Юрий Арабов
Нобель зовет…
Об авторе | Юрий Николаевич Арабов — прозаик, поэт, сценарист. Родился в Москве. Окончил ВГИК. Дебютировал в кинематографе фильмом “Одинокий голос человека” (1978, вышел на экраны в 1987-м). Постоянный соавтор Александра Сокурова, сценарист десяти его лент. Не раз обращался к сюжетам Серебряного века и эпохи модерн: например — мистический триллер “Господин оформитель” (1988). Один из организаторов неформального клуба “Поэзия” в Москве (1986). Сотрудничает как поэт по преимуществу с журналом “Знамя” (начиная с 1992 года; публикации предыдущих лет: № 3 за 2000; № 1 за 2001; № 5 за 2001; № 7 и 8 за 2003; № 5 за 2004; № 6 за 2005; № 3 за 2007, № 11 за 2008). С 1992 года заведует кафедрой кинодраматургии во ВГИКе. Лауреат премий им. Аполлона Григорьева, “Ника”, “Золотой Овен”, “Медный всадник”, фонда “Знамя” (1999). Приз Международного кинофестиваля в Каннах за лучший сценарий фильма “Молох” (1999). Сценарист фильма “Чудо” (2009).
Юрий Арабов
Нобель зовёт…
* * *
Мы держали во рту провода, чтобы был электрический ток.
У авиаторов было по два крыла, у крокодилов во рту — пила,
Я подумал и лёг под каток.
Он меня переехал, я видел тень от рамы, в моторе был небольшой пожар.
Я видел, как люди размножаются в темноте,
А потом, как плёнка, засвечиваются без пижам.
Я стал невесомым, как карантин, прямей руки, что меня сгибала.
Я прочел всего Гоголя один на один, на языке оригинала.
Перевёл Толстого со словарём на язык современного быта,
Но получился Сорокин, и эта страница закрыта.
Ну а дальше что? Отвалить на Юг и на песке просушить рукав?
Зиму увозят и волокут на снегоуборочных грузовиках.
Из Юга и Врангель не выкинет без глобальной войны…
И Север уменьшен, как вытряхнут из подзорной трубы.
А вам я оставлю всё, все фантики и фаянсы в тине,
Потому что птица, далёкая от финансов, держит все яйца в одной корзине.
У меня почти ничего нет, только в стенах
Прозрачный ток, добываемый, как руда;
Только компас на Севере, показывающий на Север,
Угольки деревень и горящие города.
И у вас ничего нет. Лишь ключи зажигания и каток.
И висит на кресте отутюженный человек, говорят, что это и есть Бог.
* * *
Деревянный конь был сначала при Трое, но потом перешёл в спортзал.
Одноклассники бегали на квадратном просторе, а я стоял.
Канат накачивал мускулы, на нём можно было стать маятником,
И переваливаться, дрожа…
Физрук был надгробьем с выраженьем памятника, и он лежал,
Показывая пионеркам все сущности Кама-Сутры: ветер,
Огонь и как вылезти из сансары, уйдя в астрал.
Глаза его не мигали, как пуговицы внутри петель, а я стоял.
Я умел добывать электричество из кирпичной стены,
Хотя в Америке его добывают из стула.
Я был прибит к крестовине гвоздём коллективной вины
За то, что я был сутулым.
В моей башке исчезали блицы
Неточных знаний: закон буравчика, яблоко Ньютона, рычаг Архимеда…
Так исчезают на солнце спицы при быстром движении велосипеда.
Но я не двигался, я стоял. А двигались все другие.
Потом началась война, поднялся Афганистан, и рухнули все стихии.
Потом началась война народа с Мавроди
И Мавроди против народа; в Москве спилили деревья.
Мне дали ваучер. Я спрятал его в комоде и подумал уехать в деревню.
А потом я проснулся один в кровати с мыслью, терзающей мозг,
Жил ли в Тольятти коммунист Тольятти или просто был женский бокс?
Наступала эпоха грузинских агентов, заговора Тбилиси на короткой волне.
Я понял, что становлюсь старым и нетранспарентным
И что жизнь удалась не вполне.
Школу снесли. В деревянном коне обнаружили греков.
Тот, кто бежал, отошёл к Харону в одном строю.
Я подбираю книги, выброшенные из библиотеки, и стою.
Подобно дереву или Лютеру. Не меняя кровь, избежав узды,
Терзаю детей, подключённых к компьютеру, как пропел поэт, через USB.
Где-нибудь на Аляске найдут мой бивень, по нему сконструируют монстра в два этажа.
Будущего всё меньше, прошлое прибывает, как ливень,
И скоро они сойдутся, как два ножа.
* * *
Я слышал вчера по радио, что есть православные концлагеря.
Я понял, что наши мозги украдены, а слова вылетают зря.
Что все перемены временны, я их, как дурак, читал,
И все зеркала беременны в царстве кривых зеркал.
Что если жить в точке большого взрыва, где зародится галактика,
То лучше в обличии блудного сына уйти за чужой грамматикой.
Улететь в Ришикеш, обмочиться в Ганге, зажечься свечкой на парафине…
Враг постоянен, ешь его или не ешь.
А друзья мимолётны, как косточки в апельсине.
А друзья мимолётны, почти всегда неизвестны,
Они не дружат с тобой, а только со смертью дружат.
И это будет, во всяком случае, честно,
Если из всех вариантов ты выберешь тот, что хуже.
* * *
Всё плохо. В России — кризис.
В ней слишком много поэтов и лохов и мало машин, у которых дизель.
Всё плохо. У моей зубной щётки кариес, а мой сосед — на гражданской войне,
Его ремонт расширяет радиус, и я среди тех, у кого взрывается в голове.
Всё плохо. Я хотел бы стать атеистом, потому что это — самая сильная вера.
Но мне приходится быть альпинистом, говорить с камнями, в которых время.
Но всё ещё хуже. Скоро с помощью нануфологии воскреснет Зевс и Гелиогобал.
А вот Христос не пройдёт предварительного отбора, скажут, что он и так воскресал.
Всё плохо. Волна на воде горбата.
Тело, обрубленное на гильотине, находит голову, но не свою,
А неизвестного доселе солдата, кому положено быть а Раю.
Святому Фоме в семинарии показывают на дверь,
И Воланд на северном бале пробует концентрата, ему сказали, что здесь портвейн.
Но всё значительно хуже, об этом и говорю.
Ты надеваешь галстук, на самом деле, завязываешь петлю!
Не надеваешь галстук,— не приблизишься к алтарю.
Хорошо ему было на острове Патмос.
Там мягкий климат, и даже Зверь становится детским.
Но нынче в атлас есть привычная дверь через турагентство.
Если имеешь евро — познакомишься с Апокалипсисом,
Снимешь четвёртую печать и пятую,
А не имеешь — не отличишь надстройки от базиса. И тебе покажут козла рогатого.
Всё плохо. Дело в том, что мы все в Эдеме,
Где кантовский императив мыслит себя в тандеме.
Из Владимирской области на Эдем есть одна электричка,
В неё набиваются, как в бордель, и это вполне логично.
Я сам умирал, но воскреснул с помощью крупных денег,
И теперь я хочу отвалить на другой берег.
Ведь я сомневаюсь в Эдеме. Есть сомнения в терминаторе,
Есть сомнения в клавишах, по которым прыгает чижик-пыжик.
Есть сомнения в самом воздухе. И душа становится авиатором,
Когда распрощается с тем, что ей ближе.
Огненный ангел на рубеже тиснет тебе печать,
Цезарь, а ты где? Перейди Рубикон…
Мойры ткут свою нить, призывая тебя молчать.
Со своей устаревшей яхтой возится механик Харон,
Кто нашёл свою кочку, когда всех трясло в самолёте?
А тот, кто вышел на повороте. Точка.
* * *
Я помню, как Жданов вышел из самолёта.
Мы летели в республику Коми, а может быть, на Алтай.
Я был не в теме, его распирала блевота,
B воздухе было шалтай-болтай.
Он ударил бортпроводницу, открыл запасной люк,
Я увидал его пятки, сверкнувшие в темноте,
И он улетел от меня, как настоящий друг,
И с тех пор я не знаю, откуда он или где.
А потом состоялся народный суд,
Его, приземлившегося, ругали за хулиганство,
Но всему виной гениальность и пьянство,
И он до сих пор болтается то там, то тут.
Я задираю голову, надо мной парит Жданов,
Гляжу на воду, он мне в глубине мигает.
Человеческих слов он не понимает,
И его слова, как стальной редут.
И нас развели на разные канители.
Он болтается в воздухе, я прыгаю просто так.
На его Украине оранжевые параллели,
А на нашей с краю просто здоровый мрак.
Я б к нему проделал подземный лаз,
Я б к нему завёл сетевой портал.
Может, он Дон Кихот, а может, надел на себя таз,
Но я помню, как он летал.
* * *
В детстве нельзя быть самим собой.
Кто смотрел в зеркало, тот боялся.
Я помню, как бегал голубь с оторванной головой.
Я сидел у костра и делал вид, что смеялся.
У природы, по слову Мичурина, брали милость,
А у Бога не брали, потому что сажали нищих,
И кто тебя пользовал больше, твой завуч или
Просто стечение обстоятельств, одно из тыщи?..
Ребёнок — создание копииста, а подросток — хуже фашиста…
В этом смысле любой, кто выжил, член антифа.
У меня был цыганский “пугач”, но в нём застревал выстрел,
Хоть “не жертвы прошу, а милости” — это мои слова.
Мы стояли в кустах и писали против ветра,
Не оттого, что приятно, а просто иначе нельзя.
Я сам не могу дать милость, но могу принести в жертву.
Тех, кто сейчас рядом, а нет — самого себя.
* * *
Моисей был в зоне неуверенного приёма,
А все остальные — в зоне рискованного земледелия.
Иаков боролся с Богом, но ему не хватило приёма,
А потом началось фатальное отупение.
Пришлось наводить звезду, прочищать уши.
Чтоб дать работу иконописцам, троих распяли.
Пилат вымыл руки, потому что хотел покушать,
А после, проворовавшись, оказался в опале.
Романтик ему придумал пламенное раскаяние,
Но он не помнил себя, не говоря уже о другинях.
Он лишь помнил, что на монете, присланной из Италии,
В слове “кесарь” есть опечатка, и мир — в рутине.
Тогда в пустыне зарыли несколько артефактов,
Лестницу у Пилата выкупила Елена…
А после родились мы посреди антракта.
В котором молчал Бог, но завыла сирена…
Я и сейчас бываю в зоне неуверенного приёма.
Земледелие кончилось, никто уже не рискует.
Но на Щёлковском автовокзале несёт палёным,
То ли жгут Жанну Д’Арк, то ли уголь в печи коксуют.
В снеге больше соли, чем в анекдоте.
Мы говорим за Бога над мутной чаркой.
Нам приходится это делать, потому что мы на работе.
Что на душе — не знаю, тем более в чакре.
И что там в ашраме у Сай-Бабы или где там?..
Знающий не говорит, но это нам не подходит.
Я не уверен в том, что родился поэтом,
Но вполне уверен в присвоенном кислороде.
* * *
Чтобы распять сегодня, нужно много строительных средств.
Нужно нанять таджиков, чтобы сбить деревянный крест.
Обеспечить конвой, это будет дороже вдвойне,
И помехи, как чайки, сидят на короткой и средней волне.
Каждый гвоздь дорожает, китайские гнутся с нуля
Стынут длинные деньги, они не влезают в тебя.
А затраты на склеп, предположим, каких величин?
Он построен под ключ в головах только сильных мужчин.
Выбирали Голгофу, с арендой случился прокол.
Старший менеджер — лыжник, а думали, он — ледокол.
Миро хоть заказали, но импорт сегодня не тот,
К Мир Ликийскому Николаю записываются вперёд.
Пусть Тиберий был скуп и немного страдал головой,
Но расходы на дыбу там были отдельной строкой.
А теперь не надейся, что кто-то тебя вознесёт.
Ни креста и ни склепа, а просто стреляют в висок.
* * *
Граф Толстой собирался в народ, и ему сказал один человек:
“Если падает маслом вниз бутерброд,
Намажьте с обеих сторон, и он упадёт вверх”.
Граф Толстой получал верховую почту.
Времена свихнулись, и он подвязывал звенья.
Он в лесу искал не грибы, а почву, а находил только землю.
Он не спал со своею женой, был нелюдим, проявлял интерес к намазу.
И уже не увидел, как землю вывозят в Пекин и Ханой,
А почва при этом молчит, как воскресший Лазарь.
(Лазарь был воскрешён, но умер на третий день, и эта вторая смерть была уже навсегда.
Я помню, как в нём вращалась электродрель, а голова была сильно отключена.)
Граф Толстой брал лопату и ковырял дёрн. “Это почва?” — спросил он у инвалида.
Инвалид не ответил, затрубил боевой горн, началась Мировая, Толстой её не увидел.
До него умер Чехов, а после него — Блок.
Шахматово сгорело, столбы стояли непрочно,
Люди ходили на тросах, присваивали кислород,
Земли было много, но куда-то девалась почва.
Зато после смерти трава стала внятною, как букварь.
С насекомыми — буквой и с запятыми — улиткой.
Те, кто в церкви, на небо входят через алтарь,
Но некоторые, как граф, идут туда через калитку.
Пётр не дёргал небо за нитку, он закрыл колокольню, ушел на ужин.
Рай, похоже, был сшит на живую нитку. Граф решил почему-то, что он здесь нужен.
Он перестал бороться против балета,
Располнел до размеров галактики, стал терпимым.
Он в моём самолёте даже выправил турбулентность,
Когда всех трясло над большой пустыней.
Он наладил дисперсию света, убрал с облаков прошву.
Я видел его с биноклем, мудрого, как спаниель.
Граф Толстой изучал землю, но вдруг отыскал почву,
И я не знаю, что с ним случится теперь.
* * *
Есть плакат под названием “Нобель зовёт”.
Он всегда актуален, как Новый Завет.
Если бьёт барабан или взвыла блатная труба, —
Он зовёт св. Иосифа, а может позвать и тебя.
Я всегда был уверен, что Нобель у нас под рукой,
Что он вездесущ, будто старый Опель,
Только с ним расплачиваются башкой,
А она всегда издаёт лишь вопль.
Пусть Иосиф был продан в рабство,
Но рядом был Томас Манн,
А ты всегда, когда искал сигарету,
Находил лишь пустой карман.
Ты не знал, почему на иконе Бога не пишут в профиль,
Но допускал, что Второе Пришествие оплатит Альфред Нобель.
Бог не имеет профиля, я всегда это знал,
Святой не становится боком, но он посещаем, как кинозал.
Я не хотел быть профи, а с Богом и так говорил.
Я искал по Америке свежей крови, но донор куда-то свалил.
Я говорил Бунимовичу: “Вот-вот за тобой придёт Нобель”.
Он отрицал из приличия, но внутренне допускал.
У него была редкая группа крови, —
Он успевал к электричке, а кто-то не успевал…
А кто-то мыкался, как праведный Иов,
А кто-то вообще без плацкарты, сидя на нужнике.
Пригов сказал: вся проблема — в количестве слов.
Но Венера забыла руки, если помню, на турнике.
Она не могла писать. А Нина имела все десять рук.
Иногда они жили отдельно, иногда — сообща.
Дом, работа, дети и литературный общак.
Умер св. Иосиф, Нобель был ни гу-гу.
Но прочухался после в эпоху кривых зеркал.
Дерматолог зашил имплантат свободы у нас под кожей.
Нобель пришёл сначала за Ниной, потом за Алёшей.
Дважды ходил за мною, но я ему отказал.
Собака приносит палку, но её никто не кидал.
Я видел тень Нобеля, он посещал Винзавод.
Меня туда звали с книжкой, я понял — никто не придёт,
И что это за завод, если даже никто не поддал.
Никто не надрался, никто не начистил фасад.
Здесь разбавляли вина, готовясь к большой войне…
Тех, кто идёт по морю, вначале бросает в Ад,
А потом поднимает на самой большой волне.
* * *
Хорошо, когда нету писем в почтовом ящике,
И слюна, словно клей, не заклеивает конверт.
Вся Вселенная дремлет на рыбьем случайном хрящике.
И петит существует отдельно от пачки газет.
В саундтреке прошедшего поезда слышится босанова,
И пожарник в вечернем небе тушит большой красняк…
Мы в холодной войне побеждаем тем, что по новой
Залепляем оконные рамы, придушивая сквозняк.
У Венеры зашили промежность в осеннем парке.
У Аполлона отбили пестик, и это секвестр.
Кто его только не трахал, менты, доярки…
Я помню, что при Хрущёве здесь горевал оркестр.
Я помню, что нету писем. Нет телеграммы-молнии,
Значит, никто не умер, никто к тебе не придёт,
Никто не зачат внезапно, чтоб деву сравнили с волнами.
А от почтовой молнии есть в доме громоотвод.
Если упал вертолёт, то в нём сидит губернатор.
И если тебя затолкают в какой-нибудь нефтепровод,
Ты явишься на Украине, как сжиженный газ-аниматор,
Тебе это будет лучше, чем всё просчитать наперёд.
Ты обнулишь духовность, забудешь свою фамилию,
Согреешь собой Крещатик, чтоб не сгореть вотще.
Ты — рядовой запаса. Тебе надо ехать в Боливию,
Там, где сидит полковник, кому не пишут вообще.
Скоро — Последний день. К нему не придут глухие,
Они и себя не слышат, не то что Господних труб...
Ты не подсуден им, не подчинён стихии…
А суть квадратуры круга, что это не круг, а куб.
* * *
Я живу в Золотой Орде. И работаю там в Ворде.
Меня не видно нигде, даже в “Ашане”.
Иногда отражаюсь в воде и в радиоактивной руде,
меня добывают везде, где есть каторжане.
Вдруг ястреб сорвётся с петель, вдруг спустится князь в ракете.
Но он на военном совете первый от края.
Он проповедь в Новом Завете читал при потушенном свете.
И нынче в его сигарете коротит и стреляет.
Я верю в Батыя-хана, потому что в нём вижу пахана,
у него продаётся нирвана, но стоит недёшево.
Я ему предлагаю вьяну в обмен на его нирвану.
А он меня метит арканом и тащит на лошади.
Хоть это забава — детская. Но в этом — его селекция.
При нём есть духовная секция, дальнобойная батарея.
Я с ними пошёл на дерзкое, — взял антивирус Касперского,
XP поменял на веское, — “Висту” или новее.
Но всё же я исчезаю из речи деда Мазая,
из сводок Хамида Карзая, из сосен на Ладоге.
Орда, она Золотая, а яма всегда выгребная.
И птица бьёт, не взлетая, из раны роняет ягоды.
Под нею — омут без края, над нею — небо без Рая.
И нимб без святого — радуга.
* * *
Мимо истории. Мимо Стефана Батория.
Мимо восстания масс у железнодорожных касс.
Мимо теории Мальтуса, Веннингера, Генона.
Мимо апории про черепаху и Ахиллеса Зенона.
Мимо себя, любимого, мимо других, не лучше.
Мы надеваем нимб, как наушники, но из него вылезают уши.
Тиран перебрал калории, в нём бродят свободные радикалы,
мимо его истории с гробом в Колонном зале.
Хочешь расширить ауру, встань под высоковольтной дугой
мимо рабыни Изауры и князя с долгой рукой.
Мимо старого мира, мимо нового с героином.
Нету пули, что летит мимо, просто она попадает в другое.
Мимо горького горя, мимо Форума в яме.
Мимо конца истории по Фукуяме.
Я уложил восьмёрку, она оказалась Мёбиусом.
Я уходил в осоку, она оказалась мыслящим тростником.
Мимо коитуса, мимо сессии с косяком.
Мимо минного поля, куда ты ходил до ветру.
Мимо ангела алкоголя, нацеленного на жертву,
Мимо легального сыска, где матереет зверь.
Ты делаешь самый неточный выстрел и, найдя пулю, находишь цель.
Тебе показывают на дверь. По своей траектории
мимо чужой истории, с трудом проталкиваясь к своей.
* * *
Я сижу в Москве на своём стуле.
Одновременно он находится в Туле,
Я встаю, потягиваясь, в Орле и делаю шаг по свободной Луне.
На Луне живут одни параноики, в любой из точек Вселенной я их встречал.
Держа в руке небольшой хронометр,
я бег лучей по нему считал.
Нос Гоголя находился в Сицилии,
но он сморкался, где невский лёд.
В нём жили особенные бациллы,
и нос гудел, как испорченный самолёт…
Это — волновая теория мироздания,
ты меня не видишь, а я везде.
В колонизированной москвичами Испании,
и овец пасу в деколонизированной Кабарде.
Ты скопец и стяжатель св. Духа,
раз в столетие причастишься, тебе всё глухо.
Но в твоём приёмнике есть длина, доказывающая, что я — волна.
Я стрелял в своё время из корпоративной “Авроры”,
Я с Троцким гнал непроваренный кипяток,
Присел с ним на стуле и вышел не скоро,
но к тому времени у них заржавел курок.
Я — патриот умышленного мироздания,
Где орбиты авторитарны, но скоро придёт детант.
Я размножаюсь, как в школе пишут задания,
На любой из осей пространственных координат.
Хочу, плыву по временному потоку.
Одновременно, как катер, на нём захожу вспять…
Из стихов пророка я делаю караоке,
Экклезиаст меня усыпляет, а Ирод мешает спать.
У тебя на теле — горячие точки
и я в них воюю как неизвестный солдат.
Мы родим кого-нибудь этой ночью,
Лучше не человека, чтоб не думал во сне кричать.
Внутри моих лёгких — летучий газ.
В расширяющейся Вселенной
я на дне работаю, как водолаз. Она сжимается постепенно.
Это её дыхание: вдох-выдох.
Реанимация здесь ни при чём, и наркологи спят.
Вместе с всемирной историей я иду на выход.
И мячик откатывается в детский сад.
Все матери рожают обратно, отцы своё семя втягивают назад.
Автограф Молотова исчезает под пактом, Иуда решает не лобызать.
В предгорье Синая — счастливые каторжане.
Моисей огляделся и бросил на гору канат.
Он втащил на верхушку свои скрижали, его зовут снизу, но он не идёт назад.
А я в это время сижу на стуле в отстроенном внутри себя Барнауле…
Вселенная скручивает в меня одну пустыню и все моря...
Я не хочу мыслить или лечиться, не хочу быть мудрым, как люминал.
Я быть хочу элементарной частицей, чтоб Бог из меня что-нибудь сваял.
И в новом мире, где нету неба, и в новой речи, где нет синекдохи,
Я буду просто страничкой Веба, простым числом в электронной метрике.
В моей расчёске сидит штрихкод, если в неё глядеть на просвет…
Я встаю со стула и смотрю под, но там, как назло, никого нет.
Один лишь вакуум, как броня. Просунешь руку, её сожмёт.
И затихает моя волна, её не принял никто в расчёт.
|