Дмитрий Воденников. Стихи к сыну. Дмитрий Воденников
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Дмитрий Воденников

Стихи к сыну

Об авторе | Дмитрий Борисович Воденников родился 22 декабря 1968 года. Закончил Московский государственный педагогический институт.

Лидер “новой искренности”, автор шести книг. Создатель и ведущий нескольких программ, посвященных современной поэзии на “Радио России”: “Поэтический минимум” и “Своя колокольня”. Клубом О.Г.И. выпущен диск с чтением стихов поэта “Воденников не для всех”.

Живет в Москве.


Мне приснился сегодня ночью (ну почти приснился) перед страшной душной грозой очень странный цикл. Я сразу увидел его как некий многоярусный компактный куст, обсыпанный белоснежными, синими и розовыми цветками. Цветки были мелкими, а строфы короткими. Сам же куст — был какой-то праздничный и весёлый. А главным героем этого цикла-куста был ты.


1

Мне этой ночью вдруг приснился этот цикл:
и куст — квадратный, праздничный и мелкий
и папы с мамами, висящие на ветке
(как новогодние конфеты или белки),
и ты, придирчиво не выбиравший их.

— Чего мудришь? — (мне было непонятно
и я сказал тебе об этом со спины), —
ты повернулся и сказал мне: “Папа,
как хорошо, что ты со всеми не висишь”.

2

В 25 лет мне уже однажды снилось, что у меня есть сын, но я не умею его пеленать. Неосторожным движением я поворачиваю его головку так, что у него с отвратительным хрустом ломается шейный позвонок. Я слышу, как к закрытой двери с топотом приближаются люди, и меня охватывает страх перед расплатой. А он сидит у меня на руках — мёртвый, какой-то неестественно прямой, голый (я держу его под попку, как младенцев вообще-то не держат, но он на самом деле очень удобно сидит), смотрит на меня какими-то взрослыми встревоженными глазами, гладит меня своей маленькой ладонью по лицу, как будто бы успокаивая: “Не бойся, папа, не бойся, всё обойдётся. Они подумают, что я сам умер”.


3

Ты ждал меня среди взрослеющих детей,
единственный не прибавляя в росте
(не то чтоб маленький, а просто как подросток).
...Обидно, мне б хотелось повзрослей.

Я вижу куст из роз и незабудок синих,
из крупных катышков, из мелкого огня:
я говорю с тобой как с мальчиком и сыном,
а ты, как взрослый, смотришь на меня.

Я говорю тебе: — Мне, правда, непонятно,
зачем сейчас, в июле, пред грозой,
ко мне пришёл трёхлетний, неприятный
немецкий мальчик, не рождённый мной.

Ведь мне не жаль тебя, я знать тебя не знаю,
мне только интересно, сколько ты
пытался вырваться из этого китая
(толкая мальчиков и девочек толкая),
чтоб дотянуться до меня — из темноты.

Но куст дрожит, и сыпет дождик мелкий,
на нём ни пап, ни мам, ни даже белок нет.
Среди других детей ты не в своей тарелке:
тебе сегодня — девятнадцать лет.

С тех пор — как выпускник, надев дурацкий галстук,
у мёртвого куста, сожжённого живьём
(в тот год июль гремел — и грозы были часты), —
все разошлись, а ты стоишь столбом.

Но новый куст зацвёл, сгоревшему на смену,
12 лет прошло, но вас на свете нет:
— Ну как мне звать тебя хотя бы, недомерок? —
я говорю, а он молчит в ответ.

Когда-нибудь, нажравшийся цветами,
я выплыву к тебе — не тем концом,
вертлявой белкой и вперёд ногами,
с счастливым и бессмысленным лицом.

К тебе, — мой старший, некрасивый мальчик,
чтоб для тебя быть вечно молодым
высоким немцем, розовым китайцем
таким же, как и ты, глухонемым.


4

— Сразу хочу заявить, что это не война, не гибель мира, не фашизм и даже не хоспис. Но сегодня я попросил Настю и Рому завезти мне еды (потому что я сегодня не хотел выходить из дому)... Но ровно в 11 вечера выяснилось, что Настя не получила моё смс, а Рома уехал в Питер. Вывод: нужно было заводить семью, Дима. Потому что любая ажурность — всегда останется только ажурностью. Рано или поздно ты окажешься один, без продуктов, без взаимных иллюзий и, главное, без предупреждения.
Невинный случай, который даже репетицией старости и безработицы не назовёшь. Так... предзакатный пустячок. На почве разбаловавшегося самосознания. Однако я ни о чём не жалею. К тому же я всегда любил одиночество.
— Папа, о каком одиночестве ты говоришь? В морозилке есть замороженные овощи, я принёс их ещё вчера. И готовое мясо. Хлеб ты не ешь, я знаю. Но всё же — замечу в скобках — там есть хлебцы и ещё пюре одноразовое.
— Это просто поразительно. Я им про то, что я космическая сирота в этом мире насилия и наживы, а они мне — о каких-то овощах и про одноразовое пюре.


5

А девочка еврейского народа
(и русского) сказала в сентябре,
что если и убьёт её природа,
то только яблоком по голове.
Как Н. Хрущев засеял кукурузой
все подмосковные совхозные поля,
так я засеял всю литературу,
в стихи натыкав — ваши имена.

Гроза уже ворчит над здешним садом,
лиловым брюхом не задев земли —
но здесь ни девочек, ни яблок нам не надо:
до них два мальчика ещё не доросли.

Я назову тебя: не миша, коля, женя
(такие имена — для мёртвых и живых),
я буду звать тебя: то Ося, то Арсений:
как близнецов — с футболкой на двоих.

Я смастерил для вас — шифрованный набросок,
кривой скворешник, книжку для детей:
для двух скворешников мне не хватило досок,
отцовства, времени, терпенья и гвоздей.

Когда мы жили на даче, отец водил меня в лес, в сухой ельник, и рассказывал мне про гамлета, а я слушал и разводил короткой палкой подозрительные грибы и мухоморы в стеклянной банке из-под венгерского горошка. Я подсыпал туда хвои и ландышей (белоснежные их пахучие головки) и этим снадобьем пытался напоить бабушку, чтобы она стала бессмертной.
Бабушка, разумеется, из банки пить отказалась, сказав, что предпочитает умереть как люди.
Однажды — когда я был ещё совсем маленьким — я ждал папу и очень хотел в туалет. Я не научился (так и не смог) ходить на горшок в детском саду, у всех на виду. И всегда терпел до упора. Поэтому я приплясывал в конце смены на детсадовском дворе, выглядывая, когда же из ворот появится отец. Когда он наконец появился, я обкакался (от радости), а обкакавшись, заплакал. От униженья. Но хотя вокруг было очень много ребят, никто ничего не заметил.
Ещё я помню, что мне казалось, что папа очень мало любит меня и, если, честно, стыдится. Поэтому, когда однажды в Анапе в последний день перед отъездом (он перед этим читал мне один рассказ Мериме) он сказал, что хочет сфотографировать меня на прощанье, я решил, что у него в объективе спрятан маленький шпионский пистолет и он меня непременно застрелит. Без свидетелей. Он повёл меня к морю (действительно пустынному), посадил на скамейку и прицелился. У меня до сих пор сохранилась эта фотография, где я сижу, вцепившись руками в сиденье, и внимательно смотрю в объектив. Понятно, что папа меня не застрелил. Но по крайней мере — теперь я знаю, как выглядит лицо человека перед расстрелом. А ещё...
Когда мне было уже 38 лет, я нашёл книгу стихов моего дедушки, которую издал отец, когда ему самому было только 30 (собственно, столько же — сколько и дедушке, когда он эти стихи писал). Папа рассказал мне, что около 40 — он перечёл эту книгу и неожиданно позвонил своему папе, захлебываясь от какой-то невозможной тоски и нежности. Там были такие стихи:
“..пускают мальчики бумажных голубей
И свято верят в невозможность расставаний,
А птицы рвутся в новые края
И режут синеву, перо роняя,
И расстаётся “девочка моя”
с напополам разорванным “родная”…
Папа, неродственный в общем-то человек, сильно плакал в телефонную трубку и очень хотел сказать своему отцу, что любит его и понимает. То есть понимает, что тот хотел сказать — тогда, тридцатилетним — в этих своих почти домашних стихах. Но сказать у него получилось плохо: когда мужчины плачут, они почти не умеют параллельно говорить (боятся, что голос будет звучать слишком высоко). Но дедушке, наверное, было приятно.
— Почему ты меня до сих пор боишься, Сеня, — спрашивает меня иногда мой отец.
— Потому что у тебя никогда не было детей, папа, — отвечаю я.


6

Я говорю тебе: — Ведь это я придумал
тебя из досок, ветра и огня.
А ты мне говоришь: — В 2076 году ты умер,
я умер — сразу после. За тебя.
Однажды летом — ярким, как открытка,
с грозой и молнией в серёдке, без конца —
я рухнул в обморок, ударившись затылком
в своё младенчество — без мамы и отца.

Но там увидел я — что я там тоже сплю,
измученный под марлей мошкарою:
не в силах даже шевельнуть рукою,
чтобы прижать ладонь к искусанному лбу.

Со всех сторон спелёнутый конвертом,
в тугом кульке и с бантом на боку,
я вдруг заплакал — сорокадвухлетний
в своей коляске, как в своём гробу.

И я сказал вам: — Ося или Сеня,
запомни: всё, что здесь останется от нас, —
каких-нибудь пять-шесть стихотворений,
осенних, гулких, яблочных, весенних,
ни от чего не защитивших нас.
— Зато — ты видел куст, смеющийся над нами,
весь в длинных катышках июльского огня:
вертлявых белок, тонущих в тумане
(то с тёмно-синими, то с карими глазами),
бориса дмитрича, двух братьев и меня.

“...Папа! Ну я же уже не помню этот свой сон — как историю. С началом и концом. И в чём дело было, и чем сердце успокоилось. Ну да, помню лес, помню тебя, таким моим, но почти совсем мальчиком, как на той фотографии на пляже, когда под отцовским объективом, как под прицелом, а может быть, чуть постарше. А я такой, каким я себе часто снюсь: такой высокий белобрысый дядька. И какая-то сила, которая тебе угрожает. И что я тебя хватаю и куда-то тащу. Что мы садимся в какой-то поезд и идём сквозь вагоны, а вагоны все разные, есть такие, как в электричках, а есть такие, как залы в замке. И я тебя тащу через весь этот поезд за руку. Ты испуган, заторможен и отстранён. И один из вагонов оказывается как комната с лестницами куда-то наверх, и по этой лестнице спускается одна моя знакомая — театральная — в длинном бархатном платье, таком старинном. Я кидаюсь к ней и пытаюсь что-то объяснить, прося укрытия. И когда всё это говорю, вдруг понимаю, что это не она, а та сила, от которой мы спасаемся. Я выхватываю нож (именно не меч, а какой-то достаточно короткий нож, потому что помню, как какая-то жижа стекает по рукам), начинаю рубить это нечто, а оно уже не моя знакомая, а что-то такое, не знаю, как объяснить... мерзкое. А куски сползаются и соединяются. И я пытаюсь тебя прикрыть и сказать, что ты должен сделать: бежать обратно, а ты стоишь тихий такой и покорный и не слышишь меня. По-моему, вроде я тебя всё же вытолкнул в тот вагон, из которого мы попали в этот, но этого я уже не помню... Твой Ося”.


* а самое главное: мне позавчера приснился (ну почти приснился, это было на грани сна и ужасной духоты) новый странный цикл. Я вчера даже написал какие-то невозможные для меня три строфы (почти документально выцарапывая из пустоты ту картинку, которую увидел ночью). Вся сегодняшняя какая-то глупая история с чужой рецензией мне это выцарапывание перебила. И, думаю, хорошо, что перебила. Возможно, что это была какая-то тёмная ловушка для полуспящих. А теперь она схлопнулась, скрутилась в точку, исчезла в стене.
Единственное, что я помню сейчас: что там был какой-то многоэтажный куст, обсыпанный одновременными синими, белыми и розовыми цветками. А также, что этот куст был гораздо больше меня.

июль 2006



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru