Аркадий Драгомощенко
кто действительно разбирает буквы
Об авторе | Аркадий Трофимович Драгомощенко родился 3 февраля 1946 года в городе Потсдаме. Ведет творческий семинар в Смольном институте свободных наук и искусств, СПб., и в SLS (Summer Literary Seminar, Monreal — СПб.). Премия Aндрея Белого — 1978 год. Премия журнала P(ost)M(odern)C(utlture) — “Electronic Text Award”, 1995. Книги: “Небо Соответствий”, 1990; “Ксении”, Борей-Art & Митин Журнал, 1994; “Фосфор”, Северо-Запад, 1994; “Под подозрением”, Борей-Art & Митин Журнал, 1994; “Китайское солнце”, Борей-Art & Митин Журнал, 1997; “Описание”, Гуманитарная академия, 2000; “На берегах исключенной реки”, ОГИ, 2005; “Безразличия”, Борей-Пресс, 2007, etc. Предыдущие публикации в “Знамени” — № 5, 2008; №8, 2009.
Аркадий Драгомощенко
кто действительно разбирает буквы
* * *
“Когда я... и так далее — приглашу тех,
кто действительно разбирает буквы, и не только.
Но и тех, кто относится с приязнью к иному.
Вероятно даже открою папки, где фотографии.
Не возражаю, мало кому будут известны лица,
к которым склонюсь. Письма, записи, прочее;
их делал за деньги и не только.
Чтобы увидеть получше, опущу голову (диоптрии).
Но то, что увижу, — не вымолвить.
Себе — ничего. Потому что ничего есть ничего,
если открыть папки, шкафы, столы, мир, мел,
окна, любые перечисления, перевернуть чашку,
разбить очки и расколоть раковину”.
* * *
Даже если ветер этой страны
отправит мою золу к разбитым детским шкафам,
я попрошу об одном, — ни единой фракции этой земле.
Пусть и нищему... Как бы он ни был.
Сколько раз (дано или давно?) тебе хотелось
шагнуть за любую, пусть ничтожную надпись, —
так смотрят вещи на мир из своего потаённого хора,
следя за тем, как убывание расстилает ковёр
любому приближению совпадения в имени.
В предложении “я вхожу в дверь”
не содержится ничего из предыдущего предложения.
Дерево слагается из “десяти тысяч деревьев”
и продолжения: здесь нужна воля,
чтобы в бесчисленных листьях
потоках, в простынях, хлещущих книзу, когда август,
как изваянию не растратить то, что назвать не в силах;
и всё же падение непостижимо.
* * *
Есть правила. Они прекрасны. Потому как
Правила знают язык, в котором сотканы.
Иначе не было бы горизонта. Законов.
Вышитых насквозь золотыми мухами.
Не было бы ни игл, тебя, ни того,
Кто смог бы прибегнуть к другим гласным.
Я так и делаю. О, улей! В сторону, сестра.
Меньше всего — интересует “метр”.
“Вижу тополя на “закате””; даже видеть себя.
Не очень большего размера и возраста.
Видеть себя и мать, которая за тележкой.
Везёт овощи, т.е. я — мешок с картофелем.
Можно видеть себя, не знающего,
На каком языке говорит тот, кто не знает.
О боги. В ту пору девочки совсем легки
К тому, из чего состояло, что касалось трусов.
Но да… Разумеется, скажи, кого любили.
Кто остался, — всё помню, конечно. Кто
Знал бы o соединении лошадиной шеи
С человеческой головой.
Accidia
Если ртуть, сворачиваясь, отвердевает во льдах изнанки, и
зной, встречаясь с иглами ясновиденья, впивается в пугливую
беглость покрова, следует пройти в зеркало языка,
роговые врата отражений, скользя вдоль макового отклонения.
Плохая примета разбитое зеркало. Как-то в летнее утро
меня разбудил дикий вой мамы — повесился дед. Снежные стаи
капустниц в то утро без устали метались над огородами,
путался шелест в ветвях аравийского света. Всё начинается с ошибки зрения.
С распыления вещи, застывшей в обречённом единстве
(учиться сквозь сон, как другое распознавать очертания и вещи).
Мак мотылька. Раскалённая глина. Из ключицы растущая мята.
Звенья ошибок слагаются в зоны зелёного разрушения листа,
лестница, ведущая из прямого чередования.
Описывая звезду ветра, её лучи на сорока страницах
погружения в воду, пересекаешь луч жеста и, если снег
изъеден рассветом дотла, расширяется вкрапление влаги
в местах слиянья луча со ртутью. Он шёл по улице,
подобной руслу перечислений, пропорций и соответствий,
лица узкий путь, воздушные фонари вихрей.
* * *
Природа заполняет пустоту знака
совпадает с собой, как стрелки часов,
совпадающих ежесекундно с дробью круга, Океан, падая из-за плеча,
позволяет вообразить в этих краях луну,
до предела глотка доводя в делении луч.
Понимание находит опору в падении,
как в произрастании туда, где только предлог
управляет действием — знанием существительных.
Но... — обращаюсь к отцу,
с ложкой варенья в руке глядящему в том “Анны Карениной” —
в прошлый раз мы прервались на том,
как одевались в сороковые, преимуществах
(относительных) револьвера перед ТТ,
— “Нищета... Поначалу она держит всё,
в том числе и воздушные змеи, управляет призраками,
которые нас посещают, но чтобы закончить (ни у тебя,
ни у меня недостанет времени, поскольку
защёлкиваются кольца дней, приближая к
всеотражающей области, — где добродетель
света сокрушает хребет птицы) — ножницы, вот…
свистящий щебет... не перебивай... такая тяжесть...”
Распределение
Меня распределили боги по многим местам,
Имеющую много пристанищ,
Принимающую множество форм.
Ригведа, Х, 125. Гимн Речи
И опять эти дети внизу, угол сколотый эхо.
Теснится к северу грохот, —
проточные листья в надломленной наледи, трамвай в 5 утра.
Как в бескровной цитате прорезь ветви;
флюгер, жёлто цветущий в оперённое жало,
чья пристальность менее суммы всех вычитаний.
Здесь же, как и пристало медленным дням на излёте войны,
короткие тени, псы на задворках, лёгкие пени, поверх разговоры
о сорных водах весны и о том, как к сиртам когда-то несло, —
будто солому кружа в восходящих потоках, — в области,
где брезжит *dkr у герм светоносных. Дальше не видно.
Кроме фольги, в чьих изломах
обоюдовыпукло мается ангел двух направлений.
Но даже своим отражением их наполнить немыслимо, —
подобно тому как рассудком не вычерпать степь,
даже прижавшись лицом к ней, словно к стеклу отвесному вниз,
поскольку остаётся быть только вкрапленьями в то,
что всегда, уже остаётся до имени, и потому вероятно,
вещь ничему не опора (“вне” и “в” сходятся в точке затылка),
как окрылённое оснащенье семян, пущенных по ветру,
круговоротом вдоль обожжённых дождей, —
такова скорость и сырость, — но вещь выходит из берегов
соединений материи, как кровь бессмысленной
в недвижной ряби, сравнимой с черепахой,
опрокинутой навзничь.
И, растрачивая по петлям сознание, ночь легка,
троится в сетчатке, словно горящая по ступеням к холоду птица,
в освобождении полюсов преодоления тягости.
И двойственность покидает монету.
Не скажешь по обыкновению: “пора, это — утро”.
Его краткость понятней с каждой минутой, и внятен круг голосов.
Оборачиваясь будто внезапно. Не здесь, бесспорно, Опасность?
хотя так всё и было, непрерывнее ягод и дёрна
Что же открылось в известном?
В стенах?
В ином применении?
Опасность? Пленённые известью трещины, детские пятна солнца,
насквозь истончённые чтением, слог пропущен, выпукло веки смежены вне сна о побегах,
в которых едва ли по зёрнам прочесть убывание снега.
Из поздних “Церемоний”
Любой камень завершается вспышкой.
Твои руки были мне не известны,
хотя каждой черты на ладони читал я легко назначенье:
здесь — о созвездиях августа, проблесках,
родниковых ключицах, пыль зенита хранящих ревниво,
там — чистейшего круга тлеет тонкий порез.
Прохлада в нём поселилась, как слепое растение в зерне…
Меднокрылатая лампа за ней. Освещает,
словно стократных страниц устрашающий смысл
в достоверность нисходит глотка.
Разве не это относится к иным временам,
когда одежда приносила всем удовольствие?
Когда мальчик в молочных глубинах стекла
будто за кем-то вслед повторял:
ничто — не есть то, что есть или будет,
оно ни за что не станет добычей
ни разорителей гнёзд, ни кладбищенских призраков.
А вокруг собирали орехи, в мелу мыли цветные шелка,
солдат умирал, из жил его соль вытекала свободно,
оцепенения дерево глухо шумело в пороге,
и фильмы прорастали друг в друга. Именно кроны
каштанов иллюстрацией никчёмных примеров,
того, как срывается лист двойным притяжением.
В разрывах ветвей — слоистого неба слюда.
Урок был преподан. Выучен. Многое принято к сведенью.
Осталась уверенность, что, указав на окно,
в памяти сохранишь только жест.
Хотя его принадлежность вызовет вскоре сомнение.
Ось и вымысел, ловля бесшумных значений.
Речь, будто руки немых, в пустоте утренних крыш.
Этой порой хитросплетения знаков можно принять
за открытку от Скарданелли: дата, слова пожелания,
адрес, на который при желании можно сослаться.
И подпись. Но, не сверяясь с пейзажем, в средоточье скупое
времени, изъятого из собственной тени,
мгновение обрушивает полноту,
осязаемую, словно ничто, из которого возводится ветер
или твоё отражение в праздном перелёте песка.
* * *
Когда прекращается волокно вина,
Ничего не знаешь, ни полотенца, ни другого.
Историей здесь не пройти, утро просто.
Можно с откоса бежать сломя голову,
Можно вербу слушать, она ужасна, мертва,
Можно слушать линии на руках, — безгласны также.
Чего нельзя? Говорить, читать вслух, слушать,
Чтобы не попадали слова в слова по окончаниям.
Нельзя оказаться вместе в мастерской друга,
Чтобы утром солнце подняло всю пыль с полу,
А рот едва смог бы сложить несколько слов,
Но и их бы не услышала, поскольку бы спала.
А я бы в полотенце на бедрах стоял в двери
И думал — кто же ночью намеревался открыть?
И, Бог мой, пусть следующие поколения узнают
Как прекрасно было то пробуждение: твоё, после.
* * *
Определение ночи.
Перед грозой ветер с песком,
с островов плоских уходит,
На тающем шёлке подушки,
словно след руки искушённого мастера,
контур лица твоего,
отдалённый тесным столетьем,
жизнь предметов холодна и ужасна.
В пёстром узоре их сроков
зрачок не ищет пресуществлений иных.
Baudelaire a midi (с посвящением А. Скидану)
Северное солнце — то, что с севера летит без тени.
Южное смотрит в затылок одновременно, но позже.
Восходит солнце с востока, а на западе тоже есть, но
Смотрит в своё отражение. И, найдя себя среди
Четырёх солнц, Александр, мы услышали едва внятный
Свет листвы над камнем, но зноя больше, чем надо.
Никакой листвы — две тени, твоя, моя, камень на камне,
Билеты метро, две гальки, пластиковый пакет, в котором
Сквозь пятьсот отражений всё то же лицо, всё то же,
Что значит это лицо, Александр? Что нам до него, но что-то,
Что поставило на колени, и ты сказал, жаль, очень жаль.
Что он лёг под телами, которых не знал, возможно, и знал,
Но какое ему, в сущности, дело? Я ответил, — Саша, надо
Двигаться дальше. Кладбище непомерно, мы не успеем
Найти ни вина, места, где смогли бы подумать и о могиле
И об имени, т.е. о Шарле Бодлере, о котором вспомнили
На кладбище Монпарнаса, в майский полдень. Случайно.
|