Александр Уланов
Лена Элтанг. Каменные клены
Из печали
Лена Элтанг. Каменные клены. — М.: АСТ, 2008.
“Наши тени стучатся в окно безлунной ночью, прижимая расплющенные лица к стеклу, они пугают нас, взрываясь переспелой вишневой настойкой, засыпая кладовку мелким стеклом и кровавой мякотью”. Уэльс кельтских героев и ведьм, Дилана Томаса и дождя. Где под камнем, возможно, закопан дракон. На берегу моря, полного чешуи, тины и заклепок от кораблей-призраков. И одновременно — любая страна, где происходит трагедия чуждых и непохожих. Для которых дерево Иггдрасиль не менее натурально, чем пчела. На которых злятся отец или учительница — потому что не знают, что им ответить. Которые не могут “со всеми”, даже если хотят. “Люди любят тебя за то, что им не нужно напрягаться, чтобы осмыслить твои слова и поступки”. А если напрягаться приходится? Тогда ты — дура. Или ведьма. И во всякий бред о тебе поверят, стоит только рассказать его поподробнее. Люди знают о нас гораздо больше, чем мы думаем. Но еще больше они лишь думают о нас и ошибаются.
Отталкиваясь от тех, кто знает, как жить, от довольных друг другом, домом, погодой, подгоревшей овсянкой, человек уходит в молчание. Сначала — только играя, выдумывая приглашения от других на день рождения или открытки от путешествующей подруги. Потом глубина чуждости становится все больше. Не жалоба на непонимание, а давление внутри человека, сжимающее душу до плотности стали, лезвия, закаленного до абсолютного холода, непроницаемого и блестящего. “Нетерпение и мучительная скука кипели в ней, будто кислота в реторте”. Девочка — одновременно старуха, в сосудах которой известка мешает крови бежать быстро. Своеволие, охрана собственной личности порождает одиночество. Рассудительность, смешиваясь с одиночеством, порождает отчаяние. Даже ее отцу страшно жить с таким человеком, и он ищет тепла у кого-то более обыкновенного. Прочие бегут подальше от холода и притягиваемого им зла. А пружина “насильно стиснутого времени” все равно когда-нибудь распрямится и ударит. Втягивающий колодец вины. “Страх и вина — вот два хрипло гудящих меха вашей шкатулки”. За виной — досада. А за ними — безумие, уютное, “как календарь примет и поверий — в нем галки и ласточки падают в трубу, смертельная петрушка цветет перед домом, гнев угасает, привязанность еле тлеет”.
Чужая и чужой блуждают каждый в своем лабиринте. Сырость и смерть, сон и тоска, Лукреций и фрески Тьеполо. “Опиумная вялость и жестокость к себе”. Мир, смещенный, как в стихах Александра Введенского. В постоянном присутствии истории: “упрямая ирландка бросила нас на произвол судьбы, как римские легионы — Британию”. В постоянном присутствии мифа и волшебства. Ведьмами тоже становятся от тоски. Говорят с мертвыми, потому что с живыми не получается.
Столкновение с внешним оставляет ощущение фальши. Например, дружба — “и слово-то неудачное, в нем ужиное из-под камня скольжение, рыбий жир, что заставляют слизывать с чайной ложки, дрожь от залубенелых варежек на школьном катке, какая еще тебе друж-ж-жба, уайтхарт?” Обычный человек вытесняет тебя из жизни, уводит твоих мужчин, даже твое имя, и в то же время притягивает теплом и подвижностью. Но от обычных чужому — только злая шутка, горсть репейников в пакете вместо конфет.
Человек порой пропитывается другим. “Так молекулы дерева, если верить маме, замещаются молекулами воды, во мне так долго шел этот ее валлийский дождь — колючий, терновый, сплошной, не знающий никаких дождевых правил, а просто идущий себе куда глаза глядят — что я уже не вижу границы между графствами, где сухо, и графствами, где мокро, я не вижу границы между ней и собой” — но в другом человеке этого дождя нет, и он эту границу еще как чувствует. Но если другой близок, как я, то и ненависть к себе на него прекрасно переносится. Порой нарочно толкаешь другого, ожидая от него слов, плача, хотя бы вспышки — а вместо этого молчание. Ненависть, тлеющая внутри, как уголь в глубоких пластах. Ненависть, неотличимая от страсти. Человек пытается опереться на время. “Лучшее средство от ненависти — это закопать ее поглубже. В земле сухая вражда пропитается многолетней прелью, размякнет, разъяснит себя, перестанет быть жестким проволочным комком, в котором нет ни конца, ни начала”. Но это помогает мало. Мучает жажда прикосновения к другому — и прикосновение другого. Героиня Элтанг — женщина, не находящая себе равного — но с индивидуально-сдержанным, а не цветаевским взрывным темпераментом, когда горечь уходит не в крик, а во все более спрессовывающуюся замкнутость.
Погруженность в себя нарушает разговор с миром, с предметами. “Вещи, которые жили у Саши в голове, были другими, ненадежными — стоило вызвать их в памяти, как, быстро блеснув, наполнив виски шумом крови, они медленно соскальзывали в прошлое, в нижний слой жизни, чтобы через день или через год снова оказаться наверху”. Человек становится самодостаточным, но в этом — его катастрофа. Он медленно исчезает в собственных фантазиях, замерзает в собственном холоде. У Элтанг есть элементы детектива, но главная загадка не в том, кто убил (потому что никто не убит), а в том, чтобы понять, что произошло, а что вымышлено. И тут без помощи других, свидетелей, не обойтись.
В отсутствие любви — сухая гниль в крыше, терновые ветки у крыльца, сырость в постели. А если любовь — то такая, которая изведет того, кого любишь (что-то похожее есть у Пола Боулза в “The Sheltering Sky”). “Слова душат меня, не умея вырваться из моего тела, сорваться с распухшего, тяжелого от обид языка”. Но “какой смысл давать словам волю, если сам несвободен”, если — в тисках вины, обиды, тоски? Так жесткость ломает сама себя. Недоверие, неспособность открыться загоняют человека во все более глухую пустоту. И в ней придется отдать хранимое за бесценок, по ошибке и не тому, кому нужно. “Лордом беспорядка” в старину именовали распорядителя на балу в замке — в лабиринтах печали так не хватает беспорядка и праздника. “Не успеешь кого-нибудь вспомнить, как выясняется, что его не было”.
Лейтмотив блужданий — странные травы, тоска по магии, могущей хоть что-то уладить, делающей мир живым. “Есть трава перекоп морская, мала собою, листом темна, а цвет ворон, как отцветет — стручками, видом добра. Человеку положить в головы — спит три дни немочно. Положить против воды и вода раступитса. А корень как есть человек”.
Но в этой чуждости растут содержательность и объем личности. Ведьма притягивает, человек вглядывается в нее, старается понять, приблизиться, тратит силы и время, радуется при малейшей удаче — совершенно не замечая обращенной к нему любви обычной девушки, у которой за любовью ничего нет, лишь прилипающее тепло. Но как помочь выбраться из железных скоб? Из бесцветной виноватой осени? Очень трудно сказать “не бойтесь”, “все хорошо” — потому что на открывшееся тепло могут ответить ожогом холода, или потому, что другой может просто не услышать. И продолжаются блуждания между доверием и отказом, притяжением и страхом. И трудно понять, желает ли человек приблизиться — или ему нужен только спутник по его воображаемому. Разучившиеся говорить вкладывают себя в дневник, который имеет смысл, только если его найдет и прочтет кто-то другой. Богатство, специально закопанное для вора. Как можно попробовать говорить, не говоря, даже боясь сказать? Пристегнуть свой рукав к рукаву другого человека.
“Когда любишь кого-то, то знаешь о нем странное, и чувствуешь дикое, и видишь весь его дремотный ил, и зеленую донную мглу, и слепнущую в нем небесную силу. Но ты не боишься” — хотя этому умению учатся долго. Все уладится — случаем, вмешательством обыкновенного, которое приняли за необыкновенное, потому что надеялись, что это невозможное все-таки может быть. Прошлое случилось, с этим уже ничего не поделать, “вода, превращенная в кровь, уже не станет водой, но можно — можно! — отвернуться и не пить”, простить и открыться.
Мало книг, настолько полных острой меланхолии и тоски, как у Элтанг. Но мало и книг, в которых печаль настолько светла — хотя порой этот свет резок и безжалостен. И эмоция именно создается языком, а не называется, так что чтение становится порой трудным. Это путь по тупикам личного сознания, которые, при всей их тяжести, предпочтительнее аморфного безличного тепла. Глаза, раскрытые безнадежностью, любопытством и пониманием, больше видят.
Александр Уланов
|