Николай Веревочкин
Железная дверь без ключа
Об авторе | Николай Веревочкин родился в 1949 году в селе Марьевка Северо-Казахстанской области. Окончил Казахский государственный университет. Журналист. Художник-карикатурист. Работал в казахстанских и российских газетах и журналах. Прозу начал публиковать в 1999 году. Печатался в журналах “Нива”, “Простор”, “Мусагет”, “Книголюб”, “Наша улица”, “Дружба народов”. Издано четыре книги прозы. Лауреат международного конкурса “Русская премия” (2005). Финалист литературной премии “Ясная Поляна” (2007). Живет в Алматы.
В “Знамени” публикуется впервые.
Над приземистым городом Новостаровском, как островная гора в австралийской пустыне, торчал советский небоскреб.
Небоскребом здание можно было назвать именно с этим определением и лишь в предгорной сейсмической зоне, где запрещалось строить дома выше пяти этажей. В данном случае запрет был превышен пятикратно.
Город время от времени трясло.
Но здание было сооружено с такой избыточной даже по советским меркам прочностью, что, врежься в землю астероид и превратись планета в пыль, огонь и пепел, оно бы целехоньким летело себе среди обломков, вращаясь в космическом пространстве, и даже стекла в нем не потрескались бы.
В свое время проект утверждался на самом верху. И когда, очарованному грандиозностью замысла, большому руководителю специалист-сейсмолог напомнил, что здание не только значительно превышает допустимую этажность, но к тому же его предполагается возвести на красной линии разлома, руководитель, обдумав предостережение и подергав себя за нос, сухо ответил:
— Передвиньте.
— Дом? — спросил сейсмолог, посмотрев с превосходством на архитектора — Ивана Федоровича Скрепку.
— Красную линию, — уточнил руководитель.
И архитектор Иван Федорович Скрепка с полупоклоном одарил сейсмолога добродушной, но слегка снисходительной улыбкой. Сейсмолог был молод и еще не знал, что большое начальство выше законов природы.
Новостаровский небоскреб должен был служить памятником советскому периоду, но оказался его надгробьем. Пришли иные времена, условно названные демократией, и здание купил племянник мэра.
Конечно, то, что новым хозяином первого в городе небоскреба стал племянник мэра, ни о чем не говорит.
Абсолютно!
Мог бы купить и не племянник.
Но купил племянник. Вполне, кстати, приличный молодой человек двадцати пяти лет, накопивший первоначальный капитал честным трудом. Он контролировал в городе игорный бизнес и сопутствующую ему проституцию. Заработанные на азарте и порочной любви деньги смышленый юноша своевременно вложил в китайский сахар. Случилось так, что местным земледельцам стало невыгодно выращивать свеклу, и сахарные заводы встали. Или наоборот — сахарные заводы встали, и местным землевладельцам стало невыгодно выращивать свеклу?
В городе же очень уважали чай.
А какой чай без сахара?
Торговля китайским сахаром принесла такие барыши, что племянник мэра задумался о собственном банке.
Для этого и потребовалось ему самое высокое здание в городе.
Купил он его по цене столь незначительной, что узнавший о ней конкурент внезапно умер. Скорее всего, от смеха.
Приготовились зевать? Сдержите позыв. Автор не собирается читать проповедь о равных возможностях и социальной справедливости.
Купил и купил. Какая нам разница, кто и за сколько?
К тому же особенно завидовать удачливому пареньку не стоит. Автор, имея возможность, забежав на два года вперед, заглянуть в будущее, вынужден с прискорбием и некоторым недоумением сообщить: племянник мэра покончил жизнь самоубийством. Да, да — застрелился. Произошло это печальное событие вскоре после того, как дядя перестал быть мэром. Две пули племянник выпустил себе в грудь. Но промазал. Тогда, изловчившись, он произвел контрольный выстрел в голову. Предварительно связав себе руки за спиной.
Желающие могут, оттолкнувшись от этого примера, поразмышлять о свойствах счастья. Из чего оно проистекает и почему у одного есть, а у другого нет, хотя оба живут в одном подъезде? Почему иной раз всеми признанный счастливчик пребывает в тревоге, тоске и печали, а с лица какого-нибудь существа без определенного места жительства не сходит самодовольная ухмылка? Поразмышляйте, поразмышляйте. У автора нет на это ни времени, ни желания. Он не философ. Но как старый горнолыжник мог бы поделиться одним, увы, запоздалым советом: парень, будь хозяином своей скорости.
Что еще можно сказать по поводу самоубийства? Факт печальный. Но переживать особенно не стоит: племянник мэра не герой этой истории. Он попал в нее совершенно случайно, как порой совершенно случайно попадает в окрошку муха.
Нам было важно, собственно, сказать лишь одно: когда племянник мэра стал хозяином самого высокого здания в Новостаровске, организациям, населявшим его, был дан месяц на то, чтобы убраться вон со своим скарбом и тараканами.
Пять верхних этажей советского небоскреба, перешедшего в частную собственность, занимала редакция старейшей в городе газеты “Новостаровская правда”, на чьи деньги, собственно, и было построено здание.
Большинство сотрудников накануне выселения пребывали в золотом предпенсионном возрасте и с понятной печалью взирали с высоты своих пропахших ароматами чая и табака кабинетов на перспективу улиц, уходящих в туман предгорий. Их жизни и карьеры были связаны с этим зданием и представлялись плавным перемещением из тесных в более просторные кабинеты, с этажа на этаж. Служебная лестница круто вела вверх, на двадцать пятый, заоблачный этаж, где и размещался кабинет редактора. Старую гвардию тревожили мрачные предчувствия: их, как и ветхую мебель, никто не собирается перевозить в новое помещение. Они пили, якобы, цейлонский чай, с грустью вспоминали продукцию отечественных свекловодов и ругали китайский сахар.
Смотрела в окно и делопроизводитель Анна Николаевна Лян.
Прелестно стареющая красавица напоминала яблоню, обманутую ноябрьским теплом и расцветшую в последний раз накануне лютых морозов.
Она смотрела в окно, но ничего, кроме золотых пятен на зелено-синем фоне, не видела. Ее нежно-зеленые истомленные счастливой жизнью глаза были залиты слезами.
Накануне переезда умер старший бухгалтер Иван Сергеевич Стерх, с которым ее связывали долгие годы дружбы. В коллективе его уважали не только за то, что он был бухгалтером, то есть человеком, у которого всегда можно было перехватить до получки. Благородной статью, манерами и достоинством он напоминал старого князя Болконского из фильма старшего Бондарчука “Война и мир”. Одинаково корректно и холодно он вел себя как с техничкой бабой Кларой, так и с самим главным редактором. И только для Анны Николаевны неизменно делал исключение — улыбался. Сколько раз встретит, столько и улыбнется. Приветливо, но чуть-чуть грустно.
Молодые сотрудницы звали его Иваном Царевичем.
Для них он всегда был реликтом — дедом из породы вымерших аристократов, но Анна Николаевна Лян помнила его обворожительным мужчиной, перед чарами которого невозможно было устоять.
В связи с переездом редакции Иван Сергеевич Стерх был похоронен в неприличной спешке, как солдат во время отступления. Оказалось, что был он совершенно одиноким человеком. Среди людей, бросивших горсть глины в его могилу, не нашлось ни одного родственника.
Анна Николаевна вздохнула легко и сладко, как умеют вздыхать в горе только женщины, и промокнула надушенным платочком глаза. То, что представлялось золотыми пятнами на сине-зеленом фоне, приняло четкие контуры лимонного дерева, стоящего на подоконнике. Золотые плоды наполняли кабинет уютным сиянием, а сквозь листву просматривались белые пики, врезанные в синеву неба и зелень предгорий.
Это растение Анна Николаевна вырастила из зернышка лимона, которое подарил Иван Сергеевич Стерх спустя три дня после ее свадьбы.
Был ли в этом странном подарке какой-то смысл? Горький намек? Теперь никто не скажет. Ей казалось — был.
Она набрала в банку из-под кофе землю из цветочного горшка в приемной и посадила зернышко, не веря, что из этого что-то выйдет.
Но появился росток.
И с этого мгновения скучный кабинет преобразился, став для нее как бы филиалом дачи.
По мере разрастания лимонного дерева она пересаживала его из горшка в горшок, подрезала ветви и корни, лечила от болезней, опыляла цветы и подвязывала плоды, чтобы своей тяжестью они не надломили ветви, а уходя в отпуск, поручала растение заботам лучшей подруги. За землей для очередной пересадки выезжала в экологически чистые заповедные горы.
С годами лимонное дерево стало для нее чем-то большим, чем просто комнатное растение. Это был живой дневник ее жизни. И когда она смотрела на него, многое вспоминалось. Главным образом то, о чем не говорят вслух. Дерево-летопись, дерево — хранитель тайн.
Собственно, она поклонялась лимонному дереву, как язычница растительному богу. Кабинетные чаепития приобретали откровение религиозного акта. Пейте чай с кислыми плодами моими — это кровь моя и плоть моя.
Наверное, так и зарождалось в человеке религиозное чувство: забота о растении или животном перерастала в поклонение. Появлялся тотем.
И вот настало время прощаться. Но с какой стати она должна оставлять свое лимонное дерево чужим людям? Анна Николаевна представила, как эту роскошь вместе с ненужным хламом люди в комбинезонах выбросят в кузов грузовика, и — рассердилась.
А рассердившись, снова прослезилась.
Мельхиоровой вилкой она, покусывая губы, взрыхлила землю, полила из чайника корни и, наконец, поняла, что не сможет расстаться с ним. В сущности, бросить растение так же подло, как бросить котенка или щенка. Да, конечно, в квартире тесновато, но она никогда не простит себе, если оставит его. Предаст.
Два внука, руководимые сыном, подхватили ящик, оклеенный фольгой, и понесли, отворачивая лица от тяжелых плодов, скособочившись и приседая, к лифту.
Шары лимонов раскачивались и сотрясались, освещая мрачноватый коридор золотыми бликами.
Сама душа покидала проданное здание.
Как если бы с церкви сбрасывали кресты и колокола.
На проходной траурную процессию, возглавляемую расстроенной Анной Николаевной, остановил вахтер. Обликом, басом, статью и короткой стрижкой напоминал он городничего, каким изображают его актеры традиционных театров.
— То есть как это не могу вынести? — возмутилась Анна Николаевна. — Это мое дерево. Я его вырастила из зернышка.
Но вахтер, военный пенсионер, смотрел мимо Анны Николаевны и отвечал невозмутимо:
— Ничего не знаю. Покажите бумагу, заверенную печатью, и хоть сейф с деньгами выносите. А без бумаги не пропущу. Я свое место терять не намерен.
— Место? Да разве вы не знаете, что здание продано?
— Ничего не знаю, женщина, — отвечал страж, хмуро поглядывая на раскачивающиеся лимоны, — принесите бумагу и хоть голову начальника выносите. Главное, не забудьте печать на лоб поставить.
— Эх, товарищ, — вздохнул сын Анны Николаевны. — Вы не понимаете, что охраняете уже украденное здание? Охранять-то нечего. Здание уже украли. А вы к комнатному растению прицепились.
— Ничего не знаю, — упрямо отвечал военный пенсионер, делая бронебойное лицо.
Седой бобрик торчал, как тысячи штыков в плотном парадном строю.
— Мальчики, поставьте дерево на пол, — вздохнула Анна Николаевна и поплелась к лифту.
Только что была пышной, гордой женщиной, в которую еще можно влюбиться, и вдруг в какие-то секунды стала беззащитной пенсионеркой. Этот бесчувственный вахтер своей тупой честностью испортил печаль прощания с прошлым, превратил высокие чувства в фарс.
— Какую бумагу? Он что там, с ума сошел, старый дурак? — удивился завхоз Щербина. — Его же через неделю-другую самого вышвырнут. Воспитали, понимаешь, совков на свою голову.
Впрочем, сказал он это с долей гордости.
Все, кто верит в переселение душ, взглянув на завхоза, сказали бы, что в предшествующей жизни был он вороном, выклевывающим очи воинам, павшим на поле битвы. Столь черен был его волос и пронзителен взор, что сослуживцы за глаза звали Щербину Колдуном. При том что был он человеком компанейским, виртуозно владеющим древним искусством тоста и музыкальным инструментом с благозвучным названием “мандолина”.
Быстро составив бумагу, разрешающую вынос лимонного дерева за пределы редакционного помещения, завхоз Щербина, галантно поклонившись, сказал, иронически улыбаясь:
— Подождите, Анна Николаевна, схожу к шефу. Печать поставлю. Каждую скрепку с шефом согласовываю.
Главный редактор “Новостаровской правды” Авдотий Стерня разбирал стол. Точнее сказать, бумаги, накопившиеся в ящиках стола за долгие годы. Занятие это чрезвычайно нудное и утомительное. Особенно для человека, и без того крайне раздраженного.
Авдотий Стерня очень сердился на собственное губошлепство: не подсуетился вовремя и не приватизировал пять этажей вместе с газетой, когда была такая возможность. Если бы не зевнул, был бы состоятельным человеком. Шустрая ящерица удачи ускользнула, оставив в его руке бесполезный хвост.
У ящерицы хвост отрастет, а из хвоста ящерица не вырастет.
Сердился он и на главного бухгалтера, решившего умереть во время переезда. Мало было без него забот.
По коридору волоком тащили что-то тяжелое. Должно быть, сейф. Через две закрытые двери доносились визг, скрежет и раздраженные голоса людей, справедливо обвиняющих друг друга в непрофессионализме.
Авдотий Стерня рано обнаружил в себе отсутствие таланта, а потому все силы отдал карьерному росту. Как это ни странно, из таких бездарных журналистов, ненавидящих газеты и газетчиков, порой получаются неплохие редакторы. По крайней мере, сотрудники “Новостаровской правды” считали его редактором от бога.
Что думал по этому поводу бог, неизвестно.
На самом деле у Авдотия Стерни был один чиновничий талант. Он умел подобрать одаренных и амбициозных людей на должности ответственного секретаря, заведующих отделами и, самое главное, подобрав, не мешал им работать. Нечего лезть в хорошо работающие часы. Достаточно время от времени подзаводить их и слегка подправлять стрелки.
Секрет, конечно, небольшой, но мало кто им пользуется. Всем почему-то нужно поковыряться в механизме. Вот почему так мало на планете хороших редакторов, королей, президентов и прапорщиков. Человек, получивший власть, как бы слегка сходит с ума. Ему начинает мерещиться, что он, подобно Господу Богу, живет на перисто-кучевых облаках и оттуда с покровительственной и слегка грустной улыбкой взирает на несовершенное человечество.
Став редактором, Авдотий сохранил рассудок.
Редкий случай.
Очень редкий.
Раскрыв очередную папку, Стерня хмуро сканировал уставшими глазами документы с грифами “для служебного пользования”, после чего рвал их на четыре части или сминал в плотный снежок и швырял в картонный ящик из-под компьютера, время от времени утрамбовывая хлам ногой. Заполненная ранее мусорная корзина утопала в бумажном сугробе.
Все, что кажется важным, рано или поздно становится мусором. И в этот момент ты чувствуешь печаль и освобождение. Ты рвешь в клочья собственную жизнь.
На самом дне нижнего ящика Авдотий Стерня обнаружил общую тетрадь. “Сказки для взрослых” решительным и острым, как зигзаги молнии, почерком было начертано на ней.
Не сразу в сотворении этой яростной молнии Стерня распознал собственную руку.
Раскрыв тетрадь, он принялся было сердито, с треском перелистывать ее, да вдруг удивленно поднял брови, хмыкнул и незаметно с пятой страницы углубился в чтение. Что это? Отдельная, завершенная вещь? Отрывок из повести? Заготовка? Главный редактор “Новостаровской правды” был слегка озадачен и взволнован. Он не помнил, когда написал это.
“Немного сыровато, наивно, а хорошо, — с приятной печалью подумал он. — Впрочем, сказке и положено быть наивной. Сколько же мне тогда было лет?”
— Все, господин редактор, нужно делать вовремя, — сказал он вслух и швырнул тетрадь в коробку с мусором.
“Талант редактора в самоотречении”, — думал Стерня, пытаясь избавиться от горького чувства досады. Возможно, он был слишком строг к себе? Возможно, в нем все-таки была крупица таланта? Вздор! Надо было выбирать, и он выбрал. Личный талантишко только мешает стать хорошим редактором. А он хороший редактор. Хороший редактор обязан наступить на горло собственной песне, чтобы организовать слаженно звучащий хор. Ради газеты он совершил подвиг самооскопления. Да, именно так. Подвиг самооскопления. Ему часто приходилось резать по живому. И очень часто этим живым был он сам. Его душа покрыта стежками швов. Мало что от нее осталось. Одни швы на месте былых ампутаций. Ничего ужаснее, чем изрезанная и наспех заштопанная, кровоточащая душа редактора, нет. Когда талантливый журналист становится редактором, он проходит обряд самооскопления. Ампутирует талант и теряет все. Это всеобщий закон. А стоило оно того?
Авдотий Стерня, отдуваясь, нагнулся и достал из коробки тетрадь. Отряхнул ее и бросил в портфель.
“А ведь жизнь прошла, — подумал он, — Иван Сергеевич Стерх старше меня всего на пятнадцать лет. Что такое пятнадцать лет… Ничего стоящего позади, ничего впереди. Так, листопад прошлогодних газет. Бабочка крылышками бяк, бяк, бяк… Да, “канули наши кануны”. Господи, чем я занимался всю жизнь? Чего ради?”
Редактор откинулся на спинку обитого кожей кресла и стертыми от многих впечатлений глазами уставился на надоевший пейзаж. Вместо стены практически сплошное окно от пола до потолка. И в это окно лезут великолепные горы. Снежная гряда. Вот они, рядом. А он ни разу там не был.
Горам, нависшим над Новостаровском, было все равно, кто на них смотрит, из каких окон и смотрит ли вообще.
На цыпочках вошел завхоз Щербина.
— Печать? — уныло удивился редактор. — На вынос чего? Лимонного дерева? Они что там, с ума посходили?
Но печать поставил.
Дверь распахнулась. Как на раскаленную каменку холодной водой плеснули. И в кабинет вкатился обвешанный фотокамерами Эрнст Залепухин. Бесцеремонный, как и все фоторепортеры, он с порога оповестил начальство:
— Отцы, я дверь от фотолаборатории на дачу свезу.
Ставить вопрос после этой, сказанной как бы между прочим, фразы было бы излишним.
Эрнст Залепухин, бывший актер драматического театра, слыл обаятельным циником. Обаятельным потому, что цинизм его проистекал из простодушия — невероятного для актера, пусть даже бывшего, неумения притворяться. Все думали то же, что и Залепухин, но говорили то, что нужно. Эрнст лепил все, что залетало в голову, прямым текстом, не редактируя. В голове у него ничего не задерживалось. В этом смысле фамилия у него была говорящей. Опечатки и ляпы в газете звали “залепухами”.
Завхоз Щербина, два месяца тому назад заменивший в кабинетах остекленные двери на металлические, должные уберечь редакцию от хищения только что приобретенных компьютеров, почувствовал себя полным дураком. Редакция переезжала в помещение райотдела милиции, где им был выделен этаж. А там уже стояли железные двери. Деньги были выброшены на ветер. Но кто же знал, что их попросят вон из небоскреба? Посоветовавшись с редактором, Щербина попытался вернуть только что установленные двери изготовителю. За полцены. Но изготовитель, подсчитав, во что обойдется демонтаж и вывоз, отказался взять их даже по цене металлолома.
И вот является Эрнст Залепухин…
— Вот так просто? На дачу? — удивился Щербина, весело переглянувшись с унылым редактором.
— Какие-то вы сегодня неискренние. В чем проблема, отцы? Пока мы с вами едалом щелкали, страну по частям растащили. Хоть шерсти клок. Вы представляете, какие двери будут в банке? Наше барахло все равно выбросят.
— Где это ты барахло увидел? — обиделся завхоз.
— Тем более. Если не барахло, чужие растащат. Не оставлять же врагу. Вы мне бумагу для вахты с печатью сочините, а я дверь сегодня же на своей “бешеной табуретке” вывезу. Кстати, что вы решили с библиотекой?
Редактор и завхоз одновременно поморщились.
— Как-нибудь без тебя разберемся, — отвечал завхоз.
На что Залепухин вежливо поинтересовался:
— Слушай, Щербина, тебя сегодня никто никуда не посылал?
— Нет, — подумав, отвечал завхоз, — а что?
— Хорошо будешь себя вести — никто и не пошлет.
Помещение, в которое предстояло перебраться, было настолько мало в сравнении с пятью этажами небоскреба, что, даже если вдвое сократить штат сотрудников, а в каждый кабинет натолкать по четыре человека, вместить всех было невозможно. Собиравшаяся сорок лет библиотека заняла бы ровно половину выделенной под редакцию площади. А ведь как-то надо было втиснуть мебель и оргтехнику. Прикинули. Справочную литературу с трудом можно разместить в кабинете редактора. Но что делать с оставшимися книгами? Куда трамбовать?
— А ты что предлагаешь? — хмыкнул редактор, всем видом показывая, что ожидает услышать от Залепухина очередную глупость.
— Отцы, о чем думать? — в крайнем изумлении развел руками Эрнст. — Раздайте книги на временное хранение коллективу — и все дела. Люди спасибо скажут.
— И как ты это себе представляешь? — умилился редактор.
— Очень просто я это себе представляю. Как автор идеи захожу первым и беру три (заметьте, всего три!) книги. Затем, по очереди и ранжиру, заходят остальные, начиная с редактора и заканчивая техничкой, и берут все, что хотят и сколько хотят.
— И какие же три книги ты возьмешь? — сощурился завхоз Щербина, отчего стал похож на ворона, увидевшего с вершины ели сверкающее око воина.
Авдотий Стерня печально вздохнул, покачал головой и сказал с легкой укоризной и большим моральным превосходством:
— Вообще-то мы намерены подарить книги национальной библиотеке.
— Библиотека на ремонте, Авдотий Гаврилович. У них там нижний этаж, книгохранилище, канализационные воды затопили. Они свои книги не знают куда девать, где сушить. Говорят, на их здание тоже глаз положили.
Сказавши это, Щербина потупил глаза, как если бы лично был виноват в затоплении книгохранилища канализационными водами.
— А я что говорил! — вдохновился Залепухин. — Или вы, отцы, намерены подарить библиотеку племяннику мэра? Напрасно. Он книжек не читает. Все равно на помойку выбросит.
— Хорошо, Эрнст, подумаем, — сухо сказал Авдотий Стерня, давая понять, что аудиенция завершена и он намерен заняться более серьезными делами.
— Думайте, отцы, думайте, — разрешил Залепухин. — Хотя о чем думать? За нас уже все продумали. Так я увожу дверь.
— Подумаем, Эрнст, подумаем, — сказал редактор, при этом его бабье лицо стало невыносимо официальным. — Передай Скрепке: пусть зайдет.
Отдав Анне Николаевне заверенное печатью разрешение на вынос комнатного растения “лимонное дерево”, завхоз Щербина задумался над словами, сказанными фотокорреспондентом Эрнстом Залепухиным.
Он размышлял над тем, как бы при переезде сделать так, чтобы и ему, Щербине, достался шерсти клок.
Сладкий аромат халявы волновал его чуткие ноздри.
Но перед тем как раскрыть перед читателями внутренний мир завхоза, автор вынужден сделать небольшое отcтупление о дверях вообще и о железных дверях в частности. Без этой досадной, но необходимой задержки многое в истории покажется неясным.
Дело в том, что с проникновением рыночных отношений новостаровцы, знакомые со способами первоначального накопления капитала, стали уделять решеткам на окнах и входным дверям особое внимание.
С людьми состоятельными все понятно.
Но даже нищие граждане на последние сбережения покупали и устанавливали металлические двери в своих жилищах. Грубо сваренные местными кустарями, без замков с секретами и ключей лазерной заточки. Эстетически убогие.
Но все же железные. Прочные. И, самое главное, относительно дешевые.
Бывало, содержимое квартир было немногим дороже новых дверей, но их все-таки ставили.
Возможно, в расчете на будущее процветание.
Но, скорее всего, из брезгливости.
Это чувство поймет каждый, кто лишался кошелька в переполненном автобусе. Иной раз и своруют всего ничего, а на душе так мерзко, такая опустошенность.
Установка железных дверей в Новостаровске принимала характер эпидемии. Стоило в подъезде появиться одной, как хозяева фанерных, обитых дерматином калиток начинали испытывать неуютное, тревожное чувство незащищенности.
По всему городу от ударов кувалд, вбивающих штыри в дверные рамы, сотрясались дома. Хорошие металлические двери пользовались повышенным спросом.
“Хорошо бы на время переезда взять у редактора печать, — думал завхоз Щербина, — нельзя отвлекать его от важных дел из-за каждого фикуса. А двери, часть мебели и книги придется раздать сотрудникам. Конечно, кто захочет. А то, что останется невостребованным, можно продать за наличные. По договорной цене. Кто там будет считать в суматохе, что отдано, что продано”.
Доселе неподкупное сердце завхоза замерло в сладком предчувствии. Он задумчиво посмотрел на горы, затянутые облачностью, легко вздохнул и набрал номер телефона.
— Здорово, Серега! Не разбудил? К охоте готовишься? — игриво спросил он и, рассеянно выслушав ответ, заговорил совершенно о другом. — Ты, я слышал, железную дверь собирался купить?.. Да, да. Времена такие, что без железной двери и ружья не выживешь… И сколько просят?.. Однако! Кому-то семечки, а для нас с тобой деньги. Слушай, есть возможность купить за полцены… Считай, новье. Демонтаж, самовывоз… Да какие проблемы! Привяжем сверху на “Ниву”… Сейф для ружья? Нет проблем.
До конца рабочего дня он обзвонил всех знакомых и знакомых знакомых. Подсчитал крестики, перемножил на полцены и, сделав удивленные глаза, растер ладони до приятного тепла.
Возвращаясь из туалета, ответственный секретарь Ефим Иосифович Дятел, которого все за глаза звали Строкомером, а в глаза Боцманом, остановился у занавешенного темной шторой дверного проема фотолаборатории. Металлическая дверь стояла рядом, прислоненная к стене, как щит воина, собравшегося в далекий поход.
— Ваня, дружок, не надо делать из вещества конфетку. Угомонись, мой милый. Нужен четкий контрастный снимок — и ничего более. Поторопись, поторопись, — пропел он бархатным голосом.
— Бу-бу-бу, — сердито ответили из-за шторы.
— Никто, мой дорогой, не заставляет тебя делать халтуру, — расстроился Дятел, — но мы в газете, а не в изостудии. Я жду.
За шторой безмолвствовали.
Вздохнув, Дятел понес свое облегченное, но все еще тучное тело к дверям в конце коридора, на которых была наклеена черно-белая фотография рычащих тигров.
Вечно голодные, яростные хищники секретариата.
“День как день, ведь решена задача:
Все умрут”, —
бормотал себе под нос седой ответсек.
Он любил Блока. Никто в редакции не разделял его чувства. Все, кто разделял, давно были на пенсии или на кладбище.
Двойственное впечатление изящной легкости и приземленности оставляла его походка. Как бы воздушный шар, накачанный водой, медленно проплывал в космическом пространстве. Невидимый шлейф печали тянулся следом. Печаль пахла благородной сединой и типографской краской. Мимо Дятла, скрежеща железом и шурша деревом по мраморному полу, потные люди с выпученными глазами волокли к грузовому лифту сейф и двухтумбовый стол антикварного вида.
К пенсионному возрасту Ефим Иосифович Дятел достиг вершины ремесла в секретариатском деле. Он знал больше, чем все. Но взрывоподобное развитие компьютерной техники в одночасье сделало ненужными навыки, которые он постигал сорок лет. В газетной верстке открывались невероятные перспективы. Дятел видел эти перспективы, но не видел в них себя. Он, живой, толстый человек, полный сил и замыслов, уже чувствовал себя привидением этих мрачноватых закоулков. Тело его изгонят из этого здания, словно вытесанного из монолитной скалы, а душа навсегда останется в нем, и по вечерам призрак ответственного секретаря будет пугать служащих банка, стуча в сейфообразные двери и требуя срочно сдать материалы в номер.
Последний бизон среди коровьего стада. Единственный в городе небоскреб представлялся ему идущим ко дну “Титаником”.
Ответственный секретарь шумно вздохнул. Словно камеру гвоздем пробили. Вздохнул он не столько по поводу своей пенсионной судьбы, сколько сочувствуя Скрепке, колдующему во мгле над очередным снимком.
В любом коллективе есть свой человек-невидимка.
Он, вроде бы, и есть, но никто его не замечает.
Так, пустота в вязаном свитере. С протертыми локтями.
Таким человеком-невидимкой в “Новостаровской правде” был фотолаборант Иван Иванович Скрепка. Именно он, как ни странно, и будет героем этой истории.
Большинство газетчиков не могли сказать о нем ничего плохого, ничего хорошего. Его просто не замечали. И только старый вахтер уважительно отзывался о невидимом Иване:
— Не знаю, что за человек, но он один придерживает дверь за собой.
На должности фотолаборанта, отсутствующей, кстати, в штатном расписании, настоял Эрнст Залепухин.
— Некогда мне возиться с проявителями, заниматься рутиной, — говорил он редактору, встав в позу дуэлянта: голова вполоборота гордо поднята, левая нога выставлена вперед, левая рука спрятана за спину. — Я фотохудожник. Поймите! Я должен заниматься творчеством. А вместо этого большую часть времени сижу в этом погребе. Чахотку зарабатываю.
— Все мы должны заниматься творчеством, — устало соглашался Стерня. — А кто будет работать?
— По штату нам положено два фотокорреспондента. Так?
— Допустим.
— Так и надо принять еще одного. Я буду заниматься творчеством, а он — технической стороной.
— Не возражаю. Только кто согласится вместо тебя сидеть в погребе и зарабатывать чахотку?
— Это не проблема. Я найду.
И Залепухин привел Скрепку.
Его портрет лучше всего нарисовать простым карандашом.
Шатен. Преобладающий цвет волос, глаз, одежды — серый. Длинные, слегка волнистые волосы создают впечатление вислоухости. Сутулый. Взгляд совершенно собачий. Повесь на шею бочонок с коньяком — вылитый сенбернар. Да, именно так: человек с унылым лицом сенбернара. Вроде бы, нос, рот, глаза — все на месте. А станешь вспоминать — сенбернар. Вспомнишь — умилишься. И захочется ободрить, добродушно потрепав лохматую башку.
Событие это случилось до эры цифровой фотографии, и недавно рожденные земляне, возможно, даже не представляют, что это такое — фотолаборант.
Ученые время от времени наводят ужас на впечатлительную часть человечества, сообщая, сколько видов зверья, рыб, птиц и насекомых исчезает ежедневно с лица планеты. Вероятно, они подсчитали также, сколько профессий вымирает ежегодно. Вчера еще были необходимы, а сегодня вдруг стали ненужными. Но автор незнаком с этой статистикой. Возможно, эта информация идет под грифом “Совершенно секретно”.
Во всяком случае, Иван Скрепка, проводящий рабочие дни в темном чреве фотолаборатории, не подозревал, что он относится к вымирающему виду. Его глаза, привыкшие к сумеречному образу жизни, резал дневной свет. Пальцы были желты от растворов. Свитер пропах реактивами. Что-то вроде тухлых яиц. Мир он видел в красном свете фонарей. Скрепка постоянно испытывал лихорадочное, незатухающее беспокойство. Все время боялся не успеть, отстать, опоздать. Между тем, причин для беспокойства у него не было: он давно отстал, опоздал, не успел. О чем волноваться человеку, отставшему от поезда и к тому же потерявшему билет?
Коллектив каждой редакции делится на творческих работников и работников технических. То есть не творческих. Допустим, если человек работает в отделе сельского хозяйства и всю жизнь вывозит навоз на первую полосу — он, несомненно, творческий работник. А фотолаборант или сменивший его компьютерщик по определению не могут быть творческими людьми. Какое, на самом деле, творчество — проявлять чужие снимки?
И только ответственный секретарь Ефим Иосифович Дятел разглядел в этом тихом, сутулом и невероятно косноязычном человеке-невидимке талант.
Скрепка действительно был фотохудожником.
Ему можно было дать пленку любого качества. Ему было все равно, что запечатлено на ней: одинокое дерево, обшарпанная дверь, стол, заваленный бумагами, тухлая селедка. Любой примелькавшийся, пошлый материальный объект. Не имело значения, кто щелкнул затвором — профессионал или любитель. Скрепка жадно вглядывался в негатив. Пожелтевшие от едких реактивов пальцы подрагивали и шевелились паучьими лапками. Скудными средствами фотолаборатории Скрепка выявлял и закреплял суть, скрытую в вещи, запечатленной на пленке. И случалось чудо.
Сутью всегда была печальная красота.
Душа материального объекта.
Хрупкая, проходящая. Почти неуловимая. Мимолетная. Потому и печальная.
Всякий раз, разглядывая снимок, который, конечно же, шел за подписью Залепухина, Дятел испытывал грустную радость.
— Талант. Определенно талант, — говорил он, вздыхая, — удивительный талант делать из халтуры шедевр.
Эрнст Залепухин тщетно пытался скрыть ревнивую обиду и поправлял секретаря:
— Бесполезный талант. Кому это сейчас нужно? Черно-белая фотография вымирает. Ваня лучше всех в мире делает каменные топоры.
Бесполезный талант. Бесполезный. Верно сказано. Хотя и обидно.
— Ваня, дружок, зачем вить кружева из колючей проволоки? — говорил Дятел с глазу на глаз Скрепке, будучи слегка на кочерге. — Ради кого и ради чего стараешься? Современной газете ничего художественного не надо. Ей нужна сухая, точная, лаконичная информация. Все. Наше время прошло, Ваня. Уже никто не будет спорить, чем отличаются очерк и рассказ. Старые жанры вымерли. Поэзия умерла. Да, стихи пишут все. А поэтов нет. Скажи, сам-то ты что-нибудь снимаешь?
Оказалось, да. Снимает. Все, кроме людей. Когда человек стоит перед фотокамерой, на лице его проступает невыносимое лицемерие.
Пейзажи, просторы Скрепку тоже смущали. Беспредельность вызывала в нем смутную тревогу. Его привлекал уют замкнутого мира. Фотографировал он пустяки, на которые мало кто обращал внимание. Травинки, былинки. Черный след машины, развернувшейся на первой пороше. Пересечение истертых трамвайных рельсов на мостовой. Морозные узоры или следы дождя на окне. Ограды и плетни в инее. Листья, вмороженные в лед. Подсолнечную лузгу, обрамившую следы ушедших ног. Трещины в стекле, трещины в стене, трещины на асфальте. Растрескавшуюся кору. Мятую бумагу.
Действительно — бесполезный талант. По крайней мере, для газеты.
Редактор, которому Дятел занес всю эту ерунду, с брезгливым, страдальческим выражением на пухлом лице перетасовал снимки:
— И что?
— Можно дать на последней полосе. Творчество наших читателей.
Редактор взмахнул бровями, вытянул губы флейтой, пожал плечами и, ничего не ответив, шлепнул пачкой фотографий о стол, как колодой карт.
По причине его невидимости Ивана Скрепку постоянно обходили вниманием и поощрениями.
Инесса, женщина, с которой он делил жилплощадь, по этому поводу справедливо говорила:
— Что ты там, в своем чулане, безмолвствуешь. Залепухину — и зарплату, и гонорар, и премию, а тебе только зарплату. Да и что это за зарплата? Так, не зарплата, а материальное оскорбление. Разве это справедливо? Попроси прибавку.
— Попрошу, — отвечал Скрепка неуверенно.
Мямля. Рот кашей набит.
Инесса смотрела на него с презрительной жалостью, вздыхала и безнадежно качала головой:
— Проси, не проси — не дадут тебе прибавки. Не умеешь ты просить.
— Почему не умею?
— Потому, что ты именно просишь, — объясняла Инесса. — А когда просят, клянчат, так и хочется отказать. Всем, кто неуверенно просит, отказывают.
— Ну, потребую.
— Ты? Потребуешь? Лучше не надо. Непременно откажут. Причем навсегда.
— Не пойму…
— Нужно не просить и не требовать. Нужно говорить как бы между прочим, как о деле давно решенном. Посмотри на Эрнста. У него все есть. Квартира, дача, машина, четыре раза в год в заграничные командировки ездит. А почему? Умеет говорить с начальством. А ты так и будешь даром пахать. Нет у тебя, Скрепка, чувства собственного достоинства. Пойми, работать бесплатно — безнравственно.
Инесса жила на процент с рекламных объявлений, которые добывала для газет и журналов. Однажды она попыталась вытащить Скрепку из его фотолаборатории, как Иону из чрева кита, и приспособить к своему ремеслу.
Он попробовал. Лучше бы и не пробовал. Это были самые ужасные дни в его жизни.
Пытаясь объяснить свою неудачу, Скрепка был невероятно красноречив. Он высказался в том смысле, что готов стать кем угодно, даже наемным убийцей. Но вот кем он никогда и ни при каких обстоятельствах не сможет стать, так это сутенером и рекламным агентом.
Получив пощечину, Скрепка с облегчением вздохнул и, к радости Эрнста Залепухина, вернулся во мрак фотолаборатории к своему темному делу.
Все, кто видел язвительную, холодную и очень красивую женщину рядом с невзрачным и к тому же сильно хромым Скрепкой, догадывались: этих людей связывает какая-то неловкая, даже неприличная тайна.
Между ними не было ничего общего — ни детей, ни интересов. Даже временного влечения, которое для удобства принято называть любовью.
По крайней мере, с ее стороны.
В выразительных глазах Инессы нетрудно было прочитать равнодушие, переходящее в насмешливое презрение.
Но тайна была.
И она была связана с его хромотой.
Точнее, с несчастным случаем, сделавшим его инвалидом.
Скрепка с детства боялся открытых пространств и потому любил туманы.
Туман смыкает пугающее пространство до уютных размеров замкнутого мира. Словно дождевой купол вздувается над тобой. Смутным, одномерным делается второй план.
Осенние деревья, серые вороны и люди, понимающие толк в одиночестве, созданы для туманов. Даже человек, ни фига не понимающий в поэзии, в туман испытывает поэтическое волнение.
В туманное утро легко спутать позднюю осень с ранней весной.
Словно из сна всплывают из тумана редкие машины, прохожие, прячущие носы в воротники и шарфы, бездомная собака. Проясняются на миг и снова растворяются в тумане. Призрачные вороны в смутных тенях ветвей развернулись в сторону запаздывающего солнца. Дремлют в ожидании рассвета.
В такое утро Скрепка, спрятав нос в шарф, пересекал улицу по “зебре”, когда, как сама судьба, шурша шинами по влажному асфальту, вылетела из ниоткуда туманная машина.
Планета завизжала, перевернулась и всей тяжестью ударила Скрепку асфальтом по затылку. Асфальт зазвенел, как треснувший лед на реке.
Внезапно его окружил частокол ног, свисающих с облака. Ноги кренились и роптали. За ногами, головой вниз, висела в пустоте бездомная собака. Она тянула к Скрепке острую мордочку и слегка приседала, принюхиваясь.
Планета раскачивалась. Туманный купол пульсировал. Голова была набита тяжелым толченым стеклом. Колючее крошево звенело и перемешивалось с кровью.
— Не надо меня, дедушка, никуда забирать, не надо никуда звонить, — успокаивали кого-то джинсы, обтягивающие стройные ноги.
— Это почему не надо, когда надо. Учти, я твой номер на всю жизнь запомнил. Ты что же — рыжая, или тебе разрешили пешеходов на “зебре” давить? — удивились штаны местного пошива.
— Во-первых, дедушка, я — рыжая. А во-вторых, этот пешеход — мой муж, — спокойно отвечали джинсы.
— Опа-на! — вклинился в разговор простуженный голос, принадлежащий веселому комбинезону, забрызганному разноцветной краской. — Не могла с ним дома разобраться?
— Что ты заладила — дедушка, дедушка. У меня жена моложе тебя, — обиделись местные штаны. — Купят права, а потом всех подряд давят на переходе, пигалицы. Муж, между прочим, тоже человек.
— Помогите усадить его в машину, — распорядились джинсы.
— Не надо его трогать. Надо “скорую” дождаться, — возразил простуженный голос.
— Пока твоя “скорая” доедет, человек три раза помрет, — проворчали отечественные штаны. — Женщина, у тебя спинка откидывается? Эй, в очках, заходи слева, вы двое — к ногам. Эй, парень, помоги. Ну, готовы? На счет три. Раз, два, три. Взяли!
На долю секунды почувствовал Скрепка, как отрывают от накренившейся планеты его изломанный, раздробленный скелет. Купол тумана содрогнулся от боли и сомкнулся в ноль.
— Очнитесь, прошу вас, очнитесь.
Первое, что он увидел, — самоучитель немецкого языка, на котором лежала видеокассета.
В голове хрустело толченое стекло, перемешанное с кровью. На откинутой спинке и переднем сиденье, застланном его пальто, лежала боль. Осколки сломанной кости терлись друг о друга. Над ним склонилось пахнущее духами женское лицо с пронзительными глазами.
— Как вас зовут?
— Иван, — ответил Скрепка, не узнав свой голос.
— Можно было и догадаться, — укорила себя женщина и представилась: — Инесса. Запомните? Инесса. Назовите вашу фамилию. Как вы сказали? Странная фамилия. Вы женаты, Иван? Прошу вас, не теряйте сознания. У вас родственники, папа, мама есть? Кому сообщить? Нет? Ну и хорошо. Я виновата. Простите. Но об этом позже. Вы меня слышите? Вы меня слышите? Не теряйте сознания. Сейчас придут санитары с носилками. Давайте договоримся: я — ваша жена, Инесса, вы мой муж — Ваня. Хорошо? Хорошо? Договорились? Вы мой муж, и вы ко мне не имеете претензий. Мне не нужны сейчас неприятности с законом. Выручайте, Ваня. Я оплачу ваше лечение. Понимаете меня, да? Я в долгу не останусь. Мы договорились? Мы — муж и жена. Да?
— Да, — ответил Скрепка, и женщина исчезла.
Окончательно Иван Скрепка пришел в себя от пугающей тесноты. Его тело было втиснуто в камень. В голове наперебой звенели цикады. Сквозь смрад лекарств пробивался знакомый запах духов. Очень близко он увидел туманное лицо женщины. Мягкие, холодные губы коснулись глаз и унесли боль. Но не всю. Он увидел эти губы совсем рядом. Большие. Пухлые.
— Спасибо, Ваня, — зашевелились они. — Ты спас мне жизнь. Помни, пожалуйста, я — твоя гражданская жена. Инесса. Мы любим друг друга и собираемся оформить отношения.
Скрепка потянулся к шепчущим губам, но наткнулся на холодные пальцы.
— Давай-ка, милый, я почищу тебе зубы, — сказала Инесса в полный голос, отстраняясь.
И он впервые разглядел ее лицо. Никогда еще таких красивых лиц так близко от себя ему не приходилось видеть. Есть такая актриса — Чурсина. Копия! Только рыжая. И глаза зеленые. В крапинку.
Женщина колдовской красоты, сбившая Скрепку на пешеходном переходе, приносила березовый сок и бананы. Она наводила порядок в тумбочке, поправляла подушку, а однажды подняла скандал, требуя заменить постельное белье. Уходя, целовала.
То есть как целовала… Ее губы останавливались в нескольких миллиметрах от губ Скрепки. Но всякий раз она доставала из сумочки платочек и делала вид, что тщательно стирает с его губ следы своей помады.
Перед прощальным поцелуем она чистила ему зубы.
Скрепка чувствовал себя неловко, но испытывал большое удовольствие.
Но еще большее удовольствие, глазея на это интимное действо, испытывали соседи по палате.
Если Инесса торопилась уходить, они хором напоминали ей: “А зубы почистить?”.
Товарищи по несчастью завидовали ему.
— Послушай, Тутанхамон, чего она в тебе нашла? Ты случайно не олигарх? — спрашивал его весь переломанный альпинист.
— Да уж чего-нибудь нашла. Ты не смотри, что он с виду кран без башни, — отвечал за Скрепку монтажник, выпавший с десятого этажа. — Вот у меня случай был. Я сам, как видишь, не Александр Абдулов. А у нас на стройке студенты практику проходили. И была среди них одна такая Тома…
И начинался вечер воспоминаний спеленутых эротоманов.
Иногда речь заходила о женских достоинствах его мнимой жены, и Скрепка, к своему удивлению, чувствовал удушающие приступы ревности. В таких случаях он закрывал глаза и притворялся спящим.
Дни, когда у него срастались кости, а под гипсовой броней невыносимо чесалось тело, были счастливыми. Может быть, самыми счастливыми. Но счастье было печальным. Он понимал, что самозваная жена исчезнет из его жизни так же стремительно, как и появилась. Выздоравливать не хотелось.
С каждым новым посещением Инессы он все пристальнее вглядывался в ее лицо. В этой женщине, едва не убившей его, он находил все больше черт своей покойной мамы. В конце концов, сотрясение ли мозга было тому причиной или разыгравшееся воображение человека, обреченного дни напролет созерцать потолок, но он почти уверил себя, что дорожно-транспортное происшествие предопределено свыше, а в этом совершенном теле молодой женщины — душа его мамы.
Когда эта чушь впервые пришла ему в голову, он потерял сознание.
Мама, зарабатывающая на жизнь домашними уроками музыки, воспитывала его одна. Об отце сохранилось смутное воспоминание как о чем-то большом, мягком и лохматом. Но, судя по рассказам мамы и фотографиям, это был тот еще рохля из породы талантливых и не приспособленных к жизни чудаков.
Смерть его явилась следствием невероятного стечения обстоятельств. Отец был послан за хлебом в магазин. Но на полпути вспомнил, что нужно зайти в аптеку, и завернул на соседнюю улицу. Дворник сбивал лед с крыльца аптеки топориком, приваренным к арматурине. Отец, заложив руки за спину, остановился, ожидая, когда тот закончит работу. Снял шапку. В это время на противоположной стороне улицы поворачивал троллейбус. Усы сорвались с проводов, и недокрученная гайка вылетела, как из пращи, просвистела через улицу и угодила отцу точно в висок.
Чудовищное невезение.
Мама вечно боялась, что с ребенком, в котором переплелись гены двух неудачников, непременно должно случиться нечто подобное, и ни на шаг не отпускала его от себя.
Ваня Скрепка рос под гнетом мамодержавия.
Во двор без ее сопровождения он вышел впервые, когда ему исполнилось семь лет. Но всякий раз, отпустив его, мама каждые пять минут выходила на балкон и в тревоге кричала: “Ваня! Ваня!”. Это очень забавляло дворовых мальчишек, и они дружно вопили в уши Скрепке, перебивая друг друга: “Ваня, ау!”, “Ваню волки съели!”, “Ваню дяденька в подвал утащил!”, “Ваню машина задавила!”, “Ау! Ау! Ваня, где ты!?”. Больше всех веселился Эрик Залепухин, личность жизнерадостная и не по годам самостоятельная.
Двор представлял собой рукотворный лес, оазис, огражденный от улиц четырьмя пятиэтажными домами. Кроны каштанов, ясеней и кленов стояли так тесно, что с балкона была видна лишь небольшая полянка — скамейка с пенсионерами и уголок песочницы. Этот уголок и занял Ваня Скрепка. Выйдет мама на балкон, увидит его и кричать не будет.
И действительно, мама, как кукушка в настенных часах, каждые пять минут появлялась на балконе, но, увидев сына в песочнице, не куковала. Ровно через час она звала его: “Ваня, домой!”.
Он тотчас же вставал и послушно шел на зов.
До пятого класса она встречала его из школы. Нет, конечно, за ручку не вела. Сопровождала до дома, прячась за спины прохожих. Из нее получился бы неплохой филер.
Ваня Скрепка был отличником. Нет, Ваня Скрепка был не просто отличником. С Ваней Скрепкой все обстояло значительно хуже.
Он рос вундеркиндом.
Гениальным ребенком.
Изощренный ум в маленьком теле всегда пугает.
Ему удавалось с первого раза все, за что бы он ни брался.
В первом классе учительница попросила ребят вылепить из пластилина яблоко. Ваня, задумавшись, по рассеянности вылепил ее портрет.
Он был победителем олимпиад по химии, астрономии, биологии, физике. А в девятом классе на большой перемене решил какую-то математическую задачу, над которой несколько столетий безуспешно бились лучшие умы человечества. К десятому классу Ваня Скрепка был отличником, которому практически все преподаватели, кроме учителя физкультуры, пророчили судьбу нобелевского лауреата, и — законченным недотепой. Из тех домашних мальчиков, что после первой несчастливой любви, отвергнутые девчушкой с белыми ресницами и облупленным носиком, в отчаянии режут себе вены. Он был губошлепом и объектом для насмешек. От обидного прозвища его спасала фамилия. С такой фамилией отпадала надобность в прозвище. Только самые выдающиеся остроумцы звали его Прищепкой. Парнишку от превращения в двухметровую амебу могла спасти только армия с ее грубыми нравами и ужасной дедовщиной. Но, увы, он был освобожден от уроков физкультуры по причине плоскостопия. Эта не очень опасная для жизни болезнь втайне радовала маму, поскольку освобождала Ванечку от воинской повинности и опасностей, связанных со священным долгом по защите Родины.
Родители поздно нашли друг друга и произвели Скрепку лишь с помощью передовых методов медицины после долгих и изнурительных попыток, когда маме было далеко за тридцать, а папе без малого пятьдесят.
Не проходило и часа, чтобы мама не испытывала беспокойства за сына. Нельзя сказать, чтобы он давал повод для волнений. Наоборот. Но мама была творческой, то есть крайне мнительной, натурой. Она постоянно воображала несчастья, которые могли произойти с ее Ванечкой, единственным смыслом ее жизни. Опасностей было много: сосульки, свисающие с крыш, бешеные, впрочем, как и небешеные собаки, машины, лед на тротуарах, недоброкачественная пища в школьной столовой, внезапно падающие деревья, открытые канализационные люки, маньяки, холодное мороженое, поручни в автобусах, покрытые вирусами — возбудителями страшных болезней… Все, что ни приходило ей в голову, содержало в себе опасность. Совершенно безопасных вещей в этом мире не было. Она извела себя постоянной, ни на час не проходящей тревогой. А когда в двадцать семь лет он сообщил ей, что ему нравится девушка из соседнего отдела и он намерен связать с ней судьбу, у мамы оборвалось сердце: мальчик вырос, она ему больше не нужна. Той же ночью случился сердечный приступ. Ей бы позвать его, попросить принести лекарства, но она не захотела беспокоить своего мальчика.
Кончина мамы раздавила Скрепку. Как человек, погребенный под лавиной, он почувствовал весь ужас своего положения.
Комнатное растение, пересаженное в поле накануне заморозков, — вот что такое он был. Комнатное растение, оставшееся без присмотра и заботы. Пришелец на чужой, враждебной планете. Жалость, которую он испытал к мертвому телу своей маленькой, худенькой мамы, усиливалась ужасом собственной обреченности.
Из этого замкнутого на самом себе, безвольного существа могло получиться что-нибудь путное только при чьем-то руководстве. Кто-то должен направить его, усадить за дело, к которому недотепа чувствовал склонность, оградить от неприятностей и отгонять мух. И вскоре он, непременно, станет в этом деле первым. Но, ради всех святых, не ставьте это существо перед выбором, не спрашивайте даже, что приготовить на обед — бифштекс с яйцом или фаршированные блинчики. Он не способен на самостоятельные решения даже в мелочах.
Возможно, девушка из соседнего отдела стала бы отличной нянькой. Но с ней была связана смерть мамы. Оскорбленная его внезапной холодностью, она вышла назло ему замуж. И правильно, конечно, сделала.
Есть у гениальных детей ахиллесова пята. Вырастая, они остаются детьми — нежными, беспомощными существами, нуждающимися в постоянной опеке и уходе. Лишенные покровительства, они так же жизнестойки, как тропические цветы, высаженные в заполярный грунт. И мы, бездари, конечно, правы, когда говорим со снисходительной усмешкой: “Вундеркинд. Подумаешь! Вот посмотрим, что из него получится, когда вырастет”.
Мы знаем, что говорим.
Что может сделать ребенок, лишенный мудрой опеки, во взрослом мире прощелыг, добивающихся славы, наград и благ всеми доступными средствами? В этих боях без правил у одинокого ребенка нет ни одного шанса. Растопчут и не заметят. А если и заметят, то скажут, торжествуя: “Ну и где же твоя гениальность, пацан?”.
Крушение гения — событие, конечно, печальное.
Но сколько радости доставляет оно его сверстникам — тугодумам, лентяям и пробивным бездарям.
И в этом смысле оно не лишено приятности.
Но в случае с Ваней Скрепкой все обстояло проще и безнадежнее. К тому времени, когда Ваня окончил институт, страну перестала волновать судьба особо одаренных граждан.
Продлись советский период, он как-нибудь прожил бы в закрытом номерном городе без особых потрясений и совершил бы парочку-другую открытий, о которых мы с печальной гордостью за отечественную науку узнали бы спустя много лет из телепередачи “Тайны забытых побед”. Но пришли новые времена, сменился общественный строй. И в этот строй, рассчитанный на дерзких, практичных и предприимчивых людей, Скрепка не вписывался. НИИ тары и упаковки, в котором Скрепка занимал должность младшего научного сотрудника и надеялся проработать до пенсии, тихо скончался за ненадобностью. Отечественные заводы перестали выпускать продукцию — и упаковывать было нечего.
— Будь у меня такая квартира, вот бы я ломал голову, как жить дальше! — удивлялся его непрактичности Эрнст Залепухин. — Кончай ловить черного кота в черной комнате. Продай хоромы в центре. Купи квартирку поскромнее в микрорайоне и машину. Подрабатывай извозом. Не разжиреешь. Но с голоду не умрешь. Что значит, прав нет? Кончи курсы.
Скрепка потерял сон. Как это — продать квартиру? Это надо куда-то идти, брать какие-то справки. Нет, это ужасно, ужасно… А потом эти деньги. Масса денег. Покупать новую квартиру, машину. Нет, это слишком сложно. У него ничего не выйдет. Его непременно обманут. И потом, как продать квартиру, из которой еще не выветрился запах мамы?
Выслушав всю эту чепуху, Эрнст тяжело вздохнул и спросил:
— Как ты вообще под солнцем жить собираешься, снегурочка?
К тридцати годам Скрепка… Нет, не могу, рука отказывается писать такую чушь. Разве что ради все той же художественной правды? Ладно. Скрипя пером и скрепя сердце: к тридцати годам Иван Скрепка не знал женщин. В том самом смысле. Правда, правда…
Инессу же, сбившую его на “зебре”, люди, хорошо знавшие ее, звали прапорщиком в юбке. Хотя юбки она носила крайне редко, предпочитая брючный костюм, и при этом была весьма миловидна. Да что там миловидна — обворожительна. Но имевшие с ней дело настаивали: именно прапорщик. Причем еще тот прапорщик. Служи она в армии, была бы судима военным трибуналом за неуставные отношения.
Она отличалась мужским складом ума и преподавала математику в старших классах. Но по причине крутого, независимого нрава и малой зарплаты своевременно и очень удачно сменила профессию. Усвоив простую истину: хорошая профессия та, за которую хорошо платят.
Инесса нашла себя в рекламном бизнесе.
Это неправда, что рекламный агент — непременно профессиональный лжец и мошенник, что людям щепетильным в этой профессии делать нечего. Напротив, в рекламном деле встречаются иногда и вполне приличные люди.
Заключив договор с несколькими газетами и журналами, Инесса завалила их рекламой, получая с каждого объявления свою долю — десять процентов. Рекламодатель, к которому она приближалась на расстояние прыжка, был обречен. Нежный ангел с волчьей хваткой никогда не оставался без добычи.
Она умела жить без балласта, все лишнее тут же выбрасывала в мусоропровод.
Скрепка не был для нее исключением.
Давно разгадав его никчемность, она возилась с ним из простой предосторожности. Планы ее были таковы, что ей действительно не нужны были неприятности с законом.
Дело было улажено. Потерпевшего выписали из больницы. Она решила отвезти его домой и на этом покончить с благотворительностью.
К ее удивлению, он указал на элитный район, где в старое время обитали большие чиновники и особо выдающиеся деятели искусств.
— Ты живешь в этом доме? — не сумела скрыть она легкого недоверия и посмотрела на Скрепку с теплым интересом.
Это был не дом, а колумбарий. В том смысле, что все стены его были увешаны памятными досками из мрамора, гранита и какого-то не поддающегося окислению металла. “В этом доме с такого-то по такой-то жил выдающийся…” Профессия или род занятий, имярек, барельеф. Преимущественно в профиль. На одной из досок был высечен и папа Скрепки, выдающийся, если верить надписи, архитектор, собственно, и спроектировавший этот дом.
Дом интеллектуальной элиты ушедшей эпохи производил на свежего человека жутковатое впечатление. Черные от копоти и пыли чугунные и бронзовые головы наиболее знаменитых жильцов выпирали из серых стен.
Читая по складам потускневшее, опавшее золото мемориальных досок, племя молодое иногда спрашивало своих мам:
“А кто такой — Чалдон-Заилийский?”
“Писатель”, — отвечала мама, сощурив глаза на пожухлые буквы.
“А чего он написал?”
“Да уж что-нибудь написал. Зря не прилепят”.
Никто из ныне живущих, увы, не знал Чалдона-Заилийского и ничего не читал из его книг.
Печально вздыхал дуб-долгожитель. Рябая тень его листьев колыхалась на безглазом лице писателя. Коротка жизнь человека, а память о нем еще короче.
Голова неизвестного народу народного писателя робко выглядывала из стены, словно часть замурованного трупа.
А между тем этот Чалдон-Заилийский был человеком талантливым и писал замечательные книги.
Где они?
Лежат под горами новых бестселлеров, как спрессованная в леднике пригоршня снега из не нашей эры.
Печально смотреть на обугленную забвеньем голову неизвестного человека, который в свое время был согрет всенародной любовью. Только последнего дурака может развеселить голова, выпирающая из стены старого дома. Человек умный, даже если ему не очень много лет, непременно испытает сложное чувство, которое весьма условно можно назвать грустью, печалью, тоской. Он почувствует себя снежинкой, только что оторвавшейся от облака. Медленно кружась, опускается она с небес на землю.
Это неспешное падение и есть наша жизнь.
Может быть, Чалдон-Заилийский когда-нибудь доберется до своих читателей чистой водой горных рек, вытекающих из вечных ледников.
Хотя вряд ли.
Кому нужен прошлогодний снег?
Инесса остановила машину у подъезда, от которого только что отъехал мусоровоз, и, переждав некоторое время, пока рассеется аромат, вышла первой.
Скрепка еще не привык к своему увечью. Его раздражала и смущала неспособность ноги сгибаться в колене.
Инесса подала руку.
— Я сам, — застеснялся он, неуклюже выставляя прямую, как лыжная палка, ногу.
— Ничего, ничего. Обопрись о мое плечо, — сказала Инесса с материнской заботой и игриво пошутила: — Мы ведь все-таки муж и жена.
Дверь подъезда была закрыта на кодовый замок. Номер кода — советская традиция — был выведен под замком белым маркером.
Они вошли в квартиру. Потянуло сквозняком. Тысячи оригами, подвешенных на белых нитках к потолку, запорхали, закружились, зашуршали, сталкиваясь друг с другом.
— Опять я форточку забыл закрыть, — спохватился Скрепка спустя месяц.
Есть масса пустяков, которые, вроде бы, и не нужны в повествовании, они только тормозят, сдерживают развитие сюжета. Но о них невозможно промолчать. Сами, без спроса, лезут в историю и тащат за собой массу бесполезных подробностей.
Вот, допустим, в квартиру к холостяку входит красивая женщина, а ты вынужден объяснять, что оригами — это японское искусство складывания бумаги в подобие предметов и живых существ.
Тьфу ты, скажет читатель. И будет, разумеется, прав.
И, тем не менее, надо сказать, что оригами, самое бесполезное из всех бесполезных занятий, было единственным, что по-настоящему любил Скрепка.
Он жил в большом городе, дышал его отравленным воздухом, озираясь по сторонам, перебегал улицы, ссутулившись, пробирался сквозь угрюмую толпу. И завидовал ракам-отшельникам, которые, куда бы ни шли, остаются дома. Он знал, что каждый второй прохожий — либо энергетический вампир, либо маньяк. В лучшем случае — карманный вор. Только задумаешься, а из тебя уже высосали всю жизненную энергию и кошелек увели.
Скрепка чувствовал себя спокойно только в своей квартире, закрывшись на все замки и задвижки, да на работе, запершись в фотолаборатории.
И все-таки дважды за день он был вынужден, сжавшись в комок нервов, перебегать из одного убежища в другое. Как суслик из норы в нору.
До тридцати лет Скрепка летал во сне.
Летал он и после тридцати, но почти всегда полет завершался падением.
К этим еженощным падениям можно было привыкнуть. Но всякий раз он просыпался в первобытном страхе, с тяжелым чувством непоправимой вины.
Это была не просто вина, а нечто более тягостное — сознание неправильной, напрасной жизни. Он чувствовал себя перелетной птицей, добровольно отказавшейся от перелета. Каждое утро смотрит эта птица из своего болотца на серое небо, полное перелетной зовущей тоски. Надо лететь, пока не поздно, надо лететь… Надо. А она остается. Куда лететь? Зачем лететь? Все равно не догонишь своих.
Проснувшись после очередного падения, он вслушивался в ночные шумы города и думал: надо накопить денег и купить компьютер. Но как с его зарплатой накопить денег? Может быть, продать стенку? Надо завтра же дать объявление в газету. Но будут приходить чужие люди, смотреть, хлопать дверцами, расспрашивать. А как с ними разговаривать? Спросят: сколько стоит? А сколько она стоит? И как продать? Маме она так нравилась. У нее был заветный ящик с папиными вещами. Не однажды он видел, как она плакала, уткнувшись лицом в его пижаму. После обеда мама не позволяла раздергивать штору, чтобы свет не попадал на красное дерево. Он тоже оставил ее вещи, которые хранят ее запахи.
Нет, нет, стенку нельзя продавать.
Надо найти работу, за которую платят деньги, а не подаяние.
Где ее искать? Как искать?
Ремонт в квартире пора сделать. Давно пора. Это значит, надо передвигать вещи, сдирать со стен обои, которые выбирала мама? Нет, это нехорошо.
Много чего надо сделать.
В его возрасте, например, уже надо иметь семью, детей.
Много чего надо.
Но он знает: прогремит первый трамвай, окно сделается серым, на всех этажах зашумят водопады, настанет утро, пройдет день, а он так ничего и не предпримет. Он давно вывалился из общего потока, его вытолкнули из очереди и уже не пустят назад. Жизнь отдельно, он отдельно.
Из окна спальни видно, как день и ночь беззвучно пролетают самолеты. Туда-сюда, туда-сюда, взлет — посадка. А он ни разу в жизни не летал. И уже не полетит. Куда лететь? Зачем? К кому?
Во все кабинеты поставили компьютеры, а его фотолабораторию обошли. Почему?
Надо зайти к редактору и потребовать: пусть поставят.
Не поставят.
Надо все-таки накопить денег, что-нибудь продать в крайнем случае и купить собственный компьютер. Не надо ничего ни у кого просить. Завтра надо зайти в магазин, купить литературу. Записаться на курсы компьютерной грамотности. Стыдно не знать компьютер.
Английский позабыл. Надо бы освежить. Если каждый день заучивать хотя бы по пять слов, к концу года накопится достаточный словарный запас.
А для чего тебе английский язык? Как для чего? Для компьютера. Компьютер еще купить надо.
А может быть, лучше купить горные лыжи? Живу в горах, а на лыжах ни разу не стоял. Стыдно.
Нет, на все сразу денег не наберешь.
По вечерам он садился за стол.
Нет, прежде чем сесть за стол, он тщательно мыл руки, причесывался, надевал оставшийся после отца халат, подстригал ногти, не трогая лишь ноготь на правом указательном пальце, служивший ему инструментом.
Прибирал стол. Полировал до зеркального состояния. Оттягивал удовольствие.
На столе лежала стопка цветной нарезанной бумаги. Коробка акварельных карандашей. Ножницы с тупыми концами.
Он включал настольную лампу под антикварным зеленым абажуром с кистями.
Мир сворачивался в уютную малость.
Брал лист. Смотрел на просвет. Нюхал. Гладил. Начинал складывать.
И сразу же беспокойство и неловкое чувство вины притуплялись, растворялись.
Оригами — единственное, в чем он находил утешение. Все-таки это было какое-то занятие. Занятие приятное. К тому же оно отвлекало от всех этих надо, надо, надо.
Зачем надо? Кому надо?
В этом доме жили его отец и мама. Они тоже о чем-то беспокоились, тоже говорили: надо, надо, надо. Для чего надо? Для того, чтобы оставить в набитой мебелью и такой пустой квартире его? И свой запах в шкафах?
Бумага шуршала, трещала под руками.
За долгие годы ежевечерних занятий в этом бесполезном искусстве складывания бумаги он достиг совершенства. Сгибая лист, он уже не думал об очередном шаге, о последовательности операций, а только видел конкретную цель. Руки как бы самостоятельно сворачивали, складывали, надрезали и выворачивали бумагу. Не было такого существа или объекта, которые он не мог бы сконструировать из плоского листа. Даже шар. Даже шарж на Эрнста Залепухина.
Бумага шуршала, потрескивала, когда ее встряхивали, хрустела под ножницами первым снегом, а когда Скрепка проводил по сгибу ногтем, издавала звук взлетающего истребителя.
Запах бумаги успокаивал, как аромат сандалового дерева.
Да, в искусстве складывания бумаги для него не было тайн. Напротив, не подозревая о том, он сам был хранителем тайн оригами, поскольку изобрел несколько новых приемов.
Забавляя себя, он порой складывал бумагу с закрытыми глазами.
Изобретая новые формы, он ставил перед собой все более сложные, почти невыполнимые задачи и по пути на работу и с работы мысленно складывал бумагу, как шахматист, проигрывающий в голове неожиданные ходы.
В конструировании объемных предметов из плоского листа заключалось нечто большее, чем развлечение.
Он чувствовал это.
И знал, что поступать нужно было в архитектурный институт. И поступил бы, если бы был жив отец.
Стоило увеличить размеры объектов и заменить бумагу более прочным материалом, из его архитектурных форм можно было бы складывать настоящие здания — фантастические дома-оригами, скульптуры-оригами, машины-оригами.
Он строил свой бумажный город.
Долгие годы занятий оригами развили в нем пространственное воображение. Он мог бродить по своему городу часами, разглядывая его инопланетные здания снизу. Это были приятные прогулки.
Все полки, все горизонтальные плоскости в квартире — подоконники, мебель и даже пол — были заставлены конструкциями из бумаги. И, когда он проходил по узким тропинкам между ними, стаи бумажных птиц, свисающих с потолка, раскачивались от легкого потока воздуха, отмечая его путь.
Скрепка любил тишину, наполненную лишь шелестом и запахом бумаги.
Но, когда в квартиру вошла Инесса и зашуршали тысячи бумажных безделушек, он покраснел от неловкости и подумал: боже, какими пустяками я занимаюсь, что она обо мне подумает?
Она прошла на кухню, заглянув по пути в ванную. Увидев ее, синицы за окном, на заснеженных ветках, заволновались, устроив небольшой снегопад.
— Как в лесу, — сказала Инесса, — и дачи не надо.
Она захлопнула форточку, через которую, судя по следам на столе, в поисках пищи синицы частенько залетали.
И прошла в зал, по пути нежно касаясь полированной поверхности встроенной мебели.
Путь ее отмечался волнением и тихим шелестом бумажных крыльев.
Инесса открыла двери застекленной лоджии. Растворила окно. Дотянулась до заснеженной ветки и, собрав снег, слепила тугой снежок. Откусила от него, оставив румяный след помады. И надкушенный, слегка окровавленный снежок бросила вниз.
Она заглянула в кабинет, прошла в спальню. Квартира постепенно наполнялась тревожащим запахом зрелой женщины.
— Ничего, — сказала Инесса грудным, воркующим голосом. — Подзаработаем денег, сделаем повторную операцию. Колено будет сгибаться. Я слышала, за границей уже вживляют металлические суставы.
Скрепка, между тем, суетливо, как снег с тропинки, сгребал с пола бумажный город и укладывал его в картонную коробку из-под телевизора.
— Оставь. Тебе еще трудно нагибаться, — сказала она. — Я потом сама приберу. Идем, посмотрим, что у нас в холодильнике. Все, должно быть, плесенью покрылось. Я так виновата перед тобой, Ваня, так виновата. Бедный мой Ваня, прости меня.
Она прижалась к нему и, поднявшись на цыпочки, поцеловала. В губы.
— Ты знаешь, Эрик, я, кажется, женюсь, — через неделю после этого поцелуя с некоторой растерянностью сказал Скрепка своему другу Залепухину.
Красный свет лабораторного фонаря делал их похожими на кузнецов у раскаленного горна.
— Женись, женись, — равнодушно одобрил его робкие намерения Эрнст, — сколько можно детей по стенкам разбрызгивать. На ком женишься-то?
Скрепка ответил.
— Иди ты! — изумился Залепухин.
— Что она во мне нашла? — упал духом Скрепка, прореагировав на искреннее потрясение своего друга.
Его лицо без особых примет исказилось такой забавной гримасой, будто он спрашивал не себя, не Эрнста Залепухина, а высшее существо, для которого нет тайн.
— Что она в тебе нашла? — переспросил Эрнст с иронией, переходящей в умиление, и ответил с крайним цинизмом: — Квартиру в центре города она в тебе нашла.
— Ты думаешь? — пал духом Скрепка.
— Я думаю: женись, — после некоторого размышления решительно сказал Залепухин. — Инка не баба, а кремлевская стена. За ней не пропадешь. А так — пропадешь. Не вечно же я буду водить тебя за ручку. Держись за нее, как за поручень в трамвае. Женись, Ваня, женись.
И позавидовал:
— Вот повезло: такая баба на тебя наехала!
А через три месяца после этого разговора случилась беда.
Инесса пришла совершенно без лица и, запершись на лоджии, долго курила перед раскрытым окном и плакала.
— Ваня, — сказала она, наплакавшись и продрогнув, — меня посадят.
Он прижал ее к себе, холодную, потерянную, и успокоил:
— Не посадят. За что тебя сажать? Таких красивых не сажают.
— Не посадят — убьют, — снова заплакала Инесса и сквозь слезы, содрогаясь, прошептала в отчаянии: — Ваня, я должна вернуть деньги. Меня поставили на счетчик, Ваня.
— Вернем, — сказал Скрепка бодро, но не очень уверенно.
Он постеснялся спросить: что такое — поставить на счетчик?
— Много денег, Ваня. Очень много. Не могу представить, где их взять.
У Скрепки захватило дух. Впервые он почувствовал себя сильным, опытным мужчиной, в чьей защите нуждается слабая женщина.
— Продай свою квартиру, — решительно сказал он. — Зачем нам две квартиры? Будем жить в нашей.
Он не сказал “в моей”.
— Не смеши меня! — внезапно рассердилась Инесса, отстраняясь. — Сколько дадут за хрущобу в микрорайоне, на окраине города?
— Ну, если так, давай продадим мою квартиру. Будем жить у тебя.
Слова эти дались ему нелегко.
Он не мог представить, что эту квартиру, мир, с которым связана вся его жизнь, где в дальних ящиках одежного шкафа еще сохраняются запахи отца и мамы, придется оставить навсегда. Даже думать было больно, что в этом уютном, защищенном мире будут жить чужие люди, делать евроремонт, выламывать деревянные рамы и заменять их стеклопластиком, по-своему расставлять мебель, шуметь, кормить его синиц. Нет, нет! Это невозможно.
Но, сказав эти слова, Иван Скрепка почувствовал, как затылок его сковал холод благородства. Он знал, что поступил правильно. Он знал, что по-другому не мог поступить. Не имел права. Ради близкого, любимого следует жертвовать самым дорогим. И, как ни тяжела жертва, она приятна только потому, что именно в такие минуты ты чувствуешь себя человеком. Существом, стремящимся стать богом.
— Милый Ваня! Ну, почему, почему мы не встретились с тобой раньше, — прошептала она, обхватив его шею и прижавшись мокрой от слез щекой к его груди.
И затряслась, пытаясь сдержать рыдания.
Он держал ее в руках, и нежная дрожь любимого существа передавалась ему.
Он едва не умер от нежности и любви.
Лучше бы, конечно, он умер.
Именно в такие моменты и следует умирать.
Благородным, счастливым, любящим и любимым.
Пусть даже все это тебе только кажется.
Фотолаборатория была втиснута в тесный промежуток между лифтом и туалетом. Между вечным грохотом дверей-гильотин и весенним журчанием сливных бачков. Из темноты эти шумы представлялись удивительной картиной: как бы из райских кущ стартовали космические ракеты и, оторвавшись от земли, одна за другой улетали в межзвездное пространство. Красный свет без теней озарял лицо Скрепки, делая его похожим на угрюмого дьявола, замыслившего козни против человечества.
— А ты чего, Ванюша, сидишь, ушами хлопаешь? — спросил Эрнст Залепухин, прошмыгнув под шторой. — Тебе разве железные двери не нужны?
— Засветишь! — буркнул Скрепка. — Зачем мне железные двери?
— Вот именно, — поддержал его Залепухин и спросил сурово: — Может быть, хватит на стульях в лаборатории спать? Опять Инка к ложу не допускает?
— Тебе какое дело? При чем здесь железные двери?
— Привезем дверь — вот Инка и размякнет. Они любят хозяйственных мужиков.
— У нас есть двери.
— Картонные? Не смеши! Считай, что дверей у тебя нет. Ну, как хочешь. Не нужны тебе двери, мне-то какое дело? Ты даже не представляешь, что это такое — железные двери на даче. Не дача — сейф! Поставлю железную дверь, решетки на окна навешу — и буду всю зиму спокойно спать. Ни мышь не заберется, ни бомжи не разбомбят. Беги к Колдуну, пусть и тебе дверь выделит.
— У меня нет дачи.
— Мой совет: покупай дачу, пока земля не подорожала. Потом локти будешь кусать. Что-то я тебя не пойму. Продал квартиру, а ни машину, ни дачный участок не купил. Скажи, куда деньги вложил? Ты меня знаешь, я — могила.
— Балаболка ты.
— Значит — не нужны тебе железные двери? Ладно. Да, Стерня тебя вызывает.
— Зачем? — встрепенулся Скрепка.
За все время работы в редакции он ни разу не был в кабинете редактора, а на планерки как работника технического его не приглашали. Редактора он видел только на праздничных застольях.
— Зачем, зачем, — передразнил его Залепухин. — Я тебе сто раз говорил: Ваня, изучай компьютер, изучай компьютер. Говорил? Зачем мне это надо, зачем мне это надо… А затем, что уже давно никто скальпелем снимки не скребет. Затем, что бумажная пресса на цифру переходит.
Скрепка прикрепил влажные снимки к натянутому проводу, вымыл руки, обтер их фартуком. Фартук снял и повесил на спинку стула. Включил свет. В лаборатории стало неприятно светло.
— Думаешь, уволят?
— Иди, я тебе что — пророк?
Авдотий Стерня, утомленный и расстроенный разговором с библиотекаршей, мрачно смотрел на черное, словно покрытое ваксой, пианино, стоящее у сплошного окна, как над пропастью.
“Монашка в борделе”, — подумал о пианино Стерня, хотя ни монашек, ни борделей за свою жизнь не видел.
Казалось бы, чего непонятного: не будет библиотеки, зачем библиотекарша? Мне что — приятно увольнять людей? Нет, устроила истерику: моя смерть будет на вашей совести…
А что с этим пианино делать? Разве что отвезти на дачу? Здесь пылилось, пусть там пылится. Вот судьба! Может быть, на нем вообще никогда не играли. И играть не будут. Так, откроет кто-нибудь крышку, ткнет пальцем и опять захлопнет. А достанься оно какому-нибудь Рихтеру, какие бы звуки он из него извлекал. Простояло всю жизнь черт-те где.
“Моя смерть будет на вашей совести”… Ишь ты! Истеричка.
Погруженный в размышления, Стерня не услышал, как тихо раскрылась дверь. В кабинет вошел Скрепка.
Вошел и стоял молча.
Заплаты на локтях свитера бахромились. Волосы не расчесаны. Щетинки, как занозы, торчат в разные стороны.
Запах реактивов наконец дошел до носа редактора. Он заглянул в список, лежащий перед ним, и радушно раскинул руки:
— А, Иван Иванович! Проходи, родной, садись.
Скрепка пересек пространство кабинета, неуклюже сел в кресло, вытянул не гнущуюся в колене ногу и уставился на давно не чищенный носок ботинка.
Интересно, как он его зашнуровывает? Стерня слегка откатился на кресле от стола и, вытянув пухлую ножку, попытался достать рукой ботинок.
Да… Не с моим пузом.
— Как дела, Иван Иванович? В семье все нормально? Детишки растут?
Скрепка, не отрывая глаз от ботинка, неопределенно пожал плечами.
Стерня развернул кресло к горам. Чего тянуть?
— Жизнь, Иван Иванович, не стоит на месте, прогресс не остановить, — сердито обратился он к горам, как бы сожалея, что не в его силах остановить прогресс. — Вы, наверное, уже слышали: переходим на компьютерную верстку.
Скрепка молчал.
Его свитер невыносимо вонял реактивами.
Скоро этот запах навсегда исчезнет из редакции. И вообще из жизни. Как когда-то исчез запах мамонта.
— Иван Иванович, вы знаете, как мы ценим вашу работу, — с задушевной печалью сказал Стерня, не отрывая глаз от снежников.
— Можно идти? — спросил Скрепка, опираясь руками о подлокотники кресла.
Редактор тоже поднялся и протянул через стол пухлую ручку. Стол был огромен, и ему пришлось почти лечь на него.
— Поверьте, Иван Иванович, мне жаль расставаться с вами. Искренне жаль, — сказал он, встряхивая руку Скрепки. — Но, увы, техническая, информационная революция не знает жалости. Возможно, скоро компьютер обойдется и без редактора. Вполне возможно.
Пожимая руку редактору, Скрепка смотрел на листок, лежащий перед ним. “Список сотрудников, подлежащих увольнению” — так он был озаглавлен. Шпаргалка. Откуда бы иначе Авдотий Стерня узнал, что увольняемого за ненужностью фотолаборанта зовут Иваном Ивановичем. А то, что Иван Иванович Скрепка — сын Ивана Федоровича Скрепки, построившего здание, из которого изгоняют редакцию, редактор наверняка не знает. А если бы и знал, что бы это изменило?
Пересекая кабинет редактора, Скрепка старался делать не очень широкие шаги, чтобы хромать не так заметно.
Из приемной Скрепка сразу же прошел к Щербине.
— Зачем тебе дверь? — вроде бы как даже обиделся завхоз.
— Как это — зачем? — удивился Скрепка.
— Ну, не знаю, не знаю… Желающих много, дверей мало, — задумался, сдвинув вороньи брови, завхоз.
Скрепка сощурился, одернул свитер и спросил невнятно и очень тихо:
— Кому-то можно, мне нельзя? Чем я хуже других?
“Э, брат, ты даже сам не подозреваешь, насколько ты хуже других”, — подумал Щербина, знакомый со списком увольняемых. Но он не был настолько бестактным человеком, чтобы вот так прямо в лоб сказать: “Чего ради я должен раздавать казенные двери, вообще-то говоря, посторонним людям?”.
И его можно понять. Зачем раздавать имущество бесплатно даже своим людям, если его можно с выгодой продать? К каждому посетителю, рассчитывающему на дармовщину, завхоз Щербина испытывал глухую враждебность. Люди, собственно, бесцеремонно запускали руки в его карман.
— Ну, скажи, зачем тебе дверь? — повторил он.
Губы у Скрепки слегка запрыгали.
— Вы всем задаете этот вопрос? — спросил он едва слышно.
Наблюдательному человеку давно было бы понятно: железная дверь для Скрепки была уже не просто дверью. Железная дверь стала принципом. И тихий человек-невидимка, оскорбленный своей невидимостью, был готов умереть за этот принцип. Нет, речь шла совсем не о железной двери.
Но завхоз не обязан быть психологом.
— В фотолаборатории была одна дверь. Так? Так. Эту дверь взял Залепухин. Так? Так. Где я возьму еще одну дверь? Рожу, что ли?
Ужасная, ужасная картина: завхоз, рожающий металлическую дверь.
Но Скрепку не убедил даже этот довод.
— Почему кому-то можно, а мне нельзя? — тихо-тихо повторил он и вдруг как завизжит: — Я что, не человек?!
Сам оглох от собственного крика.
Даже представить нельзя, как дико может верещать тихий человек, у которого сдали нервы.
Вопль тихого лаборанта смутил завхоза.
Надо сказать, что большинство сотрудников газеты вообще никогда не слышали голоса Скрепки. Промычит в ответ что-то невнятное. Не разберешь, что. То ли нос забит, то ли каша во рту. Да и о чем с ним говорить? Не пьет, не курит. Разве что ответственный секретарь иной раз разговорит его: “Ваня, дружок, заретушируй охранника, президенту брюки погладь, мешки убери, левый глаз раскрой пошире”. — “Бу-бу-бу”. — “Чего, чего?” — “Подделка документов карается по закону”. — “Поговори мне! Ишь ты — подделка документов”. — “Бу-бу-бу”. Вот и весь разговор за день.
Проходивший мимо редактор вздрогнул от вопля оскорбленного человека, по искренности и безнадежности похожего на визг животного, попавшего под колеса автомобиля. Он, конечно, рад был бы прошмыгнуть незаметной тенью. Мало ли подобного наслушался он сегодня, уволив половину редакции. Но в коридор уже высыпали люди, и Стерня распахнул дверь кабинета заведующего хозяйством.
Первое, что он увидел, — заплатки на локтях старого свитера.
— Антон Антонович, — вникнув в проблему, сказал Стерня Щербине, — у нас же есть дверь от кабинета главного бухгалтера. Ивану Сергеевичу она уже не нужна. Стерх уже там, где двери не нужны. Отдайте Ивану Ивановичу дверь от кабинета главного бухгалтера.
Щербина как в воду нырнул: глаза выпучил и щеки надул, экономя воздух. Дело в том, что двери от конференц-зала и бухгалтерии отличались особым качеством и прочностью. Эти двери он приберегал для себя. Одну — для дачи, другую — для квартиры.
Но кто противоречит начальству, тем более при живом сотруднике?
Только очень недальновидный и неразумный человек.
А завхоз Щербина был человеком дальновидным и разумным.
Да хрен с ней, с дверью. Пусть подавится.
Когда Эрнст Залепухин узнал, что Скрепке досталась дверь от кабинета покойного Стерха, он впал в грех зависти.
И неудивительно. С каждым бы случился подобный грех.
Ах, что это была за дверь!
Приятно шершавая, массивная, она захлопывалась и отворялась с томным женским вздохом — без усилий, скрипа и грохота. Глазок, словно фотообъектив, переливался сиренью и перламутром. Цилиндрические языки замков выщелкивались с приятным звоном и точно входили в отверстия рамы. Сейф! Такую дверь не стыдно поставить и в банке.
— Послушай, друг мой Скрепка, подари мне дверь. Я тебе большое спасибо скажу.
— Перебьешься, — отвечал Скрепка. — У тебя своя есть.
— Справедливое замечание, — согласился Залепухин. — А давай так: ты мне подаришь свою дверь, а я тебе — мою. И сегодня же развезем их на моей “Бешеной табуретке”. Для чего еще нужны друзья? Представляешь: вставлю я ключ в скважину и тебя вспомню. И ты тоже — вставишь и вспомнишь. Идет, а?
— Не нужна мне твоя дверь, — нахохлился Скрепка, сгорбившись на стуле. Вопросительный знак в потертых джинсах и траченном молью свитере.
— Вот как! — обиделся Эрнст Залепухин. — Не узнаю я тебя, друг мой Скрепка. Значит, паршивая дверь тебе дороже друга? Не знал я, что ты такой мелочный. Жаба душит, да?
Скрепка мрачно сопел, вперив взгляд в потертый носок собственного ботинка, который слегка раскачивался из стороны в сторону. Он знал, что ни за что и никогда не расстанется с бронированной дверью бухгалтерии.
— Ну, сам подумай: зачем тебе дверь? — задушевно пропел Залепухин. — У тебя же дачи нет.
— В квартире поставлю.
— Ты что — без двери живешь?
— Разве это дверь? Сам говорил — картон.
— А ты знаешь, о чем говорит статистика? — вкрадчиво спросил Залепухин. — Статистика говорит: в основном грабят квартиры с железными дверями. Объясняю почему. За железной дверью всегда есть чем поживиться. Воры — они тоже не дураки. Мимо обшарпанной двери пройдут, не оглянутся. А открыть железную дверь не так сложно, как ты думаешь.
Скрепка молчал, загипнотизированный носком собственного ботинка.
— Ладно. С тобой все ясно. Так и запишем: жмот, — сдался Залепухин. — Только знай, друг мой Скрепка, “Бешеная табуретка” две двери за один раз не выдержит. Жди, пока я свою отвезу на дачу. Или ищи оказию. Пока, бывший друг мой Скрепка!
В редакции “Новостаровской правды” было шумно. Готовили очередной номер, а параллельно готовились к переезду. Сокращали штаты. Делили металлические двери. Спорили. Ругались. Обвиняли. Оправдывались. Смеялись. Плакали и закатывали истерики.
А между тем, запинаясь о презрительно выпяченную губу, праздный, как Дед Мороз в летний отпуск, по гулким коридорам редакции, наполненным скрежетом, шорохом, скрипом и раскатистыми голосами, бродил Иоганн Буб — в недалеком прошлом заведующий отделом партийной жизни, а ныне гражданин объединенной Германии. Видом своим он напоминал выбившегося в люди односельчанина, приехавшего погостить в родное захолустье.
Он с веселым изумлением смотрел на суету бывших сослуживцев, выселяемых из здания, построенного, кстати, на деньги “Новостаровской правды”, многозначительно хмыкал и грустно думал: “Решение сменить гражданство было своевременным и правильным”.
Именно такими рублеными, правильными фразами, какими раньше писал передовицы, он и думал.
Но отчего-то без особой радости и на русском языке.
Он бродил ожившим привидением, путался под ногами, поражая женщин и раздражая мужчин иноземным парфюмом. Иоганн Буб ожидал совсем другой встречи со старыми сослуживцами — сердечной, радушной. Града вопросов. Воспоминаний. Восхищений. Почтительных объятий. Ему хотелось долгих расспросов. Хотелось посидеть, как раньше, в сквере напротив. В кафе под зонтиком у бассейна с лебедями. Белым и черным. Но никто из аборигенов особого внимания ароматному заграничному гостю не уделял. Это было обидно. И все душевные силы Буб тратил на то, чтобы скрыть обиду. Лишь порой, когда кто-то из старых товарищей мимоходом хлопал его по плечу и называл Ваней, он не мог сдержать горького разочарования. Хмурился и холодно поправлял: “Иоганн”. “Ну, как дела?” — спрашивали поставленные на место и слегка опешившие бывшие товарищи и, недослушав, извинялись: дела.
Иной раз, выловив из суеты знакомого, он, применяя физическую силу, удерживал его за руку и пытался наладить беседу. Но, занятые растаскиванием редакционной библиотеки и прочего имущества, изнывающие под тяжестью поленниц книг, новостаровцы смотрели на него с легкой досадой. Вели себя неискренне, вырывались.
Он приехал не вовремя, и никому до него не было дела.
Из кабинета редактора, куда он вошел с саркастической улыбкой и заранее приготовленной фразой, на него черным быком наехало пианино. Колесики взвизгнули на повороте. “Посторонись!” — заорали на него два человека партизанской наружности. И он забыл остроумную фразу.
Едва он успел проскочить, как пианино завалили набок и закупорили им дверь.
— Здорово, Ваня, — сказал Авдотий Стерня оскорбительно будничным тоном, не выходя из-за стола и даже не вставая, будто Буб только что вернулся из скоротечной командировки. — Вот пытаюсь как-то организовать последний день Помпеи. Надолго к нам?
Но тут пианино протащили в дверь, и в кабинет хлынул народ. Впереди всех, шурша только что оттиснутыми полосами и гранками, шел сердитый Дятел.
— Что, Ваня, ностальгия замучила? — спросил он, не останавливаясь.
Иоганн поморщился и фыркнул, удивленный таким глупым предположением.
— По сердечным делам, — ответил он с невероятно фальшивым акцентом.
Знавшие его торопливо пожали руку, незнакомые сдержанно кивнули головами. Началась “топтушка”. Авдотий, окруженный заведующими отделами, развел руками: дела…
Ответственный секретарь Дятел не любил “топтушки”. Он справедливо полагал, что на них затаптываются свежие идеи и торжествует банальность. Дятел не верил в коллективное творчество. Коллективное творчество, считал он, такое же извращение, как и коллективная любовь. Естественно, это мнение он держал при себе. И лишь порой, не сдержавшись, обрывал краснобаев, для которых “коллективное творчество” было чем-то вроде коллективной пьянки, где можно блеснуть бессмысленным, но запоминающимся тостом.
Иоганн Буб полюбовался из окна редакторского кабинета на знакомую панораму гор и тихо вышел.
В обезлюдевшем коридоре навстречу ему высокий и очень худой человек волок по мраморному полу металлическую дверь.
Дверь отвратительным визгом и скрежетом передразнивала его хромоту.
Оскорбленный невниманием бывших сослуживцев, Иоганн Буб проникся состраданием к одинокому инвалиду.
— Позвольте, я помогу вам, — сказал он, испытывая приятное чувство от собственного благородства.
Вдвоем они втащили дверь в лифт, и только после этого Иоганн Буб представился. Он, конечно, не рассчитывал на благодарное изумление, смешанное с некоторым смущением: не каждый день этому калеке помогают перетаскивать двери иностранные граждане, но холодность, с которой инвалид буркнул в ответ свое имя, окончательно испортила настроение Буба.
Молча помог он вытащить дверь из лифта и сухо попрощался.
Улица была пуста, но как истинный европеец прежде, чем перейти “зебру”, Иоганн Буб дождался зеленого света.
В старом сквере кафе не было. Сухой бассейн захламлен листвой прошлых лет и свежим мусором.
Бывший Иван, а ныне Иоганн Буб, подстелив “Новостаровскую правду”, сел на скамью, нижний брус в которой был выломан. Он полюбовался молодыми людьми, дивясь новому обычаю сидеть на спинках скамеек, используя сиденья как подставку для ног. Обычай этот ему не нравился, а коленки девушек — наоборот. Молодые люди курили травку, запивая дым пивом. Прямо из горлышек бутылок.
Эта старая скамейка была знакома ему. Когда-то рядом с ним на ней сидела девушка, коленки которой сводили его с ума. Хотя ничем от других коленок не отличались. Иоганн приподнял край газеты. Вот ее имя. Он вырезал его складным ножом. Варварский, конечно, обычай. Но сколько всего прошло с того дня, а эта царапина сохранилась. Такой пустяк, а мороз по коже.
В просвете ветвей белел пик Лавинный.
Пик, на который он смотрит в последний раз.
Лицо Буба, лицо истинного европейца, оставалось бесстрастным. А между тем в правом глазу набухла и самопроизвольно покатилась по скуле слеза. Левый же глаз оставался совершенно сух. Как если бы половина Буба тосковала по прошлому, в то время как другая половина не находила в этом смысла.
Одна половина Иоганна Буба знала, что уже никогда он не будет сидеть на этой скамейке, где вырезано имя его первой девушки. Никогда не будет смотреть на пик Лавинный. Дышать этим не очень чистым, но таким приятным воздухом. И очень скоро в этом захолустном городе никто не вспомнит о нем. Никто.
А вторая половина думала: ну и черт с ними!
Как будто кто-то о нем вспоминает сейчас.
Одной половине души было больно осознать, что на старой родине его никто не любит.
Вторая половинка, горько ухмыльнувшись, думала: а за что тебя любить? Может быть, у тебя есть миллион? А, кроме того, разве ты не знаешь: чтобы тебя полюбила старая родина, нужно не просто уехать за границу, а уехать, чтобы ее ругать. И чем больше грязи ты на нее выльешь из-за бугра, тем сильнее она тебя полюбит.
Но самым печальным было то, что и на новой родине его никто особенно не ждет. Может быть, впервые за многие годы Иоганн Буб не хотел себе врать. Он понимал, что никому на этой планете не нужен.
Обидно.
Необходимо было срочно создавать семью и заводить новых людей, которым бы он был нужен.
Выглядывая в потоке машин “Бешеную табуретку” Эрнста Залепухина, Иван Скрепка маялся на автобусной остановке.
Возле прислоненной к столбу металлической двери крутился человек в тюбетейке. Придерживая двумя руками дужки очков, он внимательно рассматривал замки.
— За сколько продаешь? — спросил он, разглядывая Скрепку в “глазок”.
— Не продаю.
— А все-таки?
— Я не продаю за тридцать тысяч.
— Дорого для меня, — вздохнул человек и, успокоившись, пошел прочь.
Дважды Скрепка останавливал машины с багажниками на крыше. Но за деньги, которые у него были, никто не соглашался везти металлическую дверь на окраину города. За такие деньги можно было лишь презрительно присвистнуть и покрутить пальцем у виска.
Не волочь же дверь назад, царапая тротуар.
А что делать? Ночевать на остановке?
Что хорошо: квартира и место работы Скрепки с некоторых пор — две конечные остановки автобуса № 43. Садишься и сходишь без толкотни.
— Довезешь? — неуверенно спросил Скрепка кондуктора, кивая на дверь.
Несовершеннолетний паренек сошел на землю, как матрос с корабля. Вразвалку. Постучал костяшками пальцев по железу. Руки его были черны от постоянного контакта с мелочью.
— Ты что, тощий, с чики слетел? — удивился он. — Кто же тебя с такой калиткой в салон пустит?
— Я заплачу, — потупив глаза, сказал Скрепка.
— Сколько?
Стесняясь, Скрепка назвал сумму, содержащуюся в его карманах.
— Куда тебе? — спросил паренек, в раздумье разглядывая дверь.
— До конечной.
— Где купил?
— На работе выдали.
— Слышь, шеф! — развеселился кондуктор. — Зарплату уже железными дверями выдают. Конкретно.
Шефом кондуктор звал водителя.
Трудно было подобрать другое, более удачное слово.
Аристократ.
Водитель был в костюме, белой рубашке, при галстуке. Внешним видом и достоинством он напоминал выдающегося политического деятеля эпохи социализма Анастаса Микояна. Приподнявшись со своего места, он посмотрел в окно и сказал степенно:
— Будь осторожно.
Таких проворных кондукторов, как в городе Новостаровске, нет нигде. На остановках они выскакивают из дверей и громко рекламируют свой маршрут. Не хочешь, а поедешь. Их отличает большое искусство утрамбовывать пассажиров. Они руководят ими, покрикивая и подбадривая, как пастухи стадом баранов. Обходятся без продажи билетов, собирая дань на выходе. Ни один заяц не проскользнет мимо. Это особый сорт людей, рожденных новыми рыночными отношениями. По предприимчивости и бешеной энергии сравнения с ними достойны лишь челночники.
— Давай, костыль-нога, грузим твою зарплату, — парнишка решительно опустил на себя дверь и едва не был раздавлен ею. — Ни фига себе мороз! Она у тебя из золота, что ли? Заносим. Осторожно! Окно разобьем — не рассчитаешься. Заводи за стойку. Встанешь между дверью и окном. Ничего, довезем. Я на этом автобусе корову через весь город возил. В часы пик. Прикинь! Дед за рога держал, бабка с ведром у хвоста дежурила. Довезли. Одному тюхе ногу оттоптали. А так ничего, без потерь.
И, подумав, добавил:
— Конкретно.
— Подвиньтесь в серединку! — весело орал юный кондуктор.
Он никогда не задавался вопросом, куда двигаться серединке. Пассажиры уже с третьей остановки сбивались в такую плотную массу, что отпадала необходимость держаться за поручни.
Из уст в уста в городе Новостаровске ходила легенда о летучем “икарусе”. В автобус набилось столько людей, что не войти, не выйти. Из года в год кружит он по маршруту призраком. Приходит на остановки точно по расписанию, но двери не открывает. А из окон пустыми глазницами смотрят черепа пассажиров.
Если графически изобразить жизненный путь Ивана Скрепки, он частично совпадает с маршрутом троллейбуса № 3, убившего его отца, и полностью — с маршрутом автобуса № 43. От этого маршрута он никогда не отклонялся.
Родился на остановке, которая так и называлась: “Роддом”. На этом автобусе мама возила его в детсад, а потом он ездил на нем в школу. Остановка так и называлась: “Школа”. Чуть выше была остановка “Институт”. После института он ездил на № 43 в НИИ тары и упаковки, в котором проработал до его закрытия.
Однажды какой-то приезжий спросил его: “Доеду ли я на этом автобусе до двенадцатой больницы?”. Скрепке стало неловко: он не знал, куда дальше идет автобус.
Но теперь он знает все остановки. От конечной до конечной. Он мистическим образом привязан к этому маршруту, и вырваться за его пределы ему, видимо, не суждено.
Придавленный дверью, он смотрел в окно, а мимо протекала, собственно, вся его жизнь.
С тех пор, как город покинули его школьные и институтские друзья, преподаватели и знакомые родителей, город поскучнел. Дома без старых жителей стояли как бы без тайны, без души. Вот и за окнами его квартиры живут сейчас чужие люди.
Новое время наполнило старые здания другим содержанием. Детский сад был увешан рекламными плакатами. Теперь там располагался супермаркет. НИИ тары и упаковки стал увеселительным центром: кегельбан, биллиардные, ночной клуб, бутики, казино, массажные кабинеты.
Конечно, НИИ тары и упаковки был далек от передовой науки и занимался сущими пустяками. Но Иван Иванович Скрепка, возможно, благодаря увлечению оригами, считался ценным специалистом. Он почти мгновенно придумывал, как согнуть и раскроить картон, чтобы упаковать в нем вещь какой угодно конфигурации. Скорость, с которой он выполнял задания, обижала заведующего. Скрепка один мог справиться с работой, которой занимались не только пятнадцать сотрудников его отдела, но и весь институт. “Несерьезно относишься к делу. Торопишься, — говорил заведующий, делая плаксивое лицо. — Не торопись. Подумай еще”. Хотя видел, что думать больше не о чем.
— Следующая обстановка — оконечность, — торжественным голосом диктора военной поры Левитана объявил водитель по радио и сухо добавил: — Плати проезда, не забывайся!
Горожан, живущих на конечных остановках, другими словами, на окраинах, нельзя назвать удачливыми людьми.
Но в одном им, несомненно, повезло: проще сесть, а особенно выйти из общественного транспорта.
Тем более человеку с искалеченной ногой.
Скрепке повезло вдвойне: чтобы дойти от остановки до дома, ему не надо было переходить улицу. Тропинка вела по одичавшему парку. Железная дверь от кабинета покойного бухгалтера Стерха оставляла на утоптанной земле глубокую борозду.
Скрепка форсировал арык и, прислонив дверь к стволу старого дуба, присел отдохнуть на скамейку у края поляны, в центре которой стоял авиалайнер. Когда-то в нем показывали мультфильмы. Сейчас это был пивной бар “От винта!”.
На эту поляну, в первое время после продажи квартиры Скрепки, они ходили с Инной по вечерам — играть в бадминтон, перебрасываться летающей тарелочкой.
Однажды перебрасываются и видят: между ними стоит малыш и, как метроном, раскачивает головой, следя за тарелочкой.
Сам маленький, а голова большая.
Как тыква на табуретке.
Малыша угостили яблоком. А когда пошли домой, он увязался за ними. Вот так же идут за первым встречным цыплята, котята, щенки. Он пыхтел и на ходу мусолил яблоко.
Его не остановил даже сухой арык. Он форсировал его, как пехотинец танковый ров.
“Где твоя мама? — спросила его Инна. — Мама кайда?” Малыш показал яблоком на нее и сказал убежденно, с ударением на последний слог: “Мамо”. Потом показал на Скрепку и сказал с некоторым сомнением: “Папо”.
Стало ясно: человек потерялся в пространстве и времени.
Они повели заблудшего назад, в дикий парк, спрашивая встречных бабушек и мам с колясками: “Это не ваш мальчик? Вы не знаете, чей это мальчик?”. Никто не признавал в найденыше родную кровь.
А между тем, с каждой минутой пацан нравился Скрепке все больше. Он пробудил в нем отцовские инстинкты. “Может быть, его подбросили?” — думал Скрепка почти с надеждой. Пацан был славным, самостоятельным. Обменял у Инессы обслюнявленное яблоко на ракетки и волан, отобрал у Скрепки тарелочку.
Однако вечерело. И Инесса призвала на помощь мальчишек, игравших в вечную войну.
“Из нашего дома, — сказал один, рассмотрев малыша со всех сторон, — второй подъезд”. — “Нет, — запротестовал другой, — у того, который из нашего дома, ракетки другие, а волан не перьевой, а пластмассовый”. — “А трусы похожие, — не сдавался первый и, обращаясь к найденышу, затараторил: — Тебя Тоз зовут? Тебя Тоз зовут?”
Малыш хлопал глазами и молчал. Не сознавался.
“Смотрите, обоссался!” — в изумлении воскликнул один из воинов.
Положение становилось критическим. Мальчишки были посланы за вероятными родителями малыша со странным именем Тоз.
То, что женщина, бежавшая навстречу, мать малыша, было видно сразу. Лицо такое, словно на ее глазах только что зарезали человека. Не поздоровавшись, не сказав спасибо, она подхватила свое чадо и понесла домой, на ходу шлепая по мокрой заднице.
“Не пора ли нам завести своего Тоза?” — спросил Скрепка.
Инесса посмотрела на него искоса и ничего не ответила.
Но чуткого человека может обидеть и взгляд.
О чем говорил этот взгляд? О том, что таким, как Скрепка, не надо заводить детей. Да и семью заводить не надо.
И взгляда было достаточно. Но Инесса, по обычаю всех женщин, не утерпела, высказалась: “Детям нельзя иметь детей. Ты такой большой, да? А на самом деле тебе не больше пяти лет. Иногда мне кажется, что ты еще вообще не родился”.
У дверей квартиры их ждал щенок. Черный. С ладошку. Он пищал и пытался махать хвостом. Но от этих усилий его заносило, и он падал на бок.
“Это что еще за чуня? Это кто тебя подбросил?” — строго спросила щенка Инесса.
“А собаку нам можно иметь?” — спросил Скрепка с печальной обидой.
“Убирать за ним и выгуливать будешь ты, — ответила Инесса. — Знаю я вас, сердобольных”.
Скрепка поднялся и поволок железную дверь дальше. Прохромает шагов десять и остановится, тяжело дыша. Подождет, пока сердце перестанет стучать в ушах, и продолжит свой тяжкий путь.
Он волок дверь и думал, что она — щит. По крайней мере, у двери и щита одна функция — защита. Воины, выходя на битву, держали перед собой двери своих домов.
Он подходил к своему подъезду, когда сзади засигналили. Оглядывается — привет, родной! — из окна “Бешеной табуретки” высунулся Эрнст Залепухин, возмущается:
— Ты что, чадо, пять минут подождать не мог? Гордый, да?
И, не дав оправдаться, горячо заговорил:
— Представляешь, еду сейчас. Вдруг велосипедист по правой стороне обгоняет. Совсем охамели! Рулем о зеркало зацепился — шмяк под колесо. Звон, скрежет. Вот я перепугался! Ну, все, думаю, посадят. Останавливаюсь, подхожу. Велосипед, конечно, перекорежило. Восстановлению не подлежит. А сам живой! Чуть-чуть поцарапался. “Кости целы?” — спрашиваю. “Да, вроде бы”. Ну, я обрадовался и — по морде его, по морде.
Громыхая по ступеням железом, царапая стены, ругая друг друга, перила, строителей, власти и Того, Кто создал весь этот бардак, они взошли на четвертый этаж хрущобки, и, изможденный этим восхождением, Скрепка тупо уставился на дверь квартиры.
Дверь была новая. Металлическая. Чужая.
Он подумал с досадой: перепутал подъезд.
Но номер на двери опроверг сомнения. Скрепка оглядел двери соседей. Его подъезд, его этаж. Вот крюк, прибитый к косяку. Дядя Гриша постарался, облегчил жизнь тете Насте. Придет старушка с базара и повесит авоську, чтобы не стоять, скособочившись, тыкая ключом в замочную скважину.
Прибил дядя Гриша крюк и умер.
Но каждый раз, вернувшись с продуктами, баба Настя добрым словом вспоминает покойного деда. Повесит авоську на крюк, вздохнет с облегчением и, достав из кошелька ключ, скажет: “Уф! Спасибо тебе, Григорий Григорьевич, за заботу”. А дядя Гриша икнет на том свете и ответит: “Да не за что, Настасья Филипповна”. За этот крюк, вбитый в косяк, он, несомненно, направлен в рай.
Все знакомое — и щербины в кафеле, и дыра в трубе мусоропровода, заклеенная крест накрест скотчем, и перила без деревянного бруска, а дверь — чужая.
Повертев в руках бесполезный ключ, Скрепка нажал кнопку звонка.
— Кто? — сурово, но решительно спросил из-за двери голос. Незнакомый. Мужской.
— Свои, — мрачно ответил Скрепка, сдерживая раздражение.
Дверь приоткрылась. В темном проеме золотым зубом сверкнула цепочка. Недоверчивый серый глаз, увеличенный стеклом, внимательно изучил Скрепку и спросил недружелюбно:
— Чего надо?
Глаз за стеклом очков переливался, не мигая. Казалось, в щель настороженно выглядывал большой, слегка протухший ерш.
— Мне надо в свою квартиру попасть, — сухо проинформировал незнакомца о своих намерениях Скрепка.
Глаз моргнул раз, другой и робко пригрозил:
— Я сейчас в милицию позвоню.
— Ну, нет! Это уже не театр абсурда. Это элементарное хамство, — теряя терпение, заволновался Эрнст Залепухин. — Звони. А не позвонишь, я сейчас сам милицию приведу. Ты кто такой?
— Как это кто? — возмутился глаз. — Я — хозяин.
— Вот что, хозяин, — сказал Залепухин, вытирая пот со лба, — позови-ка хозяйку.
Дверь захлопнулась. Прошла минута, другая.
— Ты что-нибудь понимаешь? — спросил Залепухин. — Нам что — ночевать здесь?
И нажал кнопку звонка. Нажал и не отпускал.
Скрепка встал перед глазком, давая возможность как следует разглядеть себя.
— Ты чего хулиганишь? — спросил из-за двери незнакомый женский голос, взвизгнув.
— Где Инесса? — волнуясь, крикнул Скрепка.
— Какая такая Инесса?
— Хозяйка, — сдерживая ярость, пояснил Скрепка, укрепляясь в страшных подозрениях.
Заскрежетал засов, словно ломали берцовую кость. Дверь снова приоткрылась, натянув цепочку. В проеме появился новый глаз. Тоже серый, но быстрый.
Залепухин отпустил кнопку звонка.
— Петя! — обрадовался новый глаз. — Это он прежнюю хозяйку спрашивает. Ты кем ей будешь?
— Допустим, муж.
Посверлив секунд десять Скрепку серым глазом, самозванка спросила с большим подозрением:
— Это какой такой муж? Бывший?
— Отчего же бывший? — опешил Скрепка. — Нынешний. Действующий.
— Петя, звони в милицию, — решительно сказал серый глаз, и дверь захлопнулась навсегда.
— Я сейчас с ним без милиции разберусь, — донесся из глубины квартиры нерешительный, но громкий голос. — Где мое ружье?
Пока, повернувшись спиной к двери квартиры, Скрепка колотил пяткой здоровой ноги глухо гудящий металл, Эрнст Залепухин, кое-что понимающий в жизни, задумчиво барабанил короткими пальцами по прислоненной к стене двери бухгалтера Стерха. При этом он покачивал головой, как белый медведь, изнуренный июльским зноем.
— Кончай штурм Зимнего, — сказал он наконец и позвонил в дверь напротив, за которой неутомимо и звонко лаяла собачка.
Дверь растворилась в ту же секунду. Баба Настя, призвав беспородную Чуню к сдержанности, сказала строго:
— Зря стучите. Уехала она. Заходите.
Черная остроносая Чуня не знала, как вести себя. Два противоположных чувства разрывали ее маленькую душу. Инстинкт собственницы, на чью территорию вторгается чужак, требовал от нее стоять насмерть, скалить зубы и яростно рычать, а игривый нрав молодой сучки подзуживал прыгать на задних лапках, приветствуя старого хозяина. Она тявкала и одновременно виляла хвостом.
— Уехала? — переспросил Скрепка, морща лоб и часто хлопая ресницами.
— Уехала, уехала, — подтвердила баба Настя. — Дня три как уехала. Квартиру продала и уехала. То ли в Германию, то ли в Израиль. А может быть, и в Америку. Чаю хотите? Идемте на кухню, я как раз чай пью. Тут она вам документы просила передать, вещички.
— В Америку? Вещички? — тупо повторил за бабой Настей Скрепка, гладя по голове Чуню.
Черная собачка стояла на задних лапках и виляла не только хвостом, но и всем телом.
Пока Скрепка вел этот удивительно содержательный диалог с соседкой, Эрнст Залепухин с треском вскрыл конверт и, сурово хмурясь, пересчитал пачку денег.
— Щедро, очень щедро, — сказал он, передавая пакет Скрепке с неприятно циничной улыбкой. — Три раза в кабак сходить. Кинула тебя, родной, Инка. Хорошо кинула.
— Как — кинула?
— Через бедро.
— Да вы проходите, что у порога стоять. Чай стынет, — забеспокоилась хозяйка.
— Спасибо, — рассеянно поблагодарил Эрнст Залепухин, — только чая нам и не хватало.
Он пнул картонную коробку, обмотанную скотчем, передвигая ее к дверям:
— А это, надо полагать, твое барахлишко? Весь твой реквизит? Все, что осталось от трехкомнатной квартиры в центре города? Сколько раз я тебе говорил, друг мой Скрепка, оформляй отношения, оформляй отношения. Вся любовь — через юриста. В цивилизованном обществе живем. Говори, не говори… Что ни Ваня, то лопух.
Они вышли на лестничную площадку, и Залепухин, похлопав дверь бухгалтера Стерха и тяжело вздохнув, сказал:
— Ну что? Потащили вниз?
— Зачем мне дверь без квартиры? — без выражения ответил Скрепка.
— А затем, Ваня, что ничего у тебя, кроме этой двери, больше нет. Ни работы, ни жены, ни квартиры. Ничего. Одна дверь. Но зато бронированная. Держись за нее. Это все, что у тебя есть. Накроешься дверью и будешь жить, как черепаха.
— А собачку возьмете? — спросила старушка. — Собачку оставила. Беспородным собачкам за границей делать нечего.
— Собачку? — тупо переспросил Эрнст Залепухин, но, посмотрев на Скрепку, сказал: — Отчего не взять? Возьмем и собачку.
Предвосхищая события, автор с изумлением должен заметить: удивительно, но именно циники и законченные эгоисты в трудных ситуациях оказываются наиболее полезны.
Отчего бы это? Может быть, потому, что люди, старающиеся выглядеть как циники и эгоисты, не совсем циники и не совсем эгоисты?
Автор, конечно же, на досуге поразмышляет над этим. Но сейчас он боится отстать от стремительно летящего сюжета. Другими словами, от “Бешеной табуретки” Эрнста Залепухина, увозящей металлическую дверь, Чуню и Ивана Скрепку в неизвестном направлении. В черную, сияющую огнями пустоту весенней ночи.
— Что-то ящик больно легкий, — сказал Эрнст Залепухин, когда молчание стало невыносимо тягостным. — Что бы это могло быть?
— Оригами, — ответил Скрепка, уставившись на дорогу печальными глазами сенбернара.
От неожиданности Залепухин подпрыгнул на сиденье, и машина сделала зигзаг на влажном асфальте.
— Что-о-о? Оригами? Мятые бумажки?
Не веря своим ушам, он остановил “Бешеную табуретку” и, перегнувшись через спинку сиденья, вспорол швейцарским складным ножом картонную коробку. Запустил в нее короткопалую лапу и долго перемешивал бумажные безделушки, время от времени издавая губами лошадиные звуки изумления. Действительно: мятые бумажки. Ничего, кроме бумажек.
— Нет, я сегодня обязательно напьюсь. До свиноподобия, — складывая нож, заявил Эрнст Залепухин и спросил, кивая на разворошенный ящик: — Оно тебе надо?
— Оно мне не надо, — автоответчиком откликнулся Скрепка.
И тогда Эрнст Залепухин решил сделать то, что сделал бы на его месте любой разумный человек: избавиться от коробки. Только зря место занимает. А главное, раздражает.
Смотрит: ни одной урны рядом. А на остановке сидит в грязной пижаме пьяный бомж приятной внешности. Сразу видно: бывший интеллигентный человек. Правда, лица не видно. Бейсболка закрывает лицо, как забрало. Но поза аристократическая. Нога на ногу. На одной — зимний ботинок. Шнурок не завязан. На другой — домашняя тапка. Причем — женская. С помпоном. Руки по локоть утоплены в бездонных карманах. Галстук на спине.
Залепухин еще удивился: бомж, а в галстуке. Зачем галстук бомжу? Тем более без рубашки. Вместо носового платка, вероятно.
Чем-то бездомный человек в пижаме и домашнем тапке был похож на Скрепку, сидящего в машине с черной собачкой на коленях.
— Здравствуй, будущее, здравствуй! — с мрачной бодростью пропел Залепухин, ставя на скамейку коробку с оригами.
Хлопнул в сердцах дверью. Поехали дальше.
Иван Скрепка, которого впервые и навсегда увозили от привычного сорок третьего маршрута, как обычно, молчал.
Что происходило в его душе, автору осталось неизвестным.
Хотя понять несложно.
Что может твориться в душе беспородной псины, брошенной при переезде?
— Куда мы едем? — спросил Скрепка, когда “Бешеная табуретка” вырвалась за петлю кольцевой дороги.
— Ко мне на дачу. Поживете с Чуней пока там, — отвечал Залепухин. — Огурцы пополиваете, деревья. На прохожих потявкаете. А потом что-нибудь придумаем.
Да, уважаемый читатель, автору тоже не нравится, как он пишет.
Какому-нибудь пустяку, мелочи, мятым бумажкам уделяет несколько страниц. А о событиях трогательных, жизне, понимаешь, утверждающих, вызывающих слезы умиления, сообщает скороговоркой, как бы между прочим.
Стесняется, подлец.
Боится прослыть старомодным, сентиментальным. Хочет, чтобы проза его была жесткой, брутальной.
Хочет, мерзавец, быть современным. Прикрывает свою мягкую, старорежимную душу крутым цинизмом. Руку отсечет, а не напишет: человек человеку — друг, товарищ и брат. Двоюродный, по крайней мере.
Не поверят. Засмеют.
А ведь как здорово можно было бы описать собрание дачного кооператива “Стриж”, членами которого были как уволенные, так и еще не уволенные сотрудники “Новостаровской правды”, а также ее ветераны — дряхлые акулы пера.
И только Скрепка членом не был. А потому на этом вече не присутствовал.
Бывший актер Эрнст Залепухин взял слово. Взобрался на валун, защищающий столб от наезда автотранспорта, и блеснул монологом, поставив вопрос ребром: люди мы или тушканчики?
Обрисовав ситуацию, в которую попал человек-невидимка Иван Скрепка, он тряхнул власами и долго держал паузу, слушая молчание мужчин, всхлипывания и сморкание дачниц, одинокий лай пса, а также пересвист весенних птиц. И предложил скороговоркой, как само собой разумеющееся, если, конечно, мы, господа, люди, а не тушканчики, передать дачный участок покойного бухгалтера Стерха, у которого не оказалось близких родственников, уволенному по сокращению штатов фотолаборанту Скрепке.
— Кто за то, чтобы не передавать участок, и пусть по нашей вине Ваня Скрепка идет к чертовой матери в бомжи, а у нас совести нет и по фигу? — поставил он вопрос на голосование.
А вы бы подняли руку?
Кое-кто, конечно, воздержался. Но большинство проголосовало правильно.
И Иван Скрепка, у которого ничего, кроме железной двери, не было, оказался собственником шести соток.
Документы, закрепляющие священное право собственности, взялся оформить Эрнст Залепухин, обаятельный циник.
Ранним утром неспешной черепахой по узкой и довольно крутой дачной дороге вползала вверх по ущелью “Бешеная табуретка”. Железный панцирь двери раскачивался и поскрипывал.
— Ну вот, друг мой Скрепка, — сказал Эрнст Залепухин, останавливая машину у крайнего участка. — В запасе у тебя пять теплых месяцев. Воздвигнешь хижину с печью — зиму переживешь. А нет — зарою твой заледеневший труп в погребе. Сверху воткну дверь, а на ней напишу: “Здесь покоится раздолбай, который ничего не умел. И хрен с ним”.
Развязав веревку, они сняли дверь, и Залепухин, пятясь, открыл обширным задом жалобно скрипнувшую калитку.
Лохматый зверюга из породы волкодавов, пристально наблюдавший за ними с соседнего участка, прыгнул на сетку-рабицу и, сотрясая ее лапами, хриплым, громоподобным басом выразил свое недовольство пришельцами.
Чуня, только что выпрыгнувшая из “Бешеной табуретки” и обнюхивающая, поджав хвост, валун у дороги, стремглав возвратилась на место. И уже оттуда, со своей территории, ответила визгливым лаем.
Дачный участок покойного Стерха из-за отсутствия домика казался просторнее соседних. Пышно цвели несколько вольно посаженных плодовых деревьев. Вдоль ограды вторым забором подрастали кусты малины, смородины и крыжовника. Живописную картину цветения портила баррикада из досок и брусьев, стянутых проволокой. Куча щебня и куча песка проросли травой и приобрели вид заброшенных могил. Два штабеля блоков розового ракушечника торчали постаментами. На них и была подобием крыши взгромождена дверь.
Подергав амбарный замок на двери вагончика, некогда бывшего будкой хлебовоза, и приказав: “Сис-сим, откройся!”, — Залепухин сходил в машину и вернулся с дрожащей Чуней и гвоздодером.
— Пещера сокровищ! — восхитился он, взломав дверь.
Хорошо знающего жизнь и современников, его до глубины души потрясло то обстоятельство, что сокровища до сих пор не были разграблены.
Разочаровали земляки Залепухина.
Но в это время, зевая и щурясь от солнца, из дома напротив вышел человек. Как оказалось, сторож. По фамилии, представьте себе, Шалда. Такой же лохматый и страшный, как и его волкодав Барс. Он, как на клюку, опирался на самодельную саблю.
Прекрасное соседство, которое многое прояснило. Это большая удача, когда рядом с тобой живет сторож.
Сторожа никогда не воруют у своих ближайших соседей.
Не говоря уже о собаке сторожа. Собака сторожа вне подозрений.
Шалда вел сумеречный образ жизни, подкреплял свои силы домашней наливкой, а потому в дневное время вяло реагировал на действительность.
Он сурово спросил:
— Кто такие?
Узнав, что к чему, почесал все, что чесалось, и поспешил досматривать сон.
Ему снился коммунизм. Кошмар для сторожей.
Залепухин вернулся к инвентаризации.
Вдоль стены до потолка будки — мешки цемента, рядом, стопкой — оконные рамы и двери, на полках — инструмент. На перевернутой тачке лежали брезентовые рукавицы и две брошюры: “Как обустроить Россию” и “Как построить дом своими руками”. Отряхнув их от пыли, Залепухин торжественно вручил библиотеку Скрепке со словами: “Изучай. Дарю”.
Бухгалтер Стерх основательно подготовился к строительству дачи. Но у Того, кто видит все, были другие планы.
Когда “Бешеная табуретка”, подпрыгивая на неровностях размытой дождями дороги, укатила под гору, Скрепка соорудил топчан из ракушечника и, улегшись под навесом из двери, раскрыл брошюру “Как построить дом своими руками”.
Как обустраивать Россию, знают все.
Он лежал посредине своего государства размером в шесть соток и впервые за долгие годы испытывал невероятный покой.
С глубоким вниманием прочитал введение и на пятой странице уснул. И если бы с лица Скрепки снять книгу, то можно было бы увидеть совершенно детскую улыбку.
Улыбка эта не вписывалась в ситуацию, в которую попал человек. Он был уволен с работы. Его обманом лишили жилья. Любимая женщина оказалась предательницей и мошенницей. У человека не было никаких перспектив.
А он беззаботно посапывает и улыбается.
А почему бы ему не улыбаться?
Ваня Скрепка, представьте себе, относился к людям, которые и не подозревают о том, что рядом с суетой задымленных, параноидально озабоченных мегаполисов существует нечто вроде филиала рая.
Параллельный мир.
Да, да. Автор имеет в виду банальные дачи. С их сказочной беззаботностью и легким отношением к мировым проблемам.
Молодая человеческая поросль презирает дачи. До поры, конечно, до времени. Подряхлевшие пацаны непременно вернутся сюда с лопнувшими шариками праздничных надежд, с хроническими болезнями и — найдут успокоение.
Старики и неудачники, растерявшие все, души не чают в дачах. Под самоварный дымок здесь приятно думать даже о том, что смысла в этой жизни нет никакого.
Ваня Скрепка, который не видел ничего, кроме домов по маршруту 43-го автобуса, внезапно попал в другой мир. В этом мире неспешно совершается привычный круговорот чудес. Оживает после зимних холодов земля, расцветают деревья и к сроку созревают плоды. А главное, в этом мире всегда можно увидеть то, что редко замечаешь в городе, — небо.
Ване снится детство.
Измученная его душа отдыхает, расслабившись, как боксер после нокаута.
Человек попал в сказку — вот он и улыбается.
Измерив пустую поляну шагами, Скрепка вбил в землю колышек и, глядя на него, задумался.
— Человек ты или не человек, скотина такая! — послышался с соседнего участка яростный, взрывоподобный голос женщины.
— Не сердись, Заинька моя, — отвечал ему бархатный голос.
— Не называй меня так, скотина! — завизжала женщина. — Не сердись! Вторую машину всмятку разбил, гад! Лучше бы ты башку свою разбил!
— Да как же мне тебя называть, Заинька?
Хлопнула дверь. Словно убавили звук. Женский голос стал неразборчив. Смысл исчез, осталась одна ярость.
Тишина. Сорока стрекочет.
— С первым колышком, сосед!
Проткнув короткими пальцами сетку-рабицу, за оградой стоял гном-переросток. В шортах и соломенной шляпе без верха. Солома торчала, создавая впечатление заброшенного сорочьего гнезда. На ногах — разбитые плетенки. Правая рука в гипсе, перепачканном землей. Нежное тело словно покрыто легким налетом ржавчины. Совершенно круглый живот — в веснушках. Белесые брови и ресницы, а особенно синяк под глазом, вопреки седой щетинке, обрамляющей полные губы, придавали лицу мальчишеские черты.
Человек улыбался, обнаруживая недостаток переднего зуба.
— Строиться задумал? — задал он совершенно лишний, если не сказать глупый, вопрос.
— Пытаюсь, — ответил Скрепка, стараясь быть приветливым.
Это ему плохо удавалось.
— Можно совет?
Соседский гномик перекинул через забор шляпу-гнездо, встал на четвереньки и прополз по собачьей тропе под сеткой-рабицей. Сетка затрепетала, царапая ржавую спину. Алабай за забором подал голос. Его негодование поддержала Чуня.
— Цыц! — огрызнулся сосед и, кряхтя, поднялся с колен. Надел шляпу, смахнул пыль с пуза, вытер левую, здоровую, руку о шорты и подал ее ладонью вниз Скрепке:
— Август. Можно совет? Дачу вот с таким лицом строить нельзя. Дачу надо строить, как в футбол играть. Ты в футбол играешь? Ну да. Извини. Дачу надо строить весело, на кураже, с удовольствием. Главное, чтобы жена не догадалась, — перешел он на шепот, — не любят они, когда мужик удовольствие на стороне получает. План есть?
— План? — растерялся Скрепка.
— Высокий класс, — одобрил Август. — По наитию строишь? Хочешь совет? Прикинь размеры, ориентируясь на стройматериал. Не спеши. У нас как? Сантиметр туда, сантиметр сюда. А, ерунда! Потом выправлю. Больше всех кто работает? Лентяй и неряха. День делают, два переделывают. Эта у меня третья, — кивнул он растрепанным соломенным затылком на готическое сооружение за спиной, состоящее из шпилей, колонн, узких стреловидных и круглых окон. — Квартиру дочери оставили, сами сюда перебрались. Я считаю, в городе вредно для здоровья жить. Знаешь, как одним шнуром фундамент разметить? Держи.
И он, вытащив из кармана, протянул Скрепке моток бечевки.
На секунду открылась и снова захлопнулась дверь, выплеснув в пространство женский неукротимый гнев.
— Моя бушует, — как показалось Скрепке, с гордостью сказал Август. — Машину я немножко помял, вот она и расстроилась. История вышла. Представляешь, тридцать лет живем — ни разу ее не ревновал. А недавно, гляжу, красится. Туфельки на высоком каблучке. А главное, трусики меня смутили. Махонькие такие. И волосок из-под резинки курчавится.
Я как этот волосок увидел — в жар бросило. Ты куда?
К подружке, в город, куличи печь.
И новое платье надевает. Разрез сзади, спина голая.
Собралась, побрызгала на себя духами, уехала.
А я топчусь по даче, и это платье с разрезом у меня из головы не выходит. Куличи печь она к подружке поехала. В платье с разрезом. И, главное, эти трусики. Волосок курчавится. Зачем она их надела? Под платьем все равно не видно, что там надето.
Хожу, размышляю.
Главное, спросить постеснялся, к какой подружке. Подумает еще, что ревную.
А воздух в горах, сам знаешь. Раньше здесь вообще вольно было. Выбирай любую гору и обустраивай участок. А травы! Дурман. Вдохнешь воздух и ни о чем, кроме, сам понимаешь, чего, не думаешь. Особенно этот воздух на женщин действует. Так и бросаются. Все застроили, все перекопали. Таких трав нигде больше нет. Воздух уже не тот. У меня на участке раньше, веришь — нет, барсуки жили. Задницы жирные, как у собак.
Короче говоря, ночь наступила, цикады звенят, а я заснуть не могу.
Завел машину, поехал.
Ну, и стукнулся. Пустяк, конечно. Но на полштуки влетел.
Прихожу к дочери — там она, моя красавица. И дух такой в квартире приятный. На всех окнах куличи стоят. Так обидно: зря машину разбил.
— Где тебя носит, черт конопатый?
В просвете деревьев Скрепка увидел маленькую, сухую, довольно пожилую женщину, склонившуюся над грядкой с укропом. Воздух в горах, должно быть, действительно особенный, если даже ее можно было приревновать.
— Иду, Заинька, иду, — откликнулся сладким голосом Август и, придирчиво осмотрев отмеченные бечевой контуры будущего фундамента, сурово обратился к Скрепке: — Хочешь совет? Копай на два с половиной штыка. Не экономь на цементе. Дно бесплатными булыжниками забросаешь — вот тебе и экономия.
Он перебросил шляпу на свой участок и, проползая под сеткой, продолжал беседу:
— Хорошая у тебя дверь, Ваня. Замечательная дверь. Хорошая дверь — половина дома.
И, отряхнувшись на своей территории:
— Хочешь совет? Лопату наточи. И китайские перчатки купи. Мозоль все удовольствие испортит.
Скрепка проснулся оттого, что кто-то прутиком щекотал ему пятки.
Над ним, улыбаясь, стоял давешний дачник-гном.
— Спишь? — спросил он с осуждением. — А я тебе уровень принес.
Тявкала и виляла хвостом Чуня, семеня подрагивающими лапками. Ругалась и здоровалась одновременно.
Скрепка попытался поднять голову. Все, что он мог, — разлепить веки. И то с трудом. Суставы ныли и не подчинялись.
Он лежал в узком проеме между штабелями розового ракушечника под сенью двери бухгалтера Стерха.
Август снял с плеча свернутый в кольца шланг для полива, в концы которого были вставлены стеклянные трубки с делениями, и торжественно объявил:
— Объясняю принцип действия.
Скрепка, как Гулливер, рвущий путы лилипутов, оторвал от жесткого ложа голову, сел. Помогая себе руками и выставив негнущуюся ногу, поднялся. Приятная, как истома, боль терзала тело, и Скрепка сделал то, что сделал бы на его месте любой пес: потянулся. Изнеженные жители городов давно потеряли этот полезный инстинкт.
Он впервые спал вне жилища. Ему хотелось поделиться своими впечатлениями с Августом. Но разве мог понять его человек, для которого сон в саду на раскладушке — привычное дело? Засыпая, Скрепка видел перед собой прямоугольник звезд, тревожимых вселенским ветром. Дожив до тридцати лет, он, житель мегаполиса, вечно накрытого облаком смога, впервые видел звезды. Тревожное чувство волновало его. Как и большинство горожан, он жил на планете, не осознавая этого, но в эту ночь впервые увидел себя космическим существом. Потрясенный, он уснул, потому что усталость была сильнее потрясения.
Между тем, не закрывая рта, сосед, придерживая сломанной рукой прут арматуры, вбивал его левой в угол траншеи.
— Вот примерно на такой высоте, — стрекотал он, отбрасывая булыжник и привязывая к штырю стеклянную трубку, — зальем водой и выровняем высоту по углам. Отметим. Натянем шнур по периметру.
Ему не терпелось все это проделать самому. Желание это знакомо многим пожилым людям, с отрешенным видом наблюдающим за мальчишками, гоняющими по двору мяч. Ведь хочется самому попинать? Хочется?
Когда шнур натянули на высоту будущего фундамента, сосед, просунув гипсовую руку в дыру шляпы, почесал затылок:
— Опалубки нет? А доски хорошие. Доски портить не хочется. Хочешь совет? Выкладывай опалубку из блоков. В два ряда. Блоки тяжелые, выдержат. Выложишь, прикроешь пленкой — и заливай.
— Боюсь, ничего у меня не получится, — сказал Скрепка грустно.
— Это почему? — удивился Август.
— Не строитель я.
— А чем это строитель отличается от нестроителя? — еще больше удивился Август. — Я тоже не строитель. Смотри.
Он сунул под нос Скрепке раскрытую короткопалую пятерню.
— Чем от твоей отличается? Ничем. Главное, торопиться не надо. Не надо торопиться.
Смотав уровень-шланг, сосед уполз по собачьей тропе на свой участок, повторяя задушевно:
— Хорошая у тебя дверь, Ваня, замечательная дверь.
Вечером, когда измотанный Скрепка укладывал в опалубку из ракушечника последний блок, Август окликнул его из-за сетки:
— Бетономешалка нужна?
Душа у человека горела. Очень уж любил сосед строить дачи. Дача — не дом. Тут тебе никто не указчик, что хочешь, то и строй. Полная свобода.
Свалив конструкцию из стояка и навешанной на него бочки с дверцей и воротом, они совместными усилиями протащили ее под сеткой.
— Объясняю принцип действия, — после того, как самодельная бетономешалка была установлена между кучами песка и гравия, похлопал сосед ладонью здоровой руки по бочке. — Открываешь дверцу. Засыпаешь три ведра песка, два ведра гравия, ведро цемента, полтора ведра воды. Закрываешь дверцу. Крутишь ворот пятьдесят раз. А что это у тебя ключ в двери торчит?
— Чтобы не потерялся.
— Хочешь совет? Закрой дверь, а ключ спрячь. С ключом уведут. А без ключа кому нужна закрытая дверь? Эх, если бы не был соседом, обязательно бы увел у тебя эту дверь. Хорошая у тебя дверь, Ваня, хорошая. Надо бы дачу в соответствие с дверью привести.
И он, откликнувшись на зов жены, снова уполз на свой участок, повторяя задушевно:
— Хорошая дверь, хорошая.
Дверь, служившая Скрепке временной крышей, была действительно хороша.
Эта дверь была для него чем-то большим, чем просто дверь. Она связывала его с прошлым, будучи сама частицей этого прошлого. Она, как дискета, хранила в себе события канувшего мира.
Однако вспомнить эти события и поразмышлять над ними получалось лишь перед сном. Днем нужно было замешивать бетон или раствор, носить тяжелые блоки ракушечника. Когда же приходило время обеда и Скрепка вяло жевал бутерброд с колбасой, запивая кипятком, прилетали сороки, избравшие отчего-то его участок своим клубом. Угадав в хромом человеке безобидное существо, они относились к нему, как к корове или другому травоядному животному, ничуть не боялись и, перелетая с яблони на яблоню, стрекотали, стрекотали, стрекотали без умолка.
Ну, скажите пожалуйста, при чем здесь сороки? Опять какой-то совершенно лишний пустяк без спросу лезет в историю.
Кыш, проклятые, кыш!
Летом сороки должны жить в лесах, прятаться в гнездах, защищенных колючими шипами боярышника.
Не слушают, балаболки, трещат.
А, впрочем, что их гнать? Сороки — красивые птицы. Может быть, самые красивые, элегантные не только в наших краях, но и на всей планете. Черный смокинг с зеленым отливом, белая манишка. Стиль! Аристократки! Но мы так привыкли к ним, что уже не замечаем красоты.
Ладно. Пусть живут, коли уж залетели без спроса в эту историю.
Скрепка постепенно начал понимать, что имел в виду сосед, внезапно возникающий и так же стремительно исчезающий за оградой, когда говорил о строительстве дачи как удовольствии и игрушке для зрелых мужчин.
Удовольствие заключалось в неспешности и тщательности, знакомых Скрепке по занятиям оригами.
Оставив проем для входной двери, он завершал выкладывать четвертый, сплошной ряд блоков внешней стены и размышлял, где ему разместить окна, когда с безмолвного неба слетел хрипловатый баритон:
— Нравится мне этот хромой мужик. Я за ним давно наблюдаю. С башкой мужик.
Скрепка робко поднял голову, одним глазом посмотрев вверх.
Он ожидал увидеть над собой известного ему по карикатурам Эффеля седобородого старичка, свесившего с белого облачка босые ноги. Поглаживает старичок бороду и доброжелательно смотрит вниз, на Скрепку. А рядом с ним сидит, болтая ножками, крылатый пацан. Это ему в назидание хвалит старичок Скрепку.
Над участком, набирая по спирали высоту, кружили два дельтапланериста. Как два ангела с разноцветными крыльями.
Больше всего поражала бесшумность полета.
— Привет! — крикнул сверху человек-птица.
Скрепка помахал мастерком.
— Как тебя зовут, мужик?
— Иван.
— А меня — Карлсон. Пока, Иван!
И человек-птица, завершив очередной виток, улетел вниз по ущелью в сторону степи, сопровождаемый крылатым спутником.
— Летают, — с завистью сказал, пролезая под сеткой, сосед Август. — Они летают, а мы, как майские жуки, в навозе возимся.
— Летать он собрался. Ходить научись, — проворчала невидимая соседка-жена.
Не обращая внимания на удар в спину, Август закончил мысль:
— Кому-то летать, кому-то в земле ковыряться. Судьба.
Придирчиво щурясь, он обошел кладку и сказал покровительственно:
— Сойдет. А ты боялся. С утра дверную раму ставь. И штырями ее, штырями укрепи. Славная у тебя дверь, сосед, славная.
Среди возможных читателей этой правдивой истории, несомненно, найдутся недотепы, мамины сынки, суровые критики, воспитанные на классической литературе, а также чьи-то жены. Криво усмехнутся они, читая сказку о том, как человек, слабо разбирающийся в науке вбивания гвоздей в стену, довольно бойко возводит дачный домик. И вот, поймав автора на вранье и приговаривая: “Что нам стоит дом построить, нарисуем — будем жить”, — эти читатели с презрением и разочарованием собираются захлопнуть журнал.
Минуточку, господа, минуточку.
Иван Скрепка, конечно, губошлеп и рохля. Кто спорит? Но он одарен пространственным воображением. Для художника, способного по памяти нарисовать дом, не такая уж сложная задача построить его. При наличии инструкции, разумеется, и опытного соседа.
Автор, конечно, исключает большинство современных художников, которые умеют самовыражаться, а рисовать не умеют. Он имеет в виду художников классического образования, имеющих как минимум представление о перспективе. Он также просит вспомнить соседа Августа и обратить внимание на руки профессиональных строителей и на ваши собственные руки. Внимательно сравните их. Чем они принципиально отличаются?
Сложить оригами намного сложнее, чем положить кирпич на кирпич, соблюдая при этом прямой угол. Уж поверьте. Обеспечьте такого губошлепа строительным материалом, поставьте перед ним задачу и избавьте от назойливого внимания.
Тех, кто хочет увидеть, что из этого получится, автор с удовольствием посылает вверх по ущелью, где уже десятый год сошедший с ума учитель пения из речных валунов сооружает то ли дворец, то ли крепость, но, скорее всего, монастырь. Строит и поет по утрам гимны собственного сочинения. Добраться до него легко. В летнее время гостей города возят к нему на экскурсии. Туристические фирмы, боясь потерять архитектурную достопримечательность и живую голосистую легенду, тайно подкармливают отшельника.
Но эта история — так, к слову. Вернемся к Скрепке. Одновременно пережив вымирание любимой профессии, потерю жилья, бегство женщины, одинокий молчун, благодаря участию бывших сослуживцев и преждевременной кончине бухгалтера Стерха, обрел земной рай, строя дом и сажая деревья.
Автор так энергично потирал ладони, что о них можно было прикуривать сигареты. Наконец-то хотя бы в одной его истории будет счастливый конец! Относительно счастливый. Автор с легким сердцем собирался ставить последнюю точку.
Но не успел.
По мере того как возводился дом, два штабеля блоков розового ракушечника стремительно таяли. Спать под тяжелой дверью становилось опасно. Дунет из ущелья вечерний ветер, завалит стенку — дверь тебя и прихлопнет.
Скрепка перебрался спать в освободившуюся от большей части цементных мешков будку.
Он засыпал с приятной мыслью: с утра надо установить дверную раму. Он представлял, как она торчит над кладкой, как бы чертеж, устремленный в будущее. Укрепив раму и навесив дверь, он под окна проложит первый сейсмический пояс из тонкой арматуры. Сосед Август обещал научить его сварочным работам… Недодумав эту мысль, он заснул, улыбаясь.
То, что Скрепка накануне большой беды заснул счастливым, вовсе не литературный штамп. Уверяю вас, так оно и было.
Проснувшись от привычного стрекота сорок, Скрепка толкнул дверь.
Она не открывалась.
Толкнул посильнее. Ударил плечом. Будка зашаталась, дверь заскрежетала, но не открылась.
— Чего шумишь, Монте-Кристо. Это кто тебя живьем замуровал? Подожди, свобода близка. Сейчас проволоку размотаю.
Эрнст Залепухин с видом воина-освободителя распахнул дверь будки.
Предчувствуя беду, взглянул Скрепка на отощавшие штабеля ракушечника и…
Нет, не могу. У самого сердце обрывается в пропасть, как в тот раз, когда в автобусе у меня вытащили кошелек с удостоверением личности и зарплатой. У вас похищали паспорт? Вряд ли тогда вы поймете состояние Скрепки.
— Дядя Август! Дядя Август! — закричал он, не помня себя.
Думая, что соседа режут тупым ножом, Август пронырнул в дыру под забором. В здоровой руке он держал двенадцатирожковые вилы, приготовленные к метанию. Удобная, кстати, вещь для земляных работ. Замечание, может быть, и не ко времени. Но хочется, чтобы это художественное произведение принесло какую-то пользу читателям. Для рыхления почвы и просеивания сорняков по весне, выкапывания картофеля по осени нет ничего лучше двенадцатирожковых вил.
— Что такое? Каракурт укусил? — в тревоге спросил Август, с неодобрением посмотрев на Залепухина.
— Дверь! — в отчаянии вскричал Скрепка. — Двери нет!
— Тьфу ты! — Август в сердцах воткнул вилы в землю и уточнил с одобрением: — Сперли все-таки? Ищи теперь ветра в поле.
— Это с концами. Даже не дергайся. Не найдешь. Так что успокойся, — добродушно согласился с ним Залепухин.
Странный, конечно, способ утешать человека.
Но что с них взять, с мужиков? Утешители.
Пришел на шум сонный сторож Шалда, почесывая спину самодельной саблей, и, узнав, в чем дело, спросил хмуро:
— А что же собачка не зашумела?
Выяснилась, что Чуня ночевала также в будке. Возможно, она и тявкала, но уж слишком крепко, должно быть, спал Скрепка.
— Видно, мы с Барсом в это время на другом конце были, — предположил Шалда и, смущенный красноречивым молчанием, добавил: — Массив больно большой. За всем не уследишь. Должно быть, при пересменке стибрили. Я сторож верхний, ночной, а нижний сторож — дневной.
Чуня Чуней. Только что хвостом виновато не виляет.
Мужики молчали.
— Всю ночь глаз не сомкнул, — добавил сторож потерянно, — пойду, покемарю.
И ушел, провожаемый тягостным молчанием.
Никто не сказал ему худого слова вслед. Но и Август, и Залепухин подумали об одном и том же. Разорять дачи — народный промысел жителей окрестных деревень. Но даже самые отчаянные из них не посмеют грабить участок рядом с домом сторожа. А может быть, не устоял Шалда, нарушил завет? Видеть каждый день такую дверь — большой соблазн. И на старуху бывает порнуха.
Если бы на месте Скрепки стоял сейчас царь, лишенный короны, вряд ли бы он испытал большее отчаяние, опустошенность и обреченность. Пропала не металлическая дверь, исчез последний кусок прежнего мира, который он невероятными усилиями вырвал из пасти всепожирающего времени.
— Ключи, конечно, в дверях были? — спросил Август с укоризной.
Скрепка достал из кармана связку из трех ключей — один от квартиры в микрорайоне и два — от двери бухгалтера Стерха. Вид бесполезных ключей, которыми нечего открывать, расстроил его до слез. Как если бы на ладони лежало обручальное кольцо сбежавшей из-под венца невесты.
— Да что в них толку, — сказал он, дрожанием голоса обнаружив чувства.
— Не скажи. Двери закрытые были? — продолжал допрос Август.
Скрепка кивнул.
— Повозятся, — удовлетворился Август, — к таким замкам ключи не подберешь. Лазерная заточка. Придется “болгаркой” резать язычки. Испортят дверь. Хорошая была дверь. Можно сказать, прекрасная.
— Забудь, — продолжал утешать ограбленного приятеля Залепухин. — Зачем тебе железная дверь? Что у тебя воровать?
Что оставалось Скрепке? Только согласиться.
— Здорово, мужики, — перепугал их голос, грянувший с неба. — Дверь потеряли?
Все трое задрали головы.
Над ними бесшумно летел ангел. Треугольное крыло его было расписано под бабочку, известную специалистам как “павлиний глаз”. По дуге его сносило в сторону, слова долетали все глуше, неразборчивее.
— Чего, чего? — хором закричали бескрылые земляне, приставив к ушам ладони.
Дельтапланерист вернулся, завершив очередной круг, и, показывая рукой в сторону гор, крикнул:
— На соседнем массиве. Десятая линия. Второй дом слева от главной дороги.
И улетел.
— Поехали, — решительно направился Залепухин к “Бешеной табуретке”.
Август выдернул из земли вилы.
— Ты куда с трезубцем лезешь, Посейдон? — попытался остановить его хозяин машины.
— Для разговора, — отвечал тот. — Какой разговор без вил?
Они остановились у ограды, перевитой плетьми вьющейся розы и дикого хмеля.
— Хозяин! — крикнул Залепухин.
Из недостроенного дома доносились шаркающие звуки штукатурных работ. Но никто не ответил.
Скрепка заглянул через колючий забор и прошептал:
— Там она. У стены стоит. Вся исцарапанная.
Сердце билось в голове.
Август постучал черенком вил по калитке:
— Хозяин!
Шарканье на мгновенье стихло.
— Открыто! — откликнулся грудной, гостеприимный женский голос, и внутри дома зашаркали еще энергичнее, торопясь поскорее израсходовать раствор.
Женщина, вышедшая на крыльцо недостроенного дома, была ожившей скульптурой знаменитого скульптора Мухиной. Крепкая, босая, толстопятая. Но в рваном трико и очках. Вся забрызганная раствором.
Скрепка, не поздоровавшись с ней, кинулся к двери и принялся страстно ощупывать ее, гладить, теребить ручку и ногтем прочищать забитый глиной “глазок”.
Август же, приняв позу бога морей Посейдона, приступил к переговорам:
— Будем милицию вызывать? Или без милиции обойдемся?
Ничего на это не ответив, женщина ушла в дом, но быстро вернулась. В руках она держала топор.
— Я сейчас разберусь, — пообещала она, сразу переходя на визг, — пошли отсюда, шаромыжники, пока башку не раскроила!
Вооруженный Август с достоинством отступил за калитку, бормоча: “Сумасшедшая баба”.
Скрепка же обнял дверь и закрыл глаза, решив умереть, но больше никогда не расставаться с ней.
— Это моя дверь, — тихо сказал он.
— С чего это она твоя? — замахнувшись топором, заверещала хозяйка. — Где написано, что она твоя? Я за эту дверь деньги заплатила. Пошел отсюда, пока башку не отрубила!
Но тут на сцену, заложив руки за спину, кланяясь и мило улыбаясь, выступил Эрнст Залепухин.
— Спокойно, девушка, — сказал он бархатным голосом. — Погоди головы рубить, дай слово молвить. Вот вы говорите: ваша дверь, вы за нее деньги платили. Так? Хорошо. А если она ваша, откройте ее.
— Я сейчас открою! Я сейчас так открою! — грозилась женщина, замахиваясь топором.
Но с каждым разом замахивалась все нерешительнее.
— Ну, так я пошел за милицией? — спросил из-за ограды Август.
— Что же вы, девушка, дверь без ключей покупаете? — ласково спросил Залепухин. — Ваня, открой дверь.
Скрепка дрожащей рукой сунул в скважину ключ. Замок щелкнул, словно скорость в велосипеде переключили. Он потянул ручку — и тяжелая дверь открылась с нежным вздохом.
— Моя это дверь, — упорствовала хозяйка.
— Наша это дверь, наша, — вежливо, но твердо отвечал Залепухин, — у нас украденная. Понесли, Ваня.
— Не дам! Моя это дверь.
— Нет, наша!
— Моя!
— Наша!
— Я все поняла, — снова вскинула топор толстопятая, — сговорились! Одни продают, другие забирают? Я вас поняла.
Неизвестно, сколько бы продолжался этот имущественный спор, если бы не небесный голос:
— Ваша это дверь, мужики, ваша.
Хозяйка, онемев, посмотрела вверх. Руки ее опустились, и топор, выскользнув из ослабевших пальцев, глухо ударился о настил крыльца.
Кто будет спорить с самим небом?
Женщина села, плотно припечатав доски крыльца, и, потрясенная, заплакала, просунув под очки пальцы со сбитыми, неухоженными ногтями.
— Хочешь совет? — выходя на сцену, спросил ее Август без особого сочувствия. — Никогда ничего не покупай с рук у бомжей по дешевке. Поплачь, поплачь — легче станет.
— Сколько вы заплатили? — спросил Скрепка, понимая, как тяжело расставаться с такой дверью.
— Не твое дело, — ответила она.
— Я вам могу деревянную отдать. Хорошая дверь. Новая.
— Еще чего! Пусть спасибо скажет, что без милиции обошлись, — возмутился Август. — За свою же дверь и платить? Придумал.
— Справились? — говорила, всхлипывая, женщина. — Радуйтесь, радуйтесь. Три мужика на одну бабу. Если одинокая, что бы не обидеть.
— Пошли, пошли, — подтолкнул Скрепку Залепухин. — Сейчас разжалобит — дверь оставишь.
Забегая вперед, нужно сказать, что несколько дней спустя Скрепка все-таки приволок одинокой хозяйке деревянную дверь. Все равно лишняя. Солить их, что ли? Сделал он это в традициях тимуровцев, навсегда исчезнувших из нашей жизни. Приволок, оставил у ограды и ушел быстрым, насколько позволяла негнущаяся нога, шагом.
В тот же день они втроем вставили в проем раму чудесно спасенной двери и закрепили ее штырями.
Навесили дверь.
— Ну, вот, — сказал Август. — Теперь не украдут. Теперь ее украсть можно только вместе с домом.
В тот день участок Скрепки просто тонул в сорочьем стрекоте.
Красивая, повторю еще раз, птица. Просто примелькалась на наших широтах, вот никто ею и не восхищается. А посмотреть на нее свежим глазом — верх изящества. Аристократка в смокинге. С большим вкусом создана эта птица.
Но что это опять отвлекаюсь на пустяки? При чем здесь сороки?
Ах, да!
Ключи.
Когда навесили дверь, сосед Август захотел удостовериться: не перекосилась ли при перетаскивании и установке рама? Совпадают ли, другими словами, язычки замка с отверстиями в раме?
Кинулся Скрепка искать ключи — ключей нет.
На радостях где-то посеял.
Обыскал машину, дважды повторил путь до участка на десятой линии — напрасно.
— Где ты их мог потерять? — сердился Август.
Удивительно женский вопрос. Если бы человек помнил, что и где потерял.
Тогда Август прибег к самому надежному средству, сказавши: “Черт, черт, поиграл и верни”.
Но черт, должно быть, ключами не наигрался.
Кому нужны ключи без дверей?
Известно кому. Сорокам.
— Будешь теперь с открытой дверью жить, — сказал расстроенный за соседа Август. — Зачем нужна металлическая дверь без ключа?
Вопрос резонный.
Изнутри, конечно, на ночь можно закрываться на задвижку.
А вот случись куда отлучиться…
— Можно, конечно, замки поменять, — рассуждал Август. — Но пока не торопись. Воровать у тебя пока нечего. Одна пустота. А к тому времени, когда достроишься и прибарахлишься, может быть, ключи и найдутся.
Под конец этой правдивой истории автору неудержимо захотелось соврать.
Естественно, из благородных побуждений.
Автор подумал: а почему бы не порадовать возможного читателя, одарив Скрепку — недотепу, но доброго человека — внезапной удачей?
К тому же ему не терпелось опровергнуть случайно, как оговорка, вырвавшуюся из-под пера фразу — “бесполезный талант”.
Захотелось на конкретном примере доказать: бесполезных талантов не бывает. Любую способность, а тем более талант можно употребить с пользой для общества.
Он и подумал: а почему бы и не соврать?
Чуть-чуть.
Кому от этого будет хуже?
Да и что такое соврать, если речь идет о том, чтобы слегка подкорректировать судьбу недотепы-героя, который и без того в полной власти автора? Что случится, если слегка по-новому переплести события, подтолкнуть их в нужную сторону, на тихую тропинку? Кто, кроме автора, это заметит?
Вовсе это не вранье, а совсем наоборот — художественный вымысел.
Согласны?
“Бесполезный талант”, если помните, было сказано Эрнстом Залепухиным по поводу увлечения инфантильного Ивана Скрепки оригами — конструированием из бумаги различных предметов.
Но самым большим талантом Скрепки было умение молчать. Он пользовался языком лишь в случае крайней необходимости. И ни разу в жизни не произнес ни одного тоста. Даже когда слушал чужие тосты, его коробило от неловкости. Тосты ему казались верхом лицемерия.
Был в году один день, в который он непременно должен был подняться с бокалом шампанского в руках и что-то сказать сослуживцам. Но когда на новогоднем застолье тамада давал ему слово, он вместо тоста обходил коллег и каждому дарил сложенный из бумаги и раскрашенный акварелью очередной символ восточного календаря. Доставал из полиэтиленового пакета фигурку, ставил на стол перед очередным сотрудником и бормотал невнятно: “Поздравляю”. Раздавал всем — от технички до главного редактора.
Конечно, все восхищались искусством, с которым были сделаны оригами. Но, главным образом, изумляло количество безделушек. Это надо же — сколько времени потратил человек на пустяки! Сотрудников — творческих и нетворческих — в редакции в свое время было не менее сотни.
Многие сослуживцы не придавали особого значения подаркам фотолаборанта. Большинство бумажных игрушек так и оставалось на столах между опорожненных бутылок, недоеденных салатов и тортов с торчащими в них окурками. После застолья вместе с использованными салфетками оригами были сметаемы в черные мешки для мусора.
Но некто Вохмин, экономический обозреватель и человек крайне суеверный, вбил себе в голову, что эти бумажные драконы, собаки и мыши приносят ему удачу. Он, опасаясь попасть под сокращение, коллекционировал эти обереги. К тому же Вохмин искренне восторгался искусством, с которым были сложены оригами. Всякий раз, получив подарок, он горячо благодарил Скрепку. Выждав время, выводил мастера из конференц-зала, где проходили шумные торжества, и приглашал в свой кабинет. “Ну-ка, ну-ка, — говорил он в нетерпении, доставая из ящика заранее приготовленные листы бумаги, — покажи, как это делается. Только медленно. Я внуков научу”. Но, как ни медленно складывал бумагу Скрепка, Вохмин ни разу не смог повторить последовательность операций. Возможно, потому что был недостаточно трезв. Но, скорее всего, причина крылась в отсутствии пространственного воображения и склонности к ремеслу.
До сокращения должности Скрепки Вохмин встречал вместе с ним одиннадцать новогодних праздников. А цикл восточного календаря, как известно, состоит из двенадцати лет. Чтобы замкнуть круг и навсегда обезопасить от неприятностей, в коллекции Вохмина не хватало одной фигурки. Склонный к мистике, Вохмин заволновался, полагая, что отсутствие двенадцатого животного роковым образом повлияет на его судьбу.
И вот в один из субботних дней накануне Нового года Вохмин заглянул на дачный участок Скрепки, где тот жил безвыездно в построенном им домике.
— Я их все храню, — сказал гость, разложив на подоконнике одиннадцать оригами. — Они приносят мне счастье. По крайней мере, меня до сих пор не выгнали с работы. Всех одногодков выгнали, а меня не выгнали. Подари мне на счастье еще одну фигурку.
И он достал из папки лист.
— А чей будет следующий год? — спросил Скрепка.
— Коровы.
Скрепка подбросил в печь полешко, вытер руки о потрепанные джинсы и быстро свернул требуемое животное.
Собственно, до этой коровы — никакого вранья. Так оно и было.
Вохмин, несмотря на мужественную внешность и афганское прошлое, действительно был суеверным человеком и искренне полагал, что бумажная корова охранит его от возможного сокращения штатов.
А вот дальше, честно говоря, автору неудержимо захотелось слегка приврать. Направить события с протоптанной дороги на сказочную, утопающую в искрящихся сугробах тропинку.
Автор не то чтобы дал волю воображению. Он просто подумал: как бы этот мистически настроенный Вохмин мог бы отблагодарить Скрепку за двенадцать лет гарантированного счастья?
Надо сказать, что настроенная прорыночно “Новостаровская правда” в большой степени сохранила старый консервативный стиль. В ней до сих пор культивировались такие вымершие в современной журналистике жанры как очерк и фельетон. А перед Новым годом Авдотий Стерня требовал душещипательных святочных историй. Имеющих документальную основу, разумеется.
Почему бы ради святочной истории и не навестить Вохмину всеми забытого Скрепку?
Не бог весть какой вымысел.
Автор на месте Вохмина так бы и сделал. Пригласил бы Залепухина, и тот щелкнул бы пару раз затвором: Скрепка за столом, перед ним одиннадцать фигурок из бумаги, а двенадцатая, корова, у него в руках.
Почему бы, честно сказать, суховатому Вохмину не вдохновиться и не прыгнуть выше собственного дарования? Почему бы ему не разродиться душещипательной историей о тихом и скромном неудачнике, бескорыстно одаривающем знакомых и незнакомых людей удачей? Двенадцать историй в одной: как маленький пустяк из мятой бумаги возвращал людям веру в свои силы. А? Звенит?
Как только автор представил этот документальный святочный рассказ напечатанным в “Новостаровской правде”, воображение его сорвалось с цепи и, восторженно виляя хвостом, понеслось, не выбирая дороги.
Автор не успевал следить за своей шаловливой рукой, получившей свободу. Только дух замирал на виражах.
Отчего бы газете со статьей о Скрепке не попасть на стол японского посла?
Да запросто!
Послы любого государства, а японские в особенности, заботятся об имидже своего государства. Разве не так?
А раз так, отчего бы по рекомендации посла статью Вохмина не перепечатать одной из популярных японских газет?
И почему бы прочитавшему статью самому известному в Японии мастеру оригами не захотеть встретиться с неизвестным мастером Скрепкой?
Естественно, японский посол был бы только рад содействовать поездке нашего скромного героя в свою фантастическую страну.
Автор представил встречу двух величайших мастеров под нежной сенью цветущей сакуры и прослезился от умиления. Два гения, два титана в искусстве складывания бумаги не могли не проникнуться взаимной симпатией. Восхищенный открытиями в древнем ремесле, японец предложил нашему скромному безработному написать совместный труд: оригинальные оригами Скрепки, сопровождаемые восторженными комментариями мастера из Страны восходящего солнца.
Книга вызвала бешеный интерес не только в Японии, но и во всех странах, где процветает искусство оригами. А процветает оно, как выяснилось, практически везде. Работа принесла не только финансовый успех и мировую известность Ивану Скрепке, но и…
Но тут запыхавшийся и зарумянившийся от вдохновения автор сказал себе: стоп!
Врать ври, да знай же меру.
Конец, конечно, чудесный. Чудесный конец. Но, мужики, не надо верить в чудо. Не надо.
Вохмину, как это ни прискорбно, и в голову не придет мысль написать святочный рассказ об увлечении Ивана Скрепки. Он пишет простыни обзоров и до такого пустяка не опустится.
А почему именно Вохмин должен написать эту историю? Свет клином сошелся на Вохмине?
И тогда автор, у которого, кстати, тоже хранились одиннадцать новогодних оригами Ивана Скрепки, презрев клятву никогда, ни при каких обстоятельствах ни строчки, ни запятой, ни точки не публиковать в газетах, решил сказку сделать былью. Ему был любопытен эксперимент: сможет ли вымысел повториться в действительности? И он столкнул с вершины маленький камешек, с волнением ожидая обвала.
Для того чтобы вернее направить события в нужное русло, он, обведя свою статью красным маркером, занес газету в японское посольство, попросив непременно передать послу. Кланяясь, ему обещали.
Со светлой душой вышел он на улицу и, чувствуя себя волшебником, хлопнул в ладоши и растер их до дыма.
Автор стал ждать продолжения истории.
Он ждал неделю, месяц, полгода, год.
Возможно, статья не дошла до посла. Возможно, историей о Скрепке не заинтересовались японские газеты. Возможно, величайший в мире мастер оригами вообще не читает газет. И за это достоин всяческого уважения.
Возможно даже, что вымысел автора ненастолько хорош, чтобы эхом повториться на самом деле.
Странная мысль. Вряд ли. Но даже это возможно.
Как бы там ни было, а мировая слава к Скрепке так и не пришла.
Но вот о чем подумал разочарованный действительностью автор. А почему, собственно, счастливым может быть лишь человек, непременно добившийся успеха? Кто сказал, что счастье — это всегда награда человеку, реализовавшему свой талант?
Почему не может быть счастливым постаревший, потрепанный жизнью маменькин сынок лишь потому, что у него есть бронированная дверь? Пусть даже ключи от нее и утеряны. Почему не может быть счастливым человек только потому, что в его хижине потрескивает печь, а за окном идет снег. Хлопьями. Большими, как пельмени.
Почему?
Разве невозможно счастье само по себе, без видимых причин? Счастье высшей пробы, которое не вызывает зависти? Счастье просто жить и быть благодарным судьбе за такие мелочи, как капли дождя, вперемешку с перезревшими грушами барабанящие по крыше. Звон ночных цикад. Хруст льда в вымерзшей луже под ногами. Мороз. Жара. Ежевечерний ветер из ущелья…
Вы даже представить себе не можете, сколько счастливых среди людей, у которых для счастья нет ни малейших причин. Вот, кстати, два счастливых соседа беседуют через забор о почечных коликах и странном грибке, поразившем яблони массива.
Люди просто счастливы — и все.
И людям по фигу, что мы по этому поводу думаем.
Сидит человек за собственноручно сколоченным столом, складывает бумагу. И, кроме шуршания, никаких звуков. Посмотрит в окно. А там — снег идет. Хлопьями. Кстати, оригами — одно из немногих искусств, успех в котором не вызывает зависти.
После неудавшейся попытки красиво соврать автор решил завершить историю, у которой, как и у большинства историй, нет эффектного конца.
Кладбище — вот самый честный конец любой истории. Но кому, кроме могильщиков, он нравится?
Так что не надо тянуть. Поставим точку наугад, где придется. Что есть, то и есть.
Дачный массив, на котором круглый год обитал Скрепка, был настолько обширен, что охраняли его два сторожа. Один жил рядом с главными воротами, у трассы. Другой у подножия гор, рядом с участком Скрепки.
Недавно этот сторож — одинокий, пожилой человек по фамилии Шалда — подавился косточкой персика. Не в то горлышко попала. А рядом не случилось никого, кто бы хлопнул его по спине, как по донышку бутылки. Вот он и умер.
Что особенно обидно, умер, отказавшись от пагубной привычки использовать самогон вместо снотворного. Пристрастие это утомило его.
— Я свой стакан давно зачехлил, — степенно отказывался от угощения Шалда, прижимая корявую лапу к сердцу.
Впереди открывалась здоровая, трезвая жизнь. А он умер.
Нелепая, конечно, смерть.
На общем собрании было решено похоронить Шалду за счет дачного кооператива, а должность покойного и его пса — старого Барса — передать Скрепке.
Исторически сложилось так, что нижний и верхний сторожа разделили ответственность за сохранность массива по времени суток. Эта договоренность, говоря современным языком, была пролонгирована.
Днем “Стрижа” охраняет нижний сторож, живущий у главного входа. Его московская сторожевая Джульетта дремлет, забравшись с ногами в старое кресло. К спинке кресла на случай возможных осадков привязан старый зонт. Когда в ворота въезжает машина или входит человек, Джульетта, не поднимая головы, открывает один глаз. У нее феноменальная память. По звуку моторов и шуршанию шагов она помнит все дачные машины и всех дачников. Порой даже не открывает глаз. Чего зря трудиться: свой.
Когда же на территорию массива пытается проникнуть чужая машина или чужой человек, Джульетта поднимает тяжелую голову и говорит: “Р-р-р-аф-р-р-р”. В переводе с собачьего это означает: хозяин, обрати внимание и разберись. Вывести ее из себя и заставить слезть с кресла может только другая собака. И незнакомая, и знакомая.
Сторож обычно, лежа в гамаке, натянутом между двумя яблонями, читает серьезную книгу: “Иллюстрированный энциклопедический словарь”. Он поднимает голову и, прищурив глаз, пристально смотрит на пришельцев. Обычно они не вызывают у него подозрений.
В десять тридцать нижний сторож запирает ворота, и дачный массив “Стриж” переходит под ответственность Скрепки.
С пожилым, полным достоинства Барсом и вертлявой Чуней, приволакивая ногу, Скрепка неспешно идет по центральной улице.
За эту походку дачники зовут его Циркулем.
Впрочем, без зла.
Напротив, с уважением.
Циркуль — не столько потому, что одна нога не сгибается и, занося ее для очередного шага, он выписывает ею полукруг, а, скорее всего, потому, что Скрепка добросовестно циркулирует от гор к трассе и от трассы к горам всю смену. В самый темный час слышно, как шаркает его прямая нога по неровной дороге. Остановится сторож на перекрестке, прислушается, посветит направо, налево фонариком. И дальше повлечет свою негнущуюся ногу. В руках Скрепки посох и одновременно оружие — черенок от лопаты, что дало повод части дачников величать его также Иваном Грозным и царем-батюшкой. Надо отметить, что Скрепка давно перестал бриться. Усы с бородой скрыли безвольные губы и подбородок, придав лицу если не грозное, то довольно-таки суровое выражение. В кармане его лежит милицейский свисток. Воры опасаются верхнего сторожа. Впрочем, больше их смущает Барс, который плетется следом и на каждом перекрестке страшно зевает, широко разевая пасть и клацая зубами.
Клац! Как бабушкин сундук захлопнулся.
Чуня, выполняя роль разведчика, бежит впереди.
Чуня и Барс знают свое дело. А то, что Барс часто зевает, не означает, что он лентяй. Уж если подаст голос — мороз по коже. А погонится — не убежишь.
Встретив рассвет, Скрепка идет к главным воротам и стучит посохом по ограде.
Джульетта открывает один глаз и стучит хвостом по дерматиновой обшивке кресла.
Зевая, выходит нижний сторож.
— Как отдежурил? — спрашивает он, подавая правую руку Скрепке, левой же почесывая ягодицу.
— Нормально, — отвечает Скрепка.
Нижний сторож отворяет ворота, и, завершая дежурство, Скрепка идет по привычному маршруту, обходя с Барсом и Чуней массив с внешней стороны. Голова есть, головы нет, голова есть, головы нет. Что это такое? Это верхний сторож по-над забором идет, примечает: не появилось ли новых дыр?
Завершив обход, Скрепка кормит собак и сам пьет чай.
Вы даже представить себе не можете, как приятно засыпать по утрам, когда все остальные люди спешат на работу, мрачно зевая на остановках и свирепо втискиваясь в общественный транспорт.
Большинство человечества работает не из удовольствия. Рабство, сколько его ни отменяли, не кончилось. Каждый и раб, и рабовладелец в одном лице. Очень это неприятное чувство — направлять самого себя на ненавистную службу.
Город, вся страна тащит себя, ухватив за шиворот, к проходным. Пробки на дорогах. Шум на запруженных улицах и шум в голове. Автомобильные выхлопы. Чад.
А ты уже отработал.
Сорока невнятно стрекочет, переругиваясь с собакой. Ветер из степи в урочный час, как на службу, устремляется в ущелье, расчесывает деревья. Тихо, словно боясь потревожить твой покой, твою безмятежность, гудит первый шмель. Настоявшиеся за ночь запахи степи и сада, ровный свет утра перемешиваются в тебе, как в хрустальном стакане.
Хорошо! Хорошо засыпать утром.
Проснешься к полудню, потянешься. А спешить никуда не надо. Пройдешь по саду, сорвешь с ветки яблоко, сполоснешь его в бочке с дождевой водой. И медленно съешь, наслаждаясь вкусом до слез в глазах.
Смотришь на Скрепку и не знаешь: жалеть его или завидовать? Кажется, с чего бы человеку, потягиваясь, улыбаться?
Что еще можно рассказать о хромом стороже? Он подружился с дачной детворой. Делает воздушных змеев. Что это за змеи — отдельный разговор. Китайцам на зависть. Иногда в окружении малышей он запускает их на пригорке. Запустит и по шнуру отправляет вверх почту. Письмо, вращаясь, доходит до змея, он раскрывается, и из него на парашютах опускаются мыши. Мальчишки, задрав головы, бегут на место приземления.
Весело.
Мышей, конечно, жалко. Все-таки полевые, не летучие. Такой стресс.
Ключи от металлической двери Скрепки так и не нашлись.
Но заменять замок он не торопится.
Зачем ключ сторожу? Привали дверь кирпичом, чтобы случайная крыса не забрела — и ладно. Особо ценных вещей нет. У него вообще, кроме себя и нескольких оригами на подоконнике, ничего нет.
Спрашивается: зачем человеку железная дверь без ключа?
Ну, дверь без ключа все-таки лучше, чем ключ без двери.
Хватит разводить философию, зануда. Ставь точку! Кому говорят — ставь быстрее точку.
Все искусство счастливого завершения истории заключается в умении вовремя поставить точку.
Не прозевай.
Прошло несколько лет…
Ишь ты, как лихо: несколько лет.
Как ломоть колбасы отрезал.
У кого-то они действительно прошли, как корова по полю, без особых событий. А у кого-то столько всего произошло, столько всего вместилось.
Никогда больше так не пиши: прошло несколько лет. Договорились?
По-хорошему, эту историю нужно было решительно обрубить после собрания дачного кооператива, проявившего невиданное для современников человеколюбие. Какой простор открывался! Какие выводы из события можно было сделать! Поглядите, граждане, на эти милые лица. Нет, человек не стал хуже. Он просто приспосабливается к новым условиям и пытается выжить. Да, мы иногда похожи на свору гиен у трупа слона. Но это ни о чем не говорит. Поглядите, поглядите на эти лица, полные сострадания…
Типа того.
Впрочем, отрубить хвост истории никогда не поздно.
Обрубишь, а человеку привалит небывалая удача.
Стоит поставить последнюю точку, как начинается самое интересное.
Пока автор сомневался — ставить, не ставить, обрубать, не обрубать, — обнаружились родственники бухгалтера Стерха. Не такие уж близкие. Но шустрые. У них были кое-какие основания претендовать на участок Скрепки. При наличии хорошо оплачиваемого адвоката, разумеется.
Чем завершится тяжба, автору даже думать было неприятно. И он, забросив рукопись в стол, попытался забыть о Скрепке и этой истории. Зачем расстраивать себя и читателей? Зачем плодить неудачников? Какой в этом смысл? Сколько можно, в самом деле, писать о бомжах! Надоело.
Его увлекла совсем другая история и совсем другой герой.
Остановите любого прохожего в Новостаровске и спросите: вы не знаете Захара Продольного, как найти Захара Продольного? Прохожий остановится, внимательно смерит вас взглядом и, сделавши значительное лицо и указав рукой на всхолмье, скажет: ступайте к небоскребу, Захар Иванович непременно на стройке.
Приятно посмотреть на это всхолмье. Сколько лет в городе ничего не происходило, да вдруг на предгорном плато как бы само собой стало расти ажурное строение. Ночью светится, как лазерная проекция. Стремительно тянется вверх бледной поганкой на навозной куче. Смотришь и снова веришь в светлое будущее. Пятьдесят этажей! Кажется, пора бы и о крыше подумать. Утром подходишь к окну — новый этаж, пятьдесят первый. Настоящий небоскреб.
Но самое ценное в нем не высота, а конструкция. Скелет невероятной гибкости и прочности. В проекте заложена гениальная идея, раз и навсегда снявшая запрет на возведение зданий повышенной этажности в сейсмической зоне. Небоскреб такой конструкции можно строить на склоне действующего вулкана. В чем заключается идея? А вот мы у архитектора Продольного и спросим. Кому-то он, может быть, и Захар Иванович, а кто-то с ним за одной партой сидел и иначе как Промокашкой не величал. А время от времени щелкал линейкой по носу, чтобы не задавался.
И вот автор стоит на пятьдесят пятом — нет, уже на пятьдесят шестом! — этаже, беседует с бывшим одноклассником и одновременно разглядывает пейзаж родного Новостаровска. Только разглядывать особенно нечего: между ним и крышами города непроницаемое облако смога. И кажется автору, что махина под ним стоит на этом грязном облаке и слегка покачивается. Хочется опуститься на четвереньки и отползти от края. Ветер. Сварочные огни. Искры сыплются.
— Представляешь, как бывает. Если бы я в тот день не приперся домой на кочерге, не стояли бы мы с тобой здесь, не брал бы ты у меня интервью. А прошел бы мимо и не заметил. Выключи-ка свою подслушку. Поговорим по-человечески. Ты даже не представляешь, как я доволен своей женой. Во-первых, она не умеет готовить. Как это, что хорошего? Ты посмотри на свое пузо и посмотри на меня. У меня вообще живота нет. Во-вторых, некрасива. У меня не только поводов ревновать ее не было, но и домогаться. Вся энергия — на творчество. В-третьих, пила поперечная. Она же мне каждый день весеннюю обрезку делает. Ничего лишнего не оставила. Если бы она меня в тот вечер за дверь не вытолкала… Страшно подумать.
Захар Продольный выбросил окурок и долго любовался его полетом, заглядывая в рукотворную пропасть, пока тот не растворился в облаке.
— Как, спрашиваешь, идея пришла? А я тебя тоже спрошу. Случалось с тобой, что хочется отблагодарить, а кого — не знаешь? Тогда послушай. К тому дню, когда все это со мной случилось, дошел я до края. То есть до того дошел, что о смысле жизни стал задумываться. Дальше некуда. Только водку пить и на весь свет обижаться. Вошел я в штопор. Безработица, безденежье. Жене не нравится, что я каждый день на кочерге приезжаю. Вот однажды, дай Бог ей здоровья, она и вытолкала меня из квартиры, как пса нашкодившего. Только и успел один ботинок прихватить. Пьян был крепко, а соображаю: куда мне в пижаме и одном ботинке податься? Дождик зарядил. Укрылся я под навесом на остановке. Сижу. Подремываю. И вот вижу — спускается с тверди небесной Бог. Спускается и рядом садится.
“Что, Захарушка, — спрашивает, — опять на кочерге? Сколько же можно?”
“Погоди, Господи, не уходи, — говорю, — подождем третьего”.
“Зачем, — спрашивает, — нам третий?”
“Как зачем? Сбросимся. За “огнетушителем” пошлем”.
“Ах, — говорит, — морда твоя пьяная! Все пропил. Душу пропиваешь”.
“Погоди, Господи, воспитывать. Помоги лучше материально. Ибо нуждаюсь и душа горит”.
Посмотрел он на меня искоса, вздохнул и отвечает: “Хорошо, пропащая душа, помогу. Но имей в виду — в последний раз”.
Тут у меня бейсболка с головы свалилась. Смотрю: Бога нет. А на месте, где он сидел, стоит картонный ящик. Открываю — доверху набит конструкциями из бумаги.
Чердак, конечно, в чаду. Слабо проветривается. Но как только я увидел ЭТО, словно молния сверкнула. Мигом протрезвел. Спасибо тебе, Господи! Коробку под мышку — и домой.
Вот из этой мятой бумаги, что подкинул мне Бог, и выросла идея практически неразрушимого небоскреба.
Ну, в отношении Бога автор сильно сомневается. Хотя кто знает, кто знает.
Что же выясняется? Выясняется, что рано забыл автор об Иване Скрепке.
Помните ли вы картонный ящик с оригами, который несколько лет тому назад оставил Эрнст Залепухин на остановке, где спал неизвестный пьяница в пижаме?
Бейсболка прикрывает лицо, как забрало. Нога на ногу. На одной — ботинок. Шнурок не завязан. На другой — вообще тапок. Галстук на спине. Помните?
Так вот, оказывается, кто был этот пьяница!
И надо же было случиться, что в миллионном городе именно к безработному архитектору Захару Продольному попал этот короб, набитый, как выяснилось, не мятой бумагой, а всклень — гениальными идеями.
Без Бога тут, конечно, не обошлось. По теории вероятности такие совпадения без провидения невозможны.
В это время ветер из ущелья рассеял смог. И перед потрясенным рассказом однокашника автором открылась панорама предгорий.
Автор напряг зрение, пытаясь разглядеть среди коросты дачных массивов, облепивших склоны, крыши садоводческого товарищества “Стриж”. Сердце его от страха ли высоты, от радостного ли возбуждения колотилось. Он представлял, как завтра же навестит всеми забытого Скрепку. Как, указав пальцем на возвышающийся над городом небоскреб, сообщит ему невероятную новость. Как сведет автора идеи с автором проекта. Как…
Его ждало новое потрясение.
Он, конечно, слышал, что в связи со строительством небоскреба прокладывается новая объездная дорога и часть дачных кооперативов попадает в зону отчуждения. Но, поскольку у него не было дачи, эта новость его не особенно сильно взволновала.
С пятьдесят шестого этажа он увидел, что новая, широкая дорога, по которой в восемь рядов сновали муравьями машины, делала плавный вираж там, где совсем недавно тучно плодоносили яблони садоводческого товарищества с шустрым названием “Стриж”.
Какое, однако, невезение.
История, брошенная автором на произвол судьбы, завершилась самостоятельно неожиданным успехом в духе О’Генри. А для, извините за выражение, счастливого конца не хватает сущего пустяка — главного героя.
Пропал Ваня Скрепка именно в тот момент, когда вновь потребовался государству.
Не как личность, конечно. Как специалист.
Потихоньку поднимались из руин заводы. Пытались производить продукцию. Для конкурентоспособности нужна была красивая тара и упаковка.
Хватились: ни одного молодого специалиста. Призвали старцев, прозябающих на пенсии. Старики и вспомнили Ваню: как бы он сейчас пригодился. Стали искать: нет Вани. Растворился в суете и неразберихе смутного времени вместе со своей бронированной дверью. Как ежик в тумане.
Одни говорят: вроде бы куда-то уехал. Куда? Да кто же его знает. Люди в наше время, как перелетные птицы. Только их не окольцуешь и пути миграций не определишь. Ну да, конечно, жили рядом. А ты знаешь, куда разъехались твои соседи по подъезду? А где живут сейчас твои одноклассники? Институтские друзья? Товарищи по работе? А всех ли родственников знаешь ты адреса?
Верно, верно. Извините.
Но автор не терял надежды.
Иногда казалось, что он напал на верный след.
Сторож соседнего садоводческого товарищества, которое обогнула новая дорога, задев лишь верхнюю линию, рассказал, что накануне сноса видел хромого человека, поднимающегося с железной дверью на спине вверх по ущелью. Собачки, спрашиваете? Кажется, были собачки. А вот большие, маленькие, черные, рыжие — не скажу. Тут их, бездомных, без счета. И рыжих, и черных, и маленьких, и больших. Кто бы ни прошел — за всеми бегут, к сумкам принюхиваются. Один кинет кусок хлеба, а другой по сотовому живодерам позвонит…
Спасибо, дорогой, спасибо.
Итак, хромой человек с дверью на спине шел вдоль горной реки, мимо зарослей барбариса, облепихи и боярышника вверх по ущелью. Нетрудно догадаться, куда. К сумасшедшему учителю, строящему крепость из валунов и поющему по утрам гимны.
В выходной день автор сел на горный велосипед и покатил вверх по ущелью.
Однако ущелье было перегорожено шлагбаумом.
Сонный охранник в черной форме сказал: “Нельзя”. “Почему?” — робко спросил автор. Он всегда терялся, когда разговаривал с людьми в форме. Особенно незнакомой. “Нельзя и все”, — веско ответил охранник, отворачиваясь. “А все-таки?” — сделал автор лицо, соответствующее идиотизму вопроса. Страж посмотрел на него с удивлением, переходящим в досаду, и отрезал: “Здесь не справочное бюро”.
Автор сделал невероятно любезное лицо, собираясь обаять неумолимого стража и упросить сделать для него исключение. Но в это время он заметил, как по тропинке сквозь колючие кусты шиповника чуть в стороне от шлагбаума, позванивая ведрами, передвигается вереница женщин. Страж в черной форме проводил их взглядом, до того равнодушным, что автору стало обидно за охраняемое ущелье. Тропинка проходила мимо его обязанностей. Автор, взяв велосипед за рога, выкатил его на обочину и пристроился к ягодницам, одетым, как спецназ на секретную операцию. Они шли за лекарственными ягодами: облепихой, барбарисом, боярышником, шиповником. Обойдя шлагбаум, автор вывел велосипед на дорогу, перенеся через большую, глухо гудящую трубу, и покатил дальше, танцуя на педалях.
Он не узнавал ущелья. В знакомый пейзаж были грубо врезаны дворцы из “Тысячи и одной ночи”. Каждый был опоясан крепостной стеной. “Частная собственность. Проход запрещен” — было начертано на воротах. Повсюду торчали стрелы кранов, и слышался шум великой стройки. Охранники и собаки провожали его подозрительными взглядами.
Капища сумасшедшего учителя пения автор не нашел. На его месте обезумевшим роботом кружил японский бульдозер, расчищая место для новой строительной площадки. С грохотом катились в ревущую реку валуны, со стоном и скрежетом падали ели.
Здесь кончалась дорога. Спрятав велосипед, автор поверху обошел сумасшедший бульдозер и поднялся вверх по ущелью. Но дальше открывалась такая дикая, такая суровая, такая жуткая красота, что стало ясно: тщетно искать человеческое жилье. Красота и современный человек не сочетаются. Ни в искусстве, ни в природе.
Туман, скатываясь с перевала, заполнял ущелье. Автор поспешил назад, надеясь найти спрятанный между валунов велосипед прежде, чем мгла скроет его. Душа автора была переполнена отчаянием и раскаянием. Он корил себя. За что? За то, что, подгоняя историю под счастливый конец, проворонил героя.
Вернувшись домой, он обзвонил дачных соседей Скрепки. Но выяснил лишь одно: никто не озаботился его судьбой. У каждого были свои заботы. Каждый переживал за свою дачу. Думал о компенсации. Можно ли их обвинять за это?
Скрепка без следа растворился в общей суматохе.
Некоторое время автор пытался искать потерянного героя методом слепого тыка. Знаете, как ищут погребенных лавиной, протыкая плотный снег длинным щупом.
На удивление, много новостаровцев видели хромого человека с железной дверью на спине. Но все они могли указать лишь направление, но не конечную цель движения. Одни говорили, что хромой человек направлялся к горам, другие, наоборот, что спускался с гор, третьи утверждали: не вверх, не вниз, а как раз поперек — шел по главной улице. Вот только налево или направо?
Растворился Скрепка. Смешался с пейзажем. Как дым в тумане.
Нужно было смириться с тем неприятным фактом, что история осталась вовсе без конца.
Но каждый раз, подходя к окну, выходящему на горы, автор — утром ли, днем ли, ночью ли — видел растущий над городом небоскреб. И всякий раз он невольно думал о том, что, может быть, именно в эту минуту и Скрепка смотрит на это новостаровское чудо. Смотрит и не подозревает о своей причастности к этому событию.
Нет, думает автор в такие минуты с печальным восторгом, бесполезных талантов не бывает. Нет ничего напрасного. Рано или поздно твою идею непременно украдут, присвоят предприимчивые люди — и она осчастливит человечество. А то, что при этом осчастливленное человечество и не вспомнит тебя, так много ли кого оно помнит, ваше человечество. Что бы там ни было, а из пустяка, баловства, из мятой бумаги вырос небоскреб. Прямо, кстати говоря, на красной линии. Линии разлома.
Значит, не зря человек проживает свою бесполезную жизнь?
Значит, этим можно утешиться?
Значит, автор имеет право поставить в конце этой истории —
БОЛЕЕ-МЕНЕЕ СЧАСТЛИВЫЙ КОНЕЦ.
|