Евгения Щеглова
Николай Крыщук. Биография внутреннего человека
“Ты сам свой высший суд…”
Николай Крыщук. Биография внутреннего человека. — М.: Первое сентября, 2007.
Удивительно, но мы — точнее, кое-кто из нас, хочется верить, не худшие из тех, кому посчастливилось нынче топтаться по обескровленной российской земле, — все еще продолжаем заглядывать в себя. Чему-то еще в себе удивляемся, что-то новенькое открываем, над чем-то призадумываемся, что-то припоминаем, что-то в очередной раз прокручиваем. Хотя, казалось бы, что? в себе самом, известном тебе до последней родинки на теле, ты же сам, уже не особо молодой, откроешь?
А вот возьмешь да и откроешь. Л. Толстой еще, помнится, советовал почаще заниматься этим небесполезным делом, эдакой не только познавательной, но и своего рода духовно-очистительной процедурой, родственной ежедневной молитве. С тем чтобы и себя, заведомо многогрешного, понять, и других, и проходящее сквозь всех нас время.
Именно время, немыслимо, неимоверно быстротекущее, волны которого то и дело нещадно нас колотят, бросая из стороны в сторону, как заблудившееся в океане суденышко, — главный герой и главный нерв этой книги, составленной из эссе (скорее, впрочем, не эссе, а исповедей) весьма разных, но всякий раз неизменно умных, талантливых, что называется, остро нестандартных людей. Честное слово — эти собранные под одной обложкой эссе мне представляются даже не книгой, а живым человеком, из плоти и крови. Только человеком особым, можно сказать, коллективным, случайностью своего рождения брошенным в русский земной ад ХХ века и в меру сил и собственного разумения из этого ада выкарабкивающимся. В разные временные периоды этот ад бывал в нашем отечестве различным, принимая ипостаси то коллективизации, то повального террора, то блокады, то голодомора, то злого государственного безумия, разъедающего, наподобие ржавчины, человеческую жизнь, — но ничто не меняло его сути — неизменно людоедской.
Но ведь в ней, в нашей с вами жизни, надо было умудряться как-то жить! И дети в ней рождались, и любовь скрашивала чье-то трудноватое существование, и книги, святые и светлые, согревали душу, и музыка великая (а хоть бы и не великая, а просто задушевная) в ней звучала, и тепло было в ней растворено, и свет, и романтика…
Вот и сопрягай все это как хочешь: солнечное счастье бытия — с ночными кошмарами “черных марусь” и леденящего страха; тепло и свет, струящиеся со страниц любимых книг, из самих имен Тютчева, Фета, Толстого, Чехова, Блока, — с теориями “классовой борьбы”, то бишь человеческой вражды, каковую требовалось полагать основой существования; христианские ценности (кем-то весьма обтекаемо названные общечеловеческими) — с совершенно иррациональным бытием, охватившим шестую часть земли “с названьем кратким Русь”…
Как, когда, каким воистину непостижимым образом умный и даровитый человек вдруг начинал понимать этот трагический разлом, где именно коренились точки этого понимания, что спасало его душу, что не давало ему упасть, сгинуть, раствориться во всеобщем нравственном отупении, когда, наконец, он сам начался как человек, и человек мыслящий, — вот о чем эта коллективная “Биография”, составленная замечательным петербургским публицистом Н. Крыщуком. Наша общая биография. Всех, кто здесь жил и живет.
“Я был человек, воспитанный русской литературой и более ничем, — рассказывает в своем монологе-размышлении критик Самуил Лурье. — …А русская литература, из которой я состоял, вообще говоря, продуцирует такой взгляд на реальность — с некоей высоты”. Его, тогда молодого литератора, только что закончившего книгу о литераторе другой эпохи — Д. Писареве, и сознающего, что он, как и А. Блок, создан не столько жизнью, сколько литературой, — в далеком 1979-м схватили на улице и отвезли в Большой Дом, ленинградский аналог Лубянки. И — долгие часы в кабинете следователя, где на тебя смотрят, как на поганую вошь: р-раз — и прищелкнут. Да еще с удовольствием, с эдакой ласково-волчьей ухмылкой: так тебе, сволочь, и надо, не шурши своим поганым пером по бумаге! И — его, нынешнего русского литератора, слова, обращенные к нелюдям в штатском: “Я не противник строя, я не политический человек, не герой. Но я литератор, я сочиняю тексты и точно знаю, что, если я буду сотрудничать с вами, буду на вашей стороне, буду находиться с вами в каком бы то ни было контакте, я тогда не буду литератором. Я переступлю некий порог. Всякий человек знает, чего он ни в каком случае не сделает. Я ни в каком случае не буду с вами сотрудничать. Это единственное, в чем я виноват”.
И когда, рассказывается в эссе С. Лурье дальше, закончился-таки этот многозначительный разговор жандарма с писателем, у него, писателя, появился новый, очень важный критерий человека.
Он понял, что есть порог, через который нельзя, невозможно переступить — ни в каком, даже самом тяжком случае. Что есть понятие чести, т.е. “иллюзии, что мы ни за что на свете не сделаем того, за что презираем других”. И, наконец, морального права — не одобрять людей, поддавшихся ей, этой гэбэшной своре, той самой, что сродни, уверен автор, крысам, клопам и змеям.
А если я это понял — я свободен!
Человек совершенно другого поколения — Григорий Померанц, фронтовик, узник ГУЛАГа, размышляет о своем внутреннем освобождении, некогда давшемся ему с огромным трудом. Он, шестнадцатилетний довоенный мальчишка, остро ощущавший свою непохожесть, глубинную внутреннюю интеллигентность, советской литературой презиравшуюся, постепенно стал, говорится в монологе, собирать себя. “Вчитываясь в книги, вглядываясь в картины, вслушиваясь в музыку, я находил ту личность, которая постепенно складывалась во мне. Иначе говоря, я собирал те впечатления, которые в конце концов помогли мне стать целостной личностью”.
Развивать ее в себе, следовать своему собственному чувству истины и лжи, чувству интуитивному, не подвластному логическим доводам, тому, которое Л. Толстой назвал “умом сердца”, — вот путь, по которому долго и трудно шел философ. Столкнувшись в ранней молодости с ужасом охватившего Россию Большого Террора, перечеркивавшего романтические святыни и идеалы, он открыл главную истину: начинать всегда надо с самого себя. “Никакое правительство, никакой общий план не спасут нас без нашего собственного участия”. Ведь и Достоевский, раздумывает далее Померанц, в “Преступлении и наказании” отнюдь не опровергает теорию Раскольникова какой-нибудь другой теорией: ему, великому христианину, гению, важно было показать, что “любая теория должна проверяться сердцем. Есть только один верховный судья — человеческое сердце…”
…Тут вспоминается чрезвычайно схожая мысль, высказанная некогда старшим современником Померанца — Львом Разгоном. “Когда мы говорим, что надо искоренять преступность, бороться со злом, мы имеем в виду, что это будет делать кто-то другой, не мы. На самом деле искоренить зло можно лишь в том случае, если каждый из нас станет добрее. Это, наверное, звучит наивно. Но никаких других способов изменить наше общество и нашу жизнь не существует”.
Два проживших немыслимо тяжелую жизнь человека, в сущности, сказали в конце ее об одном: о неодолимой силе нравственных смыслов и побуждений.
Кстати, именно здесь — в игнорировании отечественными прогрессивными экономистами нравственного фактора — Г. Померанц видит истоки нынешних, уже многолетних отечественных бед. Ибо стимулы экономики, убежден он, правильно работают только там, где есть высшие ценности.
А вот какими размышлениями делится патриарх петербургской литературы Даниил Гранин на излете жизни.
“…Сейчас, когда мне много лет, когда жизнь подходит к завершению, оглядываясь назад, я понял то, чего раньше не то что не понимал, но считал, что это не главное. Я понял, что главное в жизни, в моей жизни, для меня — это любовь. Можно по-разному расширить это понятие: любовь к женщине, любовь к детям, любовь к своим друзьям. <…> Ничего более осмысленного нет. Слава, деньги, должности, написанные книги и всякие другие реализации ничего не значат по сравнению с этим”.
Глубоко человечные размышления об истоках фашизма и большевизма, о том, что именно бойня Первой мировой войны приучила людей убивать друг друга, о мужестве остаться один на один с вопросом, на который нет ответа, остаться собой, несломленным, никого не предавшим, не изменившим юношеским идеалам, о том, что в основе любых общественных теорий должен непременно лежать именно сердечный, а не только головной, сконструированный ум, — вот содержание этой “Биографии”.
На неожиданную глубину, где в чуткой тишине воспоминаний общаются умерший отец автора, некогда, в военные годы, писавший свой дневник, и его сын, погружает эссе Н. Крыщука “Дневник отца”. Только им двоим, отцу и сыну, самым близким на свете людям, дано общаться сквозь десятилетия — и какие десятилетия! — на таком уровне понимания, такой степени искренности.
Вот какая книга — книга-явление, книга-мысль, — написанная талантливыми людьми, талантливо задуманная и осуществленная, увидела у нас свет. Словно в хаосе и разброде нынешней непонятно куда идущей жизни обнаруживается поразительно твердый стержень. И, оказывается, нам есть за что держаться, на что опереться, во что верить.
Евгения Щеглова
|