Андрей Кульба
тьма, как мешок с воробьями
Об авторе | Андрей Николаевич Кульба родился в 1963 году в г. Дивногорске Красноярского края; закончил Литературный институт им. Горького; стихи и эссе публиковались в журналах “Знамя”, “Новая Юность”, альманахе “Илья”, сборниках; спецкорреспондент журнала “Нескучный сад”. Живёт в Москве.
Андрей Кульба
тьма, как мешок с воробьями
Портреты и виды с Понтом и без
Н.Т.
1. Николай, нарисуй меня там, где гуляют по самому краю
Мира суши. Здесь крысы невольно становятся рыбами. Я загораю.
Начинается осень, кончается отпуск, любовь на исходе.
Полупьяный приморский посёлок раздет по погоде.
Дискотеки роятся на мраморных белых верандах,
Даже статуи в парках дискутируют о квартирантах.
За оградой урчит санаторный расчисленный ад
Краснорожих гераклов и белогривых наяд.
В окнах плавятся стёкла, и тьма, как мешок с воробьями,
Шевелится под грецким орехом, а за кораблями
На плюющемся зеркале моря ещё не обрыв горизонта.
Бесконечность — без понта.
2. Пока молла струит намаз, я отпираю один глаз и вспоминаю,
что мы застигнуты в Крыму предательством, и потому — ура Мамаю!
У Лукоморья дуб и ель, красотка старая досель сидит с корытом.
Кричит о небе муэдзин, а всей земли на всех — один удар копытом.
Наш век, понятно и ежу, как мухи гордое жу-жу на фоне гор. Хоть выгляжу
я обалдуем,
допущен я в небесный Крым, где тыквы режет караим и лезет к солнцу Ибрагим за поцелуем.
* * *
У школы, где в стриженой травке хиппуют жуки-трубачи,
Послушать знакомого психа усядемся на качели.
Завхоз высоко на гвоздик повесил от сада ключи.
Пока мы вставали на цыпочки, ключи заржавели.
Столетие вроде сейфа, хранит его сумрачный шифр,
Чтоб выкрасть немного покоя, народ пришёл с автогеном,
Но грянули Рэм и Ромул, Кай, Щек и Хорив:
“Ахтунг! Народы осени, пора становиться сеном!”
Скотчем, точно смолою, осень заклеит уста.
Ворон выклюет линзы, уснёт в черепной машине...
Но мы стояли на цыпочках, точно вода в кувшине,
И сломанная кукушка снова считала до ста.
Ковбой и горнист
А.К. и К.Ч.
Срывает с подушки условленный свист —
меня вызывают Ковбой и Горнист.
На красном мопеде газует Ковбой,
довольный мопедом, а больше собой.
Горнист отгудел на своей репетиции,
забросил тромбон. Зовут прокатиться.
Нет, я не выйду. Прощайте, друзья!
Давно превратился в затворника я.
Да и вы сами, Ковбой и Горнист, —
в мёрзлую глину и птичий свист.
* * *
Мы говорили, что страна развалена,
а куст смородины губами шевелил,
благоухая, но легко, без сил,
шумел о времени, когда наш дом был дружен:
дед, засосав “Тамянки” невзначай,
был разговорчивым и неуклюжим,
листом смородины заваривали чай
и драники пекли на ужин.
На пристани
Как трудно бывает всё это вытерпеть:
в пыль растереть и пальцы вытереть,
ладони под струйку подставить лодочкой,
закапать слезой, заплющить водочкой.
Закусить черемшой, и в чёрном свитере
стоять над рекою, как в белом кителе.
А над рекою туманы-громадины,
а по-над берегом квасят романтики.
Ночная вода в нашем деле помощница
что не успел разглядеть — уносится,
что позабыл заметить — сплавляется.
Сначала бурлит, а потом распрямляется.
Засыпание
1. Мимо окна угасает сад.
Паук несёт письмецо.
“Ш-ш-ш — кто там скрёбся в пустых часах?”
Ага, он приблизил к окну лицо!
Не надо тебя, прости совсем,
Good night, моя крошка, гаси свет!
Скомкай бумажку, вопросов нет,
заходи облысевшим часов в семь”.
Тенями по стенам бежит сад,
слюной своей клеит сон.
Если ты в шорохах виноват,
спи…
Или щёки горят, или воздух колюч.
Обрею свой череп, закрою на ключ.
2. В трижды произнесённом — мысли, что веса в олове,
тени ловлю, как дерево ловит ветвями снег.
Липы вечернего сада тянут морды коровьи
к чашке сна, что смыкает веки. Это кончается век.
Едва опускаешь ресницы и ветер ловишь руками
над бездной, полной суставов вывихнутых времён,
народы ветвей полуночных цокают языками,
чтоб снился товарный поезд, качают вагон.
Составы летят над руинами аккордеонных вальсов,
горячие листья, как веки, лижут солёную мглу.
Охранники райского сада, не чувствуя ломких пальцев,
копают замёрзшую книгу, жгут надо мной пчелу.
3. Дерево точно жизнь, только ещё короче.
Жители сумерек объедают усики ночи.
Молчание решило бы наш ад.
Я засыпаю головой на твоих коленях.
Кавалерия веток проносится над окном.
* * *
Полупустые мимо летят поезда на юг.
Видимо, осень. Листьям пора покупать билеты.
Прессу какого толка ты любишь теперь, мой друг,
что слушаешь и на какие ты перешёл сигареты?
Как обещали, осень. Пересчитаем цыплят.
Постой-ка, а где цыплята? Куда ни посмотришь, куры!
Где полька, с которой, помнишь, мы пили кипрский мускат?
Эстонки — все в домохозяйках после аспирантуры.
Вот допишу послание, закутаюсь, усну —
жена принесёт под бочок рыжеволосого плаксу —
и в анабиозе увижу, как в будущую весну
липа, отксерив, листья пересылает по факсу.
Едоки лука
Мы сидели за столом, подбирали крошки,
говорили хорошо, то есть понемножку.
Уходили навсегда, приходили с пивом.
Обнимались в темноте в городе красивом.
Мы сидели вкруг стола: ничего нет краше.
Что сумели удержать, то и стало наше.
Мы сидели за столом, ничего нет дольше,
а потом ложились спать, не хотели больше.
Ростовская набережная
Берега разделяет лишь коромысло моста,
Только жизнь. В механизме полуночи время и воды
Методично, как будто читают с листа,
Вереницу обломков несут под бетонные своды.
Так прощайте, калечные куклы, обрывки газетных полос,
Трупы лодок, покоцанные афиши,
На ребристой поверхности кладбища слёз
В ровном бегстве всегда оставайтесь недвижны.
Непричастные тени, коллектору, чёрной земле,
Без печали о том, что отпущено плыть лишь однажды,
Сыпьтесь в яму пространства, слезитесь в предутренней мгле,
Славный шанс — обрести свою смерть в утолении жажды!
Растворить в темноте, утопить подслащённую боль,
Раздробить пустотою нагретые нежные мысли…
Точно моль вокруг лампы, танцует во мне алкоголь;
Расплескавший свет окон, качается на коромысле
Берег правый, но лучше туда не смотреть —
Начихать на него с пожеланием здравья на чихе! —
Справа сердце не бьётся; все вздохи сгущаются в смерть
Углекислого газа; и тополь, как чад, на Плющихе.
Просто ждать электричку и тихо сидеть у реки
С батлом чёрного неба и с небом, вокруг отражённым,
Без очков всё едино — туманности, листья, плевки —
Всё смешалось в движении тёмном, беспенном, бездонном.
Только видишь, как меркнет, и слышишь, как тает вода,
Как становится небом и нашим дыханием дышит,
Как сжимается в капли на гальке, а ночью — в кристаллики льда,
И бормочет, бормочет, а что — и сама не расслышит.
* * *
Сегодня дома не очень тепло, хоть есть папиросы и жирный суп;
ветер ломает в окнах стекло, ветер, срываясь с труб,
путает волосы, рвёт голоса, листьям внушает, что им
нет больше смысла шуршать в небеса — деревья тают, как дым.
Парк по колено ушёл в перегной, в шёпот мышей, в тень сна,
абрикос, медитируя, стал курагой, а мне всё печаль одна:
в кресле сидеть, качая ногой, или дремать у окна,
листая китайцев. Никто не звонит, ночь замыкает круги.
Лишь женский профиль на стенке звенит, вырезанный из фольги.
Нету мне друга или врага, два дня, как пропал кот.
А над столом голубеет нога — Дега создаёт комфорт.
Закутайся в плед или в чайный бред, читай пустоту, как письмо.
Молчание тоже похоже на свет (если приходит само),
но по-нову топит в себе круговерть просительные ектеньи,
и сон поступает вплотную, как смерть, смотрит глазами свиньи.
Старого кресла вытерся плюш; в прозрачном дереве тьма
стоит, как в стакане, и краешки луж губами берёт зима.
В схватке, где Цельсий теряет очки, не мёрзнет лишь вбитый гвоздь;
тьма надевает свои очки и видит мой дом насквозь.
Душа просит смерти или воды, дерево тел роняет плоды
в первородную глину, извечную тьму, куда идут все, где не быть никому.
Свет наклоняют, смотрят в меня, а там никого, лишь
в черепе вдруг шевельнулась змея, и кровь прошуршала, как мышь.
|