Татьяна Марьина. Университеты русской Швейцарии. Татьяна Марьина
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 12, 2024

№ 11, 2024

№ 10, 2024
№ 9, 2024

№ 8, 2024

№ 7, 2024
№ 6, 2024

№ 5, 2024

№ 4, 2024
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Татьяна Марьина

Университеты русской Швейцарии

От автора | Я родилась в п. Ленинском Тульской области, в 1977 году закончила Заокскую среднюю школу. Высшее инженерное образование (факультет механизации сельского хозяйства) получила в 1985 году в Костромском сельскохозяйственном институте. Работать мне кем и где только не приходилось: токарем-револьверщиком на Серпуховском заводе в Московской области, инженером по сельхозмашинам в Ярославской области, техником-технологом и диспетчером производства на Балакиревском механическом заводе во Владимирской области, а еще — санитаркой, уборщицей, сторожем... Побывав безработной и бомжем, я вернулась в Кострому и начала жизнь заново. В своем родном вузе — теперь уже сельхозакадемии — я работала паспортисткой, уборщицей, лаборантом, ассистентом, закончила очную аспирантуру по специальности “Эстетика” и в 2002 году защитила кандидатскую диссертацию в МГУ им. М.В. Ломоносова. Работала старшим преподавателем, а сейчас — доцент кафедры философии в академии. Разведена, имею взрослых детей: дочери — 23 года, сыну 22. С шести лет пишу стихи, с девятнадцати — прозу. Работаю в этом направлении самостоятельно, много, серьезно — поставив творчество на первое место в жизни — и безрезультатно. Основная тема творчества — бездомность (до сих пор живу в общежитии по контракту, т.е. пока работаю — живу) и дороги (оно и понятно!). Нигде не публиковалась. Первая книга — сборник ранней прозы “Дети общежития” (Кострома, Издательство Костромской ГСХА, 2008) вышел в мои 49 лет, и повесть из него “Надежда умирает последней” стала моим первым значительным результатом — вышла в финал премии им. И.П. Белкина.

 

Татьяна Марьина

Университеты русской Швейцарии

Эх, дороги…

Мой путь в науку был похож на дороги Костромщины. Я не говорю даже, что я припозднилась, но наука меня ждала. Так ждет автобус на автовокзале Костромы бессовестно проспавшего пассажира. Только в одном уголке страны моей бескрайней отяжелевшая в целлюлите Фортуна, пересчитав пассажиров по головам и заметив разницу между проданными билетами и присутствующими головами, тормознет водителя и заставит ждать опоздавшего, не рискуя вызвать негодование. Нет, в салоне будет терпеливо-тихо, потому что это — Кострома; и точность костромичи вежливо оставляют королям.

А далее автобус витиевато пошуршит не напрямую, по мосту через Волгу, в столицы, а — в глубь бесконечной провинции, по собственной губернии, до иных райцентров которой добраться иногда дольше и сложнее, чем от Костромы до Москвы.

Не успели выехать за пределы губернского города, навстречу понеслись многочисленные мосточки через речушки в бассейне близкой Волги, и, чем дальше от Костромы, речек этих не становится меньше, но стоки их уже иные — другие полноводные и обильные реки: Кострома, Нея, Немда, Унжа, Ветлуга…

Колеса подскакивают на стыках мостов, автобус гремит всеми своими потрохами, и хорошая дорога незаметно покидает нас, превращаясь в сплошные ямы и колдобины, стыки мостов или бетонированных плит, коими вымощены отдельные участки, ведущие ранее к так называемым “точкам” (военным объектам, которые сегодня почти все “приказали долго жить”)… И уже не только съезды и въезды мостов напоминают о существовании души, а сплошное неудобье как отличительная особенность российского бытия, и в частности — дорог…

Народ не возмущен и смиренно молчит, хотя на первом этапе поездки у многих, даже привычных, кишки, как говорится, перекрутили горло, но с этим как-то свыкаются, а самые психически стойкие или, наоборот, сраженные бесконечной тряской, умудряются дремать, разбалтываясь телом по сторонам, на виражах инстинктивно хватаясь за соседа или за воздух. Неизбывный шансон властно опрессовывает мозг, но и без того пассажир запрограммирован на длинную и изнурительную дорогу, потому что коротких расстояний на Костромщине не бывает.

Редко-редко попадется на маршруте случайный заезжий человек — и вслух начнет возмущаться и поминать всяко и прошлого, и настоящего, и будущего губернатора, но попутчики местные и привычные лишь усмехнутся, пустые речи не поддерживая. Они знают: ругаться в долгой дороге ни к чему: дурные слова материализуются, тут, разоряясь по пустякам, не отдать бы совсем Богу душу — этот необходимый для жизни, но так и не материализовавшийся субстрат.

Самым страшным, к чему я никак не могу привыкнуть в костромских путешествиях, является езда по обочинам, причем не только своей полосы, но и встречной; и маневры такие столь же часты и обыкновенны, как кресты, памятники и обелиски с венками вдоль дорог, которых уже намного больше, чем жителей в вымерших деревнях.

Водитель виртуозно объезжает ямы и ямищи, сбрасывает скорость на рытвинах и ухабах, и захлебывающийся двигатель всхлипывает по-человечьи, одолевая очередное препятствие. Автобус катит по самой кромке обочины, почти под колесом проплывает оберегом вкопанный на оползне столб, которого мы едва не касаемся бортом; и сердце екает не столько от того, что это — обочина и край, сколько оттого, что полоса-то — встречная, и навстречу тоже идет непредсказуемыми виражами транспорт, изловчаясь выбирать путь полегче; и наш водитель обреченно выворачивает руль, чтобы успеть увернуться. Но вот опять путь свободен, и, наддав газку, автобус стремится проскочить по более удобным местам более долгий участок… Наше путешествие напоминает детские компьютерные игры, с той лишь разницей, что в запасе у нас нет дополнительной жизни…

Путешествовать по Костромщине лучше на рейсовом транспорте, и спрашивать лишь те поселения, что стоят вдоль дорог. Чуть в сторону — и редкий водитель, даже опытный, подскажет вам, на каком повороте выходить. А выйдешь не там — топать будешь десятки километров, и это здесь — тоже дело обычное: широка страна моя родная! Указатели, конечно, есть, но необходимых вам вполне может и не оказаться. На своем транспорте ехать не стоит хотя бы потому, что свой — не казенный, жалко; к тому же на больших перегонах сутками никого не встретишь. И не раз бывало, что своим ходом заезжали настолько не туда, а потом пытались спрямить путь проселками, — что теряли, блуждая, по трое — четверо суток. Прямо ворона летала, да в гнездо не попадала. В этом случае уж лучше вернуться и начать путь сначала. Потому что основные направления от Костромы расходятся лучами, районные города на них нанизаны бусинами, но часто между отдаленными центрами соседних направлений нет прямого сообщения вообще. И то, что известно о прямом пересечении местности, например, охотнику, вашей легковушке может и не подойти.

Надеяться на встречных тоже не стоит; встречный, даже местный, может и не знать нужного вам места (верный признак того, что не туда заехали), да и проводник может оказаться лукавым Сусаниным, да и Сусанин, говорят, сам заблудился… А вот это-то и неудивительно: если немудрено заблудиться сейчас, когда леса сведены более чем вполовину и многие болота осушены, то каково же было Сусанину зимой 1612—1613 годов?..

Я любуюсь в окно знаменитыми костромскими лесами — гордостью нашей; пусть это не сибирская тайга, но есть отдельные массивы — например, Кологривский, — которые тайге соответствуют: реликтовый лес, как говорят ученые, изучающие и оберегающие эти джунгли. Даже вдоль дороги белоствольные березы — раз в пять повыше подмосковных, сосны — поистине корабельные; дремучие, раскидистые, колдовские ели подпирают небеса.

Мало кто озирается по окнам на знакомые картины, но если не лишены восприимчивости к свету Божию, то увидите, почувствуете в колдовстве и плутании дороги среди непролазных чащ наши российские жизни и судьбы — трудные и непредсказуемые, пробивающиеся часто не благодаря, а вопреки, с одной лишь разницей, что мало кто доедет до цели…

…Какая-то из них моя?..

Ревет движок и едва-едва тянет в горку, за которой, словно пропасть, стремительно приближающийся откос, и мост через очередную речку, но, утомившись тряской, привыкаешь даже к страху, и глаза останавливаются на другом — на том, чего никогда бы не заметил в своей городской круговерти. Белою кипенью черемух окаймлены поймы рек и окна изб в редких деревнях, и покинутые человеком, заросшие ивняком поля в этом майском роскошном цветении видятся желтой пеной прибоя на зеленой волне.

Но вот автобус приваливает к районной автостанции. Из обступившего ее с трех сторон леса чуть ли не под ноги к разминающимся пассажирам безбоязненно выкатывается ошалевшая от сытости белка и, лишь слегка тормознув, соблюдая приличия, с любопытством потянувшись к предложенному кем-то яблоку, вмиг исчезает вместе с ним.

Вот так здесь рядом — опустошенные, будто после вражеского нашествия, полувымершие села (зато с непременной вышкой приема мобильной связи), зарастающие лесом поля, дикая природа, жаждущая приручения, и измученные горожане, во втором, а то и в первом поколении разучившиеся понимать красоты мира. Все рядом: и импортный автобус на убогой, латаной-перелатаной дороге, и водитель-ас, перед которым за эту дорогу стыдно, и безмерная терпеливость людей, которая ничем никогда не окупится. И на каждом шагу загородных маршрутов, как на каждом шагу здешней жизни, — преграды и пределы, боль и страдание, восторг от красоты и щемящее чувство любви, оттого что это — твое, и что ты здесь — свой… Все вместе: и подвиг, и риск, и жалкое существование; и сила, и бессилие; и возникающая из небытия жизнь, и тающая в небытии смерть…

Однажды со студентами Костромской сельскохозяйственной академии “Караваево” мы поехали на экскурсию в усадьбу драматурга А.Н. Островского Щелыково. Академический “пазик” довольно резво довез нас до райцентра, названного в честь великого соотечественника, а далее автобус, заунывно скрипя, долго бился в амплитудах стиральной доски. Девчонки — а путешествовали студентки факультета агробизнеса, в основном сельские, крепкие, с пеленок привыкшие к любым перегрузкам, — даже и не приуныли, и не переставали щебетать, не боясь прикусить языки. Они и не заметили более чем часового путешествия на двадцативосьмикилометровом отрезке ужасной дороги (водитель жутко ругался за перерасход топлива, остановив автобус на обратном пути у заправки, и мне пришлось доставать свой кошелек — расплачиваться за дозаправку).

Мы не торопясь облазили с фотоаппаратами все горки, овраги, веранды, беседки, мостики и мощеные тропинки с великолепными перилами в этой “русской Швейцарии” (так назвал свою усадьбу сам великий драматург, но удивляет, почему точно такое же название на языке экскурсоводов имеет и усадьба художника Поленова на моей родине); торопиться было некуда, автобус у нас — свой, и экскурсовод свой.

Уже забираясь в автобус, девчонки узнали новость дня: прибывший в Щелыково на экскурсию американец — молодой человек двадцати двух лет — дорогу выдержал с трудом, а выходя из автомобиля, разрыдался… На мое шутливое предложение посмотреть на этого кавалера они чуть ли не хором ответили: “И смотреть не на что!”.

Правда, на обратном пути их укачало, и они недовольно заметили: “Не надо было говорить нам, что дорога плохая”…

Всем лучшим в жизни я обязана Костромской сельскохозяйственной академии “Караваево”. Своим человеческим, личностным и профессиональным становлением. Я так и говорю студентам, что заканчивала лучший в мире вуз и лучший факультет — механизации сельского хозяйства. Это — мой старт, моя база. Это — мои большие возможности. Мехфак — это не образование и не карьера, это — состояние души. Нас учили не искать легких дорог и обучили надежности. Ни один из моих однокурсников, пройдя искушения перестройки, не стал подлецом. Наши учителя не были просто педагогами, они были нашими единомышленниками и относились к нам как к равным.

Стройотряды, мехотряды

В нашей академии вновь возродилось стройотрядовское движение. Есть и механизированные звенья, и ветеринарные отряды. Поэтому вспоминать прежний опыт — очень даже своевременно.

Стройотряд “Энергия”, куда я отрядилась поварихой, тянул в Макарьевском районе линию электропередачи, поэтому место дислокации мы меняли дважды. Сначала весь отряд забросили в село Тимошино двумя партиями. Нас, первую партию, привезли из Костромы в Макарьев на автобусе, а потом переправили через Унжу на пароме, там — до Тимошина на вездеходе по вязкой песчаной дороге, пробитой сквозь сумрачную костромскую тайгу. Сорок километров одолели за три часа… Но, как оказалось, измучились мы меньше тех, заброшенных из Костромы в Тимошино на самолете: они вышли, шатаясь, с позеленевшими лицами и сразу повалились на траву.

В советское время сообщение по воздуху было в Костромской области хорошо отлажено. Отдаленные райцентры, а также села, куда “только самолетом можно долететь”, имели свои аэродромы; и даже отдаленные небольшие деревни — хотя бы общий аэродром и нечастое сообщение. Сейчас этого нет. Да и крупные села, вроде Тимошина, опустели, а многих деревень просто нет. Исчезать деревни стали еще с укрупнением колхозов и совхозов, тем более при таком-то бездорожье. В город молодые дорогу находили быстро, а вот обратный путь… К хорошему быстро привыкаешь.

Тимошино было большим и крепким селом. Поговаривали, что старообрядческим. Это типа — где и воды напиться не подадут, а если подадут, то кружку после тебя выкинут. Ничего подобного я не заметила. В самом деле, дома стояли просторные и крепкие, огороды — ухоженные; в глаза бросалось трудолюбие селян и чистоплотность их быта. Мы жили в двухэтажной школе, закупали продукты в магазине. Нам много чего приносили женщины со своих огородов, либо угощая, либо за небольшую плату. Молодежь, особенно дети, по вечерам собиралась к нам поиграть в волейбол и “картошку”. Взрослые были сдержанно приветливы. Вообще внешнюю прохладность костромичей (в противовес нашей тульской пылкости) я никогда не принимала за холодность и отторжение. Костромичи не раз спасали и отогревали меня в обстоятельствах, когда мои пылкие земляки могли запросто отвернуться...

У туляков есть особенность: жить вместе, соборно, публично. Эта сплоченность, вероятно, сохранилась с тяжелого военного и послевоенного времени, когда она помогла людям выжить. В нынешней жизни она смешна, а рвение помочь там, где не просят, просто раздражает. Моя мать, прожившая в Белоруссии до девятнадцати лет, а в Тульской области — более тридцати пяти, в первый же приезд в Кострому заметила с осуждением: “Да, войны здесь не было. Люди не такие: умирать будешь — не помогут”. Вот в этом — все тонкости различия: у туляков — жажда помочь где надо и не надо, вездесущая навязчивая дружба, и в то же время — желание осудить; у костромичей — прохладная отстраненность от чужих проблем, пребывание в собственном замкнутом мире. Но в соприкосновении с чужими судьбами они помогают по необходимости, не ставя человека в зависимость и не распространяясь о своем великодушии.

В селе нам жилось хорошо и вполне цивилизованно. Был и телевизор, и электроплиты, и молоко с фермы досыта. Ходили мы по селу босиком, потому что, увязая по щиколотки в крупнозернистом песке, быстро поняли бесполезность здесь всякой обувки. Все вместе взятое позволяло позднее называть Тимошино курортом.

Труднее пришлось отряду, когда убрав старую линию электропередачи и поставив новую, он углубился по лесопросеке до двадцати километров, и стало трудно добираться до работы. Тогда часть отряда ушла вперед по трассе, разбив палатки на берегу чистой лесной речушки. Я была у них в гостях, и более всего мне запомнились заросли смородины у реки. Таких огромных ягод я не видела даже у садовой, сортовой смородины. В лесу часто встречались деревянные щиты с предупреждением, что собирать ягоды и грибы нельзя, так как в научных целях данная зона обработана химическими веществами. Но как можно было в восемнадцать — двадцать лет не соблазниться огромными, вкусными лесными ягодами и грибами, которые сами выскакивали под ноги?

Наша бригада на вездеходе была перевезена в деревню Малая Торзать. Мы поселились в брошенном доме, где единственный ободранный диван с выпирающими пружинами ребята отдали мне, поварихе, прибив над ним жестяную инструкцию электрика: череп с перекрещенными костями и надписью “Не влезай! Убьет!”. Для себя они вповалку настелили матрацев прямо на пол — никогда более у ног моих не было столько мужчин. На этом новый уют закончился.

Очаг я сложила сама, из кирпичей, прямо на улице — печь в доме порушилась, и топить было нельзя. А потом началась черная полоса в нашей отрядной эпопее. Нас “закинули” в деревню, но не дали денег. Продукты были на исходе; техника где-то застряла, и по существу парни остались без работы и без средств к существованию. Работа была только у меня. Я вставала ни свет ни заря, раскочегаривала печь и готовила пищу из единственно уцелевшей пшенки ни с чем. Парни валялись иногда до полудня, вяло съедали под накрытыми телогрейками сохранившую тепло кашу и со всеми претензиями в плане быта и пищи в мой адрес опять уползали в дом — резаться в карты. Тупое безделье вылезло на небритые лица, которые давно не споласкивались по утрам, хотя я каждое утро наполняла рукомойник. Чтобы кто-то натаскал журавлем воды из колодца или донес ведра — и речи быть не могло. Печали усугублялись и тем, что мой очаг приглянулся деревенскому быку. Дом был не огорожен, и, не сразу, но приметив в стороне от своего магистрального пути некое инородное сооружение, он в мгновение ока раскатал и кирпичи, и горящие поленья, и плиту, и мои почти вскипевшие ведра с водой.

Каждое утро начиналось со складывания очага. Вставала я теперь поздно, когда прогоняли стадо (все равно парни спали до обеда), складывала очаг и готовила еду. Но вечером бык вновь задавал мне наряд на утро. Никто не хотел мне помочь, разъярившегося быка никто не пытался прогнать, нашу территорию никто не пытался хоть как-то огородить. И однажды я решила сделать печь основательно. Попросила у соседки лопату, отбила в новом месте дерн по периметру и стала углубляться в землю. В азарте работы не обратила внимания на рев трактора, остановившегося поодаль. Через некоторое время ко мне подошел однокурсник Сережка из бригады, которая жила в лесу.

— Что ты делаешь? — удивился он.

— Могилу себе рою, — ответила я. По форме мое произведение было и впрямь похоже на могилу.

Ничего не сказав, Сережка отправился в дом. До меня донеслись крики и ругань. А я копала. Я давно уже не чувствовала, что у нас бригада, коллектив — ничего этого от нашего сброда не осталось. Около часа продолжался галдеж, потом Серега вышел, отобрал у меня лопату и вырыл достаточно глубокую яму. Вырыв, спросил:

— Тебе хватит?

— Мне — хватит! — ответила я двусмысленно.

К тому времени я натаскала из-под навеса наколотых кирпичей и намесила давно припасенной густой глины, которую нашла далече, натаскала ведрами и припасла впрок. Вдвоем мы быстро обложили кирпичами стенки нашей “землянки”. Сережка устроил плиту, вымыл руки и пошел к трактору. Он вытащил двух глухарей, бросил прямо на землю и в сердцах плюнул:

— У нас тоже денег нет, да и купить негде. А у вас — деревня, люди, магазин, а вы? Мы гаечными ключами молодых глухарей бьем, и у нас всегда мясо: благородное мясо, дичь! И компот со свежими ягодами… А они (он кивнул с отвращением в сторону дома) не умываются и не бреются.

Сережка уехал.

…Ели хмуро. И пшенку мою “с дичью” не критиковали. И друг с другом не разговаривали — видно, на “собрании” наговорились. Я, ни к кому не обращаясь, сказала вслух:

— Ставить новую линию без техники мы не сможем. Но вручную убирать старую — можно. Бабкам в деревне дрова нужны. Они за дрова дадут картошки. Можно помочь им распилить и расколоть.

Я была на три — четыре года постарше своих однокурсников. И эта разница выявилась именно в быту… Вечером у нас была картошка, пожелтевшее сало, квашеная капуста. А главное — была усталость, и я выспалась, потому что ночью никто до одури не пел, надсаживая глотку. Да и печку по утрам перекладывать больше не приходилось: углубленная в землю и прочно сложенная, она не поддалась быку, и он утратил к ней интерес.

В конце семидесятых — начале восьмидесятых первый в Нечерноземье студенческий механизированный транспортно-уборочный отряд стал целой эпопеей для малолюдных Антроповского и Парфеньевского районов. Первый сводный отряд (1978 год), состоящий из четырех линейных, общим количество в 160 бойцов, попал в самые жесткие, можно сказать, жестокие погодные условия, когда урожай буквально приходилось спасать, таская тракторами комбайны по раскисшим от дождей полям, заготавливая вручную сено и просушивая его на “вешалах” — деревянных приспособлениях, устроенных над заболоченными землями. Отряд потом увеличился до двухсот человек, в основном это были студенты факультета механизации, но также и агрономы; поварами и связистками в штабе работали девчата с экономического факультета. Чтобы не наносить большого урона учебному процессу, четверокурсники выезжали на посевную, а потом возвращались почти к сессии. На сенокос и уборочную уезжал уже третий курс. Это была хорошая школа для будущих инженеров и хозяйственников. Техникой, как старой, так и новой, отряды были обеспечены сполна и дорожили ею, но не могли спасти от зимнего браконьерства местных механизаторов: с запчастями в советские времена было туго. Годы спустя, анализируя опыт мехотрядов, его сочли чуть ли не вредительским: дескать, по неумению много техники погубили студенты. Но почему-то забывалось, что порой на 70—90% отчетные показатели по вспашке, посеву и уборке в некоторых хозяйствах были выполнены именно “колосятами”. Для студентов “Колос” явился не только школой практических навыков в будущей профессии, но и школой выживания, потому что погодные и бытовые условия были порой невыносимыми. Конечно, был и ущерб, но на чаше оценки подготовки наших выпускников его перевесили профессиональный рост и обретенные деловые качества. В те годы в подборе кадров многое решал вопрос, был механик в мехотряде или нет.

Поезд Кострома—Свеча, кланяющийся каждом столбу, останавливается в Антропове глубокой ночью. Пустынный, ярко освещенный вокзал приютил меня до утра. Даже примерно зная, в какой стороне гостиница, я не рискнула идти в кромешную темень, начинающуюся за четко обозначенным кругом света единственного фонаря. Утром я начала спрашивать, как добраться до деревни Степурино, но антроповцы ничего сказать мне не смогли. Лишь после двухчасовых поисков один человек сумел ответить, что это очень далеко, и транспорт туда никакой не ходит. Но, чтобы облегчить путь, посоветовал доехать хотя бы сначала до села Палкино. От Палкина я пошла пешком в деревню, где в начале восьмидесятых доживала свой век последняя семья: муж-механизатор, уже пенсионер, и жена, ведущая полное натуральное хозяйство — она даже хлеб пекла сама. Обрабатывать поля в округе стал один из линейных отрядов “Колоса”, а поселились ребята в заброшенных домах.

Я шагала по дороге бойко: виделась та дорога не покинутой, но все же редко используемой. А я была полна сил и впечатлений. В отряд я ехала поварихой, только что поступив в институт, да еще только что отгуляв свадьбу у лучшей своей подруги. В саквояже у меня лежали не только два платья и босоножки, в которых я повеселилась на свадьбе, но и высокие литые сапоги, фуфайка, теплый платок и рабочая одежда. Солнце светило ласково, дорога была приветливой, пейзаж радовал. Долго ли, коротко ли, показалась на горизонте деревня. Ускорив шаг, почти вприпрыжку, я вошла в нее с видом победителя. Но мертвенность пустых незрячих окон быстро охладила мой пыл. Кое-где окна и двери были заколочены досками сплошь, кое-где — накрест, кое-где оставлены как есть.

Был 1980 год. Я никогда в жизни не видела брошенных деревень. Думаю, даже брошенный дом способен повергнуть в уныние неискушенного человека. Я долго еще оглядывалась на удаляющуюся призрачную деревню, а когда она исчезла совсем, пошла веселее и поспешнее, ведь солнце уже поднялось к полудню.

Скоро сказка сказывается, да не скоро ноги идут. Саквояж мой будто бы потяжелел, да и есть хотелось неумолимо. Но когда я увидела вторую деревню, ноги будто сами понесли меня! Едва ли не бегом я влетела в нее… И эта деревня была покинутой — ни единого признака жизни. Полное отчаяние охватило меня. Возвращаться назад у меня не было сил, да еще на пути стояла та пустая, зловещая деревня. Идти вперед тоже было страшно — я вообще не знала, правильно ли иду.

Не могу сказать, сколько времени еще я брела по этой среднерусской пустыне, но когда показалась третья деревня, я и сама себе уже казалась миражем. С полным безразличием мы вглядывались друг в друга, пока на подходе мне не почудился запах живого жилья. Поистине — “человеческим духом пахло”. Проходя покинутые избенки, я отчаянно всматривалась в потухшие глазницы окон, и только у хлева последней увидела приоткрытую дверь и услышала протяжный коровий мык. Я оставила саквояж и, боясь спугнуть судьбу, не дыша, прислушивалась к чиркающим по ведру струйкам молока, ожидая хозяйку. Наконец древняя как мир и, очевидно, подслеповатая старуха выползла из хлева. Обрадовавшись и одновременно испугавшись ее, я издалека начала с нею заговаривать, боясь и ее испугать своим появлением. Но бабка, завидев меня, не просто испугалась, а ошалела от страха. Действительно, откуда могла на ее одиночество тут свалиться девица?

Не могу сказать, страшно ли было жить одиноким старикам в глухой деревне двадцать пять лет назад. Но что сейчас очень страшно — это так. Бомжи, цыгане, пьянь — много у них, беззащитных, обидчиков. А в те далекие уже времена существовал доходный и порочный промысел — грабить заброшенные церкви, а разграбив, переключились на сельское население — ведь самые ценные иконы верующие люди разобрали по домам. Ужас в глазах одинокой старушки и означал постоянную готовность к нашествию безбожников (а девушку вперед послали); ведь самым ценным для этой бабульки и были ее намоленные иконы.

Мы едва поняли друг друга — бабушка была глухая, но все же она подтвердила, что есть тут бригада на тракторах, и надо идти в следующую деревню, по той же дороге, не сворачивая. После этой встречи я поняла, что означает “вновь возвращается жизнь”. Выйдя за околицу, я почувствовала себя — свою сильную усталость — и поняла, что просто не дойду. И тогда я оставила свой саквояж со свадебными и рабочими одежами посредине дороги и пошла налегке.

Пришла вечером, бойцы сидели под самодельным навесом за грубо сколоченным столом и ужинали. Были они в промасленной рабочей одежде, бородаты, с въевшимися в руки и лица копотью и мазутом. Увидев меня, исполнили “немую сцену” гораздо лучше любого сработавшегося театрального коллектива. Командир лихо сгонял на “колеснике” за моим саквояжем, и я обосновалась в “Колосе” на три сезона.

Вспоминая те дни, мы чаще всего говорим о легендарных антроповских дорогах. Почвы в районе глинистые, и дожди превращают дороги в непролазную грязь. Разбитые техникой колеи цепко держат трактора, проваливающиеся на полметра и более, “плывущие”, как лодки. Речушки, не вбирающие большие осенние ливни, разливаются и отсекают сообщение деревень с внешним миром. Например, деревня Олонино вряд ли сегодня существует. Там пахали на тракторах две наши студентки мехфака, и парни их там оставили со спокойной совестью — были они родом из этой деревни и жили у родителей.

Я помню, что трактора у нас часто переворачивались, а раз даже упал набок зерноуборочный комбайн с жаткой (ширина захвата жатки — шесть метров, но и это не спасло). Драматичнее всех перевернулась моя однокурсница, нейчанка Люба Невзорова. Она была самым опытным трактористом, потому что после школы год проработала на тракторе. Был такой призыв — “С аттестатом зрелости и комсомольской путевкой — на вторую целину”, на который откликнулись в 1976—1978 годах 3500 выпускников средних школ Костромской области. Нечерноземье было объявлено Всесоюзной ударной стройкой.

Нам всем командир доверял гусеничные трактора и комбайны. Я работала в тот сезон на гусеничнике с лущильником или дисковыми боронами: катайся по полю, с него точно не свалишься и в столб не врежешься. А Любе доверили колесный трактор, и ездила она на нем даже в райцентр — за продуктами и по делам.

Тогда она везла обед в поле. Попутную речушку трактора одолевали вброд, но гусеничные машины так размозжили дорогу, к тому же размытую рекой, что Любин колесник ее попросту не одолел. Привычно Люба въехала на пониженной малой скорости в воду, а выбираясь на горку, быстро переключила скорость и поддала газку. Движок взревел, задние колеса буксанули в реке, передок задрался, и трактор, кувырнувшись через задний мост, опрокинулся на крышу. Как Люба вылезла из кабины и из реки, она не помнила, — пришла в отряд мокрая насквозь.

У нас на факультете было три каскадера — и у всех фамилии с приставкой “не-”: Некипелов, Невзорова, Неупокоев…

Я как трактористка не ценилась: парни рассказывают много технических ляпсусов с моим участием, причем сама я их не помню — думала, что так и надо... Поэтому я всегда работала у плиты — что умела.

В отрядах я была пять сезонов, из них в Антроповском районе — трижды. Условия менялись к лучшему; в последний раз мы жили в щитовых домиках, у нас были баллоны с газом, холодильник, телевизор. Но все-таки с перестройкой “Колос” приказал долго жить. Почему?

Я выскажу только свое мнение. Первые отряды ехали в Антроповский район как целинники на целину, как на подвиг шли, как в бой. Их провожали напутствиями первые лица института и области, их встречали приветствиями. Газеты пестрили репортажами о бойцах, снимались фильмы, отряды приглашались целиком на Праздник урожая в Антроповский район, где их всех награждали не только на местном уровне, но и на уровне всесоюзном (очень почетно было получить значок Центрального комитета комсомола “Золотой Колос”). Обком партии, обком комсомола, антроповские райкомы и власти сельхозинститута работали в тесной связке и являли общую заинтересованность. В Антропове был создан координационный штаб. Поддержка “сверху” была очень мощной. При таком подходе каждый боец осознавал значимость возложенных задач и чувствовал ответственность. Недостатки не замалчивались; я читала подшивки старых газет и особо запомнила “круглый стол” с командирами и комиссарами отрядов. Так вот там настолько резкой и жесткой была справедливая критика, что такую критику от нынешних студентов в адрес руководства, я думаю, просто получить немыслимо.

Теперь формулирую основной вывод, и этот вывод — пропаганда. Меня тоже, господа, корежит от этого слова, но грамотная пропаганда родила популяризацию студенческого движения, следствием которой явились энтузиазм и те результаты, за которые стоило бороться. Потом то ли произошел разлад между институтским, областным и районным руководством, то ли кризис общественных отношений перестроечного времени в том числе явил себя в указанных отношениях, то ли износилась техника, а новую закупать теперь стало проблемно даже в хозяйствах, что уж говорить про студенческие отряды, но… Но считаю одной из причин развала ту, что “Колос” стал непопулярен и ездить туда стало непрестижно. На высоком уровне было сказано, что толку от студентов мало, что они “всю технику ухлябали” (попробовали бы так сказать в 78-м году, — партийным билетом расплатились бы). За восемь лет и механизаторы разбивали технику основательно, тем более что в отрядах новой и старой техники было половина на половину.

Предвижу вопрос: а что это вы, мадам, все о преданиях старины глубокой, неинтересно, что было там, в вашем Антроповском районе, двадцать пять — тридцать лет назад? Отвечу: сейчас на полях, где работал наш “Колос”, вырос лес.

И еще: поднимать сельское хозяйство области (региона, страны) силами самих жителей — это безумие. Нечерноземье не могли поднять даже с государственной помощью. Во всем мире сельское хозяйство получает дотации. А Нечерноземье, к тому же, — зона рискованного земледелия. Здесь даже и окультуренная земля может не оправдать вложений из-за погодных условий.

Мои студенты

В Галиче есть где погулять. Приезжаю я сюда обычно в студеную погоду — ранней весной или поздней осенью, при этом неприкрытое сиротство древнего города видно весьма отчетливо. По ходу к центру миную остатки крепостных валов с наполненными водою рвами; где-то отреставрированные под магазины и офисы, но чаще обшарпанные дома-развалюшки; запущенную, с закопченными окнами церковь, используемую под котельную или пекарню; и, почти на главной площади, — руины двух трехэтажных старинных домов, один из которых, наконец, в свой последний приезд я увидела облагороженным. Уникальная ценность Галича общепризнанна, но вот разительных реставрационных перемен не наблюдается. Галич — один из немногих старинных городов, сохранивший торговые ряды, правда, не полностью, как Кострома, но все же. В старинные ряды бесцеремонно встряли административные здания советских времен — сегодня там по-прежнему управленческие структуры. Возможно, из-за этих-то инородных вкраплений и была порушена целостность белоснежного ансамбля купеческих торговых рядов. Центральная площадь непозволительно огромна — древние и средневековые площади европейских столиц уступают Галичу.

Галичский рынок, расположенный в стороне от площади (и правильно!), банален. Неслучайно торговцы частного сектора с товаром своего подворья стоят не на рынке, а вдоль проезжей части, на тротуаре. Их совсем немного, и товары их мне более интересны: картошка, молоко, сметана, творог, огурцы, грибы и ягоды (сушеные, моченые или свежие — по сезону), мед всех сортов, а главное — рыба. Я не сразу оценила галичскую рыбу: мерилом благосостояния у туляков советского периода считалась московская колбаса, и к рыбе мы равнодушны. Уж лучше потратиться на что-то мясное — воистину съестное, — чем на какую-то рыбу, которая по стоимости почти как мясо, да не мясо! Костромичи рыбу любят. Да и как ее не любить в краю озер и рек? И хотя сейчас колбаса произрастает не только в Москве, а и на местных мясокомбинатах (и в Костроме, и в Буе, и в Галиче, но самый знаменитый — Шуваловский) — поди зарплат-то местных на нее не хватает.

Галичское озеро — главное украшение этих мест. Водная мощь всегда впечатляет, даже если она окаймлена обозримой сушей. А Галичское озеро необозримо — 17 километров — и поистине величаво. Мне не приходилось видеть его спокойным и приветливым, в межсезонную стужу оно просто пугало.

Еще недавно рыбу из Галичского озера можно было купить в местном магазине в любой день. Теперь в магазине ее нет: не поставляет местный рыбхоз. Но если повезет сюда приехать в субботу или воскресенье — спешите к полудню на площадь и обязательно купите. Продает ее женщина средних лет, иногда наспех собравшись на рынок после рыбалки. На ней — водонепроницаемый комбинезон с сапогами, прикрытый сверху цветастым фартуком. Когда местные женщины журят ее за внешний вид, она говорит просто: “Я только с озера, что же мне, в озеро в юбке лезти?”. У нее есть и свежая рыба, и холодного, и горячего копчения. Она называет ее, но я не могу запомнить, беру привычно востроносую щучку и леща, да еще целый пакет дешевых мелких окуньков, которых моя рыбачка Соня (так я ее про себя называю) протяжно и нежно называет “окушки-и-и”. Эту ершистую мелочь на первый взгляд не то что чистить замучаешься, но и есть не захочешь, но у меня есть свой резон. Чистить действительно мука, а без головы и внутренностей — почти ничего не остается. Но если пропустить через мясорубку, первый раз — по три-четыре штучки (каждый раз разбирая мясорубку и снимая с винта хребты), а второй раз — всю массу сразу — все! Вы вознаграждены! Добавляете булки, яиц, лука — и вкуснее котлеток не бывает!

Когда мы жили очень голодно, в общежитии сосед промышлял рыбалкой (он тоже диссертацию писал, а дети есть просили). Жена подешевле продавала крупную рыбу, а мелочь отдавала мне “за спасибо”. Когда я начинаю возню с рыбьей мелочью, дети иногда говорят: “Ностальгия по временам?”. Сосед-то, кстати, не только кандидатскую, но и докторскую защитил...

Я преподаю всего девять лет — читаю лекции. У меня шесть курсов: философия, социология, эстетика, русская философия, культура поведения (этика), эстетика архитектуры и дизайна. И каждый курс — авторский. И я всегда ими недовольна. Шеф говорил: если преподаватель успокаивается на достигнутом, он перестает быть преподавателем. И еще: если перед каждой лекцией тебя не бьет озноб, ты кончаешься как преподаватель. Я с моим стажем — начинающая. Представляете, как каждый раз я волнуюсь? У нас отпуска по два месяца и один методический день в неделю для разработки и подготовки занятий. Много времени, казалось бы, но все съедает учебный процесс — на науку ничего не остается. А науку для нас тоже никто не отменял. Как хочешь, так и успевай — спросят за все.

В лихие девяностые многие преподаватели нашей сельхозакадемии в прямом смысле плотно перешли на натуральное хозяйство — еще и это успевали. Даже анекдоты ходили, например: читает Марь Ванна лекцию, а сама в окно смотрит. Как там коза Машка? Не отвязалась ли? А отвязалась — бежит Марь Ванна за козою, забыв про лекции, или двоечника какого посылает.

Расположение академии такому ходу дел способствует: мы — за городом. Здесь у нас свой поселок — академгородок. Понятно, не как в Новосибирске, а в соответствии с профилем — сельское поселение. Общежития, дома, лужки, полянки, аллейки, огороды и дачи. Всё рядом, и все рядом — и живем, и работаем, и отдыхаем. Вся жизнь — на виду, как в аквариуме.

Мои курсы не сильно меняются год от года, разве что социология. А вот преподаватели экономических дисциплин едва успевают обновлять свои лекции. Многие подрабатывают “на производстве”, не только ради дополнительного заработка, но и чтобы знать проблемы современного рынка. Самыми “неграми” среди нас являются преподаватели факультета агробизнеса, которые во время наших отпусков пропадают со студентами на опытном поле. А после учебной практики спешат на собственные участки…

Я иду на занятия от вокзала по черной, блестящей, как антрацит, жирной галичской грязи мимо дощатых домиков и дощатого военкомата. Меня тут ждут. И это тем радостнее, что меня мало где и мало кто ждет… В академии таких, как я, — полным-полно, а в Галичском аграрном техникуме, где расположился наш заочный филиал, я — величина. “Это к нам, из Костромской сельхозакадемии”, — услышала я уважительное в свой адрес еще в автобусе.

Бросаю сумки в преподавательской у нашей улыбчивой заведующей, одергиваю костюм, оправляю воротничок и иду учить жизни. Жизни, в которой сама давным-давно ничего не смыслю...

По области у нас два филиала — в Буе и Галиче. На базе Буйского техникума высшее образование получают строители и бухгалтеры. А здесь, в Галиче, — экономисты, а значит, почти одни девушки.

Костромички — скуластые, двух типов: бледненькие, угловатые, с крупными или, наоборот, чересчур меленькими чертами у русоволосых или яркие, с узкими глазами, — у брюнеток. К бабке ходить не надо, чтобы угадать, проходил здесь Мамай или нет: на лицах написано…

Специфическую костромскую красоту я вспоминаю, глядя на своих студенток в Галиче. Красавицы на Костромщине — галичанки: большеглазые, светло-русые (как сейчас говорят, “натуральные блондинки”), с налитыми щечками-яблочками в ямочках, с литыми, крепкими фигурками — полногрудыми, крутобедрыми, с осиной талией. Они сидят передо мной, сознавая свою пригожесть, с прыгающими бесенятами в глазах, а я с грустью думаю: где же вы, девоньки мои, женихов себе достойных найдете? Девоньки мои убеждены, что в Галиче и ловить, и делать нечего. “Одно пьянство да скука”, — сетуют.

Мужчины костромские — яркие и привлекательные на первый взгляд. Но это только на первый. Прохладная костромская рассудительность и неторопливость расставляет невидимые барьеры при подступах — костромской мужик разборчив и привередлив, пребывая в меньшинстве по отношению к прекрасному полу. Как неторопливая окающая (строго по правописанию) речь замедляет их беседы на дольний срок, так и их мировосприятие плавно и величаво, и размеренность жизни до раздражения неспешна — Эстония отдыхает!

Контингент заочников сильно помолодел. В первые годы учились люди немолодые, руководящие кадры; состоявшейся карьере и бесценным практическим навыкам могли бы позавидовать и наши преподаватели; не хватало только диплома. Не первой молодости дамы, обремененные должностными и семейными обязанностями, в сессиях видели редкую возможность забыться от проблем. Однако, вырвавшись ненадолго, они не “отрывались по полной программе”, жили дружно, весело, общаясь с людьми похожего образа жизни и сходной судьбы искренне и опрятно. Костромские преподаватели не виделись им залетными Жар-птицами, здесь диалог велся на равных — и это казалось естественным и позволительным для их практического профессионализма и житейского опыта. Правда, в вопросах дисциплинарных они сами устанавливали необходимую дистанцию. Их неподдельный интерес к изучаемым предметам, жажда усвоения нового были столь велики, что не позволяли сомневаться: выбор в пользу высшего образования сделан осознанно.

Теперь — не то. Сегодня сразу после техникума выпускники подаются к нам за высшим. “А чем еще тут заняться? — говорят они, работая абы как и абы кем, а то и вообще не работая: в маленьком городке нет выбора. — Диплом получим и уедем куда-нибудь, в Кострому или Москву”. Ждут их там…

В Буе и Галиче наши студенты получают высшее по сокращенному сроку обучения и учатся платно. Оплата небольшая по сравнению с московскими филиалами, но огромная по отношению к местным заработкам. Учить одного студента родственники чаще всего берутся вскладчину, и самой большой надеждой для семьи, учащей студента “в городу”, являются бабушка или дедушка, пенсию которых ему и спонсируют. Старики еще ой как могут помочь, и вы даже представить себе там, в своих столицах, не можете, чем. Например, они могут сэкономить на дровах, потому что две зимы подряд были теплые. Вы кожей прочувствуйте такую формулировку… Сэкономить, чтобы одеть внука после армии (потому что он и до армии был одет, как бомж).

Бабушки и дедушки, повидавшие еще дармовую работу в колхозах на трудодни (уж если не сами так трудились, то их родители), как показал исторический российский опыт, могут обходиться и без “пензий”, копошась на огородном подспорье, столуясь в семьях детей, справляя посильную домашнюю работенку, впрочем, сильно не утруждаясь. Стариков берегут и жалеют, вероятно, еще и потому, что перестроечное время сблизило в горестях поколение отцов и детей и убедило, что выживать в одиночку — труднее. “Нет старика — купил бы, есть старик — убил бы” — такая вот еще есть истина. Но терпят, терпят в семьях все — лишь бы жил старик-то, и “пензия” была.

На некоторых специальностях обучение только платное, на некоторых есть бесплатные места. Даже на престижном экфаке ежегодно есть десять бесплатных (бюджетных) мест, но конкурс велик. Правда, контингент поступающих — слаб, и у умных есть реальные возможности получить престижное бесплатное высшее. Но умные учатся на очном сразу после школы. Каково же это — выучить студента-очника, который ведь не дважды в год едет на сессию, а постоянно проживает вдали от дома? Я вообще не представляю, как это возможно одинокой маме из какого-нибудь Пыщуга, Павина или Вохмы, работающей, к примеру, библиотекарем, учительницей или воспитательницей детского сада. Как выучить студента из тех же или чуть ближних мест семье сельских тружеников, где папа — тракторист, а мама, положим, — наша бывшая выпускница агрофака? Зарплаты задерживают, а они — столь мизерные, что впору студенту самому заботиться уж если не о родителях, то хотя бы о себе.

Очень многие студенты работают. Деревенские — чтобы выжить, городские — чтобы не зависеть от родителей и жить “красивой жизнью”. Те и эти, стремясь к самостоятельности и вырвавшись из-под родительской опеки, не всегда справляются с искусами и соблазнами взрослой жизни и нередко, по причине неуспеваемости, покидают академию.

Если двадцать — тридцать лет назад было мало студентов из самой Костромы, в основном — из области; то теперь много городских, особенно на экфаке, ветфаке, архитектурно-строительном факультете… На селе они работать не будут, да они и понятия не имеют, что такое село. На вопрос, чем собираются заниматься после академии, разнаряженные ветеринарши говорят: “Кошечек и собачек лечить будем!”. Первые выпускники ветфака устроились очень хорошо: культ животных у городских жителей высок: сам умру, а на питомца денег не пожалею…

Моя молодежь инертно, заплетающимися ногами, бредет в аудиторию, усаживается, и первую пару с усилием и старательностью таращится на меня. Мой энтузиазм не знает границ, и я все-таки хотя и не сразу, но добиваюсь, чтобы они хотя бы что-нибудь записывали; но чтобы они писали, надо диктовать, а если диктовать — то я просто не успею изложить весь материал. А материал такой интересный и соблазнительный (пальчики оближешь!), который я несу им в горстях, боясь расплескать, читаю взахлеб и с блеском глаз, и с пеной у рта… Но им мои лекции не кажутся, вероятно, интересными и соблазнительными, и они просто с удивлением смотрят на меня, как на артистку из погорелого театра, выделяя не артистку, а погорелый театр как синоним наших нынешних философских наук… Чеховский герой из “Скучной истории” кажется мне счастливчиком — интерес его студентов к предмету был обусловлен еще и тем, что у студентов под рукой не было ни “мобил”, ни “компов”, ни “асек”…

Курс у меня плотный, сжатый, я обязана выдать его за три дня, по четыре пары в день, и меня всегда потрясает, как мои студенты умудряются, ничегошеньки не делая, уставать больше меня? Однако, пропрыгав три дня перед ними, я понимаю, что тоже устала. Мне кажется, я чего-то им недодала, что курс прочитан отвратительно; все это меня сильно напрягает, и от меня не укрывается вздох облегчения, что наконец-то все закончилось. Но есть, есть и редкие вздохи сожаления перед расставанием.

У меня — консультация перед экзаменом, и мне задают вопросы, к предмету не относящиеся. Как сделать карьеру, почему такие мужчины безответственные и замуж выйти не за кого, куда можно уехать из этой глуши, почему дети болеют и идут в садик с ревом. Меня спрашивают, чьи стихи я читала, когда говорила о грехе суицида (в контексте стоической философии как науки умирать), и я вынуждена сказать, что свои… Да, но книги нет, и подарить не могу; и купить нельзя, конечно, если ее нет. Сама с удовольствием купила бы такую книгу… Они задают много вопросов, и я отмечаю, что слушали все-таки, раз смотрят на меня с таким… мне хочется сказать “с восхищением”, но это как-то неловко по отношению к себе.

С детства цепко держит меня иной комплекс: страх перед наглостью и хамством, и поклонение перед людьми большими в своей истинной простоте и талантливости… Таким простым и талантливым был для меня мой научный руководитель — доктор философии, профессор Леонид Борисович Шульц, который в смутные времена не только создал в Костроме свою философскую школу (чем может похвалиться далеко не каждый московский профессор), но и пел в вокально-оперной студии, виртуозно владел фортепиано, писал стихи…

Да и только ли он? Я не могу теперь вспомнить даже фамилии той молодой учительницы — девочки из Тульского пединститута, так не похожей на учительницу, организовавшей в только что открывшейся Богучаровской средней школе для собранных из всех окрестных деревень детишек танцевальный кружок (слова “хореография” я тогда не знала, но, как и многие девочки моего поколения, впервые увидев черно-белый телевизор, мечтала быть балериной). И была эта Юлия — как чудо, как диво для нас всех, и покоряла она именно простотой, способной обнадежить каждого, что и мы скоро будем танцевать так же великолепно, как она. После занятий танцами ребята быстро разбегались и разъезжались, из моего Севрюкова я была одна, и, хотя стояла деревня на симферопольской трассе, бойкой весьма и весьма, транспорта к нам никакого не ходило, а ездить попутками мы боялись. И ходить одна я боялась тоже, и все оттягивала свой уход, желая к тому же подольше побыть с удивительной Юлией. А потом бежала, онемев от страха, в ранних сумерках, рассекаемых фарами мчащихся машин, и шарахаясь от пронзительных сигналов… Встречный же человек казался чуть ли не разбойником, хотелось перебежать на противоположную сторону, но транспорт на обеих полосах мчался сплошняком, и сердчишко обмирало в груди.

Мать пригрозила, что пойдет в школу и скажет сама этой Юле, чтобы не задерживала ребенка. А она меня не задерживала. Она просто три часа должна была ждать свой автобус в Тулу…

 

г. Буй — п. Караваево

Костромская область



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru