Сергей Чупринин
Остров
Сергей Чупринин
Остров
Литература в эпоху паралитературного бума
1.
Пригожая разведенка с двумя детьми откуда-то, кажется, из Реутова, купила тур на Крит, где и познакомилась с симпатичным норвежцем. Дальнейшее понятно: стремительный флирт, любовь-морковь, обручальные кольца и свадебка в маленьком северном селении, за сотни километров от ближайшего крупного города. Здравствуй, новая жизнь, — с трехэтажным уютным домом, вежливым равнодушием соседей и скукой, скукой, скукой… С которой надо ведь как-то справляться. Например, читать детям сказки про Аленушку. И писать собственные стихи — пусть немудрящие, наивные, ну вы знаете: слезы—морозы, Русь—помолюсь, ботинки—полуботинки. Отправляя их в Интернет, где каждый, слава Богу, имеет шанс на сочувственный отклик. Так оно и вышло: завязались первые связи с такими же, как наша, поэтессами из Тамбова и Оттавы, пошли первые приглашения — допустим, на фестиваль в Праге или конкурс в Рязани. Откуда, так уж принято, никто не уезжает без поощрения и дипломов, хотя бы третьей степени. Дальнейшее опять же понятно: книжка стихов в скромной, чтобы мужнины евро зря не тратить, обложке, членство в одном из писательских союзов, тут же выдавшем нашей героине золотую не то Есенинскую, не то Пушкинскую медаль. Тут уж и соседи-норвежцы в разум вошли, поняли наконец, что рядом с ними живет не простушка с поварешкой, а русская писательница, которая, чем черт не шутит, со временем может и Нобелевскую премию получить. Улыбаются теперь приветливо и охотно посещают то Пушкинский праздник, то Тютчевский утренник, которые стали, похоже, культурной приметой этого забытого Богом городка. И мужу хорошо — он, говорят, даже повышение по службе получил благодаря литературным успехам своей супруги.
Стихи у нее, правда, так и остались плохонькими, но какая в самом деле разница, если именно с ними счастье вошло в одну отдельно взятую русско-норвежскую семью.
Вот я и спрашиваю: кому это мешает?
Кому мешает, что немолодой бизнесмен, уже у нас в России, затеялся, отойдя от дел, писать романы? А издав их все в роскошных переплетах и насладившись восторгами наемных рецензентов, открыл еще и журнал, который приглашенные в помощь толковые местные литераторы превратили в лучший из тех, что выходят в старинном городе N?
Кому вообще мешает, что в параллель к привычной (назовем ее “статусной” или “профессиональной”) литературе на наших глазах сформировалась новая, самодеятельная литературная реальность, уже втянувшая в свою орбиту тысячи, десятки тысяч людей с завидной социальной энергией, но умеренными, скажем мягко, творческими способностями?
Раньше их звали графоманами и они уныло толпились в предбанниках журнальных редакций, безответно засыпали издателей своими творениями, жаловались на невнимание Президенту России и в Страсбургский суд, зато теперь…
Теперь у них все свое, совсем как у взрослых.
Свои печатные и, пуще того, сетевые ресурсы, уверенно соперничающие по числу посещений с традиционным Журнальным залом “Русского журнала”.
Свое книгоиздание, которое, надо думать, особенно пойдет в гору с распространением технологии “Печать по требованию” (“Print on Demand”), когда к первоначальному смешному тиражу в десять, скажем, экземпляров мгновенно допечатывается любое соответствующее спросу количество книжек.
Свои литературные звания и премии, хотя и не обеспеченные, как правило, изрядными деньгами, зато звучащие очень пышно: Королева русской поэзии, Принцесса русского крими, Золотое перо Руси или, еще лучше, Золотой Пис Брюсселя.
Свои писательские союзы, обычно космополитические или общенациональные: Международная ассоциация писателей и публицистов с дислокацией сначала в Риге, а затем в Лондоне, Международная федерация русских писателей, прописанная в Мюнхене, Международная федерация русскоязычных писателей со штаб-квартирой в Будапеште, Международный союз писателей “Новый современник”, действующий в — или — из Рязани, Российский межрегиональный союз писателей, зарегистрированный в Петербурге, и питерская же Академия русской словесности и изящных искусств имени Г.Р. Державина.
Есть, словом, где напечататься, чем увенчаться, куда вступить. И есть куда поехать.
Потому что центром конденсации литературной жизни стали теперь не писательские ассоциации и журнальные редакции, как раньше, и даже не премии, как совсем недавно, а фестивали.
О, фестивали, фестивали!
Они, будем справедливы, и у “статусных”, “профессиональных” писателей сейчас в большом почете. То ярмарка книжной культуры в Красноярске, то Биеннале поэтов в Москве, то творческая конференция в Тель-Авиве, а то и просто фестивали в Перми и Одессе, Милане и Роттердаме, Варшаве и Сиднее. Можно жить, не распаковывая дорожный чемоданчик. И каждый год меняя зарубежные паспорта, чтобы было куда ставить все новые и новые визы.
Конечно, не все стихотворцы и романисты живут так разгульно или, если угодно, так разъездно. Сама собою сложилась могучая кучка фестивальных завсегдатаев в сто, предположим, единиц. Но поскольку и провинция у нас сейчас встрепенулась, то другим сочинителям тоже нет-нет да и перепадает приглашение посетить (за счет организаторов) литературное мероприятие либо в Клину, либо в Сростках. Так что из “статусных” писателей почти никто не забыт, и почти каждому найдется своя роль.
Либо рядового участника, либо члена жюри и вип-гостя — на фестивалях уже как раз самодеятельных, зато ничуть не менее многочисленных. Съездив в Прагу на фестиваль “Европа”, побывав на Казантипе на “Славянских встречах” и в Брюсселе на конкурсе “Эмигрантская лира”, можно уже готовиться к турниру “Пушкин в Британии”, горюя только о том, что без окормления остались Рим и Вена, где в это время тоже читались стихи и раздавались призы, бурлила, словом, литературная жизнь.
Старшие товарищи, они же вип-гости, собираются в дорогу охотно — придется, конечно, чужие рукописи прочесть или хотя бы пролистать, но эти трудозатраты с лихвой выкупаются возможностью, как говорит Борис Херсонский, “пообщаться друг с другом, посетить новые места, познакомиться с новыми людьми”. И все это, еще раз напомню, за счет устроителей.
Кто же не поедет?
И кто же из их предполагаемых подопечных не поедет тоже? Уже, правда, за свой счет, но с гарантированным правом почитать свои стихи вслух, многократно расширить свою референтную группу, получить красивый диплом в солидной рамочке, а главное — вволю наговориться с теми живыми классиками, полуклассиками и четвертьклассиками, которые проходят в ранге членов жюри или вип-гостей. Глядишь, кто-то из них, пребывая в почти курортной неге, и расслабится, то есть сведет с издателем, напишет предисловие к подборке или хотя бы бросит фразу, которую можно будет выставить, как приманку, на задней обложке своей новой книги.
Всем, словом, хорошо — и профессиональным вип-литераторам, и тем, кого называть графоманами тоже уже как-то неловко.
Хорошо и месту (городу или стране), где такие фестивали проводятся. Во-первых, приезжие знаменитости между делом охотно концертируют, а увидеть живого Быкова или послушать живого Рейна всем на пользу. Во-вторых, мастер-классы, куда может прийти каждый, в том числе и тот, кто еще только собирается сочинить стишок про розы-морозы, так что число пишущих в том или ином городе после фестиваля увеличивается в разы. Да и местные администрации, местные благотворители после освещенных в СМИ фестивальных фейерверков не в пример теплее начинают относиться к литераторам-землякам: то свои премии для них учредят, и уже денежные, то стипендии раздадут, то затеют книжную серию, то установят памятник — допустим, Тютчеву или славному писателю регионального масштаба.
И все это, скажу я вам, очень важно.
Потому что идут в школы, читают свои и чужие стихи на предприятиях и в Домах культуры, заводят местные литературные газеты и альманахи, хлопочут о распространении литературных журналов и установке мемориальных знаков, как правило, отнюдь не маститые писатели. Им недосуг, им в лом ходить с прошениями по начальственным кабинетам или собирать следы пребывания того или иного светила на отчей земле. Так что все это если и делается, то инициативой и трудами литераторов, как раз не обремененных избыточным дарованием, зато искренне болеющих за судьбу русской литературы и русского языка.
Так в российской провинции. И еще более так в зарубежных странах, которые из спесивой Москвы, из гонористого Петербурга теперь тоже воспринимаются как литературная провинция, и разница между Тамбовом, Чикаго или Львовом в этом смысле исчезающее мала.
Это они, по-русски пишущие слабенькие, но симпатичные стихи и посредственные, но душевные новеллы, открывают в заокеанской Лиме русские школы, собирают в германских синагогах совсем неплохие русские библиотеки, проводят литературные вечера и встречи при православных храмах в Аргентине, вдыхают хоть какую-то жизнь в Центры русской культуры и науки, что разбросаны, слава Богу, по всему белому свету. Это они, скажем патетично, сберегают русский язык и русские традиции там, где местные власти относятся к ним либо равнодушно, либо неприязненно.
Так какое же, спрошу я уже своих товарищей по литературному цеху, право имеем мы относиться к параллельной (самодеятельной) словесности с настороженностью, а к авторам, ее образующим, с высокомерием?
Получается ведь не убыток, а прибыток родной культуре.
Или я все-таки не прав, и то, что позволено Юпитеру, не позволено быку?
2.
Когда-то сначала на библиографические карточки, а с приобретением компьютера на разрастающиеся файлы я стал заносить сведения обо всех действующих ныне русских (русскоязычных) поэтах, прозаиках, драматургах, эссеистах, критиках и литературоведах. Так собрались два несуразно огромных тома под общим названием “Новая Россия: мир литературы”, где без всякого отбора размещены биобиблиографические данные о восемнадцати, примерно, тысячах нынешних сочинителей (М., 2003). Спустя время вышли, уже с отбором, пять увесистых томиков, объединенных в проект “Русская литература сегодня” (М., 2005—2008). Можно бы, казалось, и остановиться. Но привычка свыше нам дана, и вот уже много лет каждое мое утро начинается с того, что, взяв чашку кофе и сигареты, я сажусь к компьютеру — с тем чтобы внести в него новости вчерашнего дня: имена, книги, публикации, тезоименитства и т.д. Кто-то умер, кто-то премию получил, кого-то перевели на бангладешский язык — дня без новостей не бывает, и в этом смысле я, наверное, самый осведомленный в литературных делах человек.
Что одновременно и льстит, и повергает в ужас: к числу пишущих каждый год прибавляется как минимум по тысяче, а всех, известно же, не переброешь. Труд мартышкин и он же сизифов, ибо, по совести говоря, девяносто процентов из написанного и изданного никаким вкладом в собственно литературу не является. И возникли (возникают) эти девяносто процентов либо из желания обессмертить себя, единственного и неповторимого (классическому “Здесь был Вася!!!” нет переводу), либо из соображений психотерапии (написал, и будто гора с плеч свалилась), либо потому, что с выходом на пенсию или с переездом в чужую страну образовался досуг, который надо же чем-то заполнить. “Писать начала от полной безнадёги, т.к. ничего другого в новой стране делать не умела, а времени было много”, — признается входящая даже уже и в моду русская писательница из Франции, и это та самая мотивация, которая испокон века порождала как агрессивных графоманов, так и вполне себе симпатичных дилетантов. И место им было, конечно, на периферии собственно литературы, в ее тени, открываясь лишь узким (у каждого своя) референтным группам и многотерпеливым редакторам, четко усвоившим святое правило: автора обласкать, но рукопись вернуть.
Ситуация революционно переменилась в последние десятилетия — с исчезновением предварительной цензуры (и, увы, редактуры), с появлением Интернета и такого ранее россиянам незнакомого денежного инструмента, как грант. Теперь каждый из недавних лишенцев и лишенок может издать себя хоть собранием сочинений, получить свою порцию хулы и похвалы от ко всему готовых интернет-френдов, напечататься ну пусть даже и не в “Знамени”, но в одном из журналов-новоделов, оторвать лауреатский диплом или значок на одном из бесчисленных фестивалей, конкурсов и турниров.
Все по Ортеге-и-Гассету: эпоха дискриминации графоманов и дилетантов по эстетическому принципу завершилась, массы восстали и, разумеется, победили, что, говорят, в условиях демократии неизбежно, но ужасно для людей, привыкших отличать Пушкина от Пупкина. В образовавшуюся брешь хлынули уже не только охотники живописать свое босоногое детство или скрещивать кровь с любовью, но и фигуры вполне статусные, лучше нас чующие, куда там самоновейший тренд заворачивает: диджеи и телеведущие, рублевские дивы и политики, профессиональные филологи и бизнесмены. Причем благодаря медийной привлекательности шансы быть раскупленными и прочтенными у них зачастую повыше, чем у лауреатов “Русского Букера” или “Большой книги”. И хотя собственно литературный уровень подавляющего большинства этих книг — околоноля, ничто не препятствует газетным и глянцевым книжным журналистам называть их мейнстримом.
Очевидные для всех еще недавно границы между художественной самодеятельностью и художественной литературой размылись. То, что понималось как храм и/или мастерская, куда не пускали непосвященных, превратилось в торжище, где мануфактурный ситец успешно соперничает с парчой ручной выделки, а уцелевшие мастера с подмастерьями жмутся друг к другу невдалеке от отхожего места.
Их (нас) винят в клановости, в тусовочности, и, казалось бы, небезосновательно. Инстинкт самообороны и от такого уже привычного зла, как массовая литература, и от паралитературы, как зла, еще только входящего в силу, действительно предписывает профессиональным писателям держаться сообща, в своей среде вырабатывая и критерии оценки, и способы презентации текстов, которые в этой среде понимаются как качественные. Идейные и эстетические разногласия в ситуации лесного пожара кажутся уже менее принципиальными, чем соображения межгрупповой, внутрицеховой солидарности. Первыми это почувствовали критики, еще в начале 90-х создавшие Академию русской современной словесности, для того чтобы отделить себя от журналистов и паражурналистов, “тоже” пишущих о литературе, но пишущих, на наш взгляд, бестолково, без знания контекста, в общем, непрофессионально. Вступить в эту академию можно было лишь по приглашению, играющему роль патента если не на благородство, то хотя бы на профессиональную дееспособность.
Те из “тоже” пишущих о литературе, кого в этот тесный круг не пригласили, взъярились, разумеется, мгновенно, на всякий академический чих отвечая усмешкой горькою обманутого сына над промотавшимся отцом. Но распалась (или, скажем корректнее, приостановила свою деятельность) гильдия профессиональных критиков не в силу этих нападок. И даже не в силу того, что было прекращено финансирование премии Аполлона Григорьева и других академических проектов. Все проще: оказалось, что согласья нету и в самих товарищах-академиках. И согласья отнюдь не во взглядах, а в правилах поведения и правилах приличия. Из которых иным нашим коллегам хотелось непременно выломиться, обрушив весь гнев, весь сарказм, все неприятие как раз не на внешние по отношению к качественной литературе угрозы, а на социально близких авторов и эстетически близкую литературу.
После “Упраздненного театра” Булата Окуджавы, после “Генерала и его армии” Георгия Владимова нет, наверное, ни одной достойной книги, ни одного достойного писателя и ни одного достойного премиального решения, которые не постарались бы опорочить. Причем не извне, а как раз изнутри вот этой нашей с вами будто бы единой тусовки, из нашего истончающегося читающего сословия. Видимо, и в самом деле, “чем уже круг, тем сильнее чувства в этом кругу”, как меланхолически заметил недавно Дмитрий Быков, и чувства отчего-то именно недобрые. Легко воспроизводящиеся в бессчетном уже множестве случаев, позволяя представить историю литературы последних десятилетий как историю внутрикорпоративных разборок и скандалов, а их участников заподозрить в наклонностях едва ли не суицидальных.
Вот свежий пример. “В 2001—2005 годах, — пишет о своем поколении Роман Сенчин, — образовалась общность молодых людей, радующихся общению друг с другом, приветствующих первые публикации друг друга, друг друга обогащающих энергией и идеями… Сегодня, спустя каких-нибудь пять лет, почти все из этого поколения “новых писателей” друг с другом перессорились, наверняка надолго, если не навсегда, порвали отношения. Энергия сменилась агрессией, заинтересованность в критике — обидой на критиков. (…) К сожалению, среди нового поколения писателей склочников становится все больше и больше. И почему — непонятно. Энергию, что ли, больше не на что тратить?”.
И вот, вообразите себе, смотрит на эту воронью слободку ни в чем не повинный, сторонний человек. Который, всего-то навсего, хотел бы, чтобы его навели на правильные (они же нужные, они же самолучшие, достойные) книги. И что он понимает? То, что доверять нельзя никому. И то, что универсальных критериев тоже нет, как нет и признанной — специалистами признанной, экспертами — иерархии талантов и дарований.
“В этой ситуации, — процитирую Бориса Херсонского, — шансы найти читателя у графомана не меньшие, чем у серьезного литератора”. А может быть, и большие, и не только благодаря тому, что паралитература в своем глянцевом изводе пиарится лучше, то есть напористее, изобретательнее, затратнее, чем книги баловней “Русского Букера” и “Большой книги”. Дело в том, что у словесной самодеятельности в большинстве случаев есть ресурс, который профессиональными писателями либо давно уже утерян, либо высокомерно отброшен, — ресурс искренности, задушевности, доходчивости и непременной, во что бы то ни стало, позитивности. “Книга безумно легкая... как пироженое-бизе, да и эндорфинчики в мозгу пообразовывались!” — пишет об одном из таких сочинений милая, по-видимому, девушка из ЖЖ-комьюнити “Что читать”, и маловероятно, что после безе ей глянутся “Журавли и карлики” или “Каменный мост”.
Что ж, придется признать: в условиях, когда предложение изобильно, а критики почти исключительно заняты братоубийственными войнами, эта милая девушка и все эти милые девушки для собственно литературы уже потеряны. А они ведь к ней тянулись…
И по-прежнему тянутся. Но — я вновь возвращаюсь к размышлениям Бориса Херсонского — попробуем сравнить “великолепный оркестр и просто — оркестр средней руки. Многие ли слушатели всерьез способны отличить среднее исполнение незнакомой вещи от гениального?”. И многие ли — продолжу сравнение — на Тютчевских утренниках в Урюпинске или Осло способны отличить стихи самого Федора Ивановича от читающихся тут же, вперемешку, стихов организаторов такого праздника?
Им, организаторам, бессребреникам-энтузиастам, вечное наше спасибо. За то, что, как грибы, растут по всей планете самодеятельные музеи общенациональных и местных классиков, за то, что не захиревают окончательно библиотеки, за то, что обычные, нормальные люди получают шанс сделать свой досуг культурным. Или околокультурным.
Но — вот он, парадокс — то, что для культуры как для социальной институции, безусловно, хорошо, далеко не так хорошо для литературы как рода искусства.
Ее удел в этих условиях — либо замыкаться от непосвященных, от необращенных в тесном кругу, подобном секте, либо растворяться, как соль, в заболоченном океане книг, книжечек и книжиц, которые — перефразирую Гоголя, — вышли же, а значит, сидят же где-нибудь и их читатели.
Воля ваша, но по мне и первый, и второй вариант одинаково ужасны.
3.
Собственно говоря, подходов к вопросу о том, что есть литература, всего два. Первый можно было бы назвать аристократическим, то есть относящим к собственно литературе лишь наивысшие достижения в словесном творчестве. А второй, когда под литературой понимают все, что написано словами с хоть какой-нибудь литературной задачей, будет, разумеется, демократическим.
Те же полюса, что и в спорте: учитываем ли мы только олимпийские показатели или результаты межрайонных состязаний где-то в Уржуме тоже?
С одной стороны, высокомерие и родовая спесь: “Нас мало, нас, может быть, трое…” (Борис Пастернак), “Нас мало. Нас, может быть, четверо…” (Андрей Вознесенский). В пределе: “Звать меня Кузнецов. Я один. Остальные — обман и подделка” (Юрий Кузнецов). Или попозже, уже из предсмертных стихов Льва Лосева, жестко отказавшегося от участия в очередном поэтическом фестивале:
Не для того я побывал в аду,
над ремеслом спины не разгибая,
чтоб увидать с собой в одном ряду
косноязычащего раздолбая.
Вы что, какой там к черту фестиваль!
Нас в русском языке от cилы десять.
Какое дело нам, что станет шваль
кривлять язык и сглупу куролесить.
Критики, понятное дело, снисходительнее поэтов: “Есть десять—пятнадцать крупных талантов и сорок—пятьдесят нормальных, способных работников” (Татьяна Москвина)1, но и тут, как видим, в расчет принимается лишь малая горстка из пишущих и издающихся.
Зато с другой стороны — эстетический плюрализм, вплоть до вкусовой неразборчивости. И представление о литературе как о сложно организованной, многовекторной и многолюдной системе, где всем найдется место — и кандидатам в школьную программу, и авторам дарования, скажем так, умеренного, но тоже отдавшим всего себя словотворчеству.
Безответственный Божий дар или благие намерения, умноженные на полную самоотдачу? Аристократическое правление — с жесткой сословной иерархией, где вершины перекликаются, а низам должно замереть в почтительном изумлении? Или все-таки литературная республика, где у каждого есть право избирать и быть избранным?
На самом деле, в реалиях жизни эта альтернатива, разумеется, размывается. И аристократам бывает свойственно приблизить, впустить в свой круг особенно напористых или особенно симпатичных простолюдинов. И демократы, стоящие на том, что всякая блоха не плоха, нет-нет да и взвоют, столкнувшись со случаями, когда недолитература перерастает в совсем уже антилитературу.
Конечно, при тоталитаризме с литературной топографией все было просто: властная вертикаль, на самом верху которой один-одинешенек лучший, талантливейший, а пониже выдающиеся, еще ниже, эспланадою — прославленные, крупные, видные, пока наконец мы не упремся в заметных и своеобразных. Но разве, в противовес огосударствленным инстанциям вкуса, общество, квалифицированные читатели не выстраивали свою собственную пирамиду, где наверху царили уже не Егор Исаев с Шолоховым, а Иосиф Бродский с Солженицыным? И разве не маячила, совсем уж поодаль, еще одна пирамида, где Бродского и Солженицына согласны были, конечно, почтить, но выше всех прочих ставили Геннадия Айги и Сашу Соколова?
Нынешняя реальность вполне наследует прежней, с тем лишь уточнением, что число княжеских уделов увеличилось многократно. Свои Джомолунгмы у условных либералов, свои Эвересты у условных патриотов. Причем если патриоты, кажется, сравнительно единодушны в выборе сюзеренов и ориентиров, то либералы на то и либералы, чтобы дробить свои уделы и группы поддержки. Взять хоть поэзию. Есть иерархия, выстраиваемая национальной премией “Поэт”, и есть, во всех до единого звенышках ей противоречащая, иерархия журнала “Воздух”, и понятно, что стихотворцы, претендующие на премию “Серебряный век”, сроду не чтили (не читали и читать не будут) тех, кто удостоен Отметины Давида Бурлюка или премии Андрея Белого. А ведь есть еще и вполне суверенные одиночные хутора (например, у Юнны Мориц, Виктора Сосноры, Тимура Зульфикарова или Михаила Бузника), тоже со своими критиками и своими группами поддержки.
Вопрос: и как же себя должны чувствовать, как в условиях вполне себе феодальной междоусобицы должны себя вести писатели, которым стоустая молва не зарезервировала место в той или иной пирамиде?
Это уж как у кого получается, естественно.
Одни годами, десятилетиями бьются за право стать ровнями властителям “своего” литературного дискурса, войти в вожделенную “тройку”, “четверку”, “пятнадцатку” небожителей, и чаще всего так и сгорают от недолюбленности и недовостребованности: сказано ведь, что много званых, но мало избранных.
Другие — как пермяк Юрий Беликов, например, — пробуют, назвавшись, предположим, “дикороссами”, выгородить собственное малое (а там, глядишь, и великое!) княжество на противопоставлении всему “столичному”, в том числе “столичным” святыням и ориентирам:
Так чего, лохматые?
Прем куда, родимые?
У него Ахматова,
а у нас Кудимова
(Константин Иванов, Новосибирск)
Третьи… Третьи, либо сознательно отказавшись от участия в литературных олимпиадах, либо не найдя в себе сил для участия в них, так вот и пишут себе потихонечку, потихонечку издаются. Конечно, незаметность — один из синонимов независимости. Но тяжко, мне кажется, жить без групп поддержки и, соответственно, без критики, ибо все ее внимание отдано если, действительно, не “пятнадцати”, то “сорока—пятидесяти” отобранным и засвеченным дарованиям. И, следовательно, коли уж и не без читателей, то без отзвука, без резонанса, без эха, столь необходимого пишущим.
И мне это не кажется правильным.
Рожденный простолюдином, я и в литературе ценю не только поцелованных Богом, но и селфмейдменов, всех тех, кто и без отпущенного небесами необъятного ресурса внес-таки важный, часто просто необходимый вклад в большую русскую словесность.
Так применительно к классике, поскольку писал я по преимуществу о Боборыкине, Николае Успенском, Власе Дорошевиче, Куприне и Гумилеве. Отчетливо понимая все про Бунина и Блока, но столь же отчетливо понимая, что о них и без меня найдется кому высказаться.
И так же применительно к текущему литературному процессу. Здесь очень кстати пришелся редакторский опыт. Нельзя, невозможно составить журнальную книжку из одних шедевров или из произведений трех, четырех, пятнадцати первачей. Журнальная модель, уже по определению, республиканская. Как место, где житель провинции на равных правах беседует со столичным жителем, а новички любезничают с классиками или дерзят им, и надо всем витает дух общего дела.
Такова схема сегодняшнего дня: остров литературы в бушующем море профессионального масскульта и непрофессиональной паралитературы. Схема, разумеется, условная, приблизительная, как и все схемы.
Во-первых, потому что в ситуации, когда в товарищах согласья нету и нету даже воли к консенсусу, к консолидации мнений, одно и то же произведение может быть расценено экспертами (и любым автором “Живого журнала”) совершенно противоположно: ты говоришь, что это подлинная литература, может быть, даже шедевр века, а я говорю, что это паралитература и вообще дерьмо. Во-вторых же, литература, масскульт и паралитература, конечно же, не нейтральны по отношению друг к другу, а находятся в условиях постоянного взаимопроникновения и, соответственно, взаимодействия.
Начиная с ходов сугубо конъюнктурных: паралитературная “старуха уже не хочет быть столбовою дворянкой — хочет, чтобы объявили царицей, — цитирую я Наталью Иванову. — И стучит эдак пальчиками по столу: что ж меня не печатают в известном журнале? Сначала обо мне аннотация, потом обо мне рецензия, а потом и сам полуграфоманский текст”. И кончая взаимодействием уже собственно творческим, когда литература подтягивает к себе из масскульта и паралитературы что-нибудь интересненькое, заслуживающее огранки, а те, в свою очередь, гримируются по новейшей литературной моде.
Примеры? Да сколько угодно. Скажем, возникновение у нас — с ориентацией не только на ходкую переводную книжную продукцию (от Х. Мураками до Ф. Бегбедера), но и с учетом успешных образцов отечественного масскульта — особого типа словесности, который я несколько лет назад назвал миддл-литературой. То есть литературой, где вполне средние литературные достоинства текстов адекватно воспринимаются средней же читательской аудиторией: язык понятен, сюжеты занимательны, ситуации и персонажи вполне узнаваемы, и с искренностью (в женском варианте — с задушевностью) все в порядке.
Еще пример? Выход в литературе на первые позиции того низового жанрового формата, к которому приклеился ярлычок “семейной саги”. Именно в этом ключе в течение по меньшей мере двадцати лет работали по преимуществу творцы парапрозы, ибо каждому из берущихся за перо найдется что сказать о себе и своей родословной. И только совсем недавно, когда выяснилось, что именно этот формат, оказывается, наиболее востребован читателями, за дело не мешкая взялись уже не только косорукие и косноязычные, но и настоящие профи.
Или вот, кстати. Писатели-фантасты годами бились за выход из жанровой резервации, за то, чтобы их наконец-то не только оценили рядовые читатели, но и приняли как своих в литературную элиту. И что же?.. Сами фантасты, за редчайшими исключениями, где были, там и остались, а вот их технику, их методику сюжетостроительства и приемы смыслопорождения высокая словесность к нулевому десятилетию таки освоила. Взгляните на магазинные полки, вчитайтесь в лонг- и шорт-листы значимых премий — каждая вторая претендующая на бессмертие книга не обходится сейчас без фантастических допущений, без, на худой конец, дьявольщинки и чертовщинки, без мистической подкладки.
Задел сей тренд обучения у просвирен и поэзию, где — альтернативой по отношению к гиперусложненному, аутичному стиху большинства сегодня пишущих — на ура звучат либо остроумно зарифмованные фельетоны (Вс. Емелин и др.), либо нарочитый наив (М. Немиров и др.), либо приодетая в “Ливайс” и “Версаче” асадовщина, для взыскательных читателей освежающие атмосферу, но — пройдитесь по сетевым ресурсам — постоянно поддерживаемые сводными хорами современных паралириков.
Такова живая культура: что-то все время поднимается от низов, от эстетического “околоноля” в высокую словесность, приобретает статус подлинного искусства, а что-то, напротив, шаблонизируется и тем самым нисходит в хляби и топи литературной самодеятельности. Что и произошло, скажем, с такими эффектными жанровыми образованиями, как антиутопия или альтернативно-историческая проза. “Остров Крым” Василия Аксенова (1984) и “Невозвращенец” Александра Кабакова (1988) были для читающей публики открытиями или, по меньшей мере, напоминанием о давно забытых традициях. Эти ноу-хау, в соответствии с законами рынка, тут же были пущены в промышленную разработку, пока “Кысь” Татьяны Толстой (2000) не оказалась своего рода межевым знаком на пути стремительного сползания этого формата в паралитературную вольницу.
И одновременно — грех нам будет не заметить, что и паралитература, во-первых, многослойна, а во-вторых, претерпевает постоянные мутации, меняется на марше. На одном ее полюсе по-прежнему, разумеется, царят классические розы—морозы, Русь—помолюсь, зато на другом теперь и философская (на строгий взгляд — конечно, квазифилософская) проза, и романы воспитания, и — спасибо Василию Васильевичу Розанову — разнообразные “миниатюры”, “осколки”, “фрагменты”, всякие прочие “мгновения” и, само собой, авангардные изыски, сложнейшие словесные построения в духе хоть мовизма, хоть постфутуризма. Ничего удивительного: ведь произведения, более или менее ловко имитирующие высокую словесность, пишут сегодня не только матрешки с поварешками, но и люди безусловно образованные, умеющие много гитик, которых природа богато одарила самыми разнообразными талантами, за вычетом разве что литературного.
Разбираться во всем этом, отделяя, как нам заповедано, овец от козлищ, а зерно от половы, с каждым годом все труднее, ибо на то и культура, что в ней каждый случай, каждый текст и каждая судьба — наособицу.
Поэтому, признав, что подлинная литература — это сегодня своего рода остров в океане масскульта и парасловесности, придется признать и то, что границы этого острова проницаемы, открыты, а его планиметрия текуча и изменчива. И у каждого из нас здесь есть свой выбор, свой ответ на вызовы, посылаемые современной культурой. Можно, разумеется, как это и подобает консерваторам, руководствоваться картами позапрошлого века или, хотя бы, предпоследнего десятилетия. И можно, как это приличествует либералам, менять лоции каждодневно, принимая как данность то, что мы не в силах изменить.
Но ориентируясь на свой личный читательский опыт, на собственные представления о добре и зле, прекрасном и безобразном. И на ту путеводную звезду, что светит всем, кто воспитан в классических традициях.
Ибо на что же еще нам теперь полагаться?..
1 "У нас есть десять - плюс-минус - отличных литераторов", - подтверждает Захар Прилепин.
|