Юрий Жидков
Беды наши общие
От автора | Юрий Борисович Жидков живет в г. Кирове, врач анестезиолог-реаниматолог, двадцать пять лет проработал в практическом здравоохранении. Этим материалом мы продолжаем публикацию его очерков о жизни провинциальной больницы. Начало — “Знамя”, 2009, №№ 2, 7.
Юрий Жидков
Беды наши общие
Беды российские были когда-то определены кратко: дураки и дороги. Позднее к ним добавилась разруха — в головах и не только. А к тому еще — дефицит порядочности, чести и достоинства. Трусость холопская и раболепие. Недостаток общей культуры. И пьянство вековое повальное.
Беды российские — и нашей провинциальной медицины беды. Беды моей профессии, моей родной больницы…
Мы, реаниматологи, чужих проколов на своем веку навидались — не дай Бог никому. И ни разу ни одной жалобы не подали. А вот новое поколение молодых, плохо деланных врачей этим очень увлекается. Они в большинстве своем — отпрыски медицинских чиновников: главных врачей и других парамедиков. И гонора, и претензий у них — выше крыши, а вот знания и умения в глаза обычно не бросаются. Чаще всего у нас случаются конфликты с молодыми специалистами “скорой”. Дурные они там, самодовольные. Сами на рожон лезут и — жалобу, на нас, клинических профессионалов, мало думав… А мы в ответ — объяснительную, да какую...
Объяснительные записки — непременная часть нашей работы. Дело это тонкое: тут и под дурачка закосить надо, и детали-нюансы указать — они и достоверности придают, и искренности такой простоватой… Мы же все — битые-перебитые, и любой служебный конфликт, будь то с родственниками или с коллегами-врачами, загодя рассматриваем как потенциальную возможность сочинения объяснительной в недалеком будущем. Даже просто разговаривая, по привычке уже, — в уме объяснительные пишем: фразы продумываем, сюжет анализируем… Так поневоле писателями и становимся.
Вот и сейчас я — не то жалобу на пережитое, не то объяснительную вашему вниманию предлагаю.
Эпидкультура
Система у нас в больнице — боксовая. Мельцеровские боксы — это такие маленькие палатки в первом этаже с двумя входами: с улицы и из коридора. Они нужны для профилактики перекрестного заражения. Больные в таких боксиках — как в отдельных люксах лежат, друг с другом не контактируют и заразой не обмениваются. И персонал, переходя от одних к другим, микробов на себе не переносит. Вначале из коридора попадаешь в предбоксник, где напяливаешь на себя средства защиты: от второго халата до противочумного костюма — в зависимости от ситуации, от серьезности эпидугрозы. Отработаешь с больным — и обратно в предбоксник, там разоблачаешься, руки моешь — и в общий коридор. Из него — к другому больному, в другой боксик, иной инфекцией опыленный, также минуя такой же предбоксничек. Какая-никакая защита!
За гарантию заразиться нам дополнительные пятнадцать процентов платят — “инфекционные”. Со студенческой скамьи врачи в больницу приходят здоровыми, а через год-два некоторые уже с австралийским антигеном гуляют. Это такой маркер вирусного гепатита, подтверждающий факт заражения. Потому у нас и анализы раз в полгода забирают. Сдает их зачастую самый здоровый, один за всех, как донор, — на двадцать пробирок. Зато показатели отличные, никакого тебе внутрибольничного инфицирования. Не отделение, а эталон соблюдения эпидрежима, иллюстрация к учебнику эпидемиологии.
Часть сотрудников переболевает гепатитом, безо всякого морального возмещения. Кто желтеет, кто нет. Кто выздоравливает, а у кого и хронь печеночная развивается. Казалось бы, профессиональное заболевание, во время исполнения служебных обязанностей получено, можно было бы и льготы запросить, и в суд подать. Но пока в суд никто не подал. Кто же с единственной кормилицей семьи — родной больницей — тяжбу затевать посмеет? Хоть и невелика кормушка, да другой нет.
Любимая присказка главного — “каждый инфекционист должен быть немножечко небрежен”. То есть потихонечку проглатывать все встречаемые на пути микробы и так потихонечку иммунизироваться. Ну, если дизентерия с сальмонеллезом — нестрашно: прокакался, прокапался… Только польза: кишечник прочистил. Вероятность заражения менингитом тоже невелика — обычная марлевая повязка спасает. От дифтерии — прививки делают. ОРЗ сезонные — переболеваем в полном составе, это уж всенепременно! Как новый вирус в городе объявится — так в обязательном порядке, согласно эпидемической цепочке, друг за другом сотрудники тянутся, пока все не перечихают. Дважды в год ОРЗ всем составом переносим. Но большей заразы, чем вирусный гепатит, — нет! Вирус стойкий, во внешней среде долго не гибнет и бьет по самому больному, по самому нашему многострадальному органу — по печени. Похуже чумы с холерой. СПИД — и тот поласковее будет. Со СПИДом пять лет после заражения беспечально жить можно. А с Д-гепатитом? Две недели — и кома! После которой еще две недели, но уже без сознания, да и то коли хорошо лечить. Из комы же печеночной редко кто назад возвращается.
Дезинфекция у нас — больше на бумаге. А в реальной обстановке — даже горячей воды нет. Изредка, правда, бежит... В туалете бачок восемь лет не работает, каждый свое добро общим ершиком утыкивает-размазывает. Где тут дезинфекция?! Руки холодненькой водицей сполоснул, о полотенце мокрое, впору отжимать, промокнул — и к больным: животы щупать, пальцем по языку им смазывать — влажность слизистых оценивать.
А откуда полотенцу сухому в туалете взяться? Пятнадцать человек персонала, по пять-шесть заходов за сутки каждый сделает, итого — до ста смачиваний за смену, а отопления нет! Под утро с него чуть не капает.
Для инфекциониста очень важна сытость. На холере даже работать на голодный желудок запрещали, потому что вибрион холерный через рот проникает, а у поевшего повышена концентрация желудочного сока — соляной кислоты, которая для вибриона, да и многих других микробов, губительна, и вероятность заражения на сытый желудок много меньше, чем на некормленый. Что делать, еду мы готовим в стерилизационной: плита газовая, а рядом — пробирки с кровью… Тут же группы крови определяем. С другой стороны к плите холодильник жмется. С плазмой и сыворотками, с колбасой да сосисками. На одной конфорке — сало на сковороде шкворчит, на другой — халаты грязные в мыльной пене кипят. Официальной кормежки нам не положено. Но попробуйте — сутки без еды! Приходится самим о своих желудках заботиться. И это еще лучший вариант, реанимация — белая кость. В остальных отделениях остатки за больными доедают, со стенок котлов соскребают.
Домой заразу тоже носим. По санэпиднадзорному приказу, перед уходом с работы всякому инфекционисту положен душ — а его нет. Он, конечно, есть, но… Если кто и полезет в эту ободранную ванну купаться, то единственный вход в отделение перекрыт будет, так как она в проходной комнате стоит, где туда-сюда люди снуют.
Одежный шкаф у нас — один на всех, точнее даже — на всю одежду. Грязная и чистая спецодежда рядом с цивильным платьем висит. Нет на складе мебели! Не припасли! Приказ противоэпидемический есть — а мебели нет! Вот и выносим на себе прицепившиеся бактерии. Хорошо, если ветер их в пути сдует или дождь смоет, а то так зачастую и приволакиваешь в семейный очаг микрожителей стационарных. И превращается очаг семейный — в инфекционный.
О визите проверяющего эпидемиолога нас извещают заранее, вот тогда только сотрудники одеваются как положено. Проводится инструктаж: как на какие вопросы отвечать. Все в рот воды набирают — язвы больничные, каждый день им жизнь отравляющие, всячески и успешно скрывают. Дезсредства для обработки рук только перед приездом комиссии наливают в положенные для этого емкости. Ревизоры же все понимают — и тоже делают вид, что все у нас в порядке. Например, положено нам горячее питание два-три раза в сутки. Но его нет и никогда не было. И никто из проверяющих об этом не спрашивает.
Негласная установка начмеда: если у респираторного ребенка стул жидкий — ни в коем случае в СЭС не сообщать, упаси бог от такого несчастья, и ни в коем случае в кишечное отделение не переводить! Лечи сам, на месте, — не дергайся!
— А другие дети? Заразиться же могут!
— Ты что, дурак, что ли? — возмущается начмед. — Первый год работаешь?! Других тоже лечи!! Теми же таблетками, профилактически! И выписывай поскорее! Дома запоносят — это уже не наше дело!
Вот такие санэпидпорядки, такая эпидемиологическая культура. И сэсники знают про это. А что поделаешь, если сам заведующий после осмотра больных никогда рук не моет?
С территории больницы вход-выход свободный, инфекционные больные во все стороны гуляют. В магазин, купаться, загорать… в город на автобусе. Кругом — ярко-полосатые пижамные пятна вперемешку с гражданскими костюмами.
В центре города до недавнего времени еще интереснее было: там бок о бок два привилегированных заведения располагались — тубдиспансер и кожно-венерическая лечебница, так открытые формы чахотки под ручку с сифилисом по центральным улицам ходили и сплевывали под ноги, осеменяли город палочкой Коха.
Начмед и консилиум
До суда у нас дело редко доходит, потому как по части очковтирательства большие специалисты работают. Если кто умрет неожиданно от нерадивости персонала, историю болезни в тот же день переписывают. Иногда полностью от начала до конца, от первичного осмотра до врачебного заключения, объясняющего неизбежность и неотвратимость данной смерти накануне самой смерти. Тут и консилиумы, и анализы, и осмотр сотрудников кафедры…
У нас этим начмед ведает — замглавврача по лечебной части. Непревзойденный талант. К тому времени, когда история болезни попадает на лечебно-контрольную комиссию, она уже представляет собой образец врачебной доблести, самоотверженности и изящества научной мысли. Любая жалоба, любой иск неминуемо разбиваются об этот эталон профессиональной грамотности.
Думаю, не у нас одних распространена эта практика — переписывать истории болезни в течение суток после смерти, до того, пока их компетентные органы успеют затребовать. И не подкопаешься — нет другого документа. Этот — единственный. Диагноз до вскрытия не писать — таковы негласные правила. Не то начмед заорет:
— Ты что, самый умный?! Откуда ты знаешь причину смерти?! А вдруг там не то?!
— Я пишу… что считаю нужным, — пытаюсь оправдываться. — Отчего лечил — то и пишу. Если ошибался… Что ж? Давайте разбираться. Я готов.
— Го-тов?! К чему ты го-тов?! Я каждую неделю за вас за всех получаю! Ишь, выискался умник! Кто тебя просил диагноз писать? Откуда ты знаешь, что на вскрытии будет? Из-за тебя всю историю переписывать надо!
Мы в морг с окончательным диагнозом не всегда ходим. Вот ужо прозекторы вскроют, свою точку зрения выскажут — тут мы внесем свои поправки, острые углы сгладим, дабы разночтений явных не было и клиническому описанию все соответствовало. Тогда и выведем название болезни, от которой лечили.
Врывается начмед в реанимацию. Хлопает историей об стол.
— Это что? Вы что, с ума сошли?! ОРЗ?! Кто от ОРЗ умирает?! Вы ж под суд пойдете! И меня потянете! За пневмонию голову отрывают, а вы — ОРЗ!
А ребенка того бедного действительно с приема в респираторное отделение отправили. Банальное ОРЗ: кашель, насморк, небольшая температура. К утру он неожиданно умер. В реанимацию спустили поздно — отек мозга, судороги… Не спасли мы его. В истории — ни анализов, ни консилиума, ни рентгена. Не ко времени умер, раненько. Теперь надо приводить ее в надлежащий вид, чтобы можно было пред начальственные очи положить.
— Переписывайте! — орет начмед. — Чтобы через два часа мне история была! Уже из морга звонили, на вскрытие ждут!
Через десять минут, перекурив и глотнув валерианки, возвращается, берет историю, молча уходит к себе. Дальше все будет нормально. Начмед — человек ответственный, все уладит. Коли в свои руки взяла — значит, ни суда не будет, ни жалобы. Все!
Я потом эту историю видел. Пухленькая такая папочка. И осмотры специалистов — ночью вызывали, и анализы — все, какие только можно, и лечение — как из книжки переписано. И диагноз — вирусный энцефалит. Самый удобный в таких случаях диагноз. Высокая летальность — ничего не поделаешь.
Когда пахнет жареным — у нас собирают консилиум. Консилиум — одна из форм коллективной безответственности в пику индивидуальной ответственности. Врачей много, подписей — соответственно, а спросить не с кого. И именитые, и заслуженные руку приложили. Разве ж могут они ошибаться? Вкупе с ними и нас, маленьких, минует… Большой смысл для лечащего врача в консилиуме, как в страховочном фале — для воздушного гимнаста. Работу плохо выполнил, промахнулся — а не повредился.
Консилиум — это мозговой штурм, направленный не столько на помощь больному (для него и так уже все, что в наших силах, сделано), сколько на прикрытие врачебных промашек. Основной вопрос, решаемый на консилиуме, — не как больному помочь, а как сделать так, чтобы нагоняй не получить на предстоящих разборах и лечебно-контрольной комиссии.
В феврале — эпидемия гриппа. Грипп есть — а смертности от гриппа нет. Не положено! И вот — консилиум. Больной прогностически плохой. Умирает. Это очевидно. И умирает — от гриппа. Осложненного пневмонией и кровоизлияниями в мозг. Достаточно типичная картина. Но… Смертность от гриппа? Вы что, совсем обалдели?! По разнарядке не положено. И пневмония плохо — тоже получите! Решили — опять энцефалит. Энцефалит — наша палочка-выручалочка. За него вообще не ругают. С патологоанатомами тоже иной раз можно договориться: кровоизлияния есть — энцефалит! Бывает.
Завершает разговор начмед:
— Возьмите мазок на ИФА из носоглотки, в экспресс-лабораторию. Посмотрим, какой грипп у него там… Хоть знать будем. Пошлете анализ под каким-нибудь чужим именем…
— Зачем под чужим? Пошлем под своим, а результат по получении в историю вклеивать не будем — и все!
Сокрытие диагноза свершилось. Консилиум свою работу завершил, себя исчерпал. Многомудрые доктора расходятся. Я остаюсь с больным. Я — дежурный реаниматолог. Мне его сегодня хоронить, похоже. Мне сегодня надо изворачиваться и такие назначения делать, чтобы они и от гриппа помогали, и разночтений с рекомендациями консилиума, чтобы не выявилось. Иначе придется объяснять: почему при таком диагнозе, уважаемым консилиумом выставленном, дежурный врач такое не соответствующее лечение проводил. Такая вот дилемма. А смена еще только началась…
Слаб человек
Начальники наши малые кроме властолюбия, тщеславия и самовосхваления иных качеств порой не имеют.
Вот и с заведующими нашему отделению традиционно не везло. А кто нормальный на эту должность согласится? Простой врач сутки оттаранил — и свободный художник. А тут — каждый день на работу ходить надо!
Вот главный на двух пороках и играл: на алчности да на стремлении к власти. Обещал проценты, премии, дополнительные часы и полный самодержавный беспредел. Кому все это дороже личной свободы — те и оказывались в должности. Это раньше заведующим лучший по профессии назначался…
Один из наших заведующих отделением являл собой редкое и вредное сочетание пьянства с профессиональной безграмотностью. Спирт при нем на посту оставлять никак нельзя было. Он, как на работу приходил, первым делом — в боксы, в операционную… Пока не отопьет, не переодевался. Куда только сестры спирт тот ни прятали — всегда находил, как спаниель тренированный... А если в пятницу его дежурство, субботу и воскресение дежурная бригада — без спирта! Хоть бы йод пил, что ли, — жаловались сотрудники…
Все беседы с родственниками больных он сам вел. Сам себя беззастенчиво хвалил перед ними, приписывая себе чужую работу— тех людей, которые ночь над больным стояли, системы жизнеобеспечения поддерживая. Родственники, люди неискушенные, верили и благодарили...
По санавиации после него — то еще удовольствие летать было.
— У нас, — говорят, — до вас сам NN был! Дескать, не вам ровня.
— Ну и что, — спрашиваю, — он вам сделал? — Знаю же, что мало чего умеет. — Подключичку поставил?
— Нет, — говорят, — это наш доктор сделал.
— Так что ж? — спрашиваю.
Молчат. Вот оно — умение себя преподнести при малой профессиональной годности, при очевидной реанимационной бестолковости.
Все я ему простить могу — и вранье его бесконечное, и непорядочность… Но как из-за него девчонку десятилетнюю потеряли… Никак температуру сбить не могли. На гормонах дней десять держали — лучше стало, на поправку пошла, в другую больницу переводить пора — нашего ничего нет... Заведующий выписку пишет — и о гормонах ни слова! То ли забыл, то ли из-за отсутствия прямых показаний испугался. Перевели. На следующий день оттуда звонят — состояние внезапно ухудшилось.
— Она у вас случайно гормоны не получала? Может, данное ухудшение — результат быстрой отмены? — Дважды переспросили: — Точно не получала?
— Нет, — отвечает заведующий. — Какие гормоны?! У нас их и нет даже!
Я тоже смалодушничал. Слышал же все. Мы же как воспитаны? Стукачество, доносительство… Ну-ка, как упрекнут, что на своего накапал… Вот до сих пор и гложет.
Слава Богу, выгнали его… через пять лет. Он до того увлекся ролью спасателя, что при жизни начал больному закрытый массаж сердца делать. На глазах у его жены, в надежде на благодарность. Она его насилу от мужа оттащила — женщина попалась образованная и понимала, что массаж сердца, пока оно бьется, делать не следует! До суда, правда, не дошло — отмазали… Устроился на кафедру. Сейчас студентам бред свой несет. Взахлеб о своей значимости вещает. Знания — в массы. Те слушают, раскрыв рты. Как же, сам NN — имя!
Еще один был — гроза эпидрежима. После назначения его так расперло от собственной значимости — опасались, что прорвет невзначай. Первые дни он, как шар водородом дутый, от счастья подпрыгивал, едва пола касаясь, — такие проценты главный посулил и… власть! Власть! Когда премию делил — аж дрожал весь. Половину себе, вторую половину — на всех, и то мучился...
Этот заведующий — не из инфекционистов был и понятие о гигиене имел весьма относительное. Он у нас рук не мыл — от недостатка ли общей культуры... Столбняк ему в детстве привили, а навык чистоплотности — нет. Или, может, это у него форс такой был, как фикса у блатного, — единственный без перчаток работал. Руки грязные, черные, как у землекопа и… по локоть в крови! Ни халата второго никогда не наденет, ни колпака, ни маски. И разносит заразу по нашей и без того заразной больнице. Я с ним из чувства самосохранения здороваться за руку перестал...
Речь он понимал своеобразно — в каждой фразе ему обида и тайный умысел чудились. У него сестры постовые спрашивают без всякого второго дна:
— Какой диагноз у Слободкина? От чего мы его лечим?
А он как заорет в ответ:
— Не твое дело! Тебе чего велено — то и делай!
Ну откуда ему знать, отчего мы больного лечим? Не его это дело. Врачам он об этом откровенно говорил: дежурство сдает, о больном рассказывает — и в заключение: — Не знаю я, что с ним. Сам разбирайся.
А жаден до чего был! Чуть кто заболеет или в отпуск отправится — враз его дежурство себе схапает. Отдежурит в среду или пятницу — а в табеле как субботнее подает. Оплата — по двойному тарифу. Он у главного себе еще и интенсивность выпросил, восемьдесят процентов! А сам к больным не подходил: ни первичных осмотров, ни иных записей — ординаторов заставлял оформлять совместным осмотром… Этот четыре года продержался, затем сгинул в неизвестном направлении. Да и не искал никто…
В настоящее время живем без хозяина. Сами временно исполняем — каждый по два месяца, приказом по больнице. Без личного согласия. Беседы в кабинете главного о необходимости принять на себя заведование ни одного из нас, ординаторов, не сломили — любой понимает всю меру ответственности, которая на него тогда ляжет. Наведение порядка, обеспечение медикаментами и аппаратурой… И это в эпоху тотальной разрухи и безденежья, которая никак в наших местах не прекратится! Каждый понимает, что сие — не в его силах…
Премии и справедливость
Иногда нам дают премии. Ко дню медицинского работника, например. …Врывается врач на дежурство. В бешенстве.
— Премию дали, ты знаешь?! Знаешь?! Я им ее обратно сейчас отнесу! Ты знаешь, сколько?! В шесть раз меньше, чем другим отделениям!
— Всегда так было. Кто план по койко-дням выполняет — тому премия больше...
— Но ведь не в шесть же раз! В половину — я еще согласна. Пятьдесят процентов выполнения плана койко-дней по реанимации есть? Есть. Вот и премия — в половину. Ну, не в шесть же раз! Как что случится в других отделениях — к нам волокут, девок наших постоянно дергают — ничего сами не могут! Зато как премию получать — так нам меньше всех! Все, пойду, верну им ее!
— Ну, и чего ты кому докажешь? Возьмут твою премию, не подавятся.
— Все, я дальше работать не буду, вот сяду тут — и с места не сдвинусь…
— Так, ты успокойся, — говорю, — лучше дежурство принимай, как положено. Не то, неровен час, напутаешь чего…
У нас — утренняя пересменка: она заступает на суточное дежурство. А я в этом месяце — заведующий отделением. Моя очередь. Моя задача, при всем внутреннем с ней согласии и аналогичном собственном негодовании, зная ее взбаломошный характер и истероидный тип поведения — ведь действительно ничего делать не будет, — остудить ее пыл. Больные же не виноваты, что самому трудоемкому отделению за самый тяжелый больничный труд — самое низкое поощрение…
— Значит, так: в третьем боксе… жиров ему капать не надо. Але! Слышишь ли ты меня?! Попрошу быть внимательной… Жиров капать не надо. Вот аминокислоты — очень даже кстати. Поняла?!
— Да, да… Поняла… Нет, эти… они же вообще ничего не делают, — вновь срывается на свое, — на пятерых больных — пять врачей! И премии — по три тыщи!
— Во втором боксе… — продолжаю я, как бы не реагируя на ее причитания, — …мочит по восемь литров за сутки. Мы четыре в вену восстанавливаем, четыре он сам допивает. Коррекция по электролитам: калий, натрий, все в максимальных концентрациях и с большими скоростями… Не смотри, что он лежит нога на ногу, книжку читает и жалоб не предъявляет, он очень тяжелый больной, наш, реанимационный, — его не переводи. Они там не смогут соблюсти скорости при таких концентрациях…
— Поняла, поняла… Все поняла…
Впереди выходные.
В субботу звоню в больницу, подозревая неладное:
— Ну, как дела?
— Да что-то в третьем боксе хуже стало…
— Ему что вчера капали? Аминокислоты были?
— Сейчас, посмотрю… Нет, не было… Дежурный врач жиры назначила.
— Так. А во втором?
— А там нет никого, его перевели… Сказали, что он не реанимационный…
Несусь в больницу, наблюдаю сцену. Дежурный педиатр, не подозревая о постпремиальном изменении психики у дежурного реаниматолога, привычно приглашает его на консультацию:
— Пойдемте, сыпь посмотрим…
— Что?! Я?! Никуда я не пойду! Вы премии получаете — вы и смотрите!
— Но не мы же премии делим — главный врач… — зардевшись, оправдывается дежурный педиатр.
— Вот к нему и идите — вот он вас пусть и консультирует!
Другая врач, не истеричка:
— Но ведь правда — мы же работаем как проклятые, и нагрузки у нас, и моральные, и психологические… И стрессы хронические! И чуть что в других отделениях, к нам — помогите! А как премию делить — так и нет нас: койко-дней у нас мало... Я уже тоже саботировать начала, — смеется, — когда на консультацию вызывают, пишу только “показаний для перевода в реанимацию нет” — и никаких советов, никакого лечения я им уже не расписываю... Все, хватит!
Я и за собой стал замечать… Ребенка посмотрел, кратенько записал и — заключение: “показаний для перевода в реанимацию нет”.
— Вы как думаете, пунктировать его надо?
— Не знаю, — говорю, — я не невролог. Пусть невролог решает.
Там — подозрение на менингит. А невролог на пункцию решиться не может. Еще вчера я бы и пропунктировал сам, и коррекцию лечения провел, вплоть до смены антибиотиков, что уже совсем не мое дело. А теперь… Этакая месть специалистов, корпоративный саботаж.
— Как вы думаете, почему он температурит? — продолжают выуживать из меня сокровенные знания другие специалисты.
— Я же не инфекционист и не педиатр, — отвечаю. — Моего тут ничего нет. Реанимация не показана.
И такие разговоры между коллегами становятся нормой — вместо былой взаимовыручки и взаимопомощи.
Министр здравоохранения повышает зарплаты одним категориям медицинских работников и игнорирует других: повышая участковым, забывает о врачах в стационарах… Людям бы одно общее дело делать надо, единую последовательность действий осуществлять, а он их заставляет озлобляться друг на друга. И наш главный врач ему вторит, внутрибольничных специалистов премируя по-разному…
Говорю главному:
— Вы — прямо как правительство наше: участковым надбавки, а специалистам — шиш! И вот результат: скрытый саботаж. В истории болезни все оформлено — не подкопаешься, а фактически...
— Что вы такое говорите?! — искренне негодует главный врач как обыватель, далекий от практического здравоохранения.
— Да уж наверное знаю, что говорю! Женщину пятидесяти пяти лет перевели вчера… Умирала с болью, в сознании… А наша врач после вашей премии, как смотрела телевизор, так и смотрела. Сестры возмущались, упрашивали ее назначить хоть какое-то лечение… Она в ответ объясняла им, что этого она сделать не может — потому-то, а этого — потому-то… И все-то в интересах больной. И ведь не придерешься — умная и грамотная, все правильно: ничего не делалось из-за опасения за жизнь больной, согласно принципу “не навреди”. А в результате — смерть в сознании и без обезболивания… Люди отказываются работать, но в лицо они вам этого не скажут. Просто летальность повыше будет…
— Я ничего поделать не могу, — спокойно отвечает главный. — Премия дается по количеству пролеченных больных. У вас больных было мало — и премия мала…
— А у бухгалтерии, у отдела кадров, у экономиста?! У них совсем больных не бывало. Они ни одной человеческой жизни не спасли, ни одной смерти не видели, а материальный достаток их — не сравним с нашим. Вот пусть они хоть раз у постели погибающего ребенка постоят, попробуют его с того света достать — может, у них спеси поубавится? — Я уже сорвался на крик, на грубость, на размахивание руками. — Старшая медсестра моя сегодня к экономисту подходит, спрашивает: “Отчего реанимации такая маленькая премия досталась?” А та, сопливая, только-только институт закончила, отвечает ей, головы не повернув: “Как работали — столько и заработали”. Старшая как-то на ногах устояла: “Вы что, хотите сказать, что мы бездельничали?!” “Выходит, что так” — отвечает. Я настаиваю, чтобы она извинилась!
— Нет, я этого с нее требовать не буду.
— Значит, для вас сопливая экономистка дороже заведующего реанимацией?
— Выходит, что так.
Вышел из кабинета, не простившись. Да пропади все пропадом! Видно, это такая политика, проводимая на местах, другим объяснить ничем невозможно…
Учителя наши
У нас категории — как звезды — дают за выслугу лет. Вот и получается: чем выше у врача категория — тем мозги дряхлее. На деле самый лучший врач — второй категории. И знания есть, и опыт уже пятилетний. И живость ума, и расторопность действий. И интерес к профессии еще не потерян…
Перед тем как один раз в пять лет для повышения или подтверждения категории на поклон к спецкомиссии явиться — нужно курсы усовершенствования пройти. Это отдельная песня: в науку, как правило, у нас идут несостоявшиеся практики… Вот они нас и учат.
Лекции обычно — студенческие, очень поверхностные… По бумажке. Не приподнимаясь с места. Не меняя интонаций. А слушатели-то давно уже не в пубертате, чтобы их азбукой удивлять!
Завкафедрой, в почтенном возрасте, пытается оправдаться:
— Вот тут на меня ректору жалуются, что я всякий бред читаю… А я не считаю, что это бред… У меня большой жизненный опыт… Я во многих местах поработал…
И жалко его, и обидно за врачей многоопытных, которые слушают его снисходительно… Жизнь — не теория. Одно дело рассказать, как по учебникам двадцатилетней давности лечить положено, и совсем другое — человека к жизни вернуть. Практика не всегда совместима с теорией. У нас даже шутка на этот счет есть:
— Зря вот он со мной ссорится! Непредусмотрительно. Ведь заболеет — к нам же попадет! И будем лечить его — как положено! Согласно методическим рекомендациям и инструкциям…
А это почти гарантия фатального исхода — мы, практики, знаем это. Потому как работаем с учетом местных условий и возможностей.
Непременный атрибут лектора — дефекты дикции.
— …Указанный препарат действует на рецепторы Жабба…
Как по ушам ладошкой! Что за рецепторы такие?! Никогда не слышал. Вроде не новичок в медицине, а не припомню. Прислушиваюсь к повторам. Пытаюсь за счет своего слухового аппарата исправить дефект речевого профессорского: рецепторы Жамма? Нет, опять не то! Вслушиваюсь еще раз и еще… Наконец осеняет: гамма! Гамма же рецепторы! Как сразу не догадался?! Едем дальше…
Кафедра факультета усовершенствования врачей. Молодая — года три существует. Своих наработок — ноль, трудов серьезных — никаких. Ни широты охвата проблемы, ни глубины проникновения в тему — ничего. Но помнят, что настоящий ученый, настоящая школа-кафедра должны иметь свой собственный взгляд. Вот этот свой взгляд нам и представляют. Не подтвержденный ни исследовательской работой, ни достаточным количеством наблюдений. Только абсолютно субъективно: “Я так считаю. Это моя точка зрения”. Голословно поучают практиков, которые десятилетиями этой патологией заняты... Наивный прогрессизм: из Интернета статью иностранную выдерут, переведут кое-как, в суть не особенно вникая, и суют ее как доказательство. Вот, дескать, только-только вышло в американском журнале. Совсем свежая статья.
— Так ведь кроме нее существуют еще другие статьи, и журналы, и монографии… на ту же тему.
— Нет, они все старые. Эта — самая последняя. Лечение гипертонической дегидратации следует проводить альбумином…
— Как, — возмущаюсь, — это же противоречит всем установкам! Нужны гипотонические растворы, а не альбумин. Он, наоборот, может усугубить тяжесть…
— Нет, вот статья — американская. Здесь написано…
— Я не англоязычен, но давайте посмотрим…
Стали внимательно анализировать статью. Оказалось, что речь в ней идет о частном случае, в котором данный подход справедлив. Но переносить частный случай на все степени дегидратации и выдавать это за усовершенствование врачей…
Полтора месяца сидим в душном малогабаритном полуподвале и слушаем лекторов — иных форм занятий программой не предусмотрено. Без выхода в операционные, без посещения других стационаров, без отработки практических навыков… Совершенствуемся.
За свою жизнь я посетил сотни различных кафедр, общался с не меньшим количеством профессоров и докторов наук, но настоящих профессоров видел немного — не больше десятка. А учителей одаренных — того меньше, трех-четырех от силы. Остальные — средние ученые, карьеристы, дельцы от науки — бог знает кто.
Забытое милосердие
ВИЧ — это вирус иммунодефицита человеческий. Когда человек им заражается, он становится ВИЧ-инфицированным. ВИЧ-инфицированные — это еще не больные, это практически здоровые люди, у которых вирус иммунодефицита в крови уже обнаружен, но больными СПИДом они станут через несколько, а может, и через много-много лет. Амбулаторный прием таких больных осуществляется в так называемом СПИД-центре, где и остаются основные денежные средства, поступающие по государственной программе борьбы со СПИДом. Там и современная аппаратура, и высокие врачебные ставки, и премии, и участие в симпозиумах и конференциях за государственный счет. А когда дело доходит до стационарного лечения — лечатся они у нас, в инфекционной больнице.
Раньше, на заре ВИЧ-проблемы, из-за мнимой опасности заразиться персонал тщательно соблюдал санитарно-эпидемиологические правила: больных в относительной изоляции содержали, обязательно в масках и перчатках с ними работали и свои восемьдесят процентов от основного оклада за угрозу инфицирования имели.
Позднее оказалось, что предосторожности эти излишние, что вирус ВИЧ — нестойкий и во внешней среде быстро гибнет, что по воздуху он не летает и контактно-бытовым путем не передается. И тогда отношение к больным изменилось. Теперь они свободно передвигаются по общему отделению, общаются с кем хотят, пользуются одной со всеми посудой и туалетом. Потому что ВИЧ-инфекцией заразиться можно лишь двумя способами: через кровь и половой контакт. Или еще через контакт с экскрементами больного, если санитарка, вынося судно или горшок, с царапинами на руках без перчаток работает.
Пятнадцать лет назад я сопровождал четырехлетнего малыша, больного СПИДом, в Ленинград, в специализированную больницу. Его заразили в роддоме, при рождении. Летели мы с ним в самолете, держались за руки, разговаривали… Мне и в голову не приходило надеть перчатки или маску… И там, на месте, его встретили нормальные люди в стандартной спецодежде, как во всех медицинских учреждениях, безо всяких специальных средств защиты…
Он и сейчас жив, ему уже девятнадцать лет, живет вместе с отцом, матерью, братьями и сестрами… И никто от него не заразился. В настоящее время почти никто из нормальных медицинских работников панически СПИДа не боится...
Дежурим по больнице. Врач-педиатр жалуется со слезами на глазах:
— В третьем отделении ребенок лежит… ВИЧ-инфицированный. Четыре годика… Из дома ребенка… Так он, как волчонок, заперт, его все боятся, с ним никто не разговаривает!
— Да не может такого быть. Это понятно бы еще двадцать лет назад, во времена зарождения инфекции; но теперь, когда про нее все известно, — что за дикость?!
— Пошли посмотрим, с ним даже никто не играет…
— Пошли.
— Давай хоть яблоко возьмем.
— Давай.
Идем по больничному двору в другой корпус. Лето, зелень, свежий воздух… Солнечный свет, аромат трав… Благодать.
Заходим в отделение. Спрашиваем медсестер:
— Где тут у вас девочка с ВИЧ? Как ее зовут?
— Марьяна, в восьмом боксе.
Идем в дальний конец коридора. Палаты нараспашку. Матери, дети… Шумно, весело… Тяжелых больных нет.
Восьмой бокс. Плотно затворены обе двери — и бокса, и предбоксника. В предбокснике — стол, на нем груды масок, перчаток, халатов, дезинфицирующих средств. В самом боксе — полутьма. Окна плотно зашторены. Смрадный, затхлый воздух непроветриваемого помещения. На кровати — четырехлетний ангел: бледное личико, светлые курчавые волосики, во взгляде вопрос-мольба: за что его заперли? Почему с ним никто не играет? Почему ему нельзя к другим детям? Почему запечатано окно?
— Девочки, вы обалдели, — изумленно обращаюсь к медсестрам, — вы что от нее отгородились, как будто она прокаженная? Вы еще противочумный костюм наденьте… Это же мракобесие средневековое!
— Нам приказали, — парируют медсестры, — чтобы мы к ней без масок, перчаток и вторых халатов не приближались.
— Это же не ветрянка — какие маски? ВИЧ по воздуху не летает. А перчатки? Когда уколы делаете или горшок выносите — другой разговор, а просто так… Вы что, и кормите ее в масках и перчатках? То есть она думает, что люди так и выглядят?
Яблоко девчушке дали, та сразу зубами вцепилась — и грызет не останавливаясь... Книжку ей открыли с картинками, показываем: кто это? А в ответ — радость собачья, восторг, комплекс оживления, желание что-то ответить и… звуки нечленораздельные! Не умеет говорить, не научили. Все четыре года своей жизни на попечительстве государства в детском доме она пребывала в такой изоляции. В отчуждении от сверстников, воспитателей, персонала. Оттуда и инструкция по ее дальнейшему содержанию поступила.
— Девочки, у вас ребенок — как заживо погребен… Вам не жалко его? Ну не заразен же он! Вирус нестойкий, гибнет быстро, да и много его нужно, чтобы кого-нибудь заразить! Вирусный гепатит куда опаснее: и вирус устойчивый, годами сохраняется, и нужно-то его мизер. Так желтухи у вас по всему отделению бродят — и никаких мер предупреждения, никакой посуды отдельной, никакой профилактики, и о перчатках вы преспокойненько забываете, так ведь?
— Так-то оно так… Но мы получили указание от заведующей, чтобы как можно реже у нее появляться, а лучше чтобы вообще не заходить.
Ох, начальнички наши мелкие…
Что еще мы можем сделать? Рассказал сестрам в реанимации.
— Пойдите, — говорю, — к ребенку, хоть порисуйте вместе, с ней же никто не занимается…
Они набрали цветных карандашей, бумаги… Возвращаются, возмущены крайне: это ж надо же ребенка до такой степени одичалости довести! И без волчьей стаи…
На следующий день пытаюсь убедить заведующую отделением:
— Вы ребенка, как убийцу, в камере-одиночке держите, а она даже не больна, лишь инфицирована.
— Вот и берите ее себе! Она у нас уже не первый раз — и мы всегда ее так содержим, и в детском доме — так же…
— Но ведь это же безумие! Вы ребенка социально убиваете, человеческого общества лишаете!
— Мы поступаем, как нужно. Никто не хочет заразиться. А если матери других детей узнают, с кем они рядом лежат?!
— Так вы матерям-то и объясните, что не чума у нее, что не бояться ее надо, а любить и помогать — от вас же идет эта дикость первобытная!
Обиделась, вышла, хлопнув дверью. Ханжество, невежество и профессиональная безграмотность, причем воинствующие, — и все в одном лице...
А сострадание? Ах, далеко не в каждом медицинском работнике вы найдете его, ох, не в каждом. Минула та эпоха, когда сострадание было очевидным качеством. Когда медсестры сестрами милосердия были. Теперь они уже давно просто медицинские.
Вот так и живем, и маемся. Никто в отставку пока не подал.
Это ж какая степень разрухи должна быть в медицине, чтобы власть обеспечила-таки безопасность здоровья граждан? Что еще сделать нужно?
Кроме этого — подделки и контрафакт, некачественные лекарственные препараты. А еще — старики и старухи, обреченные на голод, холод и забвение.
А у власти — неглупые люди. Ой, неглупые люди стоят у власти.
Когда-то еще порода государственных мужей вновь народится?! Когда-то еще честь и порядочность опять в фаворе станут, когда-то достойные люди снова государством востребованы будут?!
|