* * *
Ты меня не забудешь, не сомневаюсь в этом, —
не случалось такого, чтобы поэт поэтом
был покинут: внизу — разлад и горшки побиты,
но вверху шелестят курсивы или петиты.
Ты меня не забудешь вот по каким причинам:
нас, во-первых, венчал не звон величальных стопок;
во-вторых, ты уж точно знаешь, что счёт морщинам
открывают не склоки в полночь, а строки в столбик.
На трюизм не собьюсь: мол, всё же, один из тысяч…
Ты тянулся ко мне не только, чтоб искру высечь
меж телами, свой корм клюющими в одиночку,
но ещё и затем, чтоб строчка ловила строчку.
И не важен пейзаж с холмами, — могла равнина
быть, и вместо квартиры съёмной — шалашик в роще,
где видавшая виды выцветшая рванина
прикрывала б не хуже прочего наши мощи.
Не имеет значенья, с кем я, кого сейчас ты,
из какого котла хлебаем, и так ли часто
не такси, не ДК, не номер другой конторы
набирает рука, забывшись, а тот, который…
* * *
Мы уже на верхнем, кажется, этаже.
Там, внизу, водитель возится в гараже,
на макушке клёна — голубь, а на балконе
некто рыжий курит в утреннем неглиже.
Молодой листвой подрагивает квартал.
Не ругай меня, я знаю, что ты устал.
Всё плывёт, и дом качается под ногами,
как подрытый грубым варваром пьедестал.
Но лоскут весенней сини дрожит в окне,
золотясь, как рай, который не светит мне,
а тебе обещан, — если охранник хмурый
перекроет вход, то лишь по моей вине.
И пока молчат небесные опера,
мы с тобой зависнем над пятачком двора,
ты — бутылкой пива тёмного, я — цигаркой
отгоняя тех, кто вправе сказать: “Пора”.
Возвращение
Таксиста нанял, торопился.
А что увидел? — плавный склон,
песчаный пляж прищепкой пирса
к прибою хлипко прикреплён.
Утёса выветренный голем,
где шпилем вытянут баклан.
И ангел облака над морем
парит, кренясь, как дельтаплан.
В пивнушке танцы-обжиманцы.
Кликуша к щёлочке приник,
бурча: “Придут американцы —
ужо напляшетесь при них!”
Свет, помутнев, смывает горы,
и проступает полоса
военной верфи, где линкоры
в закате плавят корпуса.
Но, раздувая бисер капель,
они бросаются в отрыв —
на юг, в страну пурпурных цапель
и пучеглазых плоских рыб.
А ты сидишь, славянский турок,
следя, как в трубчатой волне
то красный фантик, то окурок
всплывают, мстя голубизне.
И, заливаясь едким потом,
но выбив пробку из бухла,
оглядываешься: ну что там?
А ничего. Ни свет, ни мгла.
Самсунгов теньканье и нокий.
Волны расхлябанный гавот,
Белея, тапок одинокий
вслед за линкорами плывёт.
* * *
Смуглеет воздух. Левая щека
несуетным касанием согрета.
Закатных волн китайские шелка
мигают иероглифами света.
Очистив от непринятых звонков
мобильник, ловишь мутными глазами
двоих, что с пузырями рюкзаков
бредут, в песок заплёванный вгрузая.
Мозг бредит пармезаном и вином,
блажной эпикуреец, он же стоик,
банкир и побирушка, два в одном,
солончаков сезонный параноик.
Торчи у моря, где на глубине
ревущий скутер взвился, как торнадо.
Ты в лузгающей семечки стране
покинут всеми, — так тебе и надо.
С утра — нектар колючий, он же “ёрш”,
потом обед с чекушкою невинной.
И не заметишь сам, как запоёшь,
продрав глаза, на мове соловьиной
ну что-то, вроде “там-тарам-ура!”
Уже давно, как телом, так и духом,
ты выступаешь в весе комара,
назойливо зудящего над ухом,
пока питьё торопится ко рту
и водорослей гибкая солома,
скорбя по волосам Авессалома,
меж чёрных глыб сбивается в колтун.
Форум русистов
Зал — человеков распахнутой дверью ловил.
Щурилась Ялта, огнями объята, как Троя.
Вечер поэзии и дегустация вин.
Поколебавшись, русисты избрали второе.
Главный по винам воистину был языкат.
Правда, русисты не всё принимали на веру,
пробуя чинно “Мерло”, “Каберне” и “Мускат
красного камня”, но предпочитая “Мадеру”.
Рядом поэты читали, угрюмо тихи,
группе непьющих, точней, семерым самураям,
стойко молчавшим, пока не иссякли стихи,
молча ушедшим, — ни пуха вослед, ни пера им.
Пусть! Мы в отместку сбежим от учёных пьянчуг,
праздно шатаясь по долгому парку Алупки,
где обитающий средь мавританских причуд
ветер вздувает магнолий шуршащие юбки.
Сядем в маршрутку и — к чёрту ухмылки и гул
сонной элиты, что дружно пила и жевала.
…Но, выходя, засекли мы, как смачно икнул
некий редактор побитого молью журнала.
* * *
С. Кековой
Там, где недавно толпы топали,
лишь светофор мигает плоско.
Снег принимает форму тополя,
машины, хлебного киоска.
Неужто высь открыла клапаны
затем, чтоб, двигаясь к ограде,
проваливался всеми лапами
пёс на вечернем променаде?
Снег принимает форму здания
в кариатидах, слухах, сплетнях,
где длится тайное свидание
любовников сорокалетних.
Один из них часы нашаривает,
тревожно вслушиваясь в то, как
вторые под ребром пошаливают,
слегка опережая в сроках…
Снег принимает форму города,
в котором спит под нежной стружкой
бомж, подыхающий от голода,
но жажду утоливший жужкой.
А белое растёт и множится,
создав, разглаживает складку.
В ночи посверкивают ножницы,
за прядкой состригая прядку,
как будто, — беженцев не мучая
допросом, врат не замыкая, —
цирюльня трудится плавучая
за кучевыми облаками.
И те, что вычтены, обижены,
чьи обезличены приметы, —
теперь, как рекруты, острижены
и в чистое переодеты.
Новый год
Словно ловя ускользающий отблеск
беглой зимы, без которой — лафа нам,
ветер проводит старательный обыск,
в мусорных баках шурша целлофаном.
В тучах брожение. Пахнет дрожжами.
Движется лайнера нерв воспалённый.
Междоусобицей пахнет в державе,
мобилизацией, пятой колонной.
Лифт не работает. Ящик почтовый
взломан и полон рекламной подёнки.
Дворник в сердцах восклицает: “Почто вы
стёкла разбили в парадном, подонки?”
Мелкого дождика музыка злая
рэпом бормочет в кишке водостока.
Умный на запад смывается, зная
твёрдо, что дьявол нагрянет — с востока.
Отсыревают на стенах граффити.
И засыпают с моленьем о чуде
люди, но снятся им рыла в корыте
и голова Иоанна на блюде.
Снятся скитанья по хитрым конторам,
от обнищавшего зайца гостинцы
и свежевыпавший снег, на котором —
ёлок подстреленные пехотинцы.
* * *
Не хнычь, хлебай свой суп. Висит на волоске
зима. Чумазый март скатился по перилам
и мускулы напряг в решительном броске,
опасном, как тоска японцев по Курилам.
И капает с ветвей небесный корвалол,
в хозяйских погребах подтоплены соленья.
Но утро верещит парламентом ворон,
которому плевать на беды населенья.
Многоэтажный монстр из-под набрякших век
взирает, сон стряхнув, но выспавшись едва ли,
вмещая больше душ, чем полагает ЖЭК:
на чердаке — бомжей, крысиный полк — в подвале.
А тут ещё и ты, наркокурьер хандры,
роняющий слезу в рассольник раскалённый.
…Что, ежели на свет — всяк из своей дыры —
мы выползти решим расхлябанной колонной,
растя, как на дрожжах, терзая гулом слух,
насытившись брехнёй верховного паяца, —
поскольку (как сказал один мятежный дух)
живущему в аду чего ещё бояться?
Южный вокзал
Апрель прилежно землю вспахивает,
проветривая глубину.
И площадь голубями вспархивает
в брезгливую голубизну,
где шумно плещется, полощется…
А ты болтаешься, вольна,
как бестолковая помощница,
что от работ отстранена.
За корм, проклюнувшийся в сурике,
ведя локальные бои,
до сумерек на бойком суржике
трещат у клумбы воробьи.
…С шестой платформы тянет ворванью,
ознобом сырости ночной.
Приходит пригородный вовремя.
Опаздывает скоростной,
в котором некто едет, мучится,
читает скверный детектив,
пирожным потчует попутчицу,
свободу снедью оплатив,
чтоб, не вникая в бормотание,
в окне нашарить точку ту,
где ты, утратив очертания,
стоишь с цигарочкой во рту.
Харьков