Алексей Евстратов
Патрульный дирижабль
Об авторе | Алексей Геннадьевич Евстратов родился 17 ноября 1974 года, в Перми. Учился на филфаке Пермского университета. Работал грузчиком, санитаром в психиатрической клинике, сторожем. Сейчас консультант по рекламе и PR. Публикации в журналах “Урал”, “День и ночь”, “Луч”, альманахе “Литературная Пермь”. Живет в Перми.
Алексей Евстратов
Патрульный дирижабль
Большая похмельная элегия
Когда придут с дерьмовой водкой
друзья неверною походкой,
когда забулькают пельмени
в кастрюле ёмкости большой,
когда разлито по стаканам,
а окна кажутся экраном —
на кратких несколько мгновений
в душе рождается покой.
Душа над крышами взлетает,
её никто не замечает,
и человек внизу качает
тридцатилетней головой.
В душе рождаются советы:
как сделать то, закончить это
и как вернуть былое лето
с хорошей женщиной одной…
И снова плещется струя,
и улыбаются друзья,
и в ногу пёс уткнулся мордой —
смотри, хозяин, это я!
И снова все идут за водкой
неадекватною походкой.
Ночь. Ветер листьями играет,
его никто не замечает,
душа над городом летает,
не поспевая за тобой.
А воздух полон голосов,
духов и жёлтых светофоров,
и магазинчик занят скоро
трёхчеловекою толпой:
бутылки сложены в пакет,
и пиво на губах искрится,
а под подолом продавщицы
такое видно на просвет!..
И улыбаются друзья,
а самый лучший это я,
а пёс уже за кошкой мчится —
вот это свежая струя!
И три струи за гаражами
поют о том, что было с нами.
…Спасибо, Родина, тебе
за воду, что бежит из крана!
Закуска кончилась так рано,
а деньги и того скорей;
в желудке булькает незло
коктейль “Бодяга”, номер первый.
На языке скончались нервы,
и всех под утро развезло.
Душа висит у потолка
в дыму последней сигареты —
большая, сонная слегка
и в предвкушении рассвета.
В окне светлеет. Слышно птах
чириканье. Троллейбус катит,
и дворник выметает катет,
давно сосчитанный в шагах.
В душе рождается любовь,
любовь её переполняет —
но человек в углу качает
тридцатилетней головой.
Он хоть и пьян, но точно знает,
что жизнь такою не бывает,
какою лето отражает
её: воздушной, золотой.
И вырубается, едва
начав с душою спор о главном,
и грудь его вздымает плавно
дыханье, скрывшее слова.
Молчат уснувшие друзья
у пса теория своя:
ему хозяин заменяет
иные смыслы бытия…
И, обернувшись лёгкой лодкой,
душа одна летит — за водкой.
* * *
Ночью выглянул в окно, и три собаки
равнодушные, по снежной целине
пробежали, равнодушные собаки
в равнодушном и заснеженном окне.
Было тихо. Ночь присела равнодушно,
ни на что не обращая ничего,
и под ней огней мерцающие лужи
расплывались равнодушно. — Ничего, —
думал, — просто встал воды попить, и вот я
одиночеством из-за окна убит:
отчуждение разрушило моё “я”,
равнодушие поставило на вид.
Ничего-то нам, душа моя, не нужно,
если нам ещё проснуться суждено.
Ты во сне вздохнула… нет, не равнодушно —
показалось… Три собаки. Ночь. Окно.
* * *
Удивительных созданий
в мире только два:
это кони и собаки,
вот и всё.
Кошки — недоразуменья,
люди — подлецы;
только кони и собаки
молодцы.
Дышат, любят, умирают,
попадают в рай…
но туда нас не пускают.
Жаль.
Там поля охоты вечной,
степи-ковыли;
 в тёплом небе дней беспечных
корабли.
Но пусты небес качели,
кони ржут:
 удивительные звери
ждут.
Псы от двери не отходят
ни на шаг:
 только им ковёр расстелен,
а душа
человеческая треплет о кусты
дней и рек хвосты,
 и забредает под мосты.
* * *
Вагон уснул. Ребёнок плачет тонко.
Так в тамбуре заледенели окна,
что кажется — и нету ничего.
Вдоль полок возвращаешься к титану
и, чаю не спросив,
глядишь в окно.
Мелькает полустанок.
Нет, что-то есть! Но никого
не трогает в несущемся вагоне
промчавшаяся неземная стынь:
в сугробах будка, и звоночек стонет,
шлагбаум над просёлочком пустым...
— Херак-херак! — мотается на стыках
мертвеющее жёлтое нутро.
Рукою нарисованные бирки
на пятках, выдающихся в проход,
мерещатся...
мчишься в пустоту —
над рельсами в одном условном метре.
Дитя кричит, схватившись
с иллюзией необоримой смерти.
* * *
Каша гречневая,
память вечная.
Должна быть пшённая,
но затупили.
Зато уж пили,
как положено.
И что-то ещё —
творожное.
Жалели
родню, и даже пели.
В общем, покойнику бы
понравилось.
Да ему вообще всё нравилось
в его девятнадцать.
Вот разве что
горный климат,
да дурацкое слово
“спецоперация”…
* * *
О такой свободе, о которой
нет, не песни! — песенки поют,
мне рассказывали два шофёра:
первый — старый, а второй — якут.
Я кивал им, водку разливая,
запивая водкою шашлык.
И вздыхала бикса плечевая
за соседним столиком впритык.
Солнце выпятилось над навесом,
грея пыль. Скрипел магнитофон.
Я подумал, что наверно здесь он —
недорастворённый Вавилон.
Та же башня, те же откровенья,
суета, смешение зэка...
Я просил остановить мгновенье,
и ещё с морковкой шашлыка.
Проходили пёстрые цыгане.
Блядь вздыхала с вековой тоской.
Проплывал над городом в тумане
дирижабль патрульный ментовской.
* * *
Господи, я боюсь умереть!
Боюсь на тебя посмотреть.
Особенно ночью страшно
навсегда замереть.
Кто его знает, что там?
Кто его знает, как оно?
Я ко всяким готов поворотам,
но умереть — страшно.
Особенно пьяному или
когда сердце замрёт и ёкнет.
Боюсь, что меня отпустили,
и тело моё сдохнет.
А есть ли душа?
Верю, но не уверен.
Пожалуйста, не надо, ша!
Не открывай двери.
Боюсь, боюсь, боюсь...
Подержи меня ещё немного!
Я как угодно прогнусь,
только не надо
только
не сейчас.
С.Г.
И я в тиши ночной садился:
не так же точно, но по той
же самой заново родился
причине; позже — по другой.
И обмирал на этом свете,
и сам себя не понимал
в сомненье: я ль поступки эти —
и те, и эти — совершал?
Читал, завидовал и вякал,
запутываясь между строк.
Своё дыхание, однако,
берёг и, кажется, сберёг.
Уже и Кьеркегор, и Бубер
преобразились в вещество,
а я совсем ещё не умер...
Но кто мне скажет: для чего?
С какой, на самом деле, стати —
в чужой ли, собственной кровати —
я жив ещё...
Короче говоря, я озадачен.
Пермь
|