера, жамкая кучкой воска и костей набалдашник палки. — Зря я тебя тогда крапивой. Мужику, сам понимаешь, маленькие дети неинтересны, только помеха одна. Но я тогда сильно перестарался…
— Это когда я разобрал твои часы? — засмеялся Максим Т. Ермаков. — Не бери в голову, дед. Я бы сейчас любого мелкого, вздумай он портить мои вещи, еще не так бы выдрал. Это ты меня прости, мне тех твоих часов до сих пор жалко.
На это деда Валера хитро подмигнул и выудил из глубины своей рванины за полусгнивший ремешок тот самый допотопный “Полет”, выпученный и мутный, словно стариковский глаз в плюсовой линзе. Стрелки часов приржавели к циферблату, пустив по нему рыжие разводы — но с обратной стороны вскрытый механизм поблескивал, помаргивал, тикал, в точности как тогда, когда Максим Т. Ермаков залез в него пинцетом. Никто не может знать, какие воспоминания будут потом самые лучшие. Покойный дед и внук, пока еще живой, смотрели друг на друга растроганно и растерянно, понимая, что обняться им все-таки нельзя.
— Деда, так что мне все-таки делать теперь? — Максим Т. Ермаков мысленно вернулся к действительности, поджидавшей его, уже уплотняясь и очерчиваясь, за перепонкой бреда. — Нырять я нырял, хотел уйти от них, да вот, взяли за хвост. И денег снять за все их красивые художества пока не получилось. И жить у них под колпаком тяжело, душно, противно. Как подумаю, что это навсегда, и правда хочется застрелиться.
— Ты время тяни, время, — азартно проговорил деда Валера, встряхивая перед носом внука своими странно работающими часами. — Можно еще жениться. Жена мужика держит, на тот свет не пускает. Женитьба от смерти помогает хорошо. А эти, если полезут, ты им в морду!
— А ты сам пробовал? — Максим Т. Ермаков с сомнением посмотрел на деда Валеру, чьи желтые ребра, выпяченные из рванины, придавали ему что-то гусарское. — В морду они, знаешь, сами мастера.
— Пробовал, а то! — воскликнул деда Валера, сжимая пясть в липкий узелок.
Тотчас этот кулак увеличился в размере, обтянулся неотмываемой графитовой шахтерской кожей и въехал со страшной силой в скулу массивного военного дядьки, отчего с дядькиной головы, очень крепко, по самый подбородок, сидевшей на плечах, слетела форменная синяя фуражка. Дядькина обритая голова, белая и бугристая, как у снежной бабы, навела Максима Т. Ермакова на мысль о видовом родстве этого архаичного экземпляра с государственными уродами, прессовавшими его в сегодняшнем дне.
— Сопротивление органам?! Размать твою так! — военный, с набухающим помидором под сощуренным глазом, выхватил из кобуры здоровенный, похожий на железного гуся, революционный маузер.
— Стреляй! Ну, стреляй в знатного стахановца! — деда Валера картинно рванул на груди несвежую майку. — Посмотрим, что товарищ Сталин тебе на это скажет! Что тебе советская власть на это скажет!
При упоминании товарища Сталина смертельно-бледные черты военного, в которых чувствовалась не кость, но лед, странно осели, и маузер в его ручище опустился дулом вниз. Максим Т. Ермаков огляделся. Квартира знатного стахановца была разгромлена. Голая железная кровать вся была в колечках куриного пера из распоротых подушек. Комод с разинутыми ящиками и свисающими из них штанинами и рукавами напоминал картинку фильма хоррор, когда из гробов встают мертвецы. Еще один энкавэдэшник, остроухий, с острыми локтями, зачем-то исследовал новую пару совершенно прозрачных дамских чулок, делавших на сквозняке робкие па. Двое разваливали по кирпичам французскую библиотеку с памятными Максиму Т. Ермакову узорными корешками, с треском, до корня, распахивали книги и трясли буквенную массу, должно быть, в надежде, что все эти контрреволюционные значки оттуда высыплются. Товарищ Румянцева, в натянутом на острые плечи пуховом платке, сверкала из угла зеркалистыми глазищами, будто рассерженная кошка. Смиренные понятные, пожилая пара с одинаковыми длинными морщинами, напоминавшими контурные карты одной и той же местности, сидели рядышком на стульях, одинаково выложив на колени венозные руки, и не смели поднять очков на энергичный обыск. А между тем за распахнутым окном стояла дивная летняя ночь, полная луна пылала в полированном небе, и лунная пыль, будто мелкий чистый снег, дрожала в воздухе, садилась на скаты крыш, на сутулые тополя, лениво шлепавшие перезрелой листвой, черной с серебром.
Удар в скулу и крики остановили картинку, словно кто-то, державший пульт, нажал на паузу, и только листья за окном продолжали шевелиться. Маузер в опущенной руке военного совершенно застыл, так что казалось — разожми получивший в морду стиснутые пальцы, и оружие так и останется висеть в полуметре над паркетом, покрытое отпечатками и снятое с предохранителя.
— У нас имеется ордер, това… гражданин Ермаков, — прервал молчание тот энкавэдэшник, что возился с чулками. Судя по жесткому выражению глубоко посаженных глаз, похожих на две тугие железные кнопки, этот человек был старший в группе.
— Арестовывать меня?! Меня! Орденоносца, депутата! — продолжал наступать на энкаведешников деда Валера, явно получавший удовольствие от спектакля. — Меня вся страна знает! Тебя кто знает? Ракай1! Бриган2! Иньобль персонаж3!
1 racaille (фр.) — шваль
2 brigand (фр.) — бандит
3 Ignoble personnage (фр.) — мерзкая личность
От этих иностранных заклинаний свет в комнате мигнул, круглая бронзовая люстра, украшенная гербами С.С.С.Р., явно дареная, страшно затряслась, и с нее, как вода из решета, посыпался мелкий граненый хрусталь. Присмотревшись, Максим Т. Ермаков увидел, что беспорядок в комнате носит двоякий характер. Одни разрушения, грубые и плоские, будто копали лопатой, были последствиями обыска; среди этого всего, поверх всего, выделялись яркие звезды: разбитая вдребезги синяя ваза, сочные кляксы переспелых фруктов — результаты дедова волшебства. Прямо на глазах энкавэдэшников и понятых раздавленный на паркете спичечный коробок зашипел, пламя прыснуло из серных головок с необыкновенным напором, точно кипяток из сорванного крана. Товарищ Румянцева с привычной сноровкой кинула на заплясавший огонь яркую воду из железной кружки, и комната наполнилась белесым банным чадом. Теперь помещение было погружено в дрожащий, слоистый полумрак, а луна горела в окне, будто мощный прожектор.
— Ну так что? — с вызовом произнес деда Валера. — Не боитесь, что вас самих арестуют за допущенный перегиб? Вас тоже, — адресовался он к старичкам-понятым, должно быть, вовсе не таким невинным, какими они казались со стороны.
Энкавэдэшники переглянулись. Судя по их осторожно-обеспокоенным лицам, исход, обещанный знатным стахановцем, был вполне возможен.
— Надо бы позвонить товарищу Озолиньшу, — вполголоса произнес один из тех, что рушил библиотеку. Старичок-понятой, услыхав это предложение, приосанился и выставил торчком академическую бородку, похожую на овечий хвостик. Судя по всему, он, тихий стукачок, отлично знал, кто такой товарищ Озолиньш.
Старший энкавэдэшник насупился, расправил большими пальцами под ремнем складки гимнастерки и неуверенным журавлиным шагом направился в коридор, где на стене висел похожий на черный конфиденциальный чемоданчик телефонный аппарат. Только он собрался снять увесистую, каким-то дополнительным раструбом снабженную трубку, как сверкающая металлическая чашка на аппарате разразилась звоном, прошедшим у всех по нервам, как разряд по проводам.
— Усольцев, — представился энкавэдэшник сухо в трубку, но тут же вытянулся по стойке смирно. — Так точно! Да… Нет! Слушаюсь! — и он повесил трубку тихо-тихо, точно в ней содержался свернувшийся калачиком и моментально уснувший товарищ Озолиньш.
Ошалелый энкавэдэшник бережно снял за козырек синюю фуражку, вытер лоб рукавом, и форма его головы, покрытой плотными пегими волосами, также показалась Максиму Т. Ермакову весьма подозрительной. В комнатном дверном проеме висело, подобно грозди воздушных шаров, несколько лиц, среди них не было деды Валеры, хладнокровного и наглого, зато лицо товарища Румянцевой казалось совершенно мертвым, в ее широко раскрытых глазах дрожали потусторонние огни.
— Кхм… Что ж… Вышло некоторое недоразумение, — неуверенно произнес старший энкавэдэшник, видимо, не представляя, как ему теперь вывернуться из ситуации, когда органы в принципе не ошибаются, а вот на этот раз слегка промахнулись. — Просим извинить, товарищ Ермаков, вышла случайность! — крикнул он в комнату, откуда в ответ послышался французский мат и полый хрустальный взрыв.
Не дождавшись ничего иного, офицер махнул своим, и военные потянулись из разгромленной квартиры, навстречу слепому, щупавшему вещи, сквозняку. Грохнула дверь.
— Ну что, убрались? — деда Валера выглянул из косо освещенной, аварийно мигающей комнаты и, убедившись, что так и есть, вальяжно занял насиженное кресло. Товарищ Румянцева резко отвернулась и стала словно бы с усилием толкать беленую стену коридора, ее угловатые плечи тряслись под серым, как пыль, пуховым платком.
— Да будет тебе, разревелась! — крикнул деда Валера, полуобернувшись. — Все, ушли! Не забрали меня! Все кончилось!.. Хотя, конечно, кончилось, да не все, — пробормотал он уже сам себе под нос, доставая из лохмотьев свой нескончаемый, бурый от сырости “Казбек”.
— А что потом было, деда? — подался вперед Максим Т. Ермаков.
— Что-то… Уехали мы в эвакуацию, а дом вместе с нашей квартирой разбомбили! — с горечью воскликнул покойный старик и жадно всосал в папиросу живой горячий огонек. — То ли наши, то ли фрицы, кто их там разберет. Вернулись, а на месте дома яма, в яме зеленая вода, из воды торчит узлом велосипед. Одна библиотека осталась французская, стаскали ее на себе в Казахстан и обратно. Рояль, как бабка твоя ни ругалась, не смогли утащить. Так-то!
— Да, жалко квартиру, — вздохнул Максим Т. Ермаков. — Реально жалко. Я вот тоже, видишь, все никак не обзаведусь, не устроюсь. А что эти, с маузерами? Возвращались потом за тобой?
— Не-а! — деда Валера лихо выпустил дым тремя призрачными кольцами, поплывшими в воздухе, будто медузы. — Видишь, как бывает полезно дать человеку из органов в глаз!
— Погоди, но ведь они от тебя не из-за этого отвяли, — засмеялся Максим Т. Ермаков. — Им вроде указание поступило по телефону. Они своего начальства испугались, а не твоего кулака!
— Время! — Деда Валера со значением поднял пергаментный указательный с отросшим, похожим на смолу, покойницким ногтем. — Если бы я не оказал сопротивления органам, они бы успели увезти меня в кутузку. А оттуда бы уже не выпустили! Потому что успели бы переломать стахановцу кости и вообще привести в такой вид, в котором возвращать домой уже нельзя, — деда Валера задумчиво померцал тем, чем он смотрел из, казалось бы, пустых глазниц, из глубины внутричерепного пространства, уж точно не имевшего ни концов, ни начал. — Время, Максимка, очень важная вещь! Ты за ним наблюдай. Чувствуй, куда оно течет, на кого работает. И если на тебя — пользуйся! Не стесняйся! Тяни время, если оно пока еще твое. И женись обязательно. Жена — первое средство от смерти. Хотя бессмертным и с женой не будешь, это уж точно, — добавил деда Валера философски, распахивая останки пиджака и предъявляя свои желтые, гусарского вида, ребра, за которыми темнело на каких-то волосатых растяжках ссохшееся сердце, похожее на кокон крупной бабочки и явно сохранявшее потаенную, цветную, яркую жизнь.
“На ком же мне жениться? — подумал Максим Т. Ермаков, затягиваясь сладковатым, с примесью потустороннего, табачным дымом. — На Маринке? Она в тюрьме, и на ней не дай бог. На Саше? Хорошая девушка, и на фиг ей ее монастырь. Только командовать будет мной и соседушке Шутову жаловаться на меня, чуть что. Или на Маленькой Люсе?” При одной только мысли о Люсиных слабеньких грудках у Максима Т. Ермакова зашевелилось в штанах. “Там ребенок, больной ребенок”, — напомнил он себе. Тут же, впрочем, приплыла откуда-то здравая мысль, что к тому моменту, когда придется принимать решение, ребенок, скорей всего, уже умрет.
Тем временем за спиной у деды Валеры послышались мокрые грубые звуки. Товарищ Румянцева рыдала с надсадой, наискось вытирая лицо руками, по локоть в слезах. Она по-прежнему словно бы толкала стену, покрытую ее мокрыми отпечатками, сизыми на белой известке; казалось, ее отчаяние способно сдвинуть и коридор, и всю стахановскую квартиру, и гору вроде Монблана — только неспособно помочь ей самой.
— Вот, женщины, видишь как, — сокрушенно проговорил деда Валера, поднимая свою шаткую костяную конструкцию из кресла.
Твердеющей с каждым шагом походкой (палка, на которую он опирался, превратилась по дороге в тень от торшера) деда Валера вернулся в свое время и в свою квартиру. Движением, какое Максим Т. Ермаков не мог у него предполагать и вряд ли смог бы когда-нибудь повторить, знатный стахановец дотронулся до растрепанных, вздыбленных волос товарищ Румянцевой. С силой оттолкнувшись от заляпанной стены, женщина вцепилась в мужа. Глядя, как они стоят, обнявшись, такие молодые, но похожие вместе на узловатый, причудливый ствол старого дерева, Максим Т. Ермаков вдруг ощутил себя на этом дереве светлым зеленым листом, прозрачным в солнечных лучах.
“На Люсе женюсь, — решил он, растроганно глядя на деда и бабку, слившихся в одно. — Чего это я, в конце концов, должен себе отказывать. Хочу ее, и все, и я не виноват. У нее и глаза вроде такие же, как у товарища Румянцевой, если без черных очков. Ишь, как держатся друг за друга, дед сейчас, наверное, и не осознает, что я на них смотрю”.
И только Максим Т. Ермаков успел это подумать, как деда Валера резко обернулся к нему, вздернув небритый подбородок над бабкиной макушкой, и крикнул голосом, похожим на карканье сразу целой стаи потревоженных ворон:
— Максимка, у тебя в постели пистолет!
В бреду не было времени — а может, оно ходило по кругу, как все на свете часы. Но вот пришло прекрасное утро, когда Максим Т. Ермаков проснулся очищенный от болезни, в ясном сознании, хотя и слабый, как кисель. Мутно-серебряный солнечный свет, шедший из немытого окна, был уже совершенно осенний; пока Максим Т. Ермаков пытался сесть в постели, пара голубей, скрежеща когтями по железу, опустилась снаружи на оконный карниз, и сами птицы были почти не видны, зато совершенно отчетливо синели их глубокие тени на стекле, распускавшие то одно, то другое многопалое крыло.
В складках одеяла чувствовался посторонний предмет. Максим Т. Ермаков опасливо пошарил и наткнулся рукой на что-то удивительно знакомое, комфортабельно улегшееся в руку. Новенький макаров, теплый со сна, воззрился глупой черной дыркой прямо ему в лицо. “Максимка, у тебя в постели пистолет”, — произнесло пространство голосом деды Валеры, и Максим Т. Ермаков, заозиравшись, немедленно обнаружил на стенах штопку, плохо сросшиеся каракули.
Вот, значит, что с такой заботой и нежностью подкладывали в постель к больному. Оглядевшись и принюхавшись, Максим Т. Ермаков догадался, что в квартире полно социальных прогнозистов. Из кухни явственно тянуло чадом, подгоревшей пищей, и оттуда доносились сочные мужские голоса, что-то оживленно обсуждавшие. “Выгоню всех на хрен”, — пообещал себе Максим Т. Ермаков, стягивая со стула свой ветхий, весь в заусенцах и катышках, плюшевый халат.
На удивление, халат не только сошелся, но и запахнулся. Потирая на подбородке шерстяную щетину, Максим Т. Ермаков поплыл по направлению к кухне. Там за Просто-Наташиным неопрятно заставленным столом сидели социальные прогнозисты, всего пять или шесть человек. Это были те самые, полные разболтанной мути фигуры, что выдворяли деда Валеру из квартиры. Один был врач — или тот, кого Максим Т. Ермаков в бреду принимал за врача. Теперь этот сероватый блондин являл себя реально и подробно: его широкое лицо было белое и влажное, а морщины — красные, точно простеганные ниткой, смоченной в крови. Предполагаемый врач приподнялся на табурете и сердито спросил:
— Вам кто разрешил вставать с постели, больной?
Теперь и другие сидевшие за столом повернулись к Максиму Т. Ермакову. Они вполне соответствовали стандартам своего серьезного ведомства: мускулистые, компактные, с полированными желваками, очень дешево и дурно одетые в какие-то блеклые свитерки; у одного, в виде особой вольности, волосы были гладко зачесаны при помощи стайлинга, отчего голова казалась покрашенной малярной кистью в коричневый цвет.
— А вам, интересно, кто разрешил сидеть и жрать у меня на кухне? — с вызовом спросил Максим Т. Ермаков, придерживаясь от слабости за дверной косяк.
После этих слов социальные прогнозисты, вместо того чтобы встать и покинуть квартиру, потеряли к Максиму Т. Ермакову всякий интерес и вернулись к прерванному занятию. Они были заняты тем, что терзали на сковородке пересохшую яичницу; сама сковородка из новенькой сделалась черной и горелой, точно в нее за время болезни Максима Т. Ермакова попал метеорит.
— Возвращайтесь и ложитесь, я скоро подойду вас осмотреть, — равнодушно проговорил блондинистый медик и принялся собирать со сковородки обрывком батона мутный желток.
— Вот хрень! — возмутился Максим Т. Ермаков. — Выкатывайтесь, вам по-русски сказано! Это пока что моя частная территория. Надо будет, сам вызову врача.
— Вот она, благодарность! — с нехорошей гримасой произнес блондин. — Мы за ним ухаживаем, как за маленьким ребенком. Все, между прочим, при исполнении. Могли бы решать вопросы поважней, если бы вы, господин Ермаков, не придумали прыгать с моста и получать в результате двустороннюю очаговую пневмонию.
— Что вы мне пургу гоните! Я и есть ваш самый важный вопрос, — ухмыльнулся Максим Т. Ермаков и внезапно почувствовал страшное утомление, так, что захотелось осесть прямо на немытый пол, заляпанный почерневшими и мохнатыми от грязи пищевыми кляксами.
Ближайший социальный прогнозист, тот, что с крашеной в коричневую краску головой, вскочил с табурета и подхватил Максима Т. Ермакова под мышки. От него, сквозь нагретую шерсть свитерка, исходил смешанный запах дешевого парфюма, геля, еще каких-то мужских средств по уходу; на лбу прыщи, замазанные кое-как тональным кремом, напоминали убитых мух. Максим Т. Ермаков внезапно догадался, что социальный прогнозист влюблен и справляется с этим как может.
— Вы нас, пожалуйста, извините, — произнес коричневоголовый офицер хорошим честным голосом, тем косвенно подтверждая догадку. — Мы уйти не можем, не имеем права покинуть дежурство. Кто будет вам уколы делать, кормить? А что засрали немножко расположение, так это ничего, я всю посуду сейчас перемою, дело нехитрое.
Максим Т. Ермаков покосился на кухонную раковину, полную почти до краев нечистой водой: гора посуды в ней напоминала океанский тонущий корабль.
— Ладно, оставьте всю помойку, только, ради бога, валите отсюда в подъезд, — прохрипел он примирительно. — Сейчас соседей позову, они помогут, приберут.
— Это каких соседей, можно поинтересоваться? — живо вмешался блондинистый врач. — Это не гражданина Шутова с его гражданками? Так убыли они, спешу сообщить. Далеко и надолго. На них не надейтесь.
— Как убыли, куда?
Максим Т. Ермаков для устойчивости вцепился в косяк и в державшего его социального прогнозиста — во что-то толстое, хрусткое, оказавшееся волосатым запястьем с железными часами. Максим Т. Ермаков узнал эти часы: это они поили его с ложки подслащенным лекарством и кормили пресной кашицей с теплым молоком.
— Не переживайте вы за них, — проговорил у Максима Т. Ермакова над ухом владелец часов. — Достала всех алкашня, только и всего. Мимо той квартиры пройти было неудобно. Девки полуголые прямо по лестнице бегали. Жильцы в подъезде терпели-терпели, а потом написали коллективную жалобу в милицию. Милиция приехала и разом всех позабирала. А как бы вы хотели? На том гражданине Шутове статей, как на собаке блох. У меня девушка, Катя, медсестра, короче. Приходит сюда помогать в мое дежурство. Так я ее раньше у самого метро встречал, чтобы не обидели уроды. И очень она стеснялась, что я ее сюда вожу, будто она такая же, как эти поблядушки с красными коленками…
— Теперь не стесняется? — перебил Максим Т. Ермаков, нехорошо оскалившись.
— Теперь нет, — честно и уверенно ответил социальный прогнозист.
Первое, что надо сделать, подумал Максим Т. Ермаков, это мысленно освоиться с положением дел. Освоиться с положением дел. Совсем рядом чернеет бездна, где исчезают, будто гаснущие спички, Маринка, Саша, Шутов, остальные. Где-то совсем рядом. Можно случайно попасть ногой, и край провала осыплется комьями реальности под старым домашним шлепанцем.
— Кстати, что за французский прохвост является вас навещать? — подал голос самый крупный из сидевших за столом. В этом тяжелом мужике с ягодно-красным крошечным носиком Максим Т. Ермаков узнал майора Селезнева, особый отдел.
— Мой дед, — коротко сообщил Максим Т. Ермаков, ожидая от особиста извинений за прохвоста.
Но никаких извинений не последовало.
— У вас что, родственники за границей? — удивился майор Селезнев. — В нашей базе такие сведения на вас отсутствуют.
— Да, за границей, вы даже не представляете, за какой серьезной, — издевательски проговорил Максим Т. Ермаков и вдруг сам вообразил эту границу, эту черту между жизнью и смертью, размазанную, бледную, вроде сплошной разделительной на трассе при скорости двести, когда вся разметка словно отделяется от покрытия и становится призрачной.
— У вашего родственника есть ключи от этой квартиры? — поинтересовался между тем майор Селезнев, вытирая мясистые пальцы комочком розовой салфетки. — Вы их ему передавали?
— Я должен отвечать? — озлился Максим Т. Ермаков. — Вот вам я точно не передавал никаких ключей!
— Допустим, — нахмурился майор. — Меня гораздо больше интересует, почему этот посетитель отсутствует в записях наших видеокамер. Это какая-то специальная экранирующая техника? Или особая ловкость? Он что, ниндзя, ваш французский старик?
“Догадайся сам”, — злорадно подумал Максим Т. Ермаков, а вслух произнес:
— Ладно, я не буду отвечать ни на какие вопросы, я больной, ведите в кровать, — и приподнял локти, чтобы социальным прогнозистам удобнее было взяться.
— Помочь? — привстал от стола один из жующих дежурных, основными чертами похожий на всех остальных.
— Не надо, вы обедайте, обедайте спокойно! — отозвался коричневоголовый. — Я доставлю, и уложу, и лекарство дам. А потом и посуду вымою, чего не вымыть? Трудно мне, что ли? — бормотал социальный прогнозист, услужливый от счастья.
— Зовут вас как? — сдавленно спросил Максим Т. Ермаков.
— Виктором, можно просто Витя, — охотно отозвался социальный прогнозист. — А девушку мою зовут Катя. Вот так, тапочки не теряем. Укладываемся, укладываемся, осторожно… Теперь тапочки давайте. Подушку поправим… Удобно? А где наш пистолет? Вот он, пистолет, на пол свалился. Мы его под бочок…
Этот Витя оказался и правда очень старательный. Он бегал за продуктами, притаскивал в двух руках битком набитые пакеты, из которых всегда капало молоко. Он не ленился готовить каши и супы, имевшие едва уловимый технический привкус, и продолжал, несмотря на протесты, потчевать Максима Т. Ермакова с ложки, так что Объект Альфа даже привык, в конце концов, к кормящей руке в железных часах, тикавших, ширкавших и стучавших, будто миниатюрная слесарная мастерская.
— Я левша, — всякий раз считал нужным пояснить старательный Витя, попадая ложкой в щеку больному.
Девушка Катя оказалась, без вуали бреда, щекастенькой особой с румянцем цвета редиса, с бледными, тонкими, почти прозрачными волосами, собранными в хвостик. Она орала на своего старательного Витю и капризно ковырялась в приготовленном им обеде, но Витя от этого становился только счастливее.
Вдвоем они, после долгих требований и легкого шантажа, помогли Максиму Т. Ермакову спуститься к шутовской квартире. Памятная дверь, еле державшаяся на петлях и на кривоватом зубе единственного замка, была приклеена к косяку несколькими бумажками с одинаковыми, проевшими листки, сизыми печатями. Максим Т. Ермаков потыкал в звонок, оказавшийся обесточенной пустышкой. Старательный Витя мокро дышал ему в затылок, а в это время девушка Катя, поставив полную ножку в острой туфле на лестничную ступеньку, говорила по своему хорошенькому, обвешанному стразами мобильнику:
— Да, пиджачок стильный, укороченной формы… Цена унижена вдвое. Пятна-адцать. Что пятнадцать? Тысяч рублей, конечно! Не подошел, вот и продаю. Привезен из Италии месяц назад. Часики? Оригинал, конечно! Оригинальная копия шанели. Девушка, вы мое объявление по слогам читали или что? Вы ва-абще читать умеете? А не умеете, так и нечего зва-анить!
Максим Т. Ермаков представил, как он сейчас, будто в американском кино, с разворота высаживает ногой хлипкую дверь, которая плоско, вздымая прах, падает внутрь. А внутри, например, живой и здоровый Шутов, с густым пузыристым бульканьем и шевелением бороды, полощет рот водкой. Или — болтается на видном месте записка от псевдоинтеллигента, который обещал помочь и прислал мобильный телефон. Но вместо удара ногой, которая не поднималась и мелко дрожала в коленке, Максим Т. Ермаков шлепнулся на дверь всем ослабевшим телом, будто кусок мяса на разделочную доску. Отшатнулся и шлепнулся опять. От второго удара сухие бумажки с печатями резко полопались, между дверью и косяком образовалась кривая щель, и из нее потянуло каким-то сволочным запашком — едкой химической обработкой пополам с цветочным ароматизатором.
— Что вы делаете! — перепуганный Витя вцепился Максиму Т. Ермакову в отшибленное плечо. — Туда нельзя! И напрягаться вам нельзя! Что я начальству скажу?
— А сапожки узкие по ширине, — продолжала говорить по мобильнику девушка Катя, в то время как Максим Т. Ермаков задыхался от парфюмированного дуста, вытекавшего из темной щели. — Барбири, слыхали про такую фирму? Очень дорогая фирма. Нет, меньше чем за тридцать не отдам…
Потихоньку-полегоньку, Максим Т. Ермаков стал самостоятельно передвигаться по комнате. Заштопанные области проникновений деды Валеры были как бы пухлыми на ощупь, так что казалось, будто там, под обоями, и правда имеются дыры, забитые ватой. В платяном шкафу, в первом же выдвинутом ящике, Максим Т. Ермаков обнаружил ту самую маленькую сумку, которую перед прыжком в Москву-реку прятал в кустах. Два перехваченных резинками брикета долларов лежали на дне, под тряпьем, совершенно нетронутые. Поспешно их перепрятав, Максим Т. Ермаков вытряхнул из скрученного спортивного костюма слипшийся, как от сладкого, пластиковый сверток. Разодрав морщинистый полиэтилен, он достал из кокона пенсионерский, намертво разряженный, мобильник, обернутый, вопреки инструкции псевдоинтеллигента, в бумажку с номером. От волнения в глазах Максима Т. Ермакова полустершиеся шестерки и девятки кувыркались, словно акробаты. Сколько он ни втыкал зарядку в задницу телефона, сколько ни шатал в розетке в поисках электричества выпадающую, будто зуб, слабенькую вилку — мобильник оставался мертвым, как древнеегипетский жук-скарабей. Тогда, наплевав на все, Максим Т. Ермаков набрал конспиративный номер на своем нормальном мобильнике и стал, задыхаясь, слушать холодное, полное сыпучего снега, электронное пространство. “Номер не обслуживается”, — произнесло пространство ледяным синтетическим голосом. И сколько бы Максим Т. Ермаков ни повторял попыток, он приходил к одному и тому же результату.
Однажды он включил компьютер и посмотрел почту. За все время болезни только одно письмо — из офиса, с извещением, что ему предоставлен отпуск без содержания. Злостное нарушение КЗОТА — ну и плевать. Максима Т. Ермакова абсолютно не волновало, откуда социальные прогнозисты берут финансы на продуктовые закупки и кто сейчас выплачивает Просто Наташе ее законные тридцать тысяч рублей. Не удержавшись, он пополз по входящим вниз и нашел письмо от Маленькой Люси со ссылкой на онлайн-игру “Легкая голова”. Вот-те здрасьте: пустая страница. Стерли целую виртуальную культуру, и успехи Люсиного пацана, неизвестно, живого или нет, стерли тоже. Заинтригованный, Максим Т. Ермаков пошел в поисковики, залез в блоги. Тут его ожидали сюрпризы.
“Был Максим Ермаков живой, стал мертвый, — сообщал, памятный по юзерпику с мультяшным, вихляющим задницей котом, юзер Humanist. — Утонул в Москве-реке. Поэтому и игру закрыли, в знак траура”.
“Жалко, — комментировала Milena, сахарная блондинка. — Все идиоты или как? Все равно что после смерти актера сжигать его фильмы или полотна после смерти художника. Взяли бы и сожгли тогда Пушкинский музей. Пушкин давно умер”.
Voron (на юзерпике громадная старая птица, с хвостом как дворницкая метла): “Девушка, ты в Пушкинский музей хоть раз ходила?”
Milena: “Ходила 2 раза”.
Paladin (небритый красавчик с пронзительно-синими глазами и с подбородком, неприлично похожим на пару мужских волосатых яиц): “Зря из-за одной звезды похерили проект. Какой был проект, люди! Компьютерная игра, плюс действо в реале, новая концепция взаимодействия актера со зрителем. Супер-актуально, провокативно, новый жанр вабще. Такого нигде в мире еще не было. Пост-пост-модерн! Все гугенхаймы отдыхают. И мы, русские, как всегда, изобретем, а потом роняем на пол. Иностранцы патентуют и пользуются”.
Demon_ada (тоже старый знакомец): “Точно! У нас все само изо рта валится. Радио изобрели мы, паровоз мы, да почти все мы, а потом типа отсталые и дикие. Надо было заменить актера, вот и все. Ричард Харрис тоже умер, а никто из-за этого не остановил проект Гарри Поттера. Снимают и снимают. Где деньги, там они не тормозят, пи.дюки”.
Humanist: “За мат в моем дневнике буду отфренживать”.
Demon_ada: “Пошел на хер!”
Humanist: “Сам пошел на хер!”
Paladin: “А как умер Ермаков? Просто утонул? У кого-нибудь есть разведданные?”
Milena: “Кто же знает. Актеры мрут как мухи. Вадима Куркина нашли в квартире с сердцем, пролежал мертвый неделю. Евгений Матвеев разбился на машине. Все молодые еще. Даканали сериалы. Ермаков был совсем молодой и самый талантливый, ИМХО”.
Voron: “Напился в жопу и полез купаться. Весь секрет”.
Humanist: “Ходят слухи, будто его отравило рекой. Военный химический выброс как раз в тот самый день. Он нечаянно глотнул воды и даже не смог закричать. Его охранники вытащили, а у него вместо горла красная яма и щеку одну проело до дыр. Вот ведь судьба”.
Milena: “Жалко все-таки, что утонул, а не застрелился. Все ведь так этого ждали”.
Paladin: “Да, ожидания геймеров и зрителей были обмануты. Профессионалы так не обламывают потребителей продукта. Значит, это не сценарий, Ермаков и правда утонул в реке. А наши шоу-кулибины растерялись и выпустили инициативу. Мир праху классного плохиша!”.
От таких известий из компьютера Максима Т. Ермакова продрало холодным потом. Умер, значит. Утонул. Ну-ну, размечтались. Интересно, а что во дворе? Максим Т. Ермаков на цыпочках подкрался к окну, конспиративно отвел пахнувший пылью капроновый тюль и впервые за много недель выглянул во внешний мир. Там, где всегда торчали со своими плакатиками убогие личности, протестующие против факта существования Максима Т. Ермакова, было непривычно пусто, на истоптанном газоне валялись, похожие на брошенную личностями шерстяную одежду, бездомные собаки. Значит, социальные прогнозисты поменяли тактику. Наверняка у них в запасе грандиозная подлость, только вопрос, какая. И не с кем посоветоваться. Максим Т. Ермаков был совершенно один — а в прошлой жизни ему казалось, что он со всех сторон облеплен людьми. Хоть бы кто пришел с кульком мандаринов навестить больного. Может, социальные прогнозисты никого не пускают. Теперь, набравшись сил, Максим Т. Ермаков был готов бороться с дежурными уродами за всякого, кто позвонит в Просто-Наташину многострадальную дверь.
И через несколько дней гость явился. Бывший правдолюб телеканала ННТ-TV, а ныне свободный европеец Ваня Голиков сильно располнел. Его выдающийся нос покрылся паутиной лиловых сосудов, большие щеки колыхались, будто две налитые водою грелки. Ваня был одет во все недорогое, хлопковое, сильно застиранное — но каким-то образом ощущалось, что теперь у него имеется круглый банковский счет. На радостях Максим Т. Ермаков раскрыл было объятия старому другу, но тут же ощутил перед собой упругое и как бы рифленое личное пространство, которое Голиков отрастил в Европе.
— Выпьешь? — светски предложил Максим Т. Ермаков, отступая на шаг.
— Кто у тебя там? — спросил настороженный Голиков, проходя в комнату. Вопрос относился к тому, что творилось на кухне. Там шипело, стреляло, оттуда валили клубы сизого дыма: старательный Витя жарил котлеты, кидая их на сковородку, будто гранаты.
— О, это отдельная история! Там фээсбэшник. Сюжет — то, что тебе нужно! — с энтузиазмом воскликнул Максим Т. Ермаков, усаживая дорогого гостя на диван.
Однако Голиков отреагировал на повествование вяло, с некоторой долей вежливого интереса, с некоторой долей участливого сарказма. Он пригубливал, оставляя на краю бокала мутные отпечатки, густой коньяк и в драматических местах рассказа вскидывал свою знаменитую развесистую бровь размером с клок сена. Он даже и не подумал, проходя в квартиру, снять запачканные кроссовки и, качая ногой, натряс у дивана вафельки грязи.
— Ладно, Макс, я все понял, — перебил он лениво, как только решил, что ресурс вежливости исчерпан. — Честно говоря, у вас в Москве, с кем ни встречусь, каждый вываливает про себя что-то душераздирающее. Даже неловко за людей. Утомила за неделю матушка-Москва.
— И что, такие истории, как со мной, прямо вот у всех? — оскорбленно спросил Максим Т. Ермаков. — Всех прессуют спецкомитеты, принуждают к самоубийству?
— Ну, нет, конечно, твой случай самый кучерявый, — неохотно признал растолстевший Голиков. — Но каждый человек сам у себя один, каждому своя болячка больней всего. И в России каждому есть что порассказать, так что все, в общем-то, в равном положении. И достали своими страданьями цивилизованный мир, если начистоту. Уже никому про вас не интересно.
— Про вас? А сам-то ты кто? — удивился Максим Т. Ермаков и сразу ощутил, как личное пространство Голикова напряглось и несколько надулось, увеличив, точно под лупой, сосуды и рыхлые поры на его выдающемся носу.
— Макс, друг мой, я уже давно не тот, что прежде, — Голиков усмехнулся и погладил себя по макушке, где, будто созревший корнеплод из грядки, торчала из плотной шевелюры маленькая лысинка. — Лет десять назад я бы за твой сюжетец ухватился зубами. Но сволочь-журналистика теперь в далеком прошлом. Ничего для этой страны сделать нельзя, хоть убейся об стену, ты это понимаешь? Цивилизованные страны видят Россию новым белым пятном на мировой карте, не знают про нее и знать не хотят. И правильно делают. Кому, по-твоему, я продам твою историю? И вообще у меня теперь совсем другая сфера активности. Я не из тех бездарных лузеров, что никак не оторвутся от русской титьки, рыщут по Москве в поисках грантов на свои кросс-культурные проектики. Мой проект чисто западный, в нем нет ни цента российских денег. Я теперь занимаюсь пингвинами.
— Фильмы, что ли, снимаешь про них? — кисло поинтересовался Максим Т. Ермаков.
— Наш проект спасает вымирающие виды от загрязнений среды, — с живостью ответил Голиков. — Слышал про пингвинов Гумбольдта? Живут в Южной Америке, всего осталось десять тысяч пар. Антарктический императорский пингвин тоже, по прогнозам, скоро попадет в Красную книгу. В результате исследований выяснилось, что у пингвинов от загрязнений слипаются перья. Сейчас волонтеры во всем мире шьют для пингвинов специальные комбинезоны из экологических материалов, выкройки и список материалов есть на нашем сайте. Моя работа получать эту одежду, сертифицировать и отправлять грузы в Антарктиду и на острова Пуниуил.
— А как их надевать на пингвинов, эти комбинезоны? — удивился Максим Т. Ермаков. — И вообще, им-то нравится жить в вашей одежде? Мы один раз на корпоративе надели на кота бумажный стаканчик с блестками, приклеили скотчем к ушам, чтобы не скинул сразу. Так этот кот кувыркался и колотил стаканом об пол, пока не содрал его вместе с шерстью. Сделал своим ушам эпиляцию. Может, и пингвины так же корчатся в ваших тряпках и пуще того мрут от ужаса? Не интересовался, нет?
— Это не моя чашка чая, этим занимаются специалисты, — пожал плечами Голиков. — Для меня этот проект очень вдохновляющий, потому что объединяет в деле доброй воли тысячи людей. Нам приходят почтовые отправления из Штатов, из всех стран Европы, из Японии, даже из Сингапура. И у нас, между прочим, самые высокие стандарты. Мы бракуем одежду за любое отклонение от образцов. Очень большая работа, а я тут, видишь, застрял. Приехал забрать вещи, а занимаюсь целую неделю не пойми чем. Кстати, — тут Голиков, завалившись набок, вытащил из заднего кармана грубых просторных штанов измятые распечатки. — Вот тут у меня наша с тобой взаимная кредитная история. Я посчитал, ты мне должен восемнадцать тысяч рублей. Но ты все проверь, вдруг я чего забыл. А я пока гляну у тебя свою почту, не возражаешь?
Не дожидаясь ответа, Голиков плюхнулся в поехавшее под ним компьютерное кресло и полез в Интернет, так что на мониторе замелькало, будто в окне скоростного поезда. Максим Т. Ермаков озадаченно смотрел в листки, обмятые по форме глыбистой голиковской задницы. Восемь мохито, коньяк — кто и когда это пил? Пятьсот баксов за разбитое зеркало в клубе “Горох”. Да, вроде, было, били, Максим Т. Ермаков вспомнил, как в лучах прожекторов брызнули искристые осколки, вроде как мощно коротнуло электричество — но сам он в это время сидел у бара и пропускал через себя алкоголь, с головой как хлопушка. Двум телкам по двести пятьдесят — возможно. Так, а это что? Ресторан “Донжон” — сроду там не бывал. Впрочем, из того столбца, где значились платежи самого Максима Т. Ермакова и, стало быть, долги Голикова, тоже мало что удавалось вспомнить. Жизнь как сон.
Голиков тем временем увлеченно возил мышью по столу, будто пацан игрушечной машинкой, и бормотал себе под нос по-немецки. Сейчас отдать бабки, и с этим человеком, на которого, оказывается, Максим Т. Ермаков все это время возлагал тайную надежду, порвется всякая связь.
— Долларами возьмешь? — спросил он упавшим голосом, понимая, что взаимная кредитная история, как всякий сон, не поддается проверке.
— Гут! Даже лучше!
Максим Т. Ермаков, вздыхая и загораживаясь от Голикова спиной, полез в тайник. В пачке денег, не тронутой социальными прогнозистами, доллары по краю взялись засохшей влагой и пожухли, как осенние листья. В московский уличный обменник уже не понесешь. Но европеец Голиков безо всяких возражений принял шесть стодолларовых бумажек и засунул их в оттопыренный нагрудный карман.
— Гут, — повторил он удовлетворенно и, с силой хлопнув себя по круглым коленям, встал. У него уже было целеустремленное лицо путешественника, которому только заскочить за багажом, и в аэропорт.
— Обедать будете?
Максим Т. Ермаков от неожиданности вздрогнул. Старательный Витя, в фартуке жизнерадостной расцветки, улыбался из задымленной кухни, его напитанные гелем коричневые волосы подтаяли от кухонного жара, точно шоколадные. Голиков осторожно полуулыбнулся и на всякий случай сделал полшага назад.
— Этот человек, он правда из ФСБ? — спросил он внезапным фальцетом.
— А то! — воскликнул Максим Т. Ермаков, широким жестом указывая на раскрасневшегося социального прогнозиста. — Витя, у тебя какое звание в твоем спецкомитете?
— Старший лейтенант! — бодро отрапортовал Витя. — Так я хочу сказать, обед готов. Котлеты с картошкой и соленым огурцом. Правда, у меня сегодня пригорело немного, вот, — и он смущенно предъявил тарелку с чем-то жирным и черным, похожим на ломти горячего асфальта.
— Спасибо, я сыт, — сдавленно проговорил побледневший Голиков. — Я, пожалуй, пойду.
— Нет, постой! — Максим Т. Ермаков преградил Голикову путь и увидел, что личное пространство европейца опять напряглось. — Так говоришь, неинтересно тебе? А ты ведь боишься моих спецкомитетчиков. Вон, коленки подогнулись и ручки задрожали. Правильно я говорю?
— Я просто не хочу проблем, — фальцетом ответил Голиков, перетаптываясь в попытке проскочить в коридор.
— А вот у меня проблем полно! — Максим Т. Ермаков даже притопнул ногой в шепелявом шлепанце. — Я весь в проблемах! Но я-то не боюсь никакого ФСБ. Смотри, какие они у меня дрессированные! Ручные! Ты видел когда-нибудь такое? Бегают мне за продуктами! И лечат, и готовят, и обеды подают! Что, старший лейтенант, подашь мне свои горелые котлеты в постель?
— Ах ты падла, — огорченно произнес старательный Витя.
Растерянными водянистыми глазами он пошарил по кухне, ногой пододвинул к себе мусорное ведро и свалил туда всю гору горячих котлет. Когда он вновь посмотрел на Максима Т. Ермакова, глаза его были уже не растеряны и не водянисты. Это был какой-то совершенно незнакомый человек, нехорошо сощуренный.
— Ви-ить! Витек! Чего там у тебя? — раздался из кухонного чада недовольный голос девушки Кати, оказывается, все время там сидевшей.
— Заткнись, — бросил через плечо неузнаваемый Витя, с видом человека, совершающего самоубийство.
На кухне все затихло, так затихло, что сделалось слышно, как сопит под струей воды остывающая сковородка. Катя затаилась. Внезапно та самая рука в железных часах, что кормила Максима Т. Ермакова с ложки, сгребла у него на горле ворот халата, и Максим Т. Ермаков почувствовал себя завязанным в узел. Он задыхался и терял тапки. Неузнаваемый Витя близко рассматривал его ходившими туда-сюда, как маятники, пристальными глазами, будто видел впервые.
— Что же ты, падла, за человек такой, — проговорил, густо дыша, социальный прогнозист. — Что же ты так себя жалеешь? Для чего бережешь? Сашка Новосельцев из-за тебя погиб. Закрыл тебя от пули. Ну, останешься ты жить дальше, и что? Квартиру купишь? Новую машину? Так квартиры и машины и без тебя существуют. Не ты сделал, не ты построил. Сам-то ты что собой представляешь? Что за великая ценность? Выхаживаем тебя, и обеды подаем, как ты правильно сказал. Все надеемся на тебя, думаем, должна ведь совесть проснуться. Должно проснуться что-то человеческое. Думаешь, мы, военнослужащие, — пешки? Без человеческого в военнослужащем ни один приказ командования не сработает. Все на человеческом построено. А ты что, совсем пустой? Ну скажи — совсем?
Тут неузнаваемый Витя так встряхнул Максима Т. Ермакова, что тот ощутил весь свой позвоночник, будто колодезную цепь, с которой сорвалось ведро. Сбоку слышалась возня: это ошарашенный Голиков, никак не могущий проскочить на волю мимо чужого конфликта, метался в своем личном пространстве, точно мышь в литровой банке.
— А котлетки придется заново пожарить, — хрипло выдавил Максим Т. Ермаков, улыбаясь в лицо спецкомитетчику, с пузырями слюны на зубах. “Дай, дай ему в морду”, — послышался над ухом надтреснутый голос деды Валеры, и близко напахнуло земляной холодной сыростью, сладковатым духом черных корней. “Вот не лежится тебе, деда, спокойно”, — мысленно ответил Максим Т. Ермаков, а в следующую секунду щека его размазалась по кости, закрыв левый глаз, и зубы поплыли в чем-то соленом, быстро набухавшем.
— Это не от спецкомитета, это от меня лично, — с достоинством проговорил неузнаваемый Витя, вытирая кулак о жизнерадостный фартук.
— Ну, я пошел, пожалуй, — послышался далекий голос Голикова, точно он был уже у себя в Европе.
— Смылся, — прокомментировал социальный прогнозист. — Ладно, не падай в обморок, не изображай, что сильно больно. Я левша, — счел нужным добавить старательный Витя, прежде чем заструиться, дать в воздухе красивую складку и исчезнуть.
…Вот и пора на службу. Будто на другую планету. Брюки висят, как мешок, если бы не старые подтяжки, свалились бы на пол. В пиджак, дополнительно к Максиму Т. Ермакову, можно поместить бочку. Странное ощущение собственной костлявости, шаткого скелета внутри. Синяк, щедро поставленный старательным Витей, еще не рассосался, подбитый глаз в лиловых и радужных морщинах напоминает бабочкино крыло. Хорош, нечего сказать.
Конец сентября, деревья сквозят, ветер тащит понизу их облетевшие листья, царапающие асфальт сухими коготками. Перед офисом ни одного демонстранта, от бивака протестующих остались горы тарных ящиков с ядовитыми пятнами от гнилых овощей да войлочные прямоугольники на газонах там, где стояли палатки.
В офисе произошли перемены. Ика рванула на повышение, на ее месте вдруг оказался человек, всегда работавший на конкурентов, тощий, желчный интриган, с большим количеством поперечных морщин на облысевшем лбу и длинным клейким ртом, становившимся, когда он изображал улыбку, вдвое длинней. На первом совещании у нового шефа Максиму Т. Ермакову не дали сказать ни слова; его шоколадными делами давно занималась пришедшая с новым шефом чужая команда. Мельком Максим Т. Ермаков видел в секретарском предбаннике Маленькую Люсю — вернее, ее очень гладко и туго причесанный затылок и бескровные ручки, будто обклеенные папиросной бумагой. Он сам удивился, как разволновала его эта мимолетная встреча. Почему-то он не мог заставить себя спросить у знакомого офисного люда, как дела у Люсиного пацана, не было ли похорон.
И то сказать — знакомые, свои были теперь сильно разбавлены пришлыми, самоуверенными и горластыми, ходившими по большей части в пухлых бородах самых разных цветов. Казалось, новый шеф не имеет понятия, что теперь делать с незнакомым, возвращенным с депозита сотрудником. После неприятной, какой-то сосущей паузы-пустоты Максиму Т. Ермакову кинули тощий проектик, продвижение линейки отечественных кремов, в производство которого западный партнер, жадный до сегментов рынка, счел нужным вложиться. Промобюджета, выделение которого, собственно, было еще под вопросом, едва хватало на разработку пристойного фирменного стиля, на иную промоактивность не предусматривалось ни копейки — словом, проект был чистое убийство исполнителя, и Максим Т. Ермаков прекрасно это понимал.
Социальные прогнозисты продолжали его пасти. Из квартиры они убрались, но по-прежнему занимали позицию в подъезде и сопровождали по городу на своих затрапезных фургонах, покрытых замшевой грязью и лживыми надписями типа “Везу диван”. Без поддержки народа с большими плакатами и игрушечными пистолетами спецкомитетчики выглядели потерянными и одинокими. Старательный Витя, позвонив вечером в дверь, вручил Максиму Т. Ермакову документ, заношенный в кармане до состояния тряпки; документ за подписью, похожей на кардиограмму с картиной сердечного приступа, и за едкой фээсбэшной печатью извещал, что мотоцикл марки “Ямаха”, принадлежащий гр. Ермакову М.Т., взят на ответственное хранение и находится в спецгараже по адресу такому-то, откуда владелец может его получить по предоставлении длинного перечня бумаг, включая справку из психоневрологического диспансера.
Деда Валера больше не являлся из стены, только снился пару раз: сидел на своей заросшей бурьяном могиле и ел крутое яйцо, макая его в насыпанную прямо на землю мокрую соль. “Мы живем в такое время, когда все обессмысливается: любовь, богатство, достоинство, патриотизм”, — говорил ему Максим Т. Ермаков, присаживаясь рядом на корточки. “Эх, Максимка, может, мало я тебя порол, больше надо было пороть и чаще”, — отвечал со вздохом покойный старик и стряхивал раскрошенный желток с гнилого пиджака.
Тем временем мир не стоял на месте. Мир, казалось, летел в тартарары. На курортные райские острова, где отдыхали сотни россиян, обрушилось цунами невиданной силы; заснятое на любительское видео, оно производило впечатление катастрофы века. Сперва океан изменил свой цвет и опух, как синяк; затем горизонт поднялся сверкающим гребнем, и уже буквально в другую секунду белесая водная масса, точно бульдозером двигали комковатую, серую массу весеннего снега, обрушилась на пляж с кишащими людскими фигурками, на вспетушившиеся пальмы, на домики-коробки. На Кавказе шла очередная война, танки колыхались в пыльном и огненном мареве, ракеты чертили по голубизне белые инверсионные следы и, будто нитки в иголки, входили в перегруженные вертолеты с беженцами. На Камчатке проснулись вулканы и, полыхая, как индустриальные гиганты первых пятилеток, в одну ночь засыпали жирным горячим пеплом несколько поселков. И наконец, в один прекрасный день рухнули цены на нефть. Вроде бы ничего в одночасье не изменилось вокруг, но странная, восковая бледность легла на лица людей. Внезапно увяли, обтрепались товары в витринах: их больше не наполняло человеческое вожделение, не оживляли мечты о том, как все это будет потребляться и носиться — и оказалось, что они всего лишь тряпки, пропитанные краской, всего лишь дерево, железо, углерод. Страшно сказать — сами деньги пожухли, не только рубли, но доллары и евро тоже, у кого они были. По офису ползали слухи о грядущих сокращениях, снижениях зарплат.
Неожиданно, под конец рабочего дня, позвонил Кравцов Сергей Евгеньевич собственной персоной.
— Как драгоценное здоровье? — осведомился он развязно, чего раньше себе не позволял.
— Чего надо? — сразу перешел к делу Максим Т. Ермаков.
— Телевизор, Интернет смотрите? Тенденции улавливаете? — Кравцов Сергей Евгеньевич был явно на взводе, а может, даже и пьян. — Совесть совсем не болит?
— Совсем не болит, — чистосердечно подтвердил Максим Т. Ермаков. — Опять у нас старый разговор. Хотите, сами стреляйтесь, а я не буду. Хоть всей конторой в моем подъезде ночуйте, хоть изойдите на говно. И смысла жизни искать не собираюсь, и доказывать никому ничего не намерен. Мне больше нравится быть живым, чем мертвым, вот и все. Лично мне этого достаточно. Пистолетик можете забрать, ваша вещь. Мне, как и вам, чужого не надо.
— Да понимаю я, понимаю вашу позицию, — раздраженно проговорил государственный урод в телефоне. — Человеку, если он не облечен деньгами, властью, почти невозможно поверить, будто от него так много зависит. Этого нельзя ощутить. В воздухе не пощупать. Ох уж мне эта невинность маленького человека! Он никому ничего не должен, ему все должны. Лечите его, учите, а он никогда ни в чем не виноват. Мерзость, мерзость! Основная мерзость наших дней!
Тут Максим Т. Ермаков не поверил своим ушам, потому что в голосе главного головастика зазвучали почти настоящие, едкие слезы. Пожалуй, этими слезами можно было бы капать, с целью взлома, в скважины самых могучих сейфовых замков.
— Вот, предположим, российский мужик, — доверительно произнес социальный прогнозист, и стало слышно, как всхлипнула у него в руке большая стеклянная емкость. — Живет в Рязани, в Казани, в Тмутаракани. Он по-настоящему вкалывал десять—двенадцать часов за всю свою жизнь. А больше не желает. Жрет, пьет, где-то перекладывает с места на место бумажки или железки, ругает власть, завидует деверю-менту, который взятки берет. У себя в загаженной хрущевке не то что ремонт — штаны ленится повесить в шкаф. Баба его, хоть и моет посуду, но про героев сериала ей интересней, чем про живых людей. Она, быть может, училась в школе на четверки, но так с тех пор деградировала, что сама себя бы не узнала. Но они, такие, ни в чем не виноваты! Им не создали условий! Их, видите ли, обманули с приватизацией и продали бизнесменам родной заводской пансионат! А из-под себя убрать, вокруг себя порядок навести — на это специальные условия нужны? Не работают, книг не читают вообще никаких, по телевизору смотрят только говно — и они невинны? С них никакого спроса?! Так, Максим Терентьевич, или нет?
Максим Т. Ермаков промолчал. И опять на том конце связи жалостно булькнула бутылка, содержимое ее нежно зашипело, сливаясь в стакан. “Минералка с газом! — сообразил Максим Т. Ермаков. — Ну, Кравцов Сергей Евгеньевич, ну артист!” Тем не менее, Максим Т. Ермаков признался себе, что картина, обрисованная социальным прогнозистом, в целом верна.
— Мой народ меня подводит, — произнес социальный прогнозист с достоевским надрывчиком и тугими глотками опорожнил невидимый стакан. — Народ виноват. Только доказать ему этого нельзя. В начале перестройки пробовали, обломались, перешли на концепцию виновности властей. А на Западе что, лучше? Там у обывателя замылены мозги почище, чем у нас при совке. Ничего не желают знать, кроме подтверждения своих комфортных штампов. Свобода, свобода! Никакой свободы нет без свободомыслия, без умения думать собственной головой! Нигде нет! И вообще свобода штука некомфортная, пора бы это усвоить дорогому Индивиду Обыкновенному!
— Ой, ой! Вашему ли ведомству вещать о свободе, — иронически прокомментировал Максим Т. Ермаков.
— Вы, Максим Терентьевич, тоже мыслите дешевыми штампами, тридцать седьмой год и все такое, — нагло парировал социальный прогнозист. — Свобода суть материал, с которым мы работаем. С позиции наших исследований, свобода — часть биохимии живых существ под названием причинно-следственные связи. Узор их роста чрезвычайно странен для человеческого взгляда. Осознаваемые нами иерархии — вовсе не несущие конструкции для этих многомерных вьюнков, это всего лишь решетка мутного окна, в которое мы на них смотрим. Причинно-следственные связи могут зацепиться, как вьюнок, равно за олигарха и за дворника. Вас они уже оплели колтуном, потому что не могут двигаться дальше и оборачиваются вокруг препятствия снова и снова. Понятно, что вы их на себе не чувствуете. Вам кажется, будто злые дядьки с удостоверениями все вам врут, пистолет зачем-то подсунули…
— Вот уж не надейтесь, что я поэтому вас посылаю подальше! — перебил Максим Т. Ермаков разговорившегося и, возможно, все-таки пьяного социального прогнозиста. — Думаете, стоит меня убедить, и я стану сотрудничать? Да знаю я, что вы не врете. Знаю. Мне это приходит в голову. Вы должны понимать, в каком смысле. Приходит. Заплывает, то есть, само…
— Ну, ну, расскажите, — подбодрил Максима Т. Ермакова вдруг ставший ласковым и внимательным государственный головастик.
Максим Т. Ермаков осекся. Он вдруг осознал, что зашел слишком далеко. Нет, прав деда Валера, надо срочно жениться.
“Так чего же я жду?” — спросил сам себя Максим Т. Ермаков.
Телефон он просто сунул в карман, нажав на отбой. В глухих от ковролинов офисных коридорах было пусто и душно, основная масса сотрудников уже успела вырваться на волю, немногие запоздавшие томились в ожидании лифтов, в сухом и пыльном солнечном луче, делавшем человеческие фигуры похожими на мутные стеклянные бутылки. Максим Т. Ермаков живо ссыпался по лестнице на два этажа. Он решил, что если пацан еще не умер, то Маленькая Люся уже убежала в больницу, а если с пацаном все, то вряд ли она торопится домой.
Маленькая Люся обнаружилась в секретарском предбаннике: утлая фигурка, одно плечо выше другого, лопатки торчат из спины, будто черепки разбитого горшка. Она поливала какое-то подгнившее растение цвета вареной капусты, все лила и лила из стакана дрожащую струйку, не обращая внимания на то, что вода в цветке уже надулась и течет на подоконник. Другие растения в предбаннике тоже имели вареный капустный оттенок. “Ну чего я так волнуюсь? — спросил себя Максим Т. Ермаков, у которого в голове стало как в облаке. — Да так да, нет, значит, нет”.
— Максик? — Маленькая Люся обернулась, продолжая лить дрожащую водицу себе на юбку.
Выглядела она на удивление неплохо. Косметика наложена аккуратно, плотно, скулы нарумянены так, что похожи на новогодние лампочки. Максим Т. Ермаков подумал, что примерно в такой стилистике гримируют покойников в морге. И одета Люся была в новые вещи, атласная блузка в мелкий, как болячки, бордовый цветочек хранила помятости магазинной укладки. Вот никто, ни один нормальный мужик, не бросил бы на это трагическое пугало заинтересованного взгляда. А Максим Т. Ермаков, будто долбаный сексуальный маньяк, пожирал глазами просвет между двумя гранеными пуговками, где дышала крошечная родинка.
— Привет, Люсь, я мимо шел, смотрю, ты еще у себя, — соврал он, хотя обоим было известно, что мимо предбанника по пути из офиса Максим Т. Ермаков идти никак не мог. — Как я вышел на работу, мы еще не говорили толком. Как дела, Люсь?..
Маленькая Люся не ответила. Она медленно отвернулась к окну, за которым гигантские мутные хрустали соседних офисных центров начинали потихоньку наполняться электричеством и чистое небо ясных осенних сумерек было совершенно ледяное.
— Как Артем? — спросил Максим Т. Ермаков перехваченным голосом, хотя и без вопроса все было ясно.
Снова молчание. Максим Т. Ермаков глубоко вздохнул и оскалился. Было что-то невыносимое, невозможное в том, как Маленькая Люся, сгорбившись, водила по подоконнику пальцем. За окном шустрые машинки, поводя электрическими усами, разбегались с автостоянки, в предбаннике сгущались сумерки, в сумерках становились видны белые предметы, и все белое казалось намыленным.
— Ты думаешь, что с Артемом вышло так из-за меня, — произнес Максим Т. Ермаков, со скрипом вкручивая кулак в ладонь. — Думаешь, не можешь не думать. Если бы я тогда застрелился… Но не факт. Мы, может, и не были с ним связаны, понимаешь меня? И я тебе честно скажу: не застрелился и не собираюсь. Но я не знаю, что теперь сделать для тебя, Люсь… Вот все, что хочешь! — Тут Максим Т. Ермаков набрал в грудь воздуха по самый подбородок и выпалил: — Вот хочешь, женюсь на тебе!
Маленькая Люся вздрогнула. “Ладно, сейчас обернется, посмотрю ей в глаза”, — скомандовал сам себе Максим Т. Ермаков и посмотрел. Глаза у Маленькой Люси были точь-в-точь как у товарища Румянцевой: мягкого, пасмурного, серого цвета, какими бывают облака перед дождем.
— Хочу, — просто сказала Маленькая Люся и улыбнулась, дрожа всем крошечным личиком, точно отражение в воде.
Они поехали к Люсе немедленно. Максим Т. Ермаков вел “Тойоту” словно в перевернутом пространстве, в странном зазеркалье, где все приближалось и одновременно удалялось, автомобили вокруг двигались так, будто дети тащили их на веревочках, и гудели Максиму Т. Ермакову, когда тот перестраивался из одного дерганого ряда в другой, такой же. Не иначе как покровительство свыше уберегло их от ДТП. По дороге они растеряли всех социальных прогнозистов, следовавших на двух, не то на трех, похожих на старую мебель, советских автомобилях: не сумев подстроиться под новый стиль вождения Максима Т. Ермакова, спецкомитетчики застряли в пробках. Да и кто бы сумел? Надо было быть полным психом, чтобы повторить передвижения “Тойоты”, скакавшей в транспортном потоке, точно шашка, устремившаяся в дамки.
Путь их, как ни странно, лежал на Малую Дмитровку. Они проехали глубокую арку, еле освещаемую лампочкой в железной птичьей клетке, и оказались в старом дворе, где деревья, в коре, как слоновья шкура, достигали черными ветвями верхних этажей. Подъезд поразил Максима Т. Ермакова своей громадной гулкостью, каким-то пустым постаментом в нише, на котором помещалась банка с рыжей водицей и размокшими окурками, — а двустворчатая дверь квартиры, которую Маленькая Люся отпирала дребезжащими ключиками, была в два человеческих роста. Первое, что почувствовал Максим Т. Ермаков, оказавшись в громадном, темными картинами увешанном коридоре, был резкий запах лекарства. В следующую минуту Люся уронила на пол сумку и ключи и прильнула к нему, так что он ощутил сквозь блузку и глуповатый чепчик бюстгальтера ее тугое маленькое сердце, бившееся на два такта, и снова на два такта, так что в этом шумном биении не оставалось ни секунды что-нибудь сказать.
Это была очень длинная ночь, какими всегда бывают первые ночи любовников. Иногда они оба погружались в недолгую дрему, и тогда молекулы, составлявшие их опустошенные тела, роем поднимались в воздух, будто бесчисленные белесые мошки. Социальные прогнозисты в припаркованном у мусорных баков, чем-то родном этим зеленым бакам, зеленом “Москвиче” видели в окне поднадзорной квартиры что-то вроде школьного опыта по химии: посвечивание, волокнистые дымы, заполняющие, будто свернутая вата, некий округлый объем, похожий на колбу. Был момент, когда Максим Т. Ермаков очнулся рядом со спящей Люсей, скомкавшей на грудке влажную простыню, и увидел, что тело ее словно бы густо напудрено, и частицы пудры витают в воздухе. Еще он запомнил в изголовье дивана, на покоробленной бумажке, стакан с остатками чая, с куском разбухшего рыжего лимона; в креслах, на полу — горы клочковатых плюшевых игрушек, таких громадных, что они относились, скорее, к мягкой мебели, загромождавшей комнату. Два, а может, и все четыре раза любовники сонно шлепали в душ. В длинном узком помещении эмалированная ванна, по металлоемкости равная, пожалуй, небольшому броневику, усиливала звук воды до гула горного потока, а на сушке у голого черного окна висели давно пересохшие детские вещи, ставшие там настолько маленькими, что разве двухлетнему пришлись бы впору. Пожалуй, все, кроме этих сморщенных одежек, напоминавших рукавички, было в квартире преувеличенно большим, в полторы, а то и в две натуральные величины; когда посередине бесконечной ночи Люся, в поисках какого-то своего дамского крема, включила люстру, радужные отсветы ее подвижных хрусталей на высоченном потолке напомнили Максиму Т. Ермакову планетарий.
Утром они, само собой, опоздали на работу. Люся, боявшаяся нового шефа, как обыкновенно женщина боится крысу, бросилась в метро, а Максим Т. Ермаков не спеша, в полном телесном блаженстве, повальяжничал в пробках, по дороге купил букетище роз, тридцать пять штук, все белоснежного бального цвета, неприлично дорогих. Нагло, ни на кого не глядя, он первым делом поволок розы в предбанник. По пути от него шарахались отвыкшие от любого цветения запуганные сотрудники. Люся, сосредоточенно набивавшая на компьютере очередную хрень для шефа, была и та, и не та, что вчера: пальцы ее гарцевали по клавиатуре, посверкивало колечко, волосы растрепались и стояли солнечным дымом над склоненной головой. Увидав Максима Т. Ермакова, тянувшего шею поверх букета, Люся присвистнула.
— Держи! — Максим Т. Ермаков свалил в Люсины протянутые руки тяжелые розы.
— Ничего себе! Куда же я их поставлю? — со счастливым ужасом проговорила Люся, заливаясь румянцем, блеклым, но живым.
В охапке у нее оказалась целая чаща мокрых стеблей, почти древесных в своей растительной мощи, слипшиеся пласты темно-зеленых листьев, шипы с водой. Действительно, в офисе трудно было вообразить себе сосуд, способный вместить такой букет и то, что Максим Т. Ермаков хотел этим букетом сказать.
— Максик, ты ведь можешь на мне и не жениться, — вдруг сказала Люся тихо и серьезно, глядя из чащи потемневшими серыми глазами, похожими на крупные капли дождя, упавшие в пыль.
— Нет, не могу, — убежденно ответил Максим Т. Ермаков. — Не буду раньше времени говорить про любовь, не знаю пока. Но, по всему, ты моя, а я, соответственно, твой. Мой дед прямо на тебя указал, а он, старый скелет, дурного не посоветует.
Вечером они вдвоем поехали на Просто-Наташину квартиру, собирать вещи. Социальные прогнозисты, дежурившие в подъезде и коротавшие время над какой-то мелкой механической игрушкой, расхлябанно ковылявшей по подоконнику, проводили Маленькую Люсю нехорошими взглядами исподлобья. Пожитков, в результате Просто-Наташиной опустошительной акции, набралось всего ничего; самой объемной оказалась развалившаяся на оба бока сумка из IKEA, где жили теперь сморщенные, старые вещи, привезенные из города-городка — но именно их Максим Т. Ермаков почему-то не захотел оставлять. Сборы были веселыми, Максим Т. Ермаков и Маленькая Люся объелись, подчищая содержимое кастрюль из мокрого холодильника, и бросили посуду в раковине. Никакой Просто Наташи больше не существовало. Максиму Т. Ермакову хотелось прыгать на одной ноге. Если в прошлый раз, перед побегом в неизвестность, он тяжело прощался с этими стенами, покидая их защиту, то теперь он будто оставлял постылый, не особо комфортабельный гостиничный номер, где почему-то засиделся в долгой командировке. Уже выруливая из Усова переулка, Максим Т. Ермаков сообразил, что забыл на диване смотанные клубком брендовые галстуки, и решил на них плюнуть. Ну, а когда они наконец добрались до вчерашнего громадного коридора, то вся поклажа моментально рухнула на пол, и о ней не вспоминали больше до самого утра.
Так началась жизнь Максима Т. Ермакова на новом месте и в новом качестве. Люсина солидная старая квартира оказалась именно такой, о какой он мечтал, отрезая от промобюджетов толстые ломти и напрягая риелторов. Четыре высоченные комнаты с остатками толсто забеленной, напоминающей сугробики, лепнины на далеких потолках, синие с потертым золотом обои, широкие тусклые окна, пропускающие наружный свет как бы сквозь слой собственных накопившихся изображений, собственной памяти, скрытой в толщине поцарапанных стекол. Массивная столетняя мебель, местами похожая на пемзу из-за работы жучков-древоточцев, соседствовала с уродливыми порождениями семидесятых, включая обитый синтетической рогожей раскладной диван, на котором Максим Т. Ермаков и Люся проводили свои бессонные ночи — не решаясь подступиться к сумрачной, под косым, как парус, пологом, кровати, что стояла в настоящей семейной спальне, лет двадцать как застеленная. На стенах квартиры, включая коридор, не оставалось свободного места от висевших рядами картин. Одни были три на четыре метра, как в музеях, покрытые нежнейшей сеткой трещин, с италийскими далями, словно написанными пломбиром и кремом-брюле, с академически долгоногими, напоминающими розовых дельфинов, женскими телами; другие маленькие, в глубоких золоченых рамах, будто в шкатулках, где полуобнаженные мифологические персонажи были величиной с мизинчик. В разных комнатах Максим Т. Ермаков насчитал пять неработающих телевизоров, чьи экраны, казалось, были забиты рыхлым талым снегом; работающего телевизора не нашлось ни одного. Квартира мечты была очень запущена: загрубевший паркет скрежетал под ногой, краны, замотанные полуистлевшими тряпицами, сочились и прыскали, похожие не на сантехнику, а на культи фантастических калек. Требовался евроремонт, и Максим Т. Ермаков с радостью готовился раскрыть кошелек и засучить рукава. Однако приступать к ремонту немедленно не представлялось возможным, потому что в квартире обитал маленький призрак.
Наряду с картинами, в квартире было много обрамленных фотографий, среди них половина детских. Принадлежность к старшим поколениям — и, скорее всего, к загробному миру — можно было распознать по неуклюжести парадных одежек, по качеству фотографических отпечатков, из которых самые старые напоминали смутные образы кофейной гущи. Тем не менее пяти-семилетние дедушки и внуки были почти на одно лицо: нежные, лопоухие, все как будто простуженные, верхняя губа надета на нижнюю тонким колпачком. Сходство было такое, что мальчики, жившие столетие назад, казались материальным предсказанием появления на свет своих потомков; может быть, поэтому, а может, из-за того, что все эти дети были уже по ту сторону черты, Максим Т. Ермаков долго не понимал, который из них Артем. Он не решался спрашивать у Маленькой Люси, никогда о сыне не говорившей, но подолгу, совершенно бесшумно, прибиравшейся в комнате, самой дальней по коридору. Однажды вечером, когда Маленькая Люся, подергав себя за отросшие волосы, убежала в парикмахерскую, Максим Т. Ермаков проник в святилище. Из черной рамки на столе глянул хмурый мальчишка, которому, по сравнительному впечатлению от снимков, сейчас должно было быть земных лет шестьдесят. Острая челка в форме воробьиного крылышка, глаза светлее лежащего под ними свинца, отчего кажутся стеклянными или ледяными. Мог бы вырасти топ-менеджером — или космонавтом.
— Привет, — сказал Максим Т. Ермаков маленькому призраку.
Тут же нога его попала на что-то угловатое, коробчатое, поехала, будто на ролике, в неожиданную сторону, и Максим Т. Ермаков едва не потерял равновесие. Из-под ноги выскочил и завалился набок, вращая пуговичными колесами, жестяной игрушечный грузовичок.
Максим Т. Ермаков огляделся. Детская деревянная кровать, застеленная наглухо чем-то серым, будто чемодан на козлах; на столе допотопный монитор-“телевизор”, пропыленный насквозь, и новенькая клавиатура — здесь, значит, мальчик Артем охотился на виртуального Максима Т. Ермакова. Интересно, было бы ему по приколу увидеть вживую классного плохиша? Теперь уже не узнать. На стенах немного морских пейзажей с грязно-розовыми парусами, окрашенными солнцем позапрошлого века, плюс детские рисунки: кораблики, украшенные гирляндами зубчатых флажков, треугольные, как елки, человечки, среди них одно существо с радужным цветком на подоле, подписано: “МАМА”. Вот, кстати, интересная мысль: сын Максима Т. Ермакова, когда родится — будет ли он повторением сборного семейного портрета или окажется иной, особенный? “Давай, рождайся, — мысленно обратился к Максим Т. Ермаков к своему будущему ребенку. — Я тебе компьютер куплю реально крутой, и мяч футбольный, и скейт, а потом мотоцикл. С тобой под мышкой государственные уроды уж точно не достанут меня”.
Через неделю подали заявление в ЗАГС. Это районное учреждение встретило жениха и невесту холодной казенной гулкостью, в которой Люсины каблучки цокали по искусственному сахарному мрамору на весь вестибюль. По коридорам здесь ходили крупные, парадные женщины-служащие, чьи высокие бюсты напоминали торговые прилавки с бижутерией; однако документы у жениха и невесты принял маленький будничный мужчина в неглаженой белой рубашке под черным, как копирка, пиджачком. Его совершенно лысая голова, цветом и формой похожая на репу, вызвала у Максима Т. Ермакова сильное подозрение, что это тоже социальный прогнозист. Однако мужчина с готовностью автомата, для того и предназначенного, принял от Максима Т. Ермакова небольшой конвертик с долларами — что придвинуло дату регистрации с начала декабря на конец октября.
За оставшиеся до свадьбы восемнадцать дней кое-что стряслось. В результате курьезного, почти невероятного стечения обстоятельств, включавших юную офисную практикантку, пытавшуюся тайно покурить в открытое окно, ее дешевую, без толку искрившую зажигалку, пыльный тюль на окне, внезапно под наплывом воздуха окутавший курильщицу и сразу вспыхнувший от чахлой сизой искры огненным коконом — на Мясницкой произошел пожар, какого не помнила Москва. Целые реки жирного огня текли из лопнувших окон к зарозовевшему ночному небу, в бывших витринах вповалку пылали и плавились манекены, тесно, буквально друг на дружке запаркованные автомобили вякали и улюлюкали на разные голоса, тут и там рвались бензобаки, метались в аду схематические человечки. Окружившие бедствие пожарные расчеты были почти бессильны. Сюжеты про страшный пожар шли во всех новостях, Максим Т. Ермаков смотрел то, что удавалось заснять репортерам, по новенькой плазме, а обернувшись к окну, видел на небе близкое зарево — пятно вроде тех, что проплывают под веками, если на них надавить.
Двенадцать погибших и триста пропавших без вести. Восемнадцать погибших. Двадцать четыре. Восемьдесят шесть.
— Максик, ты только не бери на свой счет, близко к сердцу не бери, ты не виноват, не виноват, — жалобно твердила Люся, мотавшаяся туда-сюда по комнате в перекошенном халатике. — Ты только не оставляй меня, — она с неожиданной силой обняла Максима Т. Ермакова сзади вместе с креслом, и тонкие руки ее стали будто железные крученые тросы.
— Не парься, Люсь, я что, идиот? — ответил Максим Т. Ермаков, расплываясь в самодовольной улыбке. В кольце стиснутых женских рук он ощутил себя в полной безопасности. Что и требовалось доказать.
Пока готовились к свадьбе, стали появляться знаки, говорившие о том, что Максим Т. Ермаков на правильном пути. Собственно, знак был всегда один и тот же, а именно деда Валера, казавший себя издалека, — но не было никаких сомнений, что это именно он. В квартиру на Дмитровке дед не приходил: Максим Т. Ермаков предполагал, что проникать сквозь эти стены ему мешают картины, чей красочный слой, содержавший, помимо материальных пигментов, токсичную примесь человеческого таланта, служат покойнику непреодолимым препятствием. Раз Максим Т. Ермаков видел деда на заправке: тот стоял около ларька со всякой пищевой и пивной дребеденью и медленно раскрывал, как цветок, подтаявшее эскимо, которое мог только пожирать веселыми искрами из глазниц, но не употребить внутрь. Еще деда Валера помаячил в свадебном салоне, когда Люся, ахая и ойкая, примеряла тонны пышных негнущихся платьев, из которых все до одного были ей велики; дед через головы продавщиц помахал Максиму Т. Ермакову усохшей, словно в жухлую перчатку затянутой пятерней и тихо уплыл за манекен.
Свадьба получилась небольшая и скрытная. В свидетели были приглашены риелтор Гоша-Чердак и его бойкая подруга, с раскосыми зелеными глазенками и прической в виде лисьей шапки, — а больше никого не нашлось. Максим Т. Ермаков нанял лимузин, обтекаемый, белый, со многими окошками-иллюминаторами, похожий на небольшой самолет без крыльев; впритык к лимузину до самого ЗАГСа тащилась, громыхая, чумазая фура с рукастым социальным прогнозистом за баранкой, неизвестно чем нагруженная. Люся, в целой груде шелка и кружев, в смешной фате с блестками, была очень хорошенькая, растерянная и смущенная; другие невесты по сравнению с ней казались Максиму Т. Ермакову снежными бабами. Социальные прогнозисты, принаряженные, как женихи, контролировали периметр вестибюля, где ожидали своей судьбы окруженные родственниками черно-белые пары. Наконец, и для Максима Т. Ермакова с Маленькой Люсей грянул из распахнувшихся лакированных дверей марш Мендельсона. Дама-регистраторша, туго затянутая в белый костюм и словно поставленная показать, какими станут все невесты лет через тридцать, была голосиста и торжественна; обручальные кольца от Tiffany дребезжали на блюдечке, на котором их подали, и Люсин безымянный, когда Максим Т. Ермаков окружал и обнимал его золотым ободком, был прозрачен, как пробирка с кровью. И что самое интересное — деда Валера тоже явился на свадьбу. Он тихонько возник, проступил, будто темная влага на ткани, на полосе неяркого солнечного света из окна, и украдкой встал за спинами свидетелей. На этот раз он был одет в свой лучший за жизнь полосатый костюм и держал перед собой длинный, сорный букет полевых колокольчиков, неизвестно откуда взявшийся в преддверии зимы. После, в ресторане, эти дедовы цветы, обмякшие и смокшие, стремительно увядающие в жестком воздухе реальности, обнаружились в охапке букетов, которые Люся сложила на подоконнике — но она решительно не помнила, кто их подарил.
В офисе долго не знали о скромном торжестве. Люся стеснялась объявлять, и Максим Т. Ермаков ее понимал, потому что сотрудники, как он догадывался, совсем недавно собирали Артему на похоронный венок. Люся даже не хотела подъезжать к офису с мужем на машине, утром бежала в метро, и Максим Т. Ермаков, чтобы это прекратить, тоже стал спускаться с ней в подземку. В метро он не был несколько месяцев, и внутри ему очень не понравилось. Все до странности потускнело. Тонны тяжелого сырого воздуха, прошедшего через тысячи легких, казалось, содержали темные частицы человеческих душ, и ощущение, будто подземку натягивает, как перчатку, многопалая бесплотная рука, сделалось сильней.
Несколько раз в метро помаячил дед. Обычно, когда вагон с Люсей и Максимом Т. Ермаковым трогался, деда Валера стоял на платформе, его могильные лохмотья рвались от поднятого поездом воющего вихря, и, как бы скоро его ни проносило мимо окна, Максим Т. Ермаков успевал разглядеть, что серая кожаная маска на черепе покойника выражает тревогу и грусть. Однажды деда Валера тоже, будто костяной кузнечик, запрыгнул в вагон и стал протискиваться, складываясь на манер парусинового стула, между стесненными пассажирами. Он явно стремился привлечь внимание Максима Т. Ермакова и палкой показывал ему на женские черные сумки, мешковатые, с большими поцарапанными пряжками — но, поскольку такие были в вагоне у каждой второй, Максим Т. Ермаков не понял, что именно дед пытался ему сообщить. Не на шутку напуганный, он уговорил Маленькую Люсю не спускаться больше в подземку. В “Тойоте” было совсем другое дело. Выезжали, конечно, на час раньше, сонные, накачанные кофеином, — но в машине было тепло, тихо бормотало радио, и струи зимнего дождя на стеклах, подсвеченные уличным электричеством, были символом счастья, будто елочная мишура.
По выходным, вместо культур-мультура, они полюбили ходить по магазинам. Сперва Максим Т. Ермаков опасался соваться в шопы, ожидая, что продавщицы в зале завизжат, а дюжие охранники прямо на глазах у Люси выкинут его на улицу, в полужидкий снег. Но ничего такого не происходило, и Максим Т. Ермаков с гордым чувством хозяина жизни катил перед собой дребезжащую тележку с покупками, с интересом представляя, как он будет через некоторое время вот так же катить коляску с лупоглазым упитанным младенцем. Оказалось, что Люся, обладательница квартиры стоимостью под два миллиона долларов, ни разу не пробовала ни манго, ни авокадо, ни даже копченого осетра. Через Люсю, через ее благоговение перед всей этой роскошью из рядовых супермаркетов, Максим Т. Ермаков заново полюбил еду. По вечерам они устраивали дома настоящие обжираловки, оргии пищи: жарили до янтарного жира громадные свиные отбивные, кромсали колбасы и балыки, хватали вперемешку сладкое, кислое, соленое, облизывали растопыренные пальцы, все десять разного вкуса. На кухонном столе у них было как на палитре вдохновенного живописца — намазано, грязно, пестро. Несмотря на ужасающее количество килокалорий, поглощаемых до двенадцати ночи, они не прибавляли в весе. Максим Т. Ермаков как вышел из болезни, так и остался полурастаявшим, кожа висела на нем, будто потеки стеарина на горящей свече.
Максиму Т. Ермакову из-за изменения размеров пришлось целиком переодеться. Теперь он уже не сильно интересовался брендами и ловил себя на равнодушии к люксу, ко всем этим нежным фактурам, золотым логотипам, фирменным принтам; зато Маленькая Люся с восторгом изучала мужской ассортимент и откапывала по бутикам то свитер, то костюм, без которого никак. Ехали за свитером, ехали за костюмом; отделение монументального, похожего на пузатую карету, платяного шкафа, которое Маленькая Люся отвела под мужское, было уже полностью забито, и, чтобы повесить обновку, приходилось теснить на две стороны грузную стену одежды.
Вдруг, несмотря на ураганный шопинг, в семье стало хватать денег. Максим Т. Ермаков осознал, что промобюджеты, на которых всегда висит лакомый жирок, теперь ему интересны лишь теоретически. Он продолжал кое-как заниматься своей убогой линейкой косметики, лишь бы провести часы до конца рабочего дня. Производители с Алтая, две худые желтоволосые женщины в сырых пуховиках, привезли и свалили ему на стол гору образцов, предлагая лично убедиться в качестве продукта — как будто это качество имеет для рекламы хоть какое-то значение. Максим Т. Ермаков сгреб образцы в пакет и отдал Люсе, вместе с инструкцией на двенадцати страницах слепого ксерокса. Против всяких ожиданий, снадобья подействовали волшебно, Люся засветилась, огорчавшие ее марлевые морщинки под глазами ушли совершенно. Увидав такую перспективу продукта, Максим Т. Ермаков неожиданно для самого себя загорелся энтузиазмом. Через две недели он подготовил презентацию, на которой было полно бородачей, сидевших вокруг стола, будто разные варианты скептического Карла Маркса, а во главе собрания новый шеф скреб на воспаленной шее редкую щетину и мелко помаргивал. Слоган “Только польза, ничего лишнего” позволял уложиться с дизайном в сущие гроши, а концепт “игры в бедность” привлекал к продукту тысячи обыкновенных теток, ни разу не повернувших головы в сторону люксового сегмента. По глубокой обиде в глазах бородачей, по тому, как барабанили их мохнатые пальцы по изрисованным бумагам, Максим Т. Ермаков понял, что победил, вывернулся, как кот, и встал на четыре лапы там, где, по плану коллег, должен был отбить себе кишки.
Социальные прогнозисты вели себя скромно и тихо. Почему-то они не смогли проникнуть в сухой и просторный Люсин подъезд и дежурили во дворе, в заливаемых серыми осадками тесных “Москвичах” и “Жигулях” — как всегда, по двое, таращась сквозь отжимаемое дворниками ветровое стекло и напоминая две фотографии на паспорт одного и того же человека. Бывало, что Максим Т. Ермаков по нескольку дней их не замечал. Разумеется, социальные прогнозисты по-прежнему присутствовали везде, конвоировали “Тойоту” на всем пути следования, тащились за молодоженами в магазины, щупали вслед за ними товары, причем устраивали новым, ни в чем не повинным шмоткам форменный обыск, с обследованием всех карманов и придирчивым изучением этикеток. Тем не менее, примелькавшиеся, они странным образом пропадали из глаз. То есть, если присмотреться, они, конечно, обнаруживались, но просто так Максим Т. Ермаков за целую неделю увидел только одного, купившего себе те самые вельветовые рыжие штаны, которые Максим Т. Ермаков мерил, но не стал брать.
Теперь Максим Т. Ермаков осторожно допускал, что сумасшедшая история, начавшаяся с ним почти год назад, может завершиться хеппи-эндом, как вот бывает в романах. Для полного хеппи-комплекта недоставало, однако же, еще одного события, но Максим Т. Ермаков надеялся, верил и очень старался каждую ночь. Он самолично закупил, вызвав ухмылки всей набитой народом аптеки, две картонные коробки тестов на беременность. Каждое утро он выдавал Маленькой Люсе дежурную полоску и, когда она запиралась в ванной, вдруг начинал нелепо волноваться, ловить прыгающую из рук посуду, смотреть на часы. Люся выскальзывала из ванной тихо, как рыбка, сразу увиливала куда-нибудь в сторону, ничего не говорила, но и без слов все было понятно. Все было хорошо, но в самом начале дня происходила маленькая авария, крошечная поломка отношений, и что-то между ними дребезжало, незакрепленное, пока вновь не наступала минута для Маленькой Люси где-то потерять халат по пути из душа на диван. Максим Т. Ермаков понимал, что прошло еще очень мало времени, еще и Новый год не наступил, и покойный Артемка, призрачный ребенок с ледяными глазками, еще сидит в своей тщательно убранной комнате, не пускает родиться брата или сестру.
Между тем, новогодние праздники приближались. Слякоть на улицах стала цветной и огнистой, в ключевых точках Москвы воздвиглись гигантские елки, напоминающие переодетые в шутовские наряды кремлевские башни. Маленькая Люся повеселела, затеяла генеральную уборку. Помогая ей, сражаясь с допотопным пылесосом, который то вообще не тянул, то присасывался намертво к старому блеклому ковру, Максим Т. Ермаков осознал, что эта квартира, куда он пришел жить навсегда, наполнена детством. Его родное жилье в городе-городке принадлежало к другому, что ли, типу, взрослому и даже стариковскому, и потому отдавало скукой; видимо, вырастить одного ребенка — самого Максима Т. Ермакова — жилью было недостаточно, чтобы стать полноценным домом семьи. Здесь же, в почтенных, на много слоев перекрашенных стенах, росло, играло, болело, сажало кляксы в школьные тетради по меньшей мере четыре поколения лопоухих и нежных детей, в основном пацанов. Их детство было повсюду: во время уборки попадалась под руки то фарфоровая чернилка-непроливашка, то полуразрушенная коробка с какой-то настольной игрой, то надписанный поседевшими от времени каракулями альбом-гербарий, где иссохшие листья и лепестки напоминали хрупкие стрекозиные крылья. Елочные игрушки, вынутые из глубоких, устеленных пышным перемятым серебром картонных коробов, тоже были разного возраста, с разбросом лет в сто или больше. Здесь было много облупленных зеркальных птичек на железных прищепках, много картонных белочек и козочек на серых, бог знает в каком году завязанных нитках, а самые старые игрушки были из шершавой крашеной ваты — клоуны и гномы, комковатые на ощупь, с приклеенными фарфоровыми личиками, похожими на разрисованные ноготки. Упругая свежая елка сопротивлялась, топырила колкие ветки, колыхалась со звоном — но все-таки против воли и против шерсти была наряжена, а под нее, в слюдянистый искусственный снег, Маленькая Люся насажала своего любимого плюшевого зверья.
— Слушай, а что у него внутри? — озадаченно спросил Максим Т. Ермаков, беря в руки громадного ветхого медведя, у которого задние лапы были как детские валенки.
— Как что? Героин, конечно! — расхохоталась Маленькая Люся, дурашливо отбирая медведя и пряча за спину.
Была она очень весела, вытащила на праздничный стол разномастную, со всякими лепными вычурами, антикварную посуду. Жадно наевшись раньше времени, они, с опасной, как заряженная пушка, бутылкой шампанского, ждали по телевизору боя часов. Вот отговорил на фоне Красной площади серьезный, с тяжелыми глазами литого стекла, бледный Президент, вот начался напряженный, с оттягом, отсчет курантов, Максим Т. Ермаков упустил стрельнувшую в стену шампанскую пробку, пышная струя залила шипучими хлопьями скатерть, салаты, Люсино платье, и наконец они чокнулись кое-как наполненными бокалами и поцеловались.
— Максик, все, есть! — проговорила, вырвавшись из поцелуя, как из проруби, Маленькая Люся.
— Есть, есть, с Новым годом тебя! — не понял поначалу Максим Т. Ермаков.
— Ма-аксик… — укоризненно протянула Маленькая Люся и опустила глаза на свой залитый шампанским живот.
Тут за Максима Т. Ермакова все выразили новогодние петарды, что принялись бабахать, и рваться, и свистеть, и туго рассыпать по небу цветной горох. Молодожены не стали дальше смотреть телевизор. В ту новогоднюю ночь они впервые перешли с дивана на большую семейную кровать, разобрали ее, слипшуюся слоями и тонко пахнувшую тленом, сняли, будто паутину, пролежавшее неизвестно сколько лет серое постельное белье. Кровать была могуча и горбата, будто живой медведь, несколько раз новички, обживающие ее, едва не скатились на пол.
Прошел январь, и будущее разворачивалось как ни в чем не бывало. Как Максим Т. Ермаков мысленно ни торопил процессы, живот у Люси почти не увеличивался, только изменил немного форму, будто под тонкой кожей чуть приоткрыла створку округлая раковина. На работе у Максима Т. Ермакова был полный завал и дурдом. После удачи с болотной сибирской косметикой на него навалили гору проектов, вернули весь его шоколад, и теперь он день-деньской мотался по продакшенам, успевшим поменять офисы, как и многие московские бизнесы, что появлялись в столичных зданиях и исчезали оттуда, будто шарики под стакашками наперсточника. По уик-эндам Максим Т. Ермаков теперь валялся перед телевизором, разрешая Люсе одной гулять по магазинам, оставляя ее до поры наедине с громадным выбором погремушек, булькающих неваляшек, кубиков, утят, котят — со всем этим разноцветным, пластиковым, легко моющимся эквивалентом реальности, который взрослые делают таким, потому что никто себя во младенчестве не помнит. Уходя из дома на прогулку, Люся звонила Максиму Т. Ермакову через каждые пятнадцать минут, и бывало, что они за выходные наговаривали по мобильнику всякой нежной чепухи на тысячу рублей.
Межу тем мир вокруг рвался на куски. Чего-чего, а землетрясений сроду не бывало на Москве — и, тем не менее, однажды ночью молодожены проснулись от нарастающего дребезга посуды и почувствовали себя словно на ручке огромной ложки, которая медленно перемешивает красное варево в самом чреве Земли. Стопы тарелок в буфете пробирало сверху донизу и снизу доверху, люстры качались, будто древесные кроны под ветром, шуршали на стенах картины, икали и били часы. Но не успели молодожены, кое-как одевшись, схватить деньги и документы, как все прекратилось, замерло, слегка скособочившись, словно мир занес ногу для следующего шага и застыл, прислушиваясь. Так все и было на самом деле — стояло, балансируя и едва не падая, на полушаге в будущее. От землетрясения у Максима Т. Ермакова осталось ощущение, какое иногда бывает при самом начале гриппа: будто через тело проходят, к небу от земли, слабые разряды электричества. Что хуже всего — Максим Т. Ермаков начал вдруг чувствовать людей. Через Люсю он внезапно понял, что другие люди тоже существуют. Чужие смерти пугали и раздражали его, как если бы в комнате, где он сидел, кто-то сильно хлопал в ладоши или вскрикивал, и не было никакой возможности выгнать подлеца. Смерть — хлопок, смерть — крик над самым ухом, а иногда это просто сыпалось, палило очередями, так что не удавалось толком ни почитать, ни посмотреть кино.
Как раз был выходной, по телевизору показывали фантастический сериал, достаточно идиотский, чтобы можно было совершенно отключиться от действительности.
— Максик, ты чего обленился совсем, пойдем, погуляешь со мной, — Маленькая Люся, уже одетая в розовый пуховик и больше, чем обычно, похожая в нем на беременную, загораживала Максиму Т. Ермакову экран и ползущий по нему звездолет.
Максим Т. Ермаков, зевая, глянул в окно. Там реальной действительности было гораздо больше, чем в перегретой комнате, и уж точно больше, чем в телевизоре: сеялся мелкий, будто железные опилки, противный снежок, припаркованные автомобили во дворе покрылись коркой, на обледенелой ветке хохлился, словно детская рука в варежке, сжатая в кулачок, промерзший воробей.
— И оно тебе надо, по такой погоде гулять, — сказал Максим Т. Ермаков Маленькой Люсе, провожая ее в прихожую. И даже не поцеловал на прощание.
Она еще позвонила раз пять или шесть: была в Охотном Ряду, выбирала Максиму Т. Ермакову новую рубашку из, казалось, бесконечного количества возможных: и в полоску, и в клетку, и в какой-то лапчатый рубчик, которого Максим Т. Ермаков даже не мог вообразить.
— Ты ведь у меня зеленого не носишь? — в который раз уточняла она деловитым голоском. — А может, тебе кремовую взять? Но у зеленой качество очень хорошее, мне она так нравится! Давай, я обе возьму.
— Люсь, ты уже купи что-нибудь, сама прими решение, — нетерпеливо отвечал Максим Т. Ермаков, у которого как раз инопланетяне, похожие своей анатомией на шотландцев с волынками, атаковали земную космическую станцию. — И приезжай домой, обедать пора!
Он еще какое-то время следил за космической бойней. Все-таки облизывал душу какой-то потусторонний холодок. Не выдержав, Максим Т. Ермаков потянулся к мобильнику, чтобы самому набрать припозднившуюся Люсю — и тут же мир тихо ахнул. Мир, подобно виртуальной голове Максима Т. Ермакова, хлопком выпустил какой-то дурной, перебродивший хмель, и только спустя длинные-длинные секунды стало понятно, что звук прикатился с Пушкинской площади, от станции метро.
После, когда оперативная группа прокуратуры Москвы расследовала взрыв, отдельные части мозаики сложились в рябоватую, плохо совпадающую краями, но все-таки связную картинку. Многие свидетели видели на станции “Театральная” немолодую грузную женщину в грязно-розовом пуховике поверх обвислого черного платья, в мусульманском платке на самые глаза. Женщина стояла на станции долго, ждала явно не поезда. В руках у нее была мешковатая черная сумка с пряжкой поддельного золота размером с консервную банку, в сумке проступало углами что-то вроде длинной коробки. И сама женщина казалась какой-то коробчатой, сложенной под пуховиком, будто печь, из больших кирпичей. Никто не обращал на нее особого внимания, а зря. Людям стоило посмотреть в глаза этой гостье столицы, блаженные и страшные, словно расплавленные на каком-то внутреннем огне. Но пассажиры метро бежали мимо, загружались тесными кучами в отбывающие составы и тем самым оставались в живых.
Наконец, гостья столицы дождалась. По лестнице от “Охотного Ряда” сбежала, поглаживая рукой перила и подошвами ступени, обыкновенная москвичка, ничем не примечательная, кроме отсвета счастья на узеньком личике, слепоты счастья, делавшей ее походку странной, похожей на зигзаги водомерки по глади пруда. На москвичке был точно такой же, как на гостье столицы, розовый пуховик, только чистенький и аккуратно застегнутый. Женщина в мусульманском платке подалась вперед, но не поздоровалась с москвичкой, а пропустила ее и пристроилась сзади, нависая, напирая животом из кирпичей, так что небольшое время казалось, будто мусульманка ведет москвичку по платформе, как вот артист водит по сцене большую, в собственный рост, марионетку. Между двумя розовыми пуховиками попытался влезть какой-то старик в неопрятных коричневых лохмотьях, вероятно, вагонный попрошайка, но гостья столицы так отодвинула прыткого деда, что тот полетел спиной на колонну и от удара буквально ссыпался внутрь своих отрепьев, едва успев схватить руками, будто мяч в баскетболе, свою костяную черепушку.
Подошел, гуднув и просияв, обреченный поезд в сторону Тверской. Гостья столицы впихнула замечтавшуюся москвичку в вагон, и тут же ей, одышливой, уступил сидячее место бледный студентик с приклеенной к носу растрепанной книжкой, которому оставалось жить ровно две минуты. Женщина плюхнулась и сразу принялась копаться в своей чудовищной сумке, пихая локтями соседей. Тем временем старик-оборванец, каким-то образом все-таки оказавшийся в вагоне, устроил целый блицспектакль: он завихлялся, заплясал и для пущего эффекта выпустил прямо из черепа что-то вроде белесого дыма, как выпускает споры лопнувший гриб-дождевик. Пассажиры, приняв все это за оригинальный трюк, стали совать старику в лохмотья тощие десятирублевки и не заметили в давке, что деньги сквозь артиста валятся на пол. Почти все пассажиры были уже живые мертвецы.
После специалисты-взрывотехники рассчитали, что если бы “кирпичи”, составлявшие примерно восемь килограммов в тротиловом эквиваленте, рванули в туннеле, то от всего злосчастного поезда остались бы скрученные вагонные остовы и горячие от пожара мясные лохмотья. Если бы даже кому-то из пассажиров удалось уцелеть, то спасатели не смогли бы пробиться к пострадавшим, потому что недавнее землетрясение пустило по своду только одну, зато чудовищную трещину, набухшую воспалением потревоженной почвы, и туннель от взрыва просто раскрошился бы, как ломаная вафля. Но так получилось, что придурошный старик все-таки привлек внимание смертницы. Она уставилась на него широко раскрытыми глазами, подернутыми пленкой, как на остывающем супе, и руки ее застыли в чреве сумки, не завершив движения. Так она потеряла драгоценные тридцать секунд, и состав успел почти целиком втянуться на “Тверскую”, где его ожидало прошедшее в окнах, будто манекены в витринах, большое скопление людей.
Москвичка в розовом пуховике, застревая пакетами, стала проталкиваться к выходу. Тут смертница очнулась. Все пассажиры заворотили головы на ее пронзительный, нечеловеческий визг, словно циркулярной пилой по железу. Женщина верещала, зажмурившись, показывая во рту изношенные коренные, похожие на золотые самородки, а тем временем руки ее, погруженные в сумку, дернулись, точно там, внутри, кто-то их укусил — и это было последним, что видели при жизни десятки людей. Взрыв был как всеобъемлющая фотовспышка, запечатлевшая их всех для вечности еще не мертвыми. Растрепанная книжонка, будто мудрая птица, припала, раскинув крылья, к лицу студента, чтобы он не смотрел, как на него летит ослепительной молнией вагонная штанга — а в следующую секунду студент уже не чувствовал ровно ничего.
По свидетельствам людей, бывших в это время на “Тверской”, от взрыва злосчастный вагон подпрыгнул и взбрыкнул, как лошадь. Из окон состава, точно вода из брандспойтов, брызнули битые стекла; сразу внутри развороченного вагона полыхнул пожар, и струи стекла, окрашенные огнем, превратились в кипяток. Отзвуки взрыва потонули в мощном, как оперный хор, человеческом крике. Электричество, трепеща, помертвело и померкло, изжелта-серый едкий дым наполнил станцию, панели-указатели светились в дыму, будто тусклые зеркала. Люди на какой-то миг застыли, а потом толпа, дочерна загустев у намертво вставших эскалаторов, устремилась на выход; слышался глухой рубчатый топот по металлическим ступеням, коллективное тяжелое дыхание и детский плач. Те, кто дышал сквозь шапки и шарфы, держались лучше, но у многих, одурманенных продуктами горения, было что-то вроде галлюцинаций. Так, очевидцы утверждали, будто видели на своде потолка человеческую фигуру, бегавшую там на четвереньках с проворством таракана: на существе ядовито тлели коричневые лохмотья, представлявшие собой остатки мужского костюма, и существо будто бы выкрикивало французские слова, от которых со стен сходила, будто змеиная шкура, мраморная облицовка. Так или иначе, люди спасались, не веря, что все уже произошло. И чем меньше народу оставалось на станции, тем виднее становился на полу ужасающий выброс, будто клякса чудовищной рвоты: стекла, рваное железо, что-то абсолютно белое, быстро намокающее кровью, мужская пухлая кисть в обручальном кольце, выпотрошенная сумка, гудящий и ерзающий мобильник, похожий на муху, которой оборвали крылья, — и среди всего этого десятки темнеющих кучами человеческих тел, из которых одно, в посеченном розовом пуховике, с трепещущей, как жабра, разорванной щекой, еще пыталось ползти.
Максим Т. Ермаков несколько раз нажал на Люсин номер, слыша в ответ одно и то же: “Абонент временно недоступен”. Некоторое время он еще пытался смотреть сериал, но экран телевизора сделался совершенно бессмысленным. Максим Т. Ермаков выглянул в окно: там, на фоне обморочно-мягких зимних облаков, плыл со стороны Пушкинской площади похожий на шерсть черного барана грубый курчавый дым. Бесполезно было обманывать себя: пространство вокруг стало нехорошим, тревожным, непригодным для жизни. Бормоча: “Ладно, блин, только погляжу”, — Максим Т. Ермаков похватал из шкафа попавшуюся под руки одежду, запутался в ней, кое-как натянул и выскочил на улицу.
Уже во дворе сквозь пресный запах снега тянуло резкой технической гарью, небо было как пепельница. Максим Т. Ермаков, сжимая в кармане мобильник, устремился к метро — туда же, куда текли, с жадной, рвущейся вперед тревогой в глазах, сотни людей. Мелкий снег больно таял на пышущем лице, будто кусалась мошкара, сзади на шее топырилось что-то твердое и клейкое — Максим Т. Ермаков, оскалившись, нашел, рванул, отодрал глянцевую этикетку вместе с лоскутом подкладки. Он осознал, что одет неуместно нарядно, неуместно легко — в эту синюю, как воздушный шарик, нежную курточку, купленную Люсей месяц назад в ЦУМе. Никто не помог ему, не подобрал для выхода одежду, как Максим Т. Ермаков уже привык за последнее время — и ему стало страшно одиноко, страшно обидно, что приходится все это переживать. “Ничего, куда денется, придет”, — бормотал он, попадая новыми зимними кроссовками в черные, досыта напитанные снегом, химические лужи. Сзади поспевали, сшибая широкими плечами штатских сограждан, социальные прогнозисты.
Тверская, как и ожидалось, была перекрыта. Все выходы из метро испускали слабую, призрачную черноту, а ближайший дымил, как плохая печь. Максим Т. Ермаков, ни с кем не церемонясь, протолкался к самой ленте ограждения и уже собрался перешагнуть, разорвать, сшибить вибрирующую полоску, как поперек пути ему легла серая форменная ручища милиционера.
— Туда нельзя, мужчина, там только спасательные службы, — просипел громадный мент, рябой, как крупа. — Если вы журналист, туда вон идите, — ручища махнула в сторону небольшой отдельной толпы, похожей, со своими проводами, камерами и микрофонами, на рассерженного кальмара, готового буквально пожрать говорившего перед ними чиновника, вдруг неловко снявшего шляпу со свинцово-седой головы.
— Да не журналист я! — вскричал Максим Т. Ермаков, больше, чем прочим, напуганный вот этим покаянным обнажением чиновничьих седин. — У меня там жена ехала! Как раз до этой станции! Ее телефон час молчит!
Мент приопустил ручищу и вздохнул.
— Ясно-понятно, — проговорил он смущенно. — Видишь, что творится, у меня самого мать на самолете разбилась. Только вниз нельзя все равно, может быть обрушение данного участка. Извини, друг, терпи.
— А у меня сестра с мужем ее утонули на пароме, — вмешался стоявший рядом в оцеплении милиционерик совсем небольшого калибра, которому была велика сидевшая, как на кулаке, форменная шапка. — Сейчас у всех кто-нибудь.
— Да, будто война идет, — проворчал громадный милиционер. — У всех кто-нибудь, это точно. Ты раньше времени себя не застращивай, — обратился он к Максиму Т. Ермакову. — Иди вон, возле “скорых” погляди. Там и первую помощь оказывают, если легкие случаи. А главное, помни, что тебе сейчас хорошая новость — отсутствие новостей. Не найдешь жену — и хорошо. Сама найдется.
Голос громадного мента звучал неискренне — и очень плохо сочетался с тем, что творилось вокруг. Пожарные в черно-полосатых робах, с ранцами на спинах, похожими на телефонные будки, волокли в подземное пекло какие-то бесконечные шаркающие шланги, а навстречу им, по еле видным в дыму слякотным ступеням, выплывали одни за другими груженые носилки. Пронесли нечто в изорванной мужской одежде, с головой в бинтах, похожей на кочан капусты. Вытащили пожилую тетку с большим, давно бесплодным животом, на котором цвели, как розы, кровавые пятна. Девица, вся в стразах, пыталась привстать на носилках, в ручонке у нее раскрытое круглое зеркальце металось, как фонарик в полной темноте, хотя вокруг стоял белый день, — а простенькая мордашка ее была вся в мелких порезах, точно в обрезках волос после парикмахерской стрижки. Один за другим пронесли три, пять, восемь глянцевых черных мешков, имевших форму личинок в человеческий рост. Максим Т. Ермаков дернулся посмотреть, но тут один мешок, надорванный, сам разинулся и хлопнул на ветру лоскутом. Внутри мешка лежало что-то вроде слепленной из черного пластилина египетской мумии, причем видны были следы огромных пальцев того, кто лепил.
Максим Т. Ермаков, сквозь нетерпеливый ужас отсутствия Маленькой Люси, ощутил еще одно, глухое: страх быть узнанным. Сейчас, когда он был растерян и слаб, и в этой яркой глянцевой курточке, стеклянной на ветру, — какие-нибудь остервенелые страдальцы могли застать его врасплох. Однако, похоже, внешность его настолько изменилась, что он незамеченным слился с толпой, стал свой среди своих. Можно сказать, перешел на сторону врага. И только Максим Т. Ермаков это подумал, как кто-то, накатившись сзади волной густого парфюма, хлопнул его по плечу.
— Кого я вижу, какие люди!
Носик с пятнышком, дикая шевелюра — перед Максимом Т. Ермаковым стоял Дима Рождественский собственной персоной. Журналюгский журналюга явно был с хорошего похмелья, но уже успел поправиться водочкой; левая скула Рождественского распухла и желтела, как лимон.
— Ты чего надушился так? — раздраженно спросил Максим Т. Ермаков.
— Жизнь смердит, — философски заметил Рождественский. — А ты чего сюда пришел? Полюбоваться, так сказать, на дело жизни Классного Плохиша? Так тебя называли, пока игру в Сети не стерли. Ты, вроде, женился, правду говорят?
— Правду, — злобно ответил Максим Т. Ермаков. — Моя жена там, — он кивнул на зев катастрофы, откуда опять понесли глухие черные мешки.
— Да ну? — радостно оживился Рождественский. — Это же супер! Классный Плохиш теряет жену в катастрофе! Вот он, мой репортаж!
— Почему “теряет”, чего ты гонишь, урод? — Максим Т. Ермаков, едва не плача, сгреб Рождественского за воротник. — Скажешь еще такое, убью, падла, об асфальт!
— Потом убьешь, потом, — журналюга резко вывернулся, оставив в руке Максима Т. Ермакова крапивный ожог. — Помнишь, говорил я тебе: заплатишь дорого — окажешься в новостях. Я теперь на канале “Новости Москвы”, — похвастался он и, завертев головой, закричал: — Афанасий!
На крик журналюги из толпы возник некто долговязый, в деревянного цвета бороде, одна щепа которой двигалась отдельно, вместе с нижней губой. На плече долговязый тащил телекамеру, похожую на черного козленка.
— Этого снимаем? — зыркнул он на Максима Т. Ермакова из-под висячих бровей и ловко нахлобучил камеру на щелкнувший треножник. — Встаньте чуть левее, пожалуйста, — обратился он к Максиму Т. Ермакову, целясь в него оптическим жерлом.
— Так, ты в камеру не смотри, смотри на меня и говори со мной, — деловито скомандовал Рождественский, у которого в руке уже красовался алый губчатый микрофон с эмблемой телеканала. — Давай, — обернулся он к Афанасию и вытащил из кармана сложенную вчетверо белую бумажку.
Афанасий ощерился и впился в оптику. Рождественский расправил перед жерлом камеры пустой бумажный лист, потасканный и грязноватый, каким мог быть носовой платок журналюги, если бы он у него имелся. Максим Т. Ермаков вдруг ощутил себя такой же серой на сгибах пустой бумажкой, встающей на ветру уродливым углом. Ни слова не говоря, он повернулся и пошел, и уже через несколько шагов перестал слышать жалобные, пересыпанные матерками вопли журналюги. В голове у Максима Т. Ермакова что-то вращалось и постукивало, словно сбивало расплывчатый мозг в пенный коктейль. Он поднял голову и увидал источник звука: над перекрытой Тверской завис, покачиваясь, будто туфелька на дамской ножке, небольшой и нарядный, белый с красным, вертолет. А из-под вертолета продолжали выскакивать такие же красно-белые “скорые”, рвавшие, с улюлюканьем и таяньем мигалок, куда-то вверх, в сторону Ленинградки.
Вот что надо делать.
Максим Т. Ермаков бросился назад, к себе во двор. Кроссовки, насосавшиеся из луж, были тяжелые и липкие на холоде, будто на каждой ноге по три килограмма рыбы. “Тойота” спала и видела сны, с ледянистой коркой на спине. Матерясь и обещая богу и черту сменить в машине электрику, Максим Т. Ермаков завелся с третьего раза, боковым зрением наблюдая, как примчавшиеся следом социальные прогнозисты маневрируют на ревущем “Москвиче” возле засахаренной помойки, оставляя на папиросном слое снега черные следы. Покрутившись по дворам, распахав пару сырых, как мочалки, газонов и хорошенько тряхнувшись всем костяком и всем составом “Тойоты” на страшной дыре, словно из этого места в асфальте выдрали зуб, Максим Т. Ермаков через Настасьинский выскочил на Тверскую. “Скорая” как раз проносилась мимо, с блистанием и воем, и Максим Т. Ермаков, крутанувшись, едва не вылетев на встречную, прямо под желтые громыхающие башни какой-то, вызванной на катастрофу, специальной техники, намертво примагнитился к заднице реанимобиля.
Никогда он еще не ездил по зимней Москве с такой безумной скоростью. Не существовало ни светофоров, ни знаков — перекрестки для беды федерального значения держали мелькавшие, как серые столбы, наряды милиции. Прыгнул кузнечиком бронзовый Маяковский, показался и исчез, точно повернулась оперная сцена с декорацией, Белорусский вокзал. Москва оказалась маленьким городом на скорости под сто двадцать: вот раскрылась и пошла Ленинградка, фонари мелькали, будто чиркали спички. У Максима Т. Ермакова была одна забота: удержаться за “скорой”, шедшей с заносом, вилявшей колесами в снежном пюре. Он видел перед собой написанные красным большие цифры 03 — кажется, видел их с закрытыми глазами; в зашторенных окнах задних дверей иногда возникали шаткие, едва закрашенные силуэты — возможно, это медики пытались что-то сделать для пострадавших на этом бешеном, скользком ходу. Максим Т. Ермаков цеплялся за мысль, что там, внутри, Маленькая Люся, скорее всего, она — и это создавало между ним и реанимобилем как бы невидимый трос, на котором “Тойоту” тащило, когда не хватало ресурса мотора.
Вот “скорая” свернула, проскочила три, не то четыре кривых, странно скошенных к небу переулка, снова прыгнула на трассу, и Максим Т. Ермаков перестал понимать, где он и куда его несет. Он просто шел за реанимобилем в его лыжне. Словно это была уже и не Москва: по обочине замелькали похожие на палки салями сосновые стволы. Вот впереди показались плоские длинные корпуса: должно быть, больничный городок. “Скорая” свернула, въехала по пандусу, подбежавшие медики стали выгружать из нее уже совершенно безжизненную длинную старуху, чья кровь на размотавшихся бинтах напоминала смолу. Вытряхнув у носилок колеса, старуху бегом, со страшным дребезжанием, покатили к стеклянным дверям с табличкой “Приемный покой”. Максим Т. Ермаков, криво запарковавшись, бросился вслед.
Если бы в оставшееся Максиму Т. Ермакову время кто-то его спросил, как выглядит ад, он бы ответил, что ад обложен белым кафелем, а в углу стоит фикус. Он был первым из родственников, добравшимся до клиники, куда везли самые страшные и самые кровавые цветы сегодняшнего взрыва. Его и здесь никто не узнавал — вернее, вообще не признавал факта его существования. Максим Т. Ермаков буквально кидался на медиков в марлевых, тяжело дышащих повязках, но их глаза, у всех какие-то женские на закрытых лицах, не видели его в упор. Прибывали все новые пострадавшие, многие в ожогах, будто красные жабы; кто-то равномерно и тонко верещал за складчатой ширмой; прямо на полу валялась куча горелой разрезанной одежды, кое-где спекшиеся лоскутья сохраняли форму тел, будто куски древесной коры.
Отчаявшись почти до бесчувствия, Максим Т. Ермаков раза три или четыре выходил покурить. Кажется, была уже глубокая ночь: рваные сосновые вершины дымили снегом, луна в разрыве мутных облаков была совершенно каменная, грубая, как мельничный жернов. Хриплый женский голос за спиной заставил Максима Т. Ермакова вздрогнуть. Какая-то докторша, разминая в полных пальцах прыгающую сигарету, спросила огоньку. Зажигалка осветила грушевидные щеки, спущенную на двойной подбородок марлевую повязку; голова врачихи, маленькая, вроде культи на обширном кряжистом теле, парадоксальным образом навела на мысль о ее принадлежности к специальному комитету. Максим Т. Ермаков, давясь своим ядовитым подозрением и злым табаком, изложил обстоятельства, почему он тут торчит.
— Ермакова Людмила Викторовна? — переспросила докторша, сощурив тусклые глаза, на которых косметика блестела дряблым серебром. — Есть такая.
— Ну?! — Максим Т. Ермаков схватил докторшу за толстый локоть, заставив споткнуться.
— Не довезли, — апатично сообщила докторша, продолжая, будучи схваченной, жадно чмокать свою сигаретку.
— Как не довезли? — переспросил Максим Т. Ермаков, похолодев. — Где же она сейчас? Какой адрес?
Докторша вымученно усмехнулась и указала взглядом в неопределенность, куда-то вниз.
— Ермакова Людмила скончалась по дороге в клинику, — сообщила она безо всякого выражения и поправила на покатом плече наброшенную куртку. — Травмы, несовместимые с жизнью, чего вы хотите.
В этот первый момент Максим Т. Ермаков не почувствовал ровно ничего, только вдруг показалось, будто грубый жернов луны падает, валится и вот прямо сейчас сомнет, как траву, высоченные сосны и хлопнется в снег, подняв холодную мглистую пыль. Мгла подступала, окутывала источники света, белые фонари над пандусом странно уменьшились и стали похожи на разваренные рыхлые картофелины.
— Где? — сдавленно спросил Максим Т. Ермаков.
— А вы ей кто, брат, муж? — докторша каким-то мужским заправским манером дососала сигарету до фильтра и затоптала окурок. — Вижу, что муж. Ладно, идемте. Только имейте в виду: возиться с вами некогда. Нам не до родственников. Раненых поступило больше двадцати, и еще везут, везут и везут. Свалитесь в обморок — будете сами по себе лежать на полу, поняли меня?
Максим Т. Ермаков несколько раз энергично кивнул и продолжал кивать, когда сопящая докторша, втащив его в приемный покой, поручила заботам не то медсестры, не то санитарки — густобровой сердитой особы, твердо стоявшей на слегка расставленных тупеньких ножках среди хаоса катастрофы. Сделав знак следовать за ней, санитарка повела бесчувственного Максима Т. Ермакова по длинному коридору, выкрашенному казенной синей краской. Коридор не содержал ничего, кроме косолапого, сильно просиженного инвалидного кресла, о которое Максим Т. Ермаков споткнулся. Прямо над креслом был приоткрыт какой-то электрический щиток, там густо переплетались провода, будто внутри было набито сеном, и Максим Т. Ермаков удивился тому, что подмечает по пути такие глупые подробности.
Коридор упирался в тусклую железную дверь; санитарка, вздыхая, вытащила из кармана грубый ключ размером с куриную кость, четыре раза чавкнул замок, из завизжавшей двери потянуло холодом, но не уличным зимним, а мертвым спертым воздухом давно не мытого холодильника. За дверью обнаружились бетонные ступени, Максим Т. Ермаков спустился по ним, проваливаясь, будто в яму, то левой, то правой ногой.
Он увидел длинный ряд обитых нержавейкой столов, а на них давешние черные мешки. Некоторые теснились по два на одном столе, и в том, как они приникали друг к другу, была какая-то гротескная, рвущая душу интимность. Как всегда в подобных местах, где-то гулко капала вода, каждая капля била тяжело, словно жидкая пуля. Санитарка махнула Максиму Т. Ермакову, чтобы стоял на месте. Пройдя немного вперед, она принялась пересчитывать мешки, словно единицы багажа, и ее похожий на морковку указательный явно не был волшебной палочкой, способной оживлять мертвецов. Санитарка, должно быть, хотела сразу открыть нужное, но все-таки пару раз ошиблась: наткнулась, раздернув молнию, сперва на мужское бескровное лицо в черной жирной бороде, потом на нечто бесформенное, с торчащими вперед костяными зубами, но явно бывшее при жизни блондинкой или блондином. Максим Т. Ермаков испытал минутное облегчение, вдруг поверив, что все происходящее — ошибка. Но тут санитарка нашла искомое, раскрыла молнию пошире, поправила мешок, как поправляют капюшон на голове ребенка, и отступила назад, неодобрительно сжав запекшийся рот.
Наверное, Максим Т. Ермаков должен был чувствовать в этот момент что-то другое. Что-то другое, а не странную, отчужденную беспомощность перед Люсей в пластиковом черном капюшоне, с распоротой щекой, просто лежавшей на лице мокрым лоскутом. Если была бы жива, сделали бы пластику, за любые деньги. Сразу видно, что глаза ей закрыли чужие люди: веки измяты, в глазницах будто немного мыльной воды. Вот нерожденный пацан, должно быть, удивился, когда ему аннулировали билет. Кто он там, в ослабевшей и слипшейся матке: полупрозрачная креветка, рыбка-малек? Максим Т. Ермаков — отец розовой рыбешки, теперь навсегда. Люся лежала в мешке, неестественно заворотив растрепанную голову, словно не желая обсуждать случившееся. Тонкие волосы спутались, как бывало по утрам, когда вставали на работу; Максим Т. Ермаков поправил сырой колтунок и вздрогнул, ощутив под пальцами стылую лобную кость — и там, внутри, какую-то остаточную активность, что-то вроде мелких электрических судорог перед окончательной тьмой. Тут черные мешки с телами окружили его со всех сторон и набухли, точно их надували на манер воздушных шаров, а они, дряблые, лениво расправляли широкие бока.
— Эй, мужчина! Не падать тут мне! — донесся до Максима Т. Ермакова испуганный голос санитарки.
Он не упал и даже сам выбрался из подвала; память смутно сохранила, что по холодной лестнице он лез на четвереньках. Несколько раз в ноздри ударял нашатырь, отчего голова вспыхивала магнием, и окружающее застывало, будто на фотографических снимках: две, уезжающие на каталке, мужские ступни, с пальцами как желтые грибы-поганки, остальное закрыто простыней; чья-то рука в резиновой перчатке, лоснящейся, как жир из курицы, тянется к блеснувшему инструменту; на полу распласталась связка ключей, явно не больничных, квартирных, брелок в виде хрустального граненого сердечка, треснутый внутри. Максима Т. Ермакова выдворяли из каких-то помещений, грубо тянули за куртку, выталкивали опять и опять в кафельный приемный покой. Давешняя докторша попыталась подступиться к нему с какими-то беззвучными словами, которые она лепила энергичным крошечным ртом из комковатого воздуха, но он отмахнулся и сел прямо на пол, под фикус. Вот, думал он, скорчившись под грязными, как обувь, фикусовыми листьями, как стремительно мчится время. Ты еще только боишься чего-то, думаешь, что будет, как пережить, если вдруг случится, — а оно уже произошло.
Максим Т. Ермаков доехал до дома почти наугад, вальсируя среди рваных бинтов поземки, иногда попадая в неистовые взрывы света и гудения встречных автомобилей. Дома он собрал весь имевшийся алкоголь — две бомбы шампанского, початое, густое, как сургуч, красное вино, четвертинку водки, еще что-то всхлипывающее в простой зеленой бутылке, возможно, что и уксус, — и выпил это все тугими глотками, каждый глоток был будто узел, в который завязана монетка. Голова Максима Т. Ермакова палила беспрерывно, словно громадная пушка: салют в честь Маленькой Люси. Как же так: только успели пожениться.
Потом прошло некоторое неопределенное количество времени. Максим Т. Ермаков забил на офис, на шефа, на проекты. Из офиса ему звонили: там уже все знали. Максим Т. Ермаков не различал голосов и, недослушав, нажимал на отбой. Кажется, они там взяли на себя организацию похорон. Вот и ладно, пусть организовывают. А Максим Т. Ермаков тем временем сидел то в одном, то в другом углу притихшей квартиры, иногда обнаруживал себя скорченным на обувной скамеечке в прихожей, под сенью Люсиной песцовой шубки, словно зайчик под елкой; раз он пробыл неопределенный срок со спущенными штанами на унитазе, так что сиденье приклеилось к заднице, будто кольцо к планете Сатурн. Бывало, он с неизвестной целью выходил на улицу, все в той же синей нежной курточке, испачканной спереди чем-то вроде черного клея; снова некому было дать ему правильную одежду, хотя снаружи подморозило до минус двадцати. Кажется, было действительно холодно, иней сверкал повсюду злой наждачной бумагой, пятна снега на асфальте были как птичий помет. Максим Т. Ермаков сидел на бортике метро “Тверская”, глядя на макушки пассажиров, спускавшихся в ад; в тесноте несколько человек разом шагали вниз на одну ступень, и это было словно какое-то разрушение, словно сходили пласты земли или оседало здание, этаж за этажом. Ноги Максима Т. Ермакова на морозе превращались в камни, но он не чувствовал ничего и долго оставался бы на месте, если бы не надоедливые социальные прогнозисты, топтавшиеся прямо перед ним и бившие чечетку своими негнущимися форменными ботинками. Тоскливо заскучав, Максим Т. Ермаков тащился к себе.
Странно, что еще недавно, возвращаясь в Люсину квартиру, он говорил — домой. Теперь, не защищенный Люсиным присутствием, он чувствовал себя квартирным вором, почему-то медлившим на месте преступления. Да, он ощущал себя именно преступником. Получается, Люся погибла из-за той полуматериальной колеблющейся штуки, что уже тридцать лет каким-то чудом держится, будто болотный огонек на коряге, у него на плечах. С другой стороны, у всех людей головы полуматериальны, на каких весах взвешивать мысли? Хорошо, а если бы он поддался социальным прогнозистам и выстрелил в себя, как бы они с Люсей могли пожениться? Вот вам, господа, задачка про волка, козу и капусту. Отпечаток Люсиной головы еще держался на измятой подушке, Максим Т. Ермаков его не трогал. Из какой-то книги или киношки он смутно помнил, что именно подушка дольше всего сохраняет запах человека, и если понюхать, то будет эффект присутствия. Но он не нюхал, просто смотрел на дорогую ямку, которая постепенно исчезала: ее, будто след на снегу, затягивало порошей времени, так что становилось практически видимым то вещество, из которого состоит осадок человеческих дней.
Самой нелепой вещью сделался сон. Максим Т. Ермаков больше не мог укладываться на резную семейную кровать и на тот продавленный диван, где они с Люсей начинали новую жизнь. В комнате Артема спальное место тоже было занято. Максим Т. Ермаков пристраивался кое-как в гостиной на пыльной кушетке, у которой под ветхим гобеленом ходили ходуном слабые пружины. Сон никак не шел, сон безобразно опаздывал, по всей квартире оглушительно тикали часы, и кушетка, казалось, тоже была набита хрусткими и колкими останками часовых механизмов. Когда же, наконец, наступало забытье, Максим Т. Ермаков оказывался вовсе не там, куда обычно попадал, засыпая. Это была какая-то совсем незнакомая область, плохое, чужое место. Там обнаруживалось много глянцево-черных, спелого вида, воздушных шаров: они теснились и терлись громадными гроздьями, покачивались под потолками, свешивая вниз белые замызганные нитки, и Максим Т. Ермаков во сне понимал, что каждый шар — это человек. И все-таки во сне Максим Т. Ермаков не знал о смерти Люси и вспоминал в момент пробуждения — будто догонял рывком упущенное время. Интересно, спрашивал он себя, сколько суток или месяцев должно пройти, чтобы реальность и сон опять совместились. Когда спишь — ты как бы в прошлом, до Люсиной смерти. Весть туда еще не дошла, она встречает, как только откроешь глаза, наваливается и мнет, и не дает дышать, не дает даже заплакать. Странно вспомнить, что еще совсем недавно Максим Т. Ермаков выбирал, жениться ему на Люсе или на ком-то другом. На самом деле Люся была ему жена, еще когда писалась в пеленки. Все было предопределено. А вот теперь, блядь, ее нет на свете.
Раз, когда Максим Т. Ермаков только очнулся от того, что теперь считалось сном, и пытался умыться убегающей между пальцами холодной водой, в дверь позвонили. Сумасшедшая надежда. А что, все бывает. Кое-как утираясь комком полотенца, Максим Т. Ермаков вприскочку устремился в прихожую. Однако за дверью была не Люся и не представитель клиники с добрым известием, а Большая Лида, верный порученец Хлама. Вид у нее был — доморощенный закос под звезду Голливуда, включая запотевшие с мороза солнцезащитные очки.
— Ну, Максик, у тебя и рожа, — заявила она вместо приветствия. — Ты хоть в зеркало смотришься? Или забухал совсем?
— Не смотрюсь. Не забухал, — скучным голосом ответил Максим Т. Ермаков. — Чего надо?
— Похороны завтра, я тебе десять раз говорила по телефону, — сообщила Большая Лида, стаскивая по одному плоскому пальцу белые, несколько запачканные, перчатки. — Ты приготовил вещи для морга? Нет, вижу, не приготовил. Может, пустишь меня войти?
Максим Т. Ермаков с гримасой посторонился, и Большая Лида проследовала в квартиру, на ходу спуская с плеч текучую норку. Максим Т. Ермаков неохотно принял душистую шубу и нахлобучил ее горбом на высокую вешалку. Незваная гостья, поглаживая себя по туго обтянутым джинсовым бедрам, неторопливо прошлась по комнатам, останавливаясь перед самыми большими картинами и трогая все самое блестящее из вещиц. Максим Т. Ермаков плелся за ней, со скукой наблюдая волнообразные движения ее тяжелого тела, наводящие на мысль о весьма упитанной русалке.
— Да, ничего квартирка, впечатляет, — произнесла наконец Большая Лида мечтательным голосом, в котором слышалась женская уязвленность. — У тебя выпить есть?
— Нету, — быстро ответил Максим Т. Ермаков. — Давай уже, делай то, зачем пришла.
Он распахнул перед гостьей Люсино отделение шкафа-кареты, в котором нежно колыхнулось что-то белое — батистовый летний сарафанчик, — и отступил, скрестив на груди непривычно мосластые руки. Большая Лида обиженно хмыкнула, подняла на лоб темные очки и принялась со стуком гонять туда-сюда расхлябанные вешалки. Время от времени она выдергивала на свет что-то из одежды, придирчиво рассматривала, даже щупала материю, словно собиралась это покупать. Солнцезащитные очки, отражавшие люстру, торчали у нее на лбу. Максим Т. Ермаков старался не смотреть, но все-таки видел Люсины платьишки, причем новые, с бирками, так и остались магазинными тряпками, а ношеные оказались вдруг такими увядшими, словно провисели без жизни лет сто или больше.
— Вот это, пожалуй, годится, — Большая Лида расправила на весу, дергая его за рукава, тот самый свалявшийся костюмчик овечьего серого цвета, в котором Максим Т. Ермаков помнил Люсю такой несчастной.
— Ну, вот уж нет! — запротестовал Максим Т. Ермаков и в эту самую минуту услышал в глубине квартиры монотонное пиликанье мобильного телефона.
Мобильник обнаружился на кухонном столе, среди немытых чашек, в которых старая кофейная гуща темнела, будто засохшая гуашь. Максим Т. Ермаков сперва решил, что это звонят из офиса, опять насчет похорон. Однако это был Кравцов Сергей Евгеньевич, о котором Максим Т. Ермаков и думать забыл.
— Знаю о вашей утрате, — проговорил тяжелым траурным голосом главный головастик страны. — Максим Терентьевич, примите мои самые глубокие и искренние соболезнования.
— Допустим, принял, — Максим Т. Ермаков, не найдя на столе сигарет, выудил из переполненной пепельницы кривой окурок. — А теперь идите на хрен, не до вас.
— Максим Терентьевич, погодите меня посылать, — поспешно произнес государственный урод. — У меня для вас важная новость. Важная даже на фоне последних событий. Выслушайте меня.
Максим Т. Ермаков хотел было повторить и уточнить адрес, по которому главному головастику следовало отправляться немедленно, но что-то в голосе урода его насторожило. Новая интонация, покаянная и примирительная. Лучше бы он давил и наезжал, к этому Максим Т. Ермаков уже привык.
— Ну ладно, сообщайте, — Максим Т. Ермаков запалил окурок, полупустая бумага занялась огнем, язык обожгло. Блин! Чего волноваться, худшее в жизни уже случилось. Пусть теперь головастики хоть песни поют, хоть бегают по потолку.
— Максим Терентьевич, наш отдел допустил огромную ошибку, — сокрушенно проговорил головастик в трубке. — Такое, поверьте, бывает очень редко. Сбой тончайшей, точнейшей аппаратуры. Я не могу выразить словами, как мне жаль, что это произошло.
— То есть? — Максим Т. Ермаков, как развинченный, дернулся и спихнул со стола заварочный чайник, который взорвался на полу, будто круглая фарфоровая бомба. Заварка вывалилась подгнившим комом, точно земля из цветочного горшка. Почему без Люси все так быстро стареет? Вон и шторка на окне как будто разлезается, и посуда становится как выеденная яичная скорлупа.
— Максик, ты чего?
В кухонных дверях выросла Большая Лида, прибежавшая на шум. Максим Т. Ермаков только сейчас увидал, что и она вдруг стала какой-то пожилой, под глазами повисла дряблая сетка, из дизайнерских дырьев на джинсах, туго обтянувших низкие бедра, словно торчала вата.
— А ну вон отсюда, дай поговорить! — заорал Максим Т. Ермаков на незваную общественницу, отшатнувшуюся в коридор с охапкой Люсиной одежды. — Это я не вам, — сказал он в трубку государственному уроду, терпеливо вздыхавшему.
— Знаю, что не мне, — смиренно отозвался главный головастик страны. — Так вот, Максим Терентьевич, что я, собственно, пытаюсь вам сказать. Произошла, повторяю, ужасная, прискорбная ошибка. Только сегодня мы окончательно убедились, что вы не Объект Альфа. Да, у вас есть определенные психофизические отклонения, но они не имеют никакого касательства к тем причинно-следственным структурам, которыми занимается наш отдел. Словом, вы совершенно обычный, ничем не выдающийся человек.
— А ни хера себе! — воскликнул Максим Т. Ермаков и, вскочив с повалившегося стула, выдал такую многоэтажную конструкцию, что из коридорного полумрака снова выплыла Большая Лида, с удивленным видом рыбины, потревоженной в мутной воде.
Выпалив всю нецензурщину, какая только пришла на язык, Максим Т. Ермаков нашел на столе кружку с какой-то мутной жидкостью, кажется, то была замоченная под краном чайная и сахарная корка, и выглотал до дна.
— И что теперь? — спросил он, отдышавшись. — Значит, можно вот так травить человека год, а потом просто извиниться, и все дела? А если бы я и правда застрелился? Кто мне ответит за эту вашу так называемую ошибку?
— Я готов принести вам все мыслимые извинения, — произнес Кравцов Сергей Евгеньевич, возвращаясь к своему обычному сухому тону. — Разумеется, не в денежной форме, если вы опять об этом. Максим Терентьевич, вы человек циничный, ведь так? Вот и давайте говорить с вами цинично. Посмотрим на реальные результаты того, что вы назвали травлей. Сегодня ваше положение несравненно лучше, чем год назад. Ваша покойная супруга написала на вас завещание, мы проверили по своим каналам. Вы становитесь владельцем квартиры, которую сами не смогли бы купить, сколько бы ни воровали. В квартире находится собрание живописи, которое приблизительно оценивается в миллион триста тысяч долларов. Дед Людмилы Викторовны, покойный академик Чеботарев, был страстный коллекционер. Еще он был нумизмат, эта коллекция стоит на круг еще пятьсот тысяч. Вы поищите по квартире, кляссеры с этим добром, скорее всего, в гостиной, в охотничьем буфете, внизу, под скатертями. Кстати, буфет, если его восстановить, тоже стоит денег, как и многое другое из мебели, вещей. Вы, Максим Терентьевич, теперь состоятельный вдовец. А еще вы стали на службе ценным специалистом, за вас так держатся, что скоро снова дадут воровать. Совсем неплохо, правильно я говорю?
— Ага, спасибо, — пробурчал Максим Т. Ермаков, вдруг рефлекторно ощутив в душе того рода тайное тепло, которое, бывало, грело, если удавалось отпилить себе от бюджета хороший кусок. Но это был только рефлекс: сквозь обманчивое дуновение радости пробирало стужей. — Так что, благодаря вам, что ли, у меня все так шоколадно? — спросил он с кривой усмешкой пойманного за руку мошенника.
— Да, именно так, — самоуверенно ответил главный головастик страны. — Напоминаю вам, Максим Терентьевич, что причинно-следственные связи моя специальность. И я как специалист скажу, что не все связи прослеживаются при помощи нашего здравого смысла. Нам кажется, что они вроде стрелок между кружочками, обозначающими статическое состояние реального мира. На самом деле нет никакой статики, есть только движение, многомерное сплетение живых побегов каузальности. Короче говоря, если бы не ошибка нашего отдела, вы бы сейчас по-прежнему сидели в съемной квартире и мечтали накопить на двушку в пределах Садового кольца. Вы, помнится, запрашивали с нас десять миллионов долларов. Вы получили меньше, примерно половину, но в глубине души вы с самого начала на это и рассчитывали. Так что жизнь налаживается, Максим Терентьевич! Вас буквально можно поздравить!
— Чего?! Засунь себе в жопу свое поздравление, козел! — перебил Максим Т. Ермаков умствования государственного урода, чувствуя, что слезы, которые он так долго и безуспешно пытался пролить, вдруг пошли на приступ. — Ты хоть понимаешь, сука, что говоришь?
— Я-то понимаю, — вкрадчиво ответил главный головастик. — А вы, Максим Терентьевич, понимаете, что именно услышали?
Максим Т. Ермаков замолчал, вперившись в какую-то картину, похожую на корыто с замоченным бельем. Слезы подступали — просто пожар. Сейчас важно одно: не разрыдаться в телефон. Надо спровадить всех, остаться одному.
— Максим Терентьевич, еще полминуты, — заторопился главный головастик, словно почувствовав, что палец бывшего Объекта Альфа лежит на кнопке отбоя. — У нас осталось к вам одно последнее дело. Это конечно, не завтра, похороны дело святое. Но вот послезавтра я вас попрошу сдать личное оружие. Пожалуйста, проверьте, на месте ли оно. Помните случай, когда ваш пистолет оказался совсем не там, где вы предполагали? Надеюсь, это не повторится. С оружием у нас строго, вы это должны понимать.
Ничего не ответив, Максим Т. Ермаков отключился. Если сейчас, немедленно, не дать воли слезам, можно получить химический ожог всего лица, буквально распертого едким выбросом слезных желез. Как назло, Большая Лида никак не уберется. Вот опять явилась с платьями, несет их, как знамена, в двух руках, и платья расплываются, дрожат горячими радужными пятнами.
— Максик, смотри, может, вот это, в цветочек, оно, конечно, летнее, но ведь ей в гробу все равно, как думаешь? — Большая Лида подняла одну вешалку повыше, что-то белое заколыхалось на чем-то коричневом. — Макс, ты чего? Ой, плачет! Максик, бедненький…
— Уд-ди, — с трудом выдавил Максим Т. Ермаков, чувствуя, как вдоль носа сама по себе бежит пролившаяся влага.
— Да ла-адно, — томно протянула Большая Лида. — А хочешь, Максик, я тебя утешу?
Очень медленно Большая Лида прицепила вешалки с легкими радугами куда-то на дверь и поплыла к Максиму Т. Ермакову, на ходу расстегивая белыми крупными пальцами мелкие пуговки. Сонная улыбка на ее лице покачивалась, будто красный поплавок. Внезапно перед самым носом у Максима Т. Ермакова оказался ее атласный, свекольного цвета, бюстгальтер, переполненный млечным, как бы слегка подкисшим содержимым.
— Де мох-гу, — проговорил Максим Т. Ермаков, отворачиваясь.
— А, ну понятно, — Большая Лида разочарованно вздохнула. — Какой все-таки у вас, мужчин, капризный аппарат. Не расстраивайся, Максик. Все у тебя получится, не сегодня, так потом. Ладно, я тогда возьму вот это платье с цветами, и белые туфли, нашла в прихожей. Все сделаем в лучшем виде. А я тебя завтра буду опекать. Не бойся, не оставлю одного!
С этими словами Большая Лида запихнула несчастное платьишко в пакет и, заглядывая по пути в каждое незанавешенное зеркало, наконец-то подалась на выход. Максим Т. Ермаков еле дотерпел, пока она натянет сапоги, шикарно набросит норку и пошлет ему сладкий, как розовое пирожное, воздушный поцелуй. И как только щелкнули замки, Максим Т. Ермаков, сотрясаясь, припал к стене.
Стена была вся мокрая, точно у верхних соседей протек водопровод. Кушетка, на которую Максим Т. Ермаков перебрался вслепую, не видя ничего, кроме расплывчатого радужного калейдоскопа, тоже намокла и запахла собакой. Опустошенный рыданиями, Максим Т. Ермаков внезапно уснул.
Когда он очнулся, стояла глубокая ночь. Москва за окнами шумела глухо, будто неспокойное море. Онемевшая нога, полная мурашек, была словно только что открытая бутылка газировки, измятое лицо висело колючим мешком. Что-то произошло перед тем, как Максим Т. Ермаков отрубился. Позвонил Кравцов Сергей Евгеньевич, сообщил что-то хорошее и важное.
Что?
Насчет завещания и богатого наследства? Нет, херня. Какое наследство, какие такие материальные ценности, если без Люси все ветшает не по дням, а по часам? Вон картина напротив кушетки, вчера на ней был портрет рахитичного вельможи с женскими бедрами и в паричке, а теперь краска потрескалась, вельможа в крупной чешуе похож на карпа. Максим Т. Ермаков с трудом поднялся, прошел, припадая на зыбкую ногу, вдоль унаследованных полотен. Конечно, так и есть: не картины, а какие-то горелые противни, золоченые рамы и те облезли дочерна. Вот и охотничий буфет, за гранеными мутными стеклами руины посуды. Максим Т. Ермаков взялся за ручку-кольцо, чтобы взглянуть на хваленую нумизматику, но ручка выпала из сопревшего дерева, будто стариковский зуб. Значит, нечего и лезть: небось ровно в эту минуту монеты в слипшихся кляссерах превращаются в черную коросту. Надо думать, и сама квартира, пока головастики ищут настоящий Объект Альфа, успеет взлететь на воздух стараниями какого-нибудь обдолбанного террориста. Ну и пускай, не жалко ничуть.
Что еще говорил главный головастик страны? Что Максим Т. Ермаков никакой не Объект, а обыкновенный человек. Значит, отвяжутся наконец, не будут таскаться следом и лепить везде свои видеокамеры. Тоже мне счастье. Много чести для спецкомитета, чтобы Максим Т. Ермаков был благодарен и рад. А кроме того, социальные прогнозисты никуда не денутся, только отодвинутся немного в сторону, но Максим Т. Ермаков, имея опыт, все равно будет их ощущать. Будет видеть на улицах ржавые машины с форсированными движками, выхватывать взглядом в толпе скуластые каменные морды. Никуда не денешься, местность заражена.
Так что же было такое, спасительное и верное, способное просто отменить завтрашний невозможный, немыслимый день похорон?
Пистолет.
Надо немедленно найти.
Максим Т. Ермаков, стуча зубами, заметался по гостиной. Куда же Люся его положила? И ведь не спросишь, пока не найдешь и не сделаешь то, что нужно. Замкнутый круг, смешно. На минуту Максиму Т. Ермакову показалось, что пистолет они с Люсей забыли в Просто-Наташиной квартире, абсолютно стершейся из памяти вместе со всем, что ее наполняло. Нет, такого быть не может, иначе головастики быстро доставили бы ПММ и передали, что называется, из рук в руки. Стало быть, оружие где-то дома, надо присесть и подумать. Вдруг Максим Т. Ермаков с резкой ясностью увидел, как Люся, в домашней растянутой майке, разгружает синие сумки, перекладывает в ящик комода стопки линялой одежды, и на шее у нее, на гладком, будто галька, позвонке, плоской ниткой горит золотая цепочка. Господи, как больно, после этой боли ничего не страшно.
И вот он, комод. Такой же резной пафосный монстр, как и охотничий буфет. Медные накладки позеленели за несколько часов. Максим Т. Ермаков прикинул, не придется ли выламывать глубокие ящики при помощи какого-нибудь, в свою очередь, полуразрушенного орудия, но тут, от первого пробного толчка, передние стенки мебельного старца просто выпали и развалились у ног Максима Т. Ермакова на трухлявые куски. Задержав дыхание, Максим Т. Ермаков запустил руки в разверстое нутро. Ему показалось, будто он шарит в остывшей печи, среди золы и углей. Не дай же боже, ПММ окажется просто ржавой железякой, ни на что не способной.
Вот он! Максим Т. Ермаков вытащил из праха то, что искал. Новенький, крепкий, пахнет маслом и свежим железом. Ничего ему не сделалось. Сдать оружие? Ага, дырка вам от бублика. Максим Т. Ермаков победно усмехнулся. Сейчас, когда все определилось и стало неизбежным, этот ПММ — единственная в мире вещь, которая целиком и полностью принадлежит ему.
Люся наверняка не успела далеко уйти. Оболочка ее — старый порванный скафандр для жизни в этом мире — лежит, замороженная, в морге, а сама она где-то здесь, если не в квартире, то точно в Москве. Вроде бы умершие десять дней витают там, где жили прежде, а прошло максимум пять. На минуту Максиму Т. Ермакову показалось, что можно позвонить Люсе при помощи пистолета, вроде как по мобильнику. Ничего, сейчас он сделает все, как надо, догонит ее, и дальше они двинутся вместе. Все-таки хорошо, что он не настоящий Объект Альфа. А то вышло бы, как хотели и добивались государственные уроды. Может, Максим Т. Ермаков и не смог бы себя заставить принести им на блюдечке такой подарок. А сейчас он свободен. Вот социальные прогнозисты удивятся! Ничего, им полезно получать пистоны в задний проход.
Надо проверить, как действует пистолет. Максим Т. Ермаков прошел в спальню, взял с кровати свою подушку, осторожно, так, чтобы не повредить на соседней дорогой отпечаток, уже едва заметный, с легкой тенью внутри. Подушку он установил повыше на кушетке, взбодрил ее кулаком, так что она ухмыльнулась, и прицелился с полным ощущением, будто стреляет в собственную голову. Пистолет заело, свело какой-то механической судорогой, он стал от этого вдвое тяжелей. Блин, в чем дело, что такое?! Ага, не снято с предохранителя. Теперь снято. У, е-мое! Руку рвануло до самого плеча, подушка фукнула фонтанчиком пуха и завалилась набок. Отлично, слона убить можно. Голова от выстрела сделалась пьяной, какой, наверное, бывает у людей после приема алкоголя. Ничего, даже приятно. Если после настоящего выстрела будет так же, Максим Т. Ермаков не против.
А теперь — некоторые приготовления.
Надо переодеться и побриться. Максим Т. Ермаков, шоркая ладонью подбородок, заглянул в забрызганное зеркало ванной. Да, Большая Лида была права: рожа — страшнее не бывает. Похожа на дохлого ежа. Вдруг Максим Т. Ермаков ощутил потусторонний трепет от заколебавшейся, заходившей толстыми волнами зеркальной глубины. Может, надо было, как положено по обычаю, занавесить все зеркала какими-нибудь тряпками? А зачем, собственно? Вдруг Люся может выглянуть оттуда, сделать знак. Но то, что Максим Т. Ермаков на секунду принял за милый призрак, было всего лишь висевшим на крючке, ссохшимся в жгут махровым полотенцем.
Ладно, к делу. Вдруг кто-то из соседей услышал выстрел и вызвал ментов: заявятся и не дадут спокойно собраться в путь. Максим Т. Ермаков облепил щетину комьями пены. Давно не менявшийся бритвенный станок козлил и дергал, был буквально как старые грабли — и, наконец, порезал кожу в самом чувствительном месте. Пена окрасилась розовым, напоминая взбитые сливки с сиропом. Максим Т. Ермаков поспешно промокнул недобритую шею: порез под самой челюстью жирно кровил, выделял начинку Максима Т. Ермакова, словно Максим Т. Ермаков был надкушенный сладкий пирог. Алая струйка побежала по заходившему вверх-вниз волосатому кадыку, добралась до мокрого ворота майки, образовала нежное акварельное пятно. Внезапно вид собственной крови напустил на Максима Т. Ермакова судорожный животный ужас. Все происходит взаправду. Через несколько минут его не станет. Максим Т. Ермаков покачнулся, увидел над собой потолок в синяках какой-то давней протечки, толстую водопроводную трубу, вокруг которой — или у него в глазах — плясали мошки, похожие на завязанные бантиками черные нитки.
Кое-как он добрался до тахты, выкурил подряд пять или шесть безвкусных сигарет и немного успокоился. Что же делать, не оставаться же здесь, в конце концов. Будет не страшней, чем прыгать ночью с моста. Там, на той стороне, деда Валера наверняка сейчас хлопочет, готовит встречу. Значит, надо поспешить. Мельком взгляд Максима Т. Ермакова упал на мобильный телефон. Он вспомнил, как в новогоднюю ночь, когда все небо рвалось и блистало цветными огнями, а беременная Люся жадно выедала бок шоколадного торта, он расчувствовался и, счастливый, вдруг захотел позвонить родителям в город-городок. Тогда не позвонил, а сейчас нельзя: вцепятся, загрузят, уговорят. Так и не получилось простить отца и мать за их нескладную и несчастную жизнь.
Маринка, где бы ты сейчас ни была, прости и не поминай лихом. Саша, милая монахиня в золотых веснушках, помолись за меня, вдруг у тебя получится чего.
Через небольшое время Максим Т. Ермаков, в чистой, угловатой, как бумага, белой рубахе, сидел в самом торжественном, обитом раззолоченной тисненой кожей кресле квартиры, в котором, так уж получилось, прежде не сиживал ни разу. Пистолет, увесистый и солидно пахнувший порохом, тоже был готов. Какая это все-таки странная вещь — направлять пистолет на себя. Не с руки, ни с левой, ни с правой, впечатление, будто сдаешь назад на каком-то допотопном драндулете. Максим Т. Ермаков заглянул с любопытством в круглую черную дырку. Ну, привет, в какое место стрелять будем? В голову что-то не хочется, слишком уж на этом настаивали социальные прогнозисты. Для пробы он прижал твердое дуло к напряженным, вздыбленным ребрам, за которыми прыгало тяжелое, живое, неуклюжее сердце. Нет, пожалуй, не стоит, вдруг не наповал. Сделают операцию, откачают, оружие отберут, и что потом — вешаться на шнурках? Ладно, надо немного подумать, перевести дух. Максим Т. Ермаков снова закурил, привычный “Парламент” был словно деревянный. Что, друг, обратился он к ПММу, может, и тебе прикурить одну, дырка у тебя как раз для сигареты, прикольно будешь смотреться. Ладно, попробуем в рот, как в кино. Блин, какое же оно твердое, это железо, какое рубчато-округлое и на вкус заранее отдает кисловатой кровью. Попытался толкнуть дуло поглубже и едва не блеванул. Прямо как девушка во время первого минета. Нет, так не годится.
Максим Т. Ермаков уселся поудобнее, поставил локти на колени и уперся в ствол наморщенным лбом, словно хотел переупрямить пистолет.
На счет “три”.
Грохнуло, рвануло, и Максим Т. Ермаков отскочил сам от себя, будто биллиардный шар от борта при ударе кием. Пьяный, плохо управляемый, он кое-как выплыл на середину комнаты и увидал свое оставленное тело, медленно валившееся из кресла на ковер. Пробитая голова с торчащим, будто щепка, клоком волос там, где вышла пуля, ощутимо тяжелела, наливалась косным веществом, на макушке сквозила светлая лысинка, о которой Максим Т. Ермаков при жизни так и не узнал. Между тем все вокруг сделалось проницаемым, все состояло из зерен и мазков обжигающей энергии; Максим Т. Ермаков на пробу прошел сквозь буфет и обратно, с ощущением, будто побывал под горячим душем. Он задал пространству вопрос и получил ответ, что Люся пока занята, но скоро освободится. Где же деда Валера? Легок на помине, старик раздвигал черные картины и лез сквозь стену, будто в дыру забора.
— Ну, Максимка, ты и учудил, — произнес, оправляя горелый костюм, недовольный дед. — Обвели тебя твои прогнозисты вокруг указательного пальца. Ладно, что уж теперь, пойдем со мной, дурак.
Не на Лубянке, а в совершенно другом, ничем на вид не примечательном месте Москвы, в семиэтажном здании с плоской крышей и скучным выражением окон, имелся кабинет. Мебель в кабинете была, вероятно, родом из семидесятых: обивка стульев засалилась, поверхность канцелярского стола покоробилась на манер стиральной доски и кое-где отошла крашеной щепой. Совершенно из другого времени было сложно устроенное кожаное кресло, на вид как бы стоматологическое, со множеством подвижных кронштейнов, оснащенных неизвестного назначения приборами, с широкими, напоминающими шины подлокотниками, на которых выпуклый узор явно представлял собой сенсорную клавиатуру. В кресле полулежало завернутое в темную хламиду существо, известное Максиму Т. Ермакову как Кравцов Сергей Евгеньевич, он же Зародыш, главный головастик страны. За спиной у него, как во всяком кабинете большого начальства, стояло достойно задрапированное знамя России, однако цвета этого триколора были до странности яркие, люминесцентные, оставлявшие под веками болезненные ртутные зигзаги. Над знаменем, там, где у всякого руководства всегда висит портрет Президента, тоже имелась стандартная рамка должного вида и размера. Но внутри у рамки не было ничего: просто застекленная серая картонка с бархатцем пыли и заскорузлым бурым пятном.
Из усталой полудремы головастика вывел трескучий звонок. Входная дверь, выглядевшая хлипкой древесностружечной плитой, с гидравлическим вдохом втянулась в стену, обнаружив не меньше пяти сантиметров ребристой стальной начинки, и в кабинет, приглаживая сухой хохолок на бесформенной голове, вошел тот, кого Максим Т. Ермаков называл Стертым. Со времени первой и последней встречи с объектом в кабинете Хлама Стертый сильно изменился: голова покрылась странной растительностью, похожей на следы приклеенной и сорванной бумаги, хохолок на макушке стал совсем прозрачным, над верхней губой проступили усики, похожие на маленький рыбий скелет.
— А, Виктор Николаевич, рад видеть, с приездом, — главный головастик подался вперед, и кресло под ним с мультипликационной гибкостью поменяло позу, словно заново пересобрало себя из угольно-черных элементов. — Ну, как у нас в Новосибирске?
— Почти гладко, — ответил Стертый, протягивая начальнику костлявую руку, имевшую, казалось, больше пальцев, чем положено человеку. Тот ответно выпростал из хламиды свою, наполовину состоявшую из бледного льда. Рукопожатие этих двоих было как спаривание инопланетных насекомых.
— Я слышал, здесь тоже все наконец получилось, — сказал Стертый, усаживаясь на советский стул, из последних сил упершийся ногами в пол.
— Да, наконец, — Зародыш помассировал красные, как мозоли, запавшие глаза. — Ликвидация состоялась сегодня ночью. Ни с одним объектом мы прежде так не возились, как с этим Ермаковым.
— Вы рисковали, Сергей Евгеньевич, — осторожно заметил Стертый. — Разумно ли было сообщать объекту о нашей якобы ошибке?
— Разумно, — убежденно ответил главный головастик страны. — Надо было снять блокировку, которая образовалась у объекта на наше прямое вмешательство. Он должен был почувствовать себя свободным, чтобы самому принять нужное нам решение. Можете, кстати, потом посмотреть записи, файлы у вас в компьютере.
Социальные прогнозисты помолчали. За окном валил волнами густой снегопад, дрожали тут и там дневные бледные огни, окрестные строения казались серыми тенями на гигантской беленой стене. Зимний день был в точности таким, как тогда, когда двое сидящих в кабинете пришли к Максиму Т. Ермакову. Будто не было целого года, не было человека. Мир без Максима Т. Ермакова заносило наискось тихой пеленой, плотный шум Москвы угасал до еле слышного шепота, и как-то было понятно, что сегодня уже ничего не произойдет.
— Я вот только не совсем в курсе насчет последнего московского взрыва, — снова заговорил Стертый, глухо кашлянув в кулак. — По нашим прогнозам, теракт в московском метро должен был произойти на четыре месяца позже. И супруга объекта в него не попадала.
— Да, мы организовали этот инцидент, — раздраженно подтвердил Кравцов. — Вызвали, так сказать, преждевременные роды. А что нам оставалось, скажите на милость? Помедли мы еще пару недель, и снесло бы пол-Питера. Нарушили правила, согласен. Отклонение каузальности по тридцать второму вектору на полтора процента.
— Полтора процента немного, — Стертый вытащил из кармана ссохшийся комом клетчатый платок и высморкался со звуком, словно из книги резко вырвали страницу. — Извините, Сергей Евгеньевич, простыл в Новосибирске.
— Надо беречь здоровье, — назидательно проговорил главный головастик. — Особенно нам с вами, при наших факторах риска. Я, кстати, не хуже вашего знаю, что полтора процента скомпенсируются лет через десять. Но это было минимальное точечное нарушение, без которого мы не могли решить проблему. Думаете, мне не жалко глупую девчонку? Побежала замуж за этого Ермакова, когда все, у кого было хоть на грош интуиции, от него отстранились. Да от него просто разило опасностью! Он смердел, как помойка. Честно говоря, я от него за год просто до смерти устал.
— А мне его, знаете, будет не хватать, — задумчиво признался Стертый, приминая пальцами, будто табак в самокрутке, непривычные усы. — Я тут, просто для себя, прогнал его данные по новым вариативным программам. И знаете, что получилось? При несколько иных значениях базы-четыре и базы-восемь он стал бы Герой Советского Союза.
— А по мне, так обыкновенная сволочь, — поморщился главный головастик. — Впрочем, нам с вами известно, что на войне хороших людей просто сразу убивают, а именно сволочи совершают подвиги и получают ордена. Так или иначе, свою работу мы сделали. Пусть не совсем чисто, но единственно возможным образом. Можно, наконец, и в отпуск, четыре года не был.
— Куда поедете, Сергей Евгеньевич? На теплое море? В Египет, в Таиланд?
— Нет, к своим, в Северодвинск, — главный головастик печально вздохнул. — Мать сильно болеет, можем не увидеться больше.
— Что ж, Сергей Евгеньевич, счастливо вам съездить, матушке вашей поправляться, — Стертый неловко поднялся, засовывая носовой платок в глубокий, чуть не до колена, брючный карман. — Пойду работать, накопилось.
— Идите, и не забудьте потом зайти в медсанчать, — напутствовал его главный головастик страны. — Если что, я на связи в любое время суток. Новые коды загрузите в техотделе.
— Есть.
Тот, кого больше никто мысленно не называл Стертым, сутуло добрел до двери и оттуда оглянулся на тусклый кабинет. Главный головастик опять дремал, подергивая щекой. Между тем над ним, в обрамленной пустоте портрета, словно происходила какая-то тайная работа, что-то пыталось сгуститься, и бурое пятно, на котором обозначились кудри и скулы, бодро улыбалось своим избирателям.
|