Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 9, 2021

№ 8, 2021

№ 7, 2021
№ 6, 2021

№ 5, 2021

№ 4, 2021
№ 3, 2021

№ 2, 2021

№ 1, 2021
№ 12, 2020

№ 11, 2020

№ 10, 2020

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Арина Холина

Пристрастие к неудачникам

Об авторе | Арина Холина родилась в 1974 году в Москве, дочь поэта-авангардиста Игоря Холина. Бросила учебу в МГИМО на втором курсе отделения международной журналистики и начала работать с журналами “Птюч”, “Медведь”. Писала для газеты “Вечерняя Москва”, для “мужских” и “женских” журналов. В 2004 году в издательстве “Вагриус” вышла книга “Слишком много блондинок”. Издательство “Эксмо” опубликовало книгу “Письма на воде”.

В “Знамени” публикуется впервые.

Арина Холина

Пристрастие к неудачникам

рассказ

“Успех — это жизнь после смерти, — рассуждала Анастасия Аверьянова. — У тебя все есть, желать больше нечего”.

Удача Анастасии не была случайной: с каждым годом, двадцать лет, она набирала вес в обществе, добавляла в прибавочной стоимости, расширяла круг влияния. Времена лишений были так далеко позади, что роман сначала превратился в рассказ, а потом и вовсе в анекдот — тремя предложениями, с иронией, Аверьянова поминала жизнь, в которой приходилось заботиться о марке бензина и счетах за телефон. В ее настоящем беды одолевали людей, только если от будничной скуки те хорошее обращали в лучшее.

Аверьянова уважала предсказуемость своей жизни, защищала и берегла успех, давшийся не с первой попытки, но судьба неудачника, который все еще мечтал, сочинял каверзные и блистательные планы, у которого лучшее, возможно, было впереди, — казалась ей драматичной, интригующей, соблазнительной.

Настя любовалась молодыми людьми, чьих песен не понимали, художниками, чьи картины не продавались, актерами, ожидающими “роль своей жизни”, журналистами, не оставившими мечты о литературной славе. Она сопереживала отчаянию, одержимости, злости, надежде, радости от малейшего намека — и будто становилась, как они: трепещущей, ранимой...

За этот трепет Анастасия рассчитывалась славой — она была для многих счастливым случаем, ответом на мольбу, проводником в мир тех, чье мнение дороже денег.

В этом мире одни приживались, других же Настя сравнивала с орхидеями: цветы-паразиты распускались на сухой древесной коре, но гибли на щедрой земле.

И ее талантливые паразиты не выносили плодородной почвы, склоняли головы, вяли и грустили, пока их не затаптывали новые, сильные — и не такие красивые, и не такие изысканные, но стремящиеся вверх к свету...

В сорок один год Анастасия была трудолюбива, благополучна и одинока.

Для женщин ее лет возраст уже не был бесцеремонной судьбой, что выхватывает из рук список желаний и вычеркивает из него строки. В сорок ее подруги оставались интересными женщинами с мускулистыми ногами, высокой грудью, румянцем на нежной коже с тонкими морщинками, почему-то особенно привлекательными для мужчин младше их на поколение.

Настя никогда не хотела детей, потому и не беспокоилась, что мужчина может увидеть в ней не объект желания, а женщину, не годную к материнству. Может ускользнуть лишь потому, что она стара для семьи, для воспитания отпрысков. И уйдет он не осознанно, а его унесет глубоководным течением, что гонит чувства из сердца в голову.

“Биологический разум!” — фыркала она.

Некоторые принимали уходящие годы близко к сердцу: с тридцати пяти вдруг толстели, прерывали светскую жизнь, теряли записную книжку с телефонами любимых когда-то мужчин.

Иногда они уезжали на морские берега, где их наготу постепенно украшало солнце и где от жары невозможно было всерьез сомневаться, и утренний зной сменял вечерний зной, и алкоголь не пьянил, а будто убавлял десять или двадцать лет, и повсюду были вздохи, поцелуи... Там было возможно все: любовник, едва окончивший школу; любовник, чья беременная жена в это время держала руку матери и признавалась: “Мне страшно...”; любовник, который не понимает ни одного твоего слова — и все равно бы не понял, даже если бы говорил на одном с тобой языке...

А потом они складывали в чемодан не одежду, а собственные чаяния, и говорили: “Три часа ехала из “Шереметьева”! По дороге от отдыха ничего и не осталось!”.

В сорок один год блистательная Анастасия Аверьянова, в маленьком белом платье, с только что уложенными у парикмахера волосами и в сопровождении главного редактора программ Ольги, пепельной блондинки в очках, своей фаворитки, перешагнула порог, отделявший Кузнецкий Мост от клуба “Мост”, и нахмурилась, уткнувшись в толпу.

Протиснувшись вниз по лестнице, Настя на миг задержалась перед фотографами, салютовавшими десятками вспышек. Цифровые фотокамеры отразили брюнетку с короткой игривой стрижкой, крепкой челюстью, широким ртом, чуть загнутым вниз кончиком носа и светло-карими глазами. Никто бы не решился назвать ее красавицей, но уверенность в собственной внешности и даже независимость от нее Настя сообщала всем, кто смотрел на ее неправильное лицо.

Аверьянова кивнула Ольге, и они спустились в ресторан, где располагалась зона для избранных.

И вот ее уже стиснули в объятиях. Руки были крепкие, на первое впечатление — жилистые и уж слишком цепкие. На мгновение Анастасия испугалась — казалось, что эти руки нащупывают ее душу...

Высокая немолодая блондинка, не красивая, но интересная, в облегающих кожаных джинсах.

— Ленка! — искренне обрадовалась Анастасия.

И немедленно призналась себе, что радоваться нечему.

Елена Трауб была одной из тех, с кем жизнь, несмотря на все твои усилия, не позволяет расстаться. Так давно, что лучше и не считать, они снимали на двоих квартиру. Спустя несколько лет — вместе работали. Аверьянова давно уже определила Елену как человека, для себя неинтересного, бесполезного и даже беспокойного, но в ту секунду, благодаря неуправляемой страсти к неудачникам, вдруг приятно удивилась этой встрече.

Двадцать лет назад Елена плыла. Вперед, к горизонту, к миражам, сочиненным юностью, а потом — к обозначенным зрелостью берегам. Ее мотало от мужа- художника к мужу-политику, и художник был мил, но беден, а политик — пил. У нее был муж — знаменитый режиссер шестидесяти двух лет, который выгнал ее и нашел себе несовершеннолетнюю невесту. Был и гениальный писатель, от которого Елена родила двоих детей и послала прочь, потому как писатель считал Трауб своей матерью, а не матерью его сыновей.

Лена торговала искусством, учила богачей одеваться, писала для журналов, но удаче мешало очередное замужество — в тридцать восемь Трауб была одинока, безработна и уже не плыла, а перевернулась на спину и ждала, куда ее принесет течение.

Аверьянова шла за Еленой к столу, пока не ощутила толчок в груди. Не беспокойство, а удивление, а потом — волнение и предвкушение.

Вблизи этого человека с ней всегда случалось что-то хорошее. Человек никак не мог совладать с трубочкой, торчащей из коктейля — наконец выбросил ее, отпил из стакана и откинулся на спинку стула. Человек был одет в черную рубашку-поло, на правой руке — он левша — часы на железном браслете, на указательном пальце правой руки — перстень с агатом.

За пять... десять... пятнадцать лет ничего не изменилось.

— Костя! — воскликнула Анастасия. — Иди сюда, звезда моя!

Он обвивал ее, как медведь коала, — было тепло и немного душно. Настя соскучилась, хоть и надеялась в минуты слабости, что они никогда больше не встретятся.

Он разжал объятия, отодвинулся на полшага и осмотрел с ног до головы.

Постарел. Но об этом не хотелось сожалеть, потому что возраст украшал его, а не разъедал. Трудно сказать, был ли он лучше в двадцать, в тридцать... Он оставался собой — и возраст был ни при чем.

— Ну, у тебя сейчас есть любовник? — спросил Костя.

Давно они решили, что это будет их приветствием.

— Два! — Настя развела руками. — Оба не старше двадцати семи. Бесят ровесники, сплошная рефлексия и сравнивают еще себя с кем-то, подсчитывают, кто крутой, а кто — так... И вот это начинается: “Почему так поздно?”, “Могут тебе хотя бы в субботу не звонить?”, “Ты отвлечешься от своих отчетов или мне на прием записаться?”. Ну, ты понимаешь...

— А у меня такая дамочка... — Костя чуть растянул уголки губ, отчего на щеках заиграли ямочки. — У нее какие-то шахты... Ей нравится, когда я говорю: “Какой-такой салон?! Сиди дома, женщина!”. Не хватает сильного мужского начала.

— Это ты-то — сильное мужское начало? — расхохоталась Настя.

Хохотала не потому, что смешно, а потому, что было ей хорошо с ним вдвоем. Привыкнув омрачать любую радость тем или другим недовольством, Настя и ревновала. Эта замечательная легкость, воздушное, подергивающееся на ниточке счастье не было особенной химией, что возникает между двумя избранными, нет. Увы. Это были не они, это был он — Костя, с которым все вдруг ощущали себя моложе — словно с души сбрасывали балласт.

— Представь себе, — в ответ улыбнулся Костя, а Настя заметила, что он переусердствовал с отбеливанием зубов. — В рекламе снимался для итальянцев, — он почувствовал ее взгляд. — То ли жвачка, то ли зубная паста... Забыл.

Костя запоминал только людей. Он мог думать час, что случилось позавчера, но узнавал лицо, мелькнувшее в толпе десять лет назад. “Я его видел... В Салерно, помнишь, на пляже лежал, под красным зонтиком...” — говорил он. Конечно, Настя не помнила. Она и ту неделю в Салерно почти забыла.

— Ну, то есть ты в порядке? — уточнила Анастасия.

— Я сейчас умопомрачительно богат. Но это ненадолго.

А ведь это было хорошее лето, тогда в Салерно... Счастливое лето.

У Насти голова кружилась от Италии. Страна влюбилась в нее — ухаживала, одаривала.

Аверьянова переживала увольнение — мучительное потому, что уволилась сама, потеряв нить, разочаровавшись. Смысл только что лежал на столе, но отвернулась на миг — и уже нет его. Смахнула, унесли, растворился.

Патронесса Насти, жизнерадостная дама, прислала ей билет и приглашение в Сицилию. Название провинции звучало тогда для Аверьяновой как Альфа Центавра, Тридесятое Королевство, Ка Пекс.

И она улетела, и увидела из окна белой виллы, как цветет померанец, и едва заметно покачивается прозрачное море, и будто вздыхают листья пальмы.

Неделю она ступала осторожно, ощущая прикосновение к земле пальцев ног, подушечек, пятки... — будто не решалась потревожить это счастье, окутавшее ее пахнущим мандаринами воздухом.

А потом вдруг оказалось, что она уже всех здесь знает. Здесь правило дружелюбие маленькой русской курортной колонии — ее все приглашали то туда, то сюда: на ужин, на острова, в Неполь, в Геную...

В Риме она жила у графини русского происхождения, когда-то манекенщицы, в облезлом дворце.

В Милан пригласила русская жена итальянского дипломата — в их доме было так много икон, что Настя малость оробела.

В Салерно ее занесло с веселой компанией золотой молодежи, к которой позже и присоединился Костя с рослой блондинкой, чьи немецкие корни крепко вцепились в землю.

Блондинка была случайной, они не спали. Просто им было по дороге.

Но тогда Настя все-таки первый и последний раз взревновала — уж такой уверенной, мускулистой, безупречной была эта наследница династии, оскандалившейся во время Второй мировой войны.

— Когда ты влюблялась в последний раз? — спросил тогда Костя.

Они сделали кувшин пинаколады — и пили ее на частном пляже особняка, который так и непонятно кому принадлежал.

— Вот прямо сейчас, — Настя дерзко заглянула ему в глаза, дождалась растерянности. — Я никуда не уеду из этой страны. Италия — моя любовь.

— Я тоже все время влюбляюсь в странные вещи, — признался он. — Я спал с женщиной только потому, что у нее дома висела картина, без которой я не мог жить.

— Ты так любишь искусство? — с вопросе ощущалось ехидство.

— Дом тоже был потрясающий. Эта картина не могла находиться нигде, кроме того дома. Вдова испанского художника, ей было лет пятьдесят...

Настя ахнула.

— Да ты не то подумала! — ямочки на щеках были глубокими, потому что он улыбался во всю ширь. — Она живет на море, плавает много километров каждый день, лазает по горам... Понимаешь, она как эти горы — сколько бы им ни было лет — они величественные. Понимаешь?

Настя кивнула.

— Я влюбился во все это. Она, горы, дом, море, картины мужа... Его мастерская... Видела бы ты, сколько там света! Конечно, она меня бросила. Там вокруг нее мужчины крутились... В одного я тоже влюбился. Морской волк. Живет на деньги семьи, лет шестьдесят ему, ни разу не работал. Что-то в этом есть. Я бы тоже не работал. Ты бы видела, какой он! Человек столько лет наслаждается жизнью — его можно слизывать, как варенье, такой он сладкий. Обидно, что мужики меня не заводят. Ну, расскажи, в кого ты еще влюблялась?

“Он тупой?” — думала Настя, не в силах оторвать глаз от странного мечтателя.

Вместо ответа она скинула с плеч полотенце и окунулась в море.

Анастасия Аверьянова всегда во всем искала пользу, смысл, практическую выгоду.

Стяжательницей она не была, просто ей казалось неразумным поддаваться чувствам, надеяться на авось.

— Я влюбилась в дерево, — сказала она, натерев нос маслом. — Было одно дерево, на холме, и холм нависает над морем. Дерево огромное, два ствола, а кожура... в смысле, кора у него такая толстая, что в складки можно палец засунуть. И вот там есть такой пятачок в тени, как раз между стволами, а они еще изогнутые, как гамаки, где можно лечь, и рядом какие-то ромашки... И ты смотришь на море... Я как будто нашла кого-то близкого, любимого. Я ходила к этому дереву, скучала по нему.

Константин взглянул на нее с интересом. Ей было двадцать шесть, ему — двадцать один.

Он протянул руку и погладил ее по спине. Спина отозвалась мурашками. Костя гладил ее с четверть часа, пока Настя не обмякла.

Потом он перевернулся на живот — и она увидела полосу белой кожи под шортами.

В жизни Аверьяновой было не так уж много крепкого, как алмаз, счастья. Радость выстраданной победы делает человека счастливым, но отчего-то этот морок быстро рассеивается. А вот такое никчемное счастье, не награда, а просто так, запоминается надолго.

Уже в Москве, пятнадцать лет спустя, Анастасия смотрела на Костю и, как тогда, жалела о том, чего не успела пережить. Но если в Салерно разочарование превратилось в злость, в клятвы, то сейчас уже случились пробы и ошибки, и правда оказалась в том, что путешествие по жизни автостопом было не для нее.

Десять лет назад, в Париже, Костя напугал ее.

Они столкнулись за прилавком — на вытянутых руках Костя держал рубашку-поло.

В самом известном парижском магазине Настя съежилась от цен, но не смогла уйти отсюда без знаменитой стеганой сумки. Вид у нее был, как у одержимого игрока, заложившего за углом казино часы — и заранее проигравшего.

Костя бросил рубашку, пошире распахнул объятия и устроил настоящее представление.

Он купил двести пятую или трехсотую рубашку-поло, а заодно и сумку — только не черную, а белую.

— Почему? — пискнула Настя.

Костя оглядел ее с ног до головы (наверное, усвоил этот прием у ньюйоркских модников), фыркнул и произнес:

— Дорогая... Черная сумка означает, что у тебя есть деньги. Белая — что у тебя есть вкус и смелость.

— Где ты этого нахватался? — веселилась Настя, после того как они вытряхнули содержимое из старой, безымянной сумки, и пристроили его в новую.

Костя жил с полгода в Нью-Йорке, где не было работы, но все его обожали.

— Предлагали сниматься в порно, — хвастался Костя. — Я согласился, мне просто любопытно было. Конечно, я пришел, повертелся там, посмотрел, как все устроено, и смылся. Мне потом звонил продюсер, орал, но я деньги не отдал. Он в меня влюбился. У меня там все друзья были геи, и все хотели меня уложить. Они так старомодно ухаживают! Но я сразу сказал, что ничего не получится. Просто они не теряют надежды. Так у них принято.

Костя жил в Пятнадцатом квартале, в квартире, которая нигде не заканчивалась.

— Ну ничего себе! — ахнула Настя. — Ты разбогател?

— Через два месяца меня отсюда выгонят. Кончается срок аренды, — ответил тот, разглядывая кусок сыра. — Мерзость! — определил он и выбросил сыр в помойку. — Пойдем в ресторан! У тебя есть деньги?

Настя растерялась.

— А у тебя нет?

— Пятьдесят франков — это деньги?

Настя засуетилась, залопотала... Порывалась рассчитаться за сумку...

— Да наплевать! — отмахнулся Костя.

— Но как ты можешь покупать такие рубашки, если у тебя нет денег? — ужасалась она.

— Ну, пока я ее не купил, у меня ведь были деньги, — он пожал плечами.

— Но... — Настя осеклась.

Хотела спросить, не боится ли он умереть с голоду, выйти на панель, на паперть, но в этой квартире, глядя на Костю в новой рубашке, ощущая запах его духов, невозможно было представить ни голод, ни паперть.

С тех времен Настя стала замечать, что Костя никогда не бывает бедным, даже с последней сотней франков. Он пешком идет на вечеринку, где на гостях надеты миллионы, и с кем-то едет в ресторан, где съедают тысячи, а уходя от женщины с утра, получает несколько сотен на такси.

— И что ты будешь делать, когда постареешь? — настаивала она уже в ресторане.

— Есть столько возможностей... — пока Анастасия с опаской заглядывала в меню, Костя уже заказал для них самое дорогое блюдо и бутылку хорошего вина. — Я могу жениться. Может, впаду в депрессию и стану зависимым от таблеток, которые меня убьют. Или, например, кто-нибудь купит мне ферму, и я буду там доживать, а потом еще и опубликую скандальные мемуары. Или просто заболею и умру в расцвете сил. Лучше всего пусть меня пристрелит обманутый муж.

— Кость, ну я серьезно!

— Я тоже серьезно. Что тут такого несерьезного? Так все в жизни и происходит!

— Ну просто дело в том, что ведь все стараются, чтобы не произошло... — она с подозрением взглянула на блюдо, которое им принесли. — Это вкусно?

— Какая разница? — Костя подцепил вилкой кусок лягушачьей печенки. — Надо же было попробовать.

Спустя несколько часов они сидели на ступеньках и смотрели на закат, размазанный по облакам.

Настя пребывала в смятении. Она не могла сосредоточиться: как относиться к Косте? То ли презирать сквозь жалость, то ли восторгаться и отчасти завидовать, а может, желать его...

В Салерно между ними ничего не было. Они лежали на кровати, и окна были распахнуты, чтобы видеть луну. Настя завернулась в простыню, а загорелый Костя на белом покрывале казался плоским, рисунком на шелке в виде красивого мужского тела.

Костя гладил ее так задумчиво, как некоторые обкусывают ногти, и Настю это и успокаивало, и задевало.

“И куда это приведет? Чем закончится? А если я влюблюсь?” — тревожилась она.

— Ты напряженная, — произнес он.

Настя называла это “гипертонус”. Как у детей. Она почти всегда находилась в этом тонусе — только, может, глубокой ночью, одна, расслаблялась.

Он повернулся и поцеловал ее в живот, через шелк.

Настя думала о том, что может произойти, не как о страсти, похоти, сексе, физической близости. Ей казалось, что это будет обряд, после которого ее посвятят в такие же, как он — и она тоже будет относиться ко всему легко, перестанет тревожиться, и... И вместо классического реализма с перспективой и прочими условностями ударится с сюрреализм, абстракцию, экспрессию.

Она положила руку ему на голову — и он затих. Скоро Костя спал, и у себя на животе она ощущала его дыхание.

Аверьянова не гордилась собой — она ведь была всего лишь трусихой, но договорилась на том, что так было лучше.

В Париже Настя заметила, что Костя ее пугает. Рядом с ним она виделась себе одним из тех магнатов, у которых всегда такое выражение лица, будто они обдумывают план мести, а их многочисленная охрана похожа на преступную группировку. И хочется спросить: “А если из толпы кинут бомбу? А если снайпер? Авария?”...

Аверьянова нередко размышляла о том, что она скучно живет, и все бережет себя, вечно побаивается, вздрагивает от дурных намеков, и что она тот самый, классический, в пяти томах авторства Голсуорси, буржуа, столп общества, которого так и тянет заклевать сарказмом и защипать иронией.

— Меня друзья приглашают в Ниццу, — оповестил ее Костя. — Поедешь со мной?

И Настя вдруг решилась.

В Ницце выяснилось, что приглашали не совсем друзья, а случайные знакомые, и было это давным-давно. Она запаниковала. У Кости денег нет вовсе — она купила ему билет, гостиницы здесь дорогие, а ей еще надо жить на что-то в Москве...

Костя потащил ее в ресторан. Настя едва не плакала: какой ресторан? что они будут делать с чемоданами? где российское консульство?

В ресторане было так много знакомых, что Насте почудилось, будто незнакомых и вовсе не существует. Два дня они жили на трехпалубной яхте. Там же и встретили тех самых друзей, которые некогда звали Костю пожить у себя.

Вместе с этими друзьями, бородатым мужчиной и почти наголо стриженной дамой в темных очках с диоптриями, они на рассвете отправились на кинофестиваль в провинцию.

— Моя подруга очень религиозна, — рассказывала, убаюкивая, дама, неожиданно взбодрившаяся на рассвете, когда все остальные желали умереть, но быстро, а не в страданиях. — Она всегда говорит мне: “Анна, ты не должна желать зла. Никогда не говори: “Я убью его!”. Не ругайся. Зло тебя разрушает. Бог всем воздаст по заслугам. Судить — не мирское дело”. И вот я поссорилась с одной тварью, которая приставала к моему мужу... Не к этому... — Анна кивком указала на бородача. — У меня был муж рок-звезда. И я говорю этой моей подруге: “Вот она такая... Сука! Дрянь! Но, конечно, я не желаю ей зла... Конечно, Бог ее накажет, такую мерзавку, Бог ее покарает, ты же сама говорила!”...

Настя по-французски понимала хорошо, но не быстро — Костя переводил, и Аверьянова смеялась одна, после всех.

Фестиваль устраивал коньячный завод, что принадлежал зятю бородатого мужчины. Кино они так и не увидели.

Настя устала. Костя и друзья были полны сил, будто проснулись в собственной кровати. Только бородач все время клевал носом, но Настя уже поняла, что это его стиль.

Анастасия не была кочевником — где угодно она расслаблялась, только соорудив свой мир, подобие дома. Крики: “Едем в Монте-Карло!”, поспешные сборы, радостные для остальных, выбивали ее из колеи. Она все не могла отоспаться, отмыться, наесться.

— Мне нужно возвращаться, — она развела руками, приняла скорбный, извиняющийся вид.

Никто не расстроился. Настя уже знала, что они никогда не расстраиваются.

В поезде вспоминала ночь, пропахшую коньяком, который теперь не сможет видеть годами, — его пили из длинных стаканов, как лимонад, и потом целовались в такси, а потом — на диване в доме зятя, и вдруг что-то свалилось с грохотом... И она решила, что слишком пьяна, ее укачает, и даже отчасти стыдно, если он тоже пьяный, и у него не получится...

— Можно я тогда засну рядом с тобой? — настаивал Костя.

Но Настя не умела спать с чужими мужчинами — стеснялась, раздражалась...

Костя заснул на диване, а она поднялась наверх, умылась, приняла аспирин, выпила много воды — и так и не смогла вспомнить, когда в последний раз ее близость с мужчиной была похожа на безумие.

Спустя много лет они вышли из клуба “Мост”, Анастасия нажала на кнопку — и с удовольствием выслушала похвалы своей новой красной двухместной машине.

В кабриолетах есть романтика. С тобой уезжает самый важный для тебя человек. Романтика и власть.

Костя протянул руку и сжал пальцами ее загривок.

— Ну зачем? — вдруг смутилась секунду назад гордая и властная Настя.

— Какая же ты зануда... — без раздражения произнес он.

После встречи в Париже миновало два или три года — и тогда Костя объявился в Москве.

— У меня здесь связи, — непонятно сказал он.

— С кем?

— С массой нужных людей.

Костя даже играл в кино. Небольшие роли.

Кинопленка имела странное действие — она не жалела его, нехватка таланта была очевидной, и скованность, и медлительность резали глаз, но отчего-то эти недостатки, унизительные для других, странным образом привлекали. Казалось, будто это такая актерская оригинальность.

Костя часто выходил в свет.

— А что ты думала? — он улыбался снисходительно. — Мне за это платят.

Настя задержалась в паузе, во время которой на ее лице отразились дурные мысли.

— Как... сопровождение?

— Да ну тебя! — фыркал он. — Просто платят. Конечно, все думают, что это привлечет всяких там... женщин.

— О Боже! И сколько за это платят?!

— Косарь. В долларах. Иногда пятьсот, но я тоже соглашаюсь. Десять выходов — прожиточный минимум обеспечен.

Настя недоумевала. Зачем платить Косте, если он не знаменитость? Не настоящая знаменитость. Но она была за него рада.

Позже это деловое предприятие загнулось.

— Поехали в Гоа... — ныл Костя.

— Кость, ну езжай, а?! — взвилась Настя. — Сколько можно? Я тут при чем? Не хочу я в твою мерзкую Индию, там грязно, прыщи и дизентерия!

— Вот чушь! Все там чисто! Не грузи!

Настя сдалась через год.

В самолете летела хмурая и капризная. Они приехали ночью, с трудом нашли такси, поехали, как это обычно случалось с Костей, наугад, их швыряло от одной гостиницы к другой... Настя орала и клялась немедленно купить обратный билет.

Утром Костя принес ей кофе. С интересом глядел, как Настя расставляет по полкам кремы, лосьоны, маски; вытряхивает в ящики лекарства, развешивает одежду...

— Ты всю квартиру перевезла? — спросил он.

— Слушай! — воскликнула она. — Я люблю, чтобы комфорт!

На пляже он протянул ей самокрутку.

— Ни за что! — всполошилась Настя. — У меня паранойя начинается!

Спустя неделю Настя, в малиновых шароварах и в чадре, покупала траву у музыканта из Череповца, которого временно считала интересным и одаренным. От нее пахло кокосовым маслом местного производства, которое нечаянно превратилось и в крем, и в лосьон, и в маску, и даже в лекарство.

По странной причине мир, сузившийся с востока на запад от набережной до кромки моря, а с севера на юг — от холма до спасательной станции, стал вдруг огромным и наполненным такими разными смыслами, что в голове не укладывалось, как можно за долгие годы постичь хотя бы его малую часть.

Настя не покидала бы его год. Или хотя бы месяцев шесть.

Вся ее одежда висела в шкафу нетронутой — на местный эквивалент сотни долларов Настя купила мешок барахла, которое выкидывала, не стирая.

Ей представлялось, что душу, в Москве зачерствевшую от грязи (будто ею мыли полы в автомобильной мастерской, а потом бросили в кусты, где она обветрилась и задубела до того, что можно ножи точить), вдруг отстирали, вывели пятна, обмакнули в ароматное, нежное — и теперь она, чуть влажная, впитывая запахи джунглей, колыхалась на морском ветру.

В Москве она бежала по воде — и нельзя было останавливаться, а здесь обрела почву под ногами.

По истечении второй недели Настя отправила на работу невнятное письмо — и даже не помнила, то ли соврала о желудочной инфекции, то ли потребовала увольнения...

Ей хотелось жить здесь с Костей, и все равно было — чьи деньги, и чтобы каждый день эта праздная рутина, одни и те же события, и восторг, если сегодня на ужин завезли не окуня, а дораду...

Они с Костей с балкона второго этажа смотрели на пляж, качаясь в подвесных плетеных креслах. Костя толкнул ногой ее качалку.

— Ты ни в чем не уверена! Никогда ни в чем не уверена! Что с тобой не так?

— Почему “не так”? В чем ты хочешь, чтобы я была уверена? В чем вообще можно быть уверенным в наши дни?

— А в какие дни надо быть уверенным?

— Костя, чего ты от меня хочешь?

— Ну... Ты всегда говоришь: “Радоваться еще рано”. Потом говоришь: “Столько работы — ужас! Лучше бы я этого не делала”. Зачем чем-то заниматься, если ты даже ни разу не можешь сказать: “Я крутая! Завидуйте!”? — он произнес это с такой страстью, что хотелось за ним повторить.

Вместо этого Настя нахмурилась.

— Я работаю, чтобы обеспечить свое будущее. Чтобы быть уверенной...

— Но ты не уверена! — перебил Костя. — Понимаешь, о чем я?

— Кость, ну я не могу, как ты! Ты-то все время празднуешь, даже если нет повода.

— У меня есть повод! Мне все время хорошо.

Настя тогда отвернулась и пожала плечами. А потом вдруг улыбнулась — и не нарочно, а даже против воли, словно улыбались внутри неведомые ей чувства, и произнесла:

— Я крутая! Умри от зависти, ничтожество!

За это она получила еще один толчок ногой — такой сильный, что из рук упала сигарета.

После этого разговора что-то изменилось. Настя прислушивалась к себе, наслаждаясь новым для нее общением с тем странным миром, который живет и множится изнутри каждого человека.

“Меня уволят...” — “И что? Денег — полно, работы — полно”...

“Я буду заводить детей?” — “А ты хочешь?” — “Как можно сказать, что не хочешь детей?” — “Громко и внятно” — “Я не хочу детей!” — “Легче?” — “Ага!”.

“Что меня ждет в будущем?” — “Это обязательно — все время бояться?” — “Нет, но так получается...” — “А нет ощущения, что это от тебя зависит? Это все лишь мысли. Будущего нет, а мысли есть. В мыслях тебе может быть хорошо или плохо, так уж лучше хорошо...” — “А ведь правда! Как-то я раньше не задумывалась...”.

“Костя красивый?” — “Костя красивый.” — “И почему тогда?..” — “Все дело в том...”.

Все дело в том, что Настя никогда не принималась за то, у чего не было внятных последствий.

И она многие лета с неприязнью относилась к похоти — торжеству плоти над духом. Будучи агностиком, Аверьянова имела собственный кодекс: “Мы — существа одухотворенные, — настаивала она. — Это значит, что мы действуем не только инстинктивно, но еще и обдумываем свои поступки, рефлексируем, стараемся избежать вреда не только телу, но и душе. Если меня что и раздражает, так это импульсивные поступки, опускающие нас до животного уровня. Почему-то мне кажется, что миссия человека несколько отличается от поспешного совокупления на глазах у всего двора, как у собак или кошек”.

У Анастасии не было связей — у нее были отношения.

“Если единственное последствие отношений — популярное венерическое заболевание, значит, вы что-то сделали неправильно”, — говорила она знакомым.

Настя не ввязывалась в интрижки, длящиеся меньше года. Обычно — два, два с половиной. Хороший срок, чтобы влюбиться с умом и с толком разочароваться.

“Ты зануда!” — “Это плохо?” — “Скучно. Ты обходишь жизнь стороной.” — “Ой, да ладно! У меня увлекательная жизнь!” — “Вокруг тебя много событий, но ты в них не участвуешь...”

Это было честно, обидно и страшно.

Аверьянова была подобна тем некогда воодушевленным критикам, что не сомневались — грянет день их триумфа, когда, собрав в кулак всю силу опыта и знаний, они пригрозят зажравшемуся искусству, приютившему на своем расплывшемся теле блох и клещей...

Но привычка осуждать — губительна. Критик, мечтающий творить, — все равно что человек, танцующий пого-пого в платяном шкафу.

Неупокоенные души загубленных фильмов, книг и песен лезут из темных мест и воют отчаянно и страшно, мешая сосредоточиться еще недавно уверенному в себе критику. Их плач сводит начинающего сочинителя с ума, обжигая сердце раскаянием. Он хлопает крышкой ноутбука — и звук этот подобен стуку гробовой доски, под которой находится холодное тело его безвременно почившего творения.

Критику остается только наблюдать — и то ли сочувствовать успеху, то ли тешиться злой радостью от неудач.

Отстрадав свои печали, Настя превратилась в созерцателя, влюбленного в чужую жизнь, как пожилой мужчина, осознающий тщетность собственных чувств, — в молодую красивую женщину. Она любила то, что ей не было доступно, благородно, по-матерински, с восхищением человека, понимающего природу даже самого незатейливого творчества.

Но, как часто это бывает с людьми, осознавшими, что прожита половина жизни, и все, что они откладывали “на потом”, на завтра, — истлело и пахнет старостью, Настя встрепенулась, будто ее вдруг укололи чем-то острым и длинным, разволновалась и ощутила такую жажду, которая мучает людей лишь после тяжелых операций.

“Возьми его!” — “Да!”

Она была готова. Здесь и сейчас. Сейчас или никогда.

Но приехала его подруга. Высокая, темноволосая, с впалыми щеками.

Русские стали собираться домой — с февраля пляжи одолевали вши.

И не успела Аверьянова вернуться, как ей предложили управлять частным телевизионным каналом, который ждал большой успех.

Анастасия втянулась в работу, но ее то и дело одолевали ложные воспоминания. Они с Костей стали так близки, что и не понять, дружба это или страсть — и считается ли, что нет отношений, если они не прошли через ритуал соития?

В его глазах она не видела насмешки, когда тот смотрел на нее. Она не просто трепала ему волосы — это было вступление. Он закутывал ее плечи платком — и была особенная прелесть в этих прикосновениях сквозь ткань, неуловимых, старомодных, пахнущих жасмином.

Эти воспоминания то ли мучили, то ли поддерживали ее несколько лет — работа была единственной постоянной величиной ее жизни, а со всем остальным Аверьянова будто не могла определиться. В людях ее привлекали такие качества, что не могли бы ужиться в одном человеке — поэтому друзья, знакомые, любовники менялись, как мода.

Она не видела Костю три года. И не понимала — много это или мало, хорошо это или плохо.

Может, это похоже на старое кино, неожиданно современное и увлекательное?

Может — на песню из юности, которую слушаешь с кислой ухмылкой?

Может, это книга, открыв которую в предвкушении чуда, осознаешь, что помнишь каждое слово?

Костя будто мешал ей оставаться собой — такой, какой она была себе удобна.

Костя всякий раз оживлял такие мысли, из-за которых жизнь, казалось, только начинается.

После клуба поехали в ресторан.

Странная собралась компания: миллионер с любовницей, девушка из телевизора, знакомая Насти, как и большинство девушек из телевизора; Елена, мужчина Елены в белых джинсах, дама в странной шляпке, два типа в бархатных пиджаках, итальянец с выпученными глазами.

Девушку из телевизора оттеснили к итальянцу — казалось, она тоже ничего не понимала и была удивлена тем, как здесь оказалась.

Настя пребывала в сладкой задумчивости и видела все так, словно они с Костей были четкими и контрастными, а все остальные, фон, расплылись по задумке фотографа.

И она даже не пыталась собраться, не хотела понять, отчего сегодня именно так — ей нравилось это забытье, теплое и ласковое.

Приехала Костина дама — и она тоже была размыта, Настя не разглядела цветное пятно с женским голосом.

Настя выходила в дамскую комнату — а там смотрела на себя в зеркале, будто обнаружив что-то новое и привыкая к этому.

Ей вдруг увиделось лицо женщины, что выглядит на свои годы, в чем особенная прелесть — нет свежести, с которой будто каплет роса, но есть отпечатки... и даже не отпечатки, а поцелуи жизни — следы счастья, удачи, калейдоскоп впечатлений и чувств... И Настя вдруг так полюбила это лицо — влюбилась в него! — что не хотела отрываться, стояла бы и стояла, опершись на мраморную столешницу, но кто-то зашел и спугнул, прервал свидание.

— Мы уедем в Африку! — говорил Костя. — Заживем в саванне, и у тебя... — он бросил взгляд на свою даму. — Будет водитель-африканец, о котором ты иногда будешь мечтать ночами, а я буду ревновать, но редко. По ночам мы будем слышать странные звуки, рев и крики, и нам будет страшно, и мы будем крепко прижиматься друг к другу... Я займусь охотой, отращу усы, а ты удочеришь мартышку или змею...

— Костя, ну что за ерунда! — лицо его дамы сморщилось в недовольную гримасу.

Зеркало треснуло.

Не красивая зрелая женщина из дамской комнаты ее отражение! Нет! Отражение — вот эта дама с лицом, на котором выкроены раздражение и смущение.

Это она!

Сколько раз она говорила ему или думала: “ерунда”, “чепуха”, “что за бред”?

Это же все равно что купить мороженое и возмущаться, что оно холодное!

Почему она так стремится разочаровать его, приземлить, смирить с действительностью? Чтобы он стал похож на нее? Чтобы его можно было пристроить в ее жизнь? Чтобы не осталось ощущения мимолетности того прекрасного, из чего он состоял?

Неужели она хочет, чтобы он растворился в обыденности?

Этим вечером Настя вернулась в квартиру, сняла ее с сигнализации и с отвращением вдохнула спертый воздух. Рука потянулась к пульту от кондиционера, но вместо этого она распахнула все окна, чтобы пыльное и душное лето очутилось здесь, между диваном и телевизором, на королевской кровати, у стеклянного кухонного стола.

Костя когда-то давно насмехался над привычкой в каждом месте, в любое время года создавать этот удобный мирок.

— Зачем тебе Индия, если у тебя в комнате двадцать два градуса, в офисе двадцать два, в квартире?.. — спрашивал он, растянувшись на кровати. — Оставалась бы дома.

— Но ведь ты почему-то прилетел сюда на самолете! — сопротивлялась она.

— Самолет — необходимое зло, — пояснял он. — Наслаждайся темной влажной душной ночью. Не нужно себе напоминать, что ты — человек другой культуры, не надо всюду строить маленькую Москву. Получай удовольствие от того, что есть. Напейся пьяная и приведи любовника — и ты забудешь, что такое кондиционер, в одно мгновение.

— Я тебя не понимаю... — сказала тогда Настя.

Ту ночь она провела в духоте, а на следующую они с Костей лежали в море до рассвета.

— Нет ничего лучше, чем изменить своим привычкам, — говорил тот. — “Не могу спать, душно”, — он передразнил ее. — Так не спи!

Утром она позвонила Елене.

К невыразимому удивлению Насти, Елена обитала в огромной современной квартире, с террасы которой виднелся Большой Каменный мост.

— Это что еще такое? — изумлялась Аверьянова. — Откуда миллионы?

В квартиру Елену пустил знакомый магнат, отплывший на яхте в круиз вокруг Европы.

— Ты же встречалась с Костей? — спросила Настя глядя на мост, по которому сновали машины.

Елена расхохоталась. Она так интриговала — смеялась и смеялась, пока любопытство собеседника не закипало.

— Это был кошмар! — воскликнула Елена. — Его преследовал обманутый муж — Костя не мог нигде появиться. Я увезла его в Нормандию, к другу на ферму. Отдала последние деньги. Мы два месяца ели кукурузу из огорода, овощи, доели все макароны в доме и какой-то тухлый кус-кус. Собирали мидий. Костя по Интернету продавал свои причиндалы от “Гермес”.

Настя растерялась.

— Но я не поняла, это было ужасно... или ничего? — уточнила она.

— Ужасно. Я в него так влюбилась... Ходила к этому обманутому мужу потом и просила. Устроила Костю в реалити-шоу. Занимала денег. Он мне, правда, все отдал. Но эта кукуруза... Я ее до сих пор ненавижу.

— А у него была там депрессия?

— Я тебя умоляю! Откуда такая роскошь? Расставшись с последним евро, он, конечно, испугался, но это скоро прошло. С ним ни в чем нельзя быть уверенной. Ну совсем ни в чем. А потом, ты что, не знаешь Костю? К нему в клубе подходит человек и дает тысячу евро. За того обманутого мужа. Типа они враги. Вот просто так, с ничего, — тысячу евро! Он мне купил туфли. Понимаешь, вот мы жрем эти зеленые помидоры с макаронами, а ему — хоть бы хны! Просыпается, плавает в ледяном море, делает массаж лица, надевает эти свои черные рубашки, кольца — и ведет себя так, словно у него полно денег. Я его прошу: “Снимись в этом шоу! На тебя вся Франция будет смотреть”. А он такой: “Это не для меня”.

— А секс?

— Секс отличный. Но ты же понимаешь! Не в этом дело. Секс всегда отличный. Просто Костя — это Костя.

— Долго ты будешь здесь жить?

— Месяц...

— А потом?

— Не знаю. Может, к маме уеду. Или к какому-нибудь бывшему мужу попрошусь.

Они встретились в кафе возле пруда. Толстый армянин поглядывал на них с подозрением, переживая за остывающий шашлык. Они взяли шашлык, но от взглядов не избавились — теперь армянин взирал на них благодарно и преданно.

Костя купил весь шашлык. Они угощали им собак.

— Уткам можно мясо? — спрашивал Костя.

— С ума сошел!

Костя опустил ноги в воду.

— А вдруг там утиные вши? — беспокоилась Анастасия.

— От судьбы не уйдешь...

— Костя, а ты взрослеешь?

— В том смысле, что ощущаю быстротечность жизни?

— И это тоже.

“Поцелуй меня”, — хотелось сказать Насте, но она не сказала.

— Я всегда был взрослым. Точно знал, что мне нужно. И я не боюсь жизни, в отличие от тебя. В идеале я бы хотел опуститься ниже плинтуса и умереть на вокзале, чтобы никто не знал, куда я исчез.

— Ну что ты говоришь! — испугалась Настя.

— Знаешь, что меня раздражает?

— Тебя что-то раздражает?

— Меня раздражает этот культ смерти, старости... Это как страх высоты. Ты не боишься высоты, когда ее не видишь, но избегаешь всех высоких мест. И вот ты не думаешь о смерти каждый день, но игнорируешь все, что в твоем понимании связано с этим. И жизнь становится похожа на смерть.

— Как-то ты все извращаешь...

— Может быть...

— Как ты думаешь, сколько тебе лет? — спросила Настя. — Не по паспорту.

— Четыреста. Я стар и мудр.

“Поцелуй меня”, — захотелось сказать Насте, но что-то ее останавливало. Не страх. Не сомнения.

Вечером они заглянули на частный пляж в Серебряном Бору, где подавали вкусные салаты.

— И в чем твоя мудрость? — Настя наконец избавилась от вскочившего на кончике языка вопроса.

— Мудрость в том, чтобы не думать о жизни, как об игре. Нет своих и чужих. Нет соревнования. Нет убеждений.

— Да ладно! У тебя есть убеждения!

— Это не убеждения, Настя. Я просто верю себе, когда мне хорошо. Верю, когда плохо. Я не тот человек, который будет сидеть в душной комнате, сгорбившись над бумагами, уверяя себя, что это все ради того, чтобы когда-нибудь стало лучше. Лучше может быть сейчас. И я не верю в награды. Жизнь не надо завоевывать. Эта идея себя изжила.

Последний луч солнца сполз со стола, упал на пол и там почернел, превратившись в тень.

И Насте почудилось, что нет никакого Кости — она сидит здесь одна, перед тарелкой салата. Разумеется, Костя существовал — вот прямо сейчас пил морковный сок, окрасивший верхнюю губу в оранжевый цвет, но он не был мужчиной, не был другом — он был частью ее самой, не доставшейся Анастасии при рождении — или утерянной в течение жизни.

Он был состоянием, которое зарабатывают, родившись в семье, где бананы считают роскошью. Он был красотой, которой достигают большими усилиями, исправляя небрежность природы.

Он был знанием, которое приобретают, читая ночами до утра, чтобы не выспаться и весь день бодриться кофе.

Настя чувствовала себя несчастной и свободной, разочарованной и восторженной.

Костей не надо было владеть целиком — он мог быть с ней уже много лет, если бы она поняла, что любовь к нему — это причудливая любовь к себе, эхо мечты.

Она закрыла глаза и растворилась в мгновении.

Вокруг нее высыхала под солнцем саванна, чернокожий водитель с телом гладиатора поливал водой внедорожник, а настоящая жизнь, кричащая о помощи и рычащая от удовольствия, визжащая, хрюкающая, фыркающая, находилась так близко, что след чьей-то крови, появившийся с утра, еще пах резко и сладко.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru