Михаил Айзенберг
Спроси у лесников
* * *
Как человек переменился за год,
а почему, спроси у лесников:
не то в ночи наслушался волков,
не то в лесу наелся волчьих ягод.
Он думает, что первым от хвоста
ему теперь назваться не мешало б,
но закрывает книгу жалоб
и начинает с чистого листа.
На белый свет выходит, новичок,
как из берлоги, как из чёрной бани,
и в пустоте зубами щёлк да щёлк,
всё щёлк да щёлк железными зубами.
* * *
Март-апрель, а по углам зима,
но сырая, пахнущая дёрном.
Талый снег спускается с холма
в осветлённом воздухе просторном.
Сходит дымовая пелена,
но туманом выбелен подлесок,
и земля едва ещё видна,
чёрная в проталинах, порезах.
* * *
ночь за окном
дождь за окном
дерево за окном
говорящие об одном
на языке родном
на четыре свои угла
ладит шатровый верх
память чёрная от прорех
позабывшая где была
* * *
Где сознанье в пагубе, в беде
на краях стирается нетвёрдых,
всё темнее светит солнце мёртвых,
и глаза привыкли к темноте.
Но и там выпрашивать ответа,
отражая тёмные лучи,
не пристало путнику в ночи
на дорогах нитяного света.
* * *
Ой-ёй-ёй говорит над рекой
потемневшего неба извёстка.
А тоску, чем держать за щекой,
положи в холодильник “морозко”.
В темноте домовая сосна
чуть слышнее запахнет гвоздикой,
лишь бы утренний свет до окна
не тянулся в пыли полудикой.
Заручись заповедным углом
для короткого, что ли, озноба,
с чем злосчастье идёт на поклон,
а потом возвращается снова
к причитаньям немой широты
и к ручью за бобровой плотиной
с желтоватой нетающей льдиной
на подкладке зелёной воды.
* * *
И ночь с открытыми фрамугами,
с её приливами, отливами
полна невидимыми звуками
неравномерно торопливыми.
Их сообщения подробные
одно к другому не приложатся,
вот почему края неровные
стригут невидимые ножницы.
* * *
Высоко над Кара-Дагом
светел каменный плавник.
Здесь по складчатым оврагам
каждый дорог золотник.
А сухие травы жёстки
для дневного полусна.
Открывается в подшёрстке
золотая белизна,
входит в ткань его волокон
и в состав его пород.
Мёртвый царь в горе без окон
ест на золоте и пьёт.
* * *
Согласись, не самый удачный день.
Под рекою Хадсон тоннель и трафик.
На себя примеряешь чужую тень,
как на самой мутной из фотографий.
Над рекой качаются ястреба —
из последних нас выделяют, крайних.
И Манхэттен оба своих горба
поднимает, смазывая на гранях.
* * *
Напрасно верит свет ночной,
что он сегодня в господах —
один танцует на стволах
как луч фонарика ручной.
Сквозь ветки чёрные дрожа,
холодным пламенем полна,
переливается луна,
сияющая госпожа.
* * *
Здесь нет различений: что чёрные тени,
что белые пятна.
По лунному свету находит смятенье
дорогу обратно.
Рассудок при нём спотыкается, неук,
дичает привычка.
Любому подобен, в толпе однодневок
стоишь, невеличка.
В краю невидимок, слепом обороте,
в окладах бесцветных.
Ночной разговорник как сон о природе
развешен на ветках.
Выходит луна, затемненье раздвинув,
и зев её львиный
в проталине светлой, чей обод малинов,
висит над долиной.
* * *
Это, солнышко, дорога в никуда,
сообщение о ком-то ни о ком.
От песочного, слоёного труда
ядовитая слюна под языком.
Всё глядели, как усталая вода
повторяет их короткие глотки,
обитатели народного пруда,
и не рыбы, а живые поплавки.
Обязательно стояли над душой
доброхоты с папиросками во рту.
Вспоминаешь этот утренник чужой,
словно он тебе написан на роду.
Где мы были? Нас и не было почти.
Взяли марки да обменные значки.
Дети-демоны сошлись на кулачки
разорвать себя на мелкие клочки.
* * *
— Хоть я и не протягивал руки,
но это время, будь оно неладно,
когда сдают и не берут обратно,
небрежно загибая уголки,
как будто все в разменную пехоту
назначены бубновому царю.
Давай-давай отсюда!
Ходу, ходу! —
Ну и кому я это говорю,
когда иду, пугая мелких птах,
взлетающих на каждый шорох,
по узенькой тропе в кротовьих норах
на поле в фиолетовых цветах.
* * *
Остановится купальщик
на виду у старых лип.
В нём почивший рисовальщик
повторяет их изгиб.
Вслед за ним и лес еловый
позади речных лугов
повторяет чуть медовый
цвет закатных облаков.
С этим отсветом медовым
на изнанке восковой
я живу на всём готовом
возле ямы долговой.
Быстро тает вечер летний
точно мёд под языком,
и становится заметней
долг, записанный мелком.
* * *
Путник, постой! Ты просмотрел
весь травостой —
брошенных пик, пущенных стрел
ливень густой.
И ни в какой будущий миг
не повторится стебель сухой,
в землю уйдут сныть, борщевик,
станут трухой.
Шелестом их полнится слух,
с ним говорят тысячи душ.
К небу плывёт шёлковый пух
в летнюю сушь.
* * *
Был бы художник, писал бы закаты —
праздник багряный ясного свода,
где иероглиф замысловатый
рябью исходит без перевода.
Был бы фотограф, снимал бы на плёнку
ту от затылка до подбородка —
умные волосы взяв под гребёнку —
линию, всё обводящую кротко.
* * *
И во сне боролся с твоим лицом
обращённый ко мне упрёк,
что не вхож я в твой беззащитный сон,
что никто его не берёг.
И теперь не знаю — ведь я не вхож —
что светилось в лице твоём.
Мимолётной молнии светлый нож
за оконный вошёл проём.
Но в ночи, проявленной серебром
улетающего огня,
не будил тебя ни далёкий гром,
ни зарницы, белее дня.
Второй подстрочник
Ты живёшь и делаешь всё, что следует,
но какая-то мутная тень
постоянно рядом с тобой,
как несчастное маленькое привидение.
Что это?
Предчувствие или болезнь?
Кто ты сейчас?
Даже лесная тишь потеряла доброе имя,
и кузнечики пилят её с какой-то угрозой.
Что же там давится криком, молчит?