Евгения Щеглова
С. Гедройц. Сорок семь ночей
Благословение вам, ночи
С. Гедройц. Сорок семь ночей. — СПб.: Журнал “Звезда”, 2008.
Оказывается, в мире происходит вот что.
Покуда мы с вами, котята пусть и не слепые, но нельзя сказать чтобы сильно зоркие, барахтаемся что есть сил в мутной водичке современной словесности — в это самое время некто весьма умный, мужского пола, а возрастом не дошедший до средних лет, чуть ли не каждую ночь, напившись крепчайшего кофе, садится за стол — и… Чудеса не чудеса, а что-то замечательное тут происходит.
Этот ум, в дневное время занятый, как промелькнуло где-то в печати, воспитанием юных, погружается в текущую словесность — и сочиняет о ней эссе, публикуемые в петербургской “Звезде”. Сходит, короче говоря, со своим фонарем в то темноватое царство, куда и специалисты-то в последнее время заглядывают не столько из пламенной потребности, сколько по грустноватой обязанности. Отсутствие в большинстве критических писаний того, что прежде называлось страстью, а то и огнем, — наглядное тому подтверждение. А уж чтобы перелопатить такую груду литературы самой разношерстной (“сорок семь ночей” — это около ста внимательнейше прочитанных книг), да обнаружить обширную филологическую и философскую начитанность, да суметь уйти равно и от обличительства, и от одопевчества, да все это с огнем и страстью… Редкое оно дело. По любым временам.
А все потому, что именно и только литература для С. Гедройца — альфа и омега мироощущения. Он в ней свой. И это самое главное. Вкупе, разумеется, с тем, что Гедройц обладает повышенной чувствительностью к слову и к тому, какая личность за ним стоит.
Он не обольстится, к примеру, широко разрекламированной книгой Соломона Волкова “Шостакович и Сталин” исключительно за то, что автор ее — былой диссидент и рябого диктатора ненавидит что только есть сил. Не любить злодея — штука похвальная, кто спорит, а вот как у вас с человеческим и художественным наполнением книги, драгоценный вы наш тираноборец? Не присочинилось ли ненароком к музыке Шостаковича и в целом к его облику чего не следует?.. Шостакович все-таки музыку писал, причем гениальную, а не политические гневные трактаты. И не надо с самоуверенной однозначностью истолковывать ее исключительно в разоблачительном ключе, из Сталина делать дурачка, легко обведенного вокруг композиторского пальца, а Шостаковича изображать борцом настолько несгибаемым, что, сказано в эссе, “Пастернак, Мандельштам, Булгаков смотрятся рядом как истеричные пожилые гимназистки”.
Он, Гедройц, и в известной “Монографии о графомане” священника Михаила Ардова разглядит не столько собрание острот, которыми фонтанировал его отец, сколько нечто из хрестоматийного “Ионыча”. Ведь и в самом деле: среда, где культивировались шуточки навроде “и жид торопится, и чувствовать спешит”, в интеллектуальном плане, посчитал Гедройц, близка той, где на призыв — “Пава, изобрази!” — следовало неизбежное, как рок: “Умри, несчастная!”. Надо же: сорок с гаком лет прошло, а “графоман”, как кокетливо величает себя о. Михаил, всю эту шелуху лелеет в памяти, будто и впрямь нечто значительное.
Вот так этот ум водит читателя по литературе — как горожанина по дремучему лесу опытный, здравомыслящий лесник.
С. Гедройц и литературой низкосортной не побрезгует, той самой, о которой интеллигентный читатель говорит не иначе как подняв брови домиком. Почему бы, например, не заглянуть в повесть С. Минаева “ДУХLESS” (с подзаголовком “Повесть о ненастоящем человеке”), ежели перед нами — наглядный образец пафосного произведения, обличающего, с гневом, естественно, и пристрастием еще незрелый, но уже на корню гниющий российский капитализм? Молодежь ведь зачитывается. Вот Гедройц в него и заглянул. И нашел, сказано в эссе, сплав боевитой такой комсомольской публицистики с “великосветской иронией и чувствами весьма многообразными, от зависти до презрения”.
Однако главное в повести — кто же именно произносит в ней все нраворазоблачительные речи, кому именно омерзительна роскошь новоявленных нуворишей вместе с пустотой одураченной ею молодежи.
А произносит их вот кто — “коммерческий директор столичного представительства большой заграничной торговой компании. Дилеров начальник и промоутеров командир. Распространяет по России консервированный зеленый горошек. Окончил истфак. Возраст — 29 или около того. Работу свою ненавидит, фирму презирает. В кабинете околачивает груши. Оклад жалованья — 15 тысяч евро в месяц”. Правда, легко догадывается Гедройц, “людей с таким бюджетом при таких принципах не бывает”. Живых, подчеркну, людей. Не марионеток с ниточками. Отсюда, от этой совершенно очевидной дырки там, где должен был бы находиться человек, — все эти жеманные жалобы героя на глубокую порочность забав, коим предаются богатые бездельники и он же сам — с ними. То-то у героя книги имени нет!.. “Полагаю, — пишет критик, — они (писатель и герой. — Е. Щ.) не знакомы”. Зато автор наверняка и не единожды наблюдал за такими людьми в ресторане! “Точней — в туалете ресторана. Даже слишком много наблюдал. В частности, установил — и описал несколько раз, — как нюхают кокаин: с кредитной карточки через свернутую трубочкой денежную купюру”.
Отсюда, от этой своеобразной точки зрения, — и мечтания так называемого героя, этого “баловня экономики”, изо всех сил, истинно в духе отечественной классики, опроститься. “Покинуть этот Содом терпимости. Удалиться под сень струй с непорочной одноклассницей. Или однокурсницей”.
Это не только точный диагноз, вынесенный пустопорожнему, но эффектно-нарциссическому произведению. Это пример критического эссе, говорящего о литературе на языке самой литературы. Почти ушедший из нее жанр, кстати.
Не поздоровилось на пространстве “Сорока семи ночей”, конечно же, не одному только С. Минаеву. Благо отечественная литературная нива сегодня плодоносит, как никакая другая. Плюнувший и на красных, и на белых, и на их шумные и бесконечные стычки, а заодно — и на отечественную историю, и на мораль, и на такую дребедень, как чувства добрые, жалость к слабым и любовь к ближним, — сегодняшний “массовый читатель” затребовал искусства к себе на стол. Соответствующего собственным потребностям, конечно. А значит — легонького, слегка щекочущего нервишки, такого, чтобы шибко ни о чем не заставляло задумываться, чтобы летело по накатанной колее, а ежели станет скучно — так развеселило бы очередным взглядом, брошенным его героем на очередной труп. Это я, кстати, почти дословно привожу фразу из эссе С. Гедройца, посвященного другой нашей беззаконной в кругу не менее расчисленных, — Татьяне Устиновой с ее романом “Олигарх с Большой Медведицы”. Именно там (у Гедройца, конечно) выведен и охарактеризован один из постоянных признаков наших доморощенных, плодовитых, как крольчихи, детективщиц: “Как только становится скучно — раздается выстрел, или взгляд падает на труп, что-нибудь такое”. Т. Устинова в этом плане ничуть не лучше и не хуже других. В своем обширном творчестве она, в общем-то, достаточно целомудренна, хотя бы, спасибо ей, не окунает читателя с головой во всевозможные садомазохистские штучки, да к тому же и интригу умело заворачивает. Плюс, отмечено в эссе, не забывает о неотразимых приметах ультрасовременной буржуазности: “сотовой связи, иномарках, чековых книжках, яйцах Фаберже”. Молодец дамочка, держит марку. Вот только не надо было бы автору сего труда намекать на имя опального олигарха, попенял ей критик, не то что-то уж совсем непотребное выходит. “Просто не могу оставить без внимания вот такой случай, их в истории русской литературы совсем немного: когда автор пытается нажиться на чужой беде”.
Да, нехорошая штуковина у такой женственной, такой обласканной душки-писательницы ненароком выскочила. А не будь ее — так все в ажуре: трупы накиданы, интрига закручена, влюбленные (любовь неземная, возвышенная, любой институтке на зависть) целуются… Не принято было в приличной литературе (не только русской, разумеется) стричь купоны с человеческого несчастья? Так пардон, спохватывается умный Гедройц, а где литература-то?..
Ох, не сносить ему своей бедовой головушки…
Разновидностей нынешнего литературного ширпотреба С. Гедройц разглядел на своем горизонте — хоть кунсткамеру открывай, хоть паноптикум. Надо же, сколько личин изобрела для себя пошлятина в брачном союзе с алчностью! П. Дашкова, к примеру, ничем Т. Устиновой не хуже. Разве что попеняла из прекрасного Франкфурта недальновидной отечественной критике на малое к себе внимание. “Ну, что это такое, — говорит, — за границей каждая моя книга — событие, пресса захлебывается от восторга, на родине же никто меня не понимает, и молча гибнуть я должна”. Что бы и не вчитаться в таком случае, ежели весь мир уже и вчитаться, и восхититься успел? С. Гедройц ведь тут — мазохист известный. Сознался же он (в том же, кстати, эссе, рассказывающем о Дашковой), что в поисках ощущений поострее прочел немыслимое число номеров “Москвы” и “Нашего современника”. Но — “совершенно без толку. Ничего не нашел, кроме тараканьих яиц да окаменелого крысиного помета. Сталин — бессмертный наш отец, а евреи — злодеи, — просто глазам своим не веришь: ну, как не надоест? Дались им эти евреи. Анну Франк, мол, не жалко, типа так ей и надо — то еще дитя, — зато в облике Гиммлера есть завораживающая сила. И так из статьи в статью, из стишка в стишок, из мемуара в мемуар”.
Да, так вернемся к Дашковой. Молодчина писательница, похлопал ее по плечу С. Гедройц: грамотно написано, а это уже по сегодняшнему дню неплохо (от себя добавлю: в двух шагах от моего дома сияет всеми огнями название ресторана — “Казачёк”. И ничего, никто в обморок не падает). Синтаксис романа (“Чувство реальности” — так он называется) разнообразен, диалог в норме, даже похож на человеческий. Не подкачал и идейный горизонт: он, сообщается в эссе, “значительно выше милицейского сапога и даже дубинки”. И интерес проявлен — самый настоящий, не шутка — к характерам, обстоятельствам действия, отношениям персонажей. “Буквально каждая страница обращается к читателю с невидимым как бы примечанием: нет, ты видишь, до чего я непринужденная? сечешь, вообще, что перед тобою не какая-нибудь раба криминального сюжета? не примитивное чтиво, не преступники-сыщики, а как есть словесность про жизнь”.
Словом, действительно хорошие книги выдает отечество сильно выросшему над собой читателю! Недаром все мы так яростно проклинали цензуру. “А недостатков, считайте, и нет. Обычная ерунда: мировая история как шахматный поединок КГБ и ЦРУ, двойные агенты с душой и талантом, глупые политики, умные менты, благородная американка русского происхождения, гадкий маньяк, коварная домработница, несколько противных дур…”
А то одарит С. Гедройц своим ласково-змеиным взглядом повесть Нелли Аркан под заглавием “Шлюха”, тоже всесветно прославленную. Во Франции и Канаде раскуплено уже аж сто тысяч экземпляров! Оно и понятно: название — “чистый магнит”. Увы, сказано в эссе, и тут “не сбылась мечта интеллигентного человека: не раскроются вам секреты ремесла”. Прошедшая огонь и воду (и все прочее) героиня, она же автор, пишет, злодейка, не по делу, а “исключительно про то, как она это дело ненавидит: больше всего за то, что без этого дела ей скучно; ненавидит клиентов — за то, что тоже хотят; родителей, особенно родителей… Папа и мама, разумеется, виноваты вообще во всем. И хочется умереть. А также денег”.
Впрочем, хватит про ширпотребовскую пошлятину, даже и разноликую. Заглянув в нее пяточек-другой раз, малость обалдеваешь. Да и устаешь. Хочется наконец-то чего-нибудь духоподъемного.
А вот и оно. Ольга Глазунова, питерский литературовед, выпустила в свет книгу, названную “Иосиф Бродский: американский дневник. О стихотворениях, написанных в эмиграции”. Ну как не прочесть! Тем более что, на полном вроде бы серьезе пишет Гедройц, “в сюжете звенит волнующая мелодраматическая нота. Словно в каком-нибудь ленфильме про комсомолку, полюбившую шпиона. Или как будто сидишь в актовом зале Смольного, оглушенный докладом Жданова о журналах ?Звезда” и ?Ленинград”, — и вдруг на сцену бесстрашно карабкается детская писательница Д.: товарищи президиум! — восклицает звонко, глотая слезу, — не совершаем ли мы ошибку, посчитав безнадежным пошляком и хулиганом Зощенко — создателя глубоко партийных рассказов о вожде мирового пролетариата?”.
А дело в том, что создание г-жи Глазуновой — это искренняя и, скорее всего, первая попытка “советского сознания присвоить имя Бродского”. Да, эмигрировал, вычитывает из книги главную ее мысль Гедройц, — но, можно сказать, искупил — “невыразимыми нравственными страданиями на чужбине”. К тому же в условиях США поэт, само собой, не мог позволить себе “полную откровенность”, — уж эту-то мысль Глазунова точно всосала в себя с молоком матери. И всякая подобная высоколобая ерундистика, поданная мало того что на полном серьезе, но и на золоченом блюде.
Еще бы: книга явно рассчитана на тех читателей, кому “в свое время разрешили читать Блока исключительно потому, что он проклинал страшный мир капитализма и сочинил революционную поэму ?Двенадцать””. И кто “до сих пор брезговал бы Цветаевой, как изменницей родины, не растрогай она патриотические сердца, воспев рябину”.
Ну да ладно: сорок семь ночей — они всяко длились дольше, чем может позволить себе рецензия. А С. Гедройца цитировать только начни.
Потому кину взгляд в те по-настоящему достойные книги, анализируя которые критик добивается поразительного результата. Не растекаясь мыслью по древу, оставаясь предельно конкретным, он показывает — и мастерски это делает, как мы убедились, — почему и как все это стало возможным. Почему бездарная дилетантская слякоть, укутанная в высокопатриотические одежды, посмела называться “литературоведением”. Почему десятилетиями хвалимый “лучший в мире”, едва вырвавшись из клетки, с восторгом стал заглатывать всяческую мерзость, да еще причмокивая от удовольствия. Не к Мандельштаму с Блоком, словом, кинулся, а к летописцам веселой жизни шлюх, маньяков и киллеров. И посмотрите, как поразительно быстро слетела с советского человека вся красивая шелуха, излюбленная отечественной пропагандой, все эти в зубах навязшие клише о “лучшем в мире” и “самом читающем”!.. Что же касается всеми любимого запретного плода, так его свежесть сильно поувяла, благо запрет уже два десятилетия как снят, да и исполнение в этих произведениях — отвратнее некуда, и мерзость лезет из каждой дырки (в одной из книг, рассказывает Гедройц, герой ее питается собственными прыщами), — а вот поди же. Ловятся на эту приманку читатели, да еще с такой радостью, с такой готовностью, что ни о каком насилии и речи нет. Явно — брак по взаимному согласию.
Так вот. Вышел, рассказывает критик, не так давно прелюбопытный том — переписка литературоведа Ю. Оксмана с К. Чуковским (с 1949 по 1969 гг.). Рассчитанный на тех, кому доступен мир, написано в эссе, “утонченных наслаждений”. Сами-то авторы писем были, вне всякого сомнения, людьми выдающимися. А потом — “социализм победил их, превратив как бы в замерзшие водопады”. Оксмана обижали и прорабатывали бессчетное число раз, довелось ему и посидеть в местах весьма отдаленных. А уж как обкрадывали его все кому не лень — про то и говорить нечего. В одном из писем 1954 года Оксман поименно называет своих обидчиков. Подумайте только — имена-то, пишет Гедройц, “все незнакомые: какой-то Мейлах, какой-то Орлов, какой-то Бердников, какой-то Городецкий”.
Правда, К. Чуковский надеялся (а может быть, все это он писал и несерьезно), что хотя бы в преддверии 50-летия революции Оксману вернут право печататься. И истина наконец-то восторжествует. “По-моему, — вносит сюда ясность С. Гедройц, — с тех пор и до сих книги Оксмана ни разу не выходили”.
Вот вам запечатленная в действии хроника ползучей государственной катастрофы. Наглядно поданный процесс интеллектуального и нравственного падения целой нации.
А судьба выдающегося ученого и мыслителя Якова Лурье, о книгах которого с болью и страстью пишет С. Гедройц?.. А судьба знаменитого эрмитажника, историка, благороднейшего человека Владислава Глинки — еще одного представителя советского, сказано у Гедройца, “ордена культурных недобитков”? Ведь это были подлинные умы, вынужденные проживать свои жизни в злодейском и лживом обществе. И все они с бесконечной горечью помнили обстоятельства исчезновения людей достойных, знающих и высоконравственных. То есть — “обстоятельства одичания”.
Как-то жилось бы им всем сейчас, нынче, вычитывается из книги горестное размышление критика, когда советской власти нет, а след от нее — воистину бесконечен и черен, как вселенная…
И все-таки знаете, чего же именно в этой критической книге больше всего? Не только традиционно горестных замет скептического, яркого, глубоко художественного ума. И не только размышлений человека поразительно трезвомыслящего. А — воздуха. Вот высказана как будто всего одна, допустим, фраза. Или — чуть больше, один абзац. А за ним — чуть ли не море размышлений, ассоциаций, многообразных и разноликих. Для примера возьму эссе Гедройца о книге Г. Попова “Война и правда”. Книга, вне всякого сомнения, отличная и должна быть известна каждому гражданину нашего отечества. Только вот, отметил критик, как бы пунктик такой есть у Г. Попова — призывы ставить памятники и, в числе их, — Сталину (правда, за одно только — “за положительную роль в годы ВОВ”). Мысль интересная, отмечает Гедройц. “Хотя, будь я скульптор, постарался бы реализовать ее наглядней, поверх пьедестала. Водрузил бы на него кормчего не целиком, а какую-нибудь часть — допустим, сапог. А что? Памятник Сапогу Сталина — его и чистить не надо, вечно будет сиять”.
Вот что такое воздух этой книги.
Евгения Щеглова
|