Анатолий Королев
Коллекция пепла
От автора | Черновик этого рассказа был написан в 1995 году.
Рассказ заканчивался тем, что рукопись Набокова сжигали в огне.
До недавнего времени я считал, что сочинил чистую фантазию, фантом, где нет ни слова правды… Можете себе представить, с каким удивлением я прочитал интервью Дмитрия Набокова (от 14 марта 2006 года) о том, что он готовится сжечь последнюю рукопись отца “Происхождение Лары”. Сжечь согласно завещанию самого писателя.
Новость вызвала шок в мире культуры.
На законный вопрос, в чем причины такого намерения, сын ответил, что такова воля родителя, а если говорить о себе, то Дмитрий был задет нелепыми интерпретациями “Лолиты” и — цитирую: “Я не хотел бы, чтобы рукопись “Происхождения Лары” была подвергнута атаке журналистских расследований. Эта хрупкая вещь не заслуживает такого отношения”.
Проще говоря, по мнению и отца, и сына, от публикации может пострадать репутация писателя Набокова.
Что ж, спустя одиннадцать лет, предлагаю вниманию читателей свой давний фантастический рассказ (я добавил только двадцать пять строк о дипломе рогоносца).
Надо же! И фантом бывает правдивым, редко, но бывает.
У меня зазвонил телефон.
— Кто говорит?
Голос звонившего был незнаком.
— Мое имя вам ничего не скажет. Хотя однажды вы написали обо мне три строчки.
— Где?
— В романе о голове Гоголя. На девятой странице. Цитирую (я услышал шелест бумаги)… Вот… какой-то неизвестный подлец-коллекционер купил череп Гоголя и хранит оный у себя на книжной полке как раз между гоголевских томиков… Это обо мне. Я — коллекционер!
— Значит, это правда? — воскликнул я. — Череп Гоголя украден из гроба! И он у вас?
— Да, увы, это факт.
— Вы наследник маньяка Бахрушина?
— Какая разница, кто я. Я коллекционер. Череп Гоголя в моей коллекции.
— Поздравляю! Положите череп обратно в гроб. Покайтесь.
— Я никогда не каюсь. Да и вы не священник. И звоню совсем не для исповеди… У меня сегодня праздник. В коллекции стало на один экспонат больше. Теперь их ровно тысяча. Пора, давно пора показать мое собрание истинному ценителю… Приглашаю к себе. Шампанское брют. Ананасы с рокфором. Торт от Пьера Гарньера: пирамида из бисквита и белого шоколада. Пьер украсил ее живыми анютиными глазками. Плюс самые острые блюда из моей уникальной коллекции.
Признаюсь, я был заинтригован, — но за окном чернела зимняя тьма, а я как раз собирался лечь в постель.
Напольные часы прозвенели одиннадцать.
— Вы будете первым посетителем, — соблазнял незнакомец.
— Черт с вами! Когда?
— Ровно через час. В полночь. У колонн Большого театра. Вас встретит шофер черного “Мерседеса”.
— Но как он меня узнает?
На другом конце провода рассмеялись: “По глазам”.
И рука положила трубку.
Мда… и хотя мне было не по себе, согласитесь, читатель, остаться дома после такого предложения было бы для писателя непростительной глупостью.
Словом, через час я стоял у колоннады Большого театра.
Шел легкий оперный снег из “Пиковой дамы”. В звездном небе сладко блестела луна. Было слышно, как часы на Спасской башне Кремля пробивают вязкую полночь. Не успело ударить в двенадцатый раз, как к фасаду властно подкатил вороной “Мерседес”. Боковое стекло пошло вниз, и мне махнула рука шофера в белой перчатке. Сердце тревожно стукнуло.
Я сбежал по ступеням к машине и уселся на заднем сиденье.
Шофер, не оглядываясь (ага, скрывает лицо!), протянул мне мешочек из черного бархата.
— Потрудитесь надеть на голову, — сказал он знакомым голосом.
— Вот так номер! Это же вы сами собственной персоной!
— Надевайте, или все отменяется.
— Но я задохнусь!
— Не задохнетесь.
Что делать? Текст беллетриста вечно отдает преступлением, а писатель всегда преследует героя с маниакальностью убийцы, — я с проклятием сунул голову в темноту.
“Мерседес” плавно тронулся с места (куда-то в сторону Лубянки) и, немного покружив для отвода глаз, остановился. Хлопнула дверца автомобиля. Твердая рука вывела пленника на тротуар. “Осторожно, тут ступени!” Бухнула за мной дверь подъезда (судя по звуку — меня ведут по коридору просторного помещения). Лифт. (От спутника веет честолюбивым ароматом мужского лосьона “Титаниум”). Еще один коридор, но уже покрытый ковровой дорожкой. Звук открываемой ключом двери...
— Снимайте!
Я оказался напротив невысокого непроницаемого незнакомца с властными чертами лица. Я впился в него глазами, изучая внешность.
— Бросьте шерлокхолмсничать! — сказал насмешливо неизвестный. — Я в парике. Нос из гуммоза. Усы и бородка подклеены. Форма головы не моя. Вы никогда меня не узнаете.
Одет субъект был торжественно — черная тройка, белоснежная рубашка с бабочкой, снежная гвоздика в петлице пиджака. Перчатки из молочного цвета лайки (ага, чтобы не оставлять отпечатки пальцев…).
Я огляделся.
Мы находились в просторном казенном помещении без окон: канцелярские столы, библиотечные шкафы вдоль стен, железные стеллажи с косыми папками и только две современные приметы — мощный ксерокс и американская машина для резки бумаги.
— Шампанского? — незнакомец открыл холодильник.
— Какое к черту шампанское! Найдется стопка холодной водки?
Между нами стоял широкий стальной стол, какие обычно стоят на почтамте в отделе посылок, пустой и голый, если не считать старомодного канделябра с новенькими стеариновыми свечами.
— Не чертыхайтесь. У бога есть уши. Водки? Пожалуйста. У нас есть все, — он налил водки и выставил на свет просторное блюдо с обильной закуской.
Порыскав глазами, я отыскал среди ломтиков рокфора и канапе с черной икрой соленый огурчик.
Тем временем мой визави торжественно поставил на стол загадочный черный ящик, и глаза его вспыхнули огоньком сигареты.
— Итак, начнем… тсс… перестаньте жевать. Склоним головы в скорби.
Меня покоробил его театральный пафос, — и он открыл крышку.
— Это череп Гоголя.
Я невольно попятился… но ящик был пуст.
— Эй, вы, там ничего нет! — Да он сумасшедший, подумал я.
— Вот он, — аноним засунул руку в коробку, пошарил и достал маленькую ч/б фотографию черепа в фас и профиль.
К снимку была приклеена сопроводиловка, напечатанная на машинке.
— Номер тринадцать, — вздохнул он, бегло читая запись, — Череп Николая Васильевича Гоголя. Похищен из могилы в 1909 году маньяком Бахрушиным.
Он спрятал снимок обратно в коробку и пояснил:
— Негодяй дал взятку рабочим, которые обновляли могилу в канун столетия классика. Вандализм вскрылся только двадцать лет спустя, когда чекисты закрыли кладбище в Даниловом монастыре. Тогда по приказу Кремля переносили на Новодевичье кладбище две могилы — поэта Языкова и сатирика Гоголя.
— Это уже всё описано, — перебил я с досадой.
— Всё да не всё. Сталин велел найти пропажу из-под земли. Сам Бахрушин тогда уже умер. Оказалось, он спрятал череп в саквояже патологоанатома. А саквояж хранил в Институте мозга. Не стану и говорить, чего стране стоило отыскать этот череп: все равно не поверите.
— Так вы его вернули в могилу? — сказал я не без тайного облегчения.
— Ну что вы! Я его уничтожил.
— Как!
— Очень просто. В растворе соляной кислоты. Согласитесь, хранить такие вещи в любой коллекции — опасная затея. Череп самого Гоголя!.. О, это был волнующий миг… кость рассасывалась медленно, как сахарная голова в крюшоне, и я то и дело помешивал раствор фаянсовым пестиком.
— Какое кощунство.… Впрочем, я не верю. У вас нет никаких доказательств!
— Поверьте на слово. Доказательства есть. И самые надежные. Были проведены десятки экспертиз… нет, это был именно его череп.
И тут он захлопнул крышку пустого ящика.
— Но зачем?! — растерялся я перед духом подобного нонсенса.
— Следы таких преступлений должны быть уничтожены самым надежным способом. В противном случае что скажут о России, где читатели могут запросто надругаться над останками классика?
На столе появилась новая картонная коробка.
— А тут, — мой аноним перешел на восторженный шепот, — моя пушкиниана. Не поверите, письма Натали к мужу. На французском. Ни одного письма, как известно, не сохранилось! Только пара приписок для Пушкина, написанных ее рукой на чужих письмах. Мало того. Здесь еще и легендарные автобиографические записки! Те самые, которые поэт якобы сжег в Михайловском, узнав о смерти императора Александра… Нет, они уцелели! И мы нашли их! Я перечитывал записки сотни раз. Какое сокровище мысли. Какая поэзия души! Но и это не все. Сказать ли? Вы не поверите. Переписка Пушкина с Дантесом! Целых два письма поэта и ответ будущего убийцы! Все датированы роковым январем 1837 года. Пушкинисты и не подозревали об их существовании!
— Не может быть! — пошатнулся я от дурного предчувствия.
— Смотрите, Фома! — коллекционер открыл крышку и торжествуя выставил на свет стеклянный куб, наполненный до половины какими-то черными легкими хлопьями.
— Что это? — попятился я.
— Пепел! Я сжег все, ровно два года назад. Подлинность пушкинской руки удостоверена самым строжайшим образом. Экспертизы бумаги, чернил, водяных знаков… заключение почерковедов.
— Господи! Но скажите: зачем? Зачем вы это сделали? — потерялся я окончательно перед безумием такого пожара.
Он помолчал, затем наклонился к моему уху, словно нас мог кто-то подслушать, и зашептал:
— Автобиография и переписка с женой, а особенно письма к Дантесу рисуют поэта в невыгодном свете.
И уже громче, словно в уши незримых свидетелей, выкрикнул:
— А Пушкин — это наше всё. Палладиум нации. Никому не позволено замарать образ Пушкина, даже самому Пушкину!
Хоть это и безумие, вспомнил я строчку из Гамлета, но в нем есть система.
— Но вы-то хоть что-то запомнили? — мой голос упал.
— Что-то! — рассмеялся безумец. — Я помню все наизусть. И все умрет вместе со мной. Могила! Вот идеал настоящего коллекционера.
— Вы психопат? — осмелел я после второй стопки.
— Ну-ну, — погрозил мне хозяин указательным пальцем. — Я коллекционер! И я собираю только никому не известное. Сделать шедевры достоянием всех? Увольте! Они слишком дорого мне обошлись.
— Что вы еще погубили, несчастный человек?
Я уже почти поверил всему, что он говорил.
— Оставьте ваш тон, — глаза его похолодели, — в моей коллекции есть и уцелевшие вещи.
И не без раздражения он стукнул по железу новой коробкой.
Достал веер фотографий и кинул мне на стол.
Бог мой! Даже самого беглого взгляда хватило, чтобы оценить увиденное. Никогда не виданное прежде. Вот молодой Булгаков в белогвардейской форме среди деникинских офицеров на Кавказе. Вот арестованный Николай Гумилев в одиночной камере. А это… ужас… Марина Цветаева в петле под потолком деревенской избы (снимок расплывчат, но висельник вполне узнаваем).
Я хотел выхватить хотя бы одну фотокарточку и не отдавать, как безумец сардонически рассмеялся, предупреждая маленький бунт:
— Это копии, оригиналы ждут своей очереди, — и опять погрозил пальцем, смахнув фотокарточки в ящик.
— Сдаюсь, — развел я руками, — ничего не понимаю. Собирать годами, чтобы в миг уничтожить? Зачем?
— Все очень просто, — он открыл холодильник и достал бутылку шампанского, — моя цель не в собирании подлинных документов, а в коллекции исключений. Я исключаю факты. Я очищаю историю от исключений. Я сам — сам! — решаю, что сделать истинным историческим фактом, а чему отказать в подлинности.
История слишком важное дело, чтобы оставить ее без присмотра.
И не думайте, что я ограничил свой круг только искусством.
Конечно же, нет.
Это для вас, писателя, я сделал любезность и показал литературную часть коллекции. Цель не литература. Берите выше! Истинная мишень — история времени. Практически весь ХХ век мы сделали чище, выше, светлее…
— Кто это мы? — поймал я оговорку моего анонима.
Тут собиратель пепла впервые замялся.
— Мы — это общество коллекционеров исправленной истины, — ответил он, помолчав и зажигая спичку.
Мелкое пламя трижды коснулось свечных фитилей, и канделябр озарил стол неверным тающим светом.
— Кстати, — сказал он, — я могу предложить вам шанс.
— Какой?
— Шанс принять решение самому.
— Объяснитесь толком.
— Вы недавно сочинили статейку о том, что Пушкин якобы сам написал диплом рогоносца и разослал список по друзьям, чтобы иметь формальный повод для дуэли и убийства Дантеса. Писали?
— Я пересмотрел свои взгляды. Это ошибка. Пушкин чист.
— Нет, вы попали в точку. У меня есть письмо Пушкина к царю Николаю, где он признается в этой низости.
— Вот, — и аноним выложил на стол доказательства.
Это была ксерокопия двух страниц.
Помертвев, я узнал стремительный пушкинский почерк (по-французски) и, жадно схватив листки, спотыкаясь на артиклях, прочел признание Пушкина: “Ваше величество, ставлю вас в известность о несчастных для моей чести подробностях вызова господина Геккерна...” (и так далее).
Бог мой, простонал я про себя.
— Не надо слов, — хмыкнул мой искуситель. — Вы согласны с тем, что эти бумаги было бы лучше никогда не найти?
Вот ты и попался, написал огненный коготь на моем сердце.
— Пожалуй, да, — промямлил я нечто нечленораздельное в нос.
— Гори все огнем, — расхохотался мефистофель и открыл шампанское, — я рад, что вы наконец приняли мою точку зрения. Рапортую, коллега, оригинал уничтожен.
Я увидел, что бумага, которую я только что тискал в руках, корчится на стальном столе в лужице кислоты, ёжится, как кусок шагреневой кожи на сквозняке времени, пока не становится горсткой пепла.
Это был подлинник!
Дунув на пепел, визави поставил на след пламени донце фужера.
— Да кто ж вы, наконец! — воскликнул я в отчаянии от железной хватки пуристического абсурда.
— Я, — пенная струя устремилась в фужер, — я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо, — процитировал он, не без яда в голосе, строки из Гете. — А если уж совсем откровенно, то считайте меня начальником одного секретнейшего архива. Вот уже десять лет, после распада СССР, как по долгу службы я занимаюсь его избранным уничтожением.
Коллекционер повертел фужер, любуясь иглами рыжего света в шампанском.
И сдернул салфетку с загадочной горки, под которой оказалась пирамида от Гарнье из бисквита и белого шоколада, украшенная живыми цветами.
Это были анютины глазки: желтый глазок посреди длинных ресниц, накрашенных сизым мазком заплаканной акварели на белом исподе.
— Но выпьем же наконец в честь юбилея! Ровно одна тысяча! Единица с тремя нулями требует особенной жертвы. Сегодня на моем столе одна поразительная вещица.
Тут коллекционер достал из последней коробки объемную машинописную рукопись.
— Вам известно такое имя — Набоков?
Я пошарил в памяти.
— Нет… неизвестно.
— О, это был гениальный писатель. Он мог бы вполне получить Нобелевскую премию. Но допустить к профанам такую массу порочной красоты было бы чистым безумием! Нет, нет. Мы сумели взять под контроль все его рукописи. “Приглашение на казнь”! “Защита Лужина”! “Другие берега”…
Он прикрыл глаза и произнес, вспоминая:
Около белой, склизкой от сырости, садовой скамейки со спинкой, она выкладывает свои грибы концентрическими кругами на круглый железный стол со сточной дырой посредине. Она считает и сортирует их. Старые, с рыхлым исподом, выбрасываются; молодым и крепким уделяется всяческая забота. Через минуту их унесет слуга в неведомое и неинтересное ей место, но сейчас можно стоять и тихо любоваться ими. Выпадая в червонную бездну из ненастных туч, перед самым заходом, солнце бывало бросало красочный луч в сад, и лоснились на столе грибы: к иной красной или янтарно-коричневой шляпке пристала травинка; к иной подштрихованной, изогнутой ножке прилип родимый мох; и крохотная гусеница геометриды, идя по краю стола, как бы двумя пальцами детской руки все мерила что-то и изредка вытягивалась вверх, ища никому не известный куст, с которого ее сбили.
Я замер от красоты услышанного.
— Не правда ли, это прекрасно?
(Он включил машину для резки бумаги.)
— Но у Набокова есть одна первосортная жемчужина. “Лолита”. Это моя самая любимая вещь. Чудо! Божественный слог. Упоительный ритм. Немыслимый сюжет. Украшение всей коллекции. Но! Осквернить историю мировой литературы страницами педофила? Нет, никогда!
Он третий раз погрозил мне пальцем белой перчатки, чтобы я не решился на глупости.
Затем с упоением оторвал первую страницу рукописи, а все остальное безжалостно бросил в смертельное жерло.
Машина утробно заурчала.
Я стоял ни жив ни мертв.
— Какой волшебный миг, — ноздри его трепетали. — Какая скука всю жизнь трястись над собранием! Какое потрясение уничтожить одним махом любимый уникум!
Коллекционер поднес заглавную страницу к огню свечи. Бумага сначала отпрянула, словно живая, поежилась краем листа, затем стала бурой и вдруг вспыхнула с такой жаркой силой, что обожгла лайковую перчатку.
Фанатик разжал пальцы, квадрат пламени стал падать на стол, но вдруг порыв сквозняка отнес его в сторону, прямо к моим ногам.
И я успел! Успел наступить на полоску огня подошвой ботинка и спасти от гибели узкую полоску бумаги.
Жрец пуризма тем временем закинул голову, выпивая шампанское.
Затем наклонился к торту от Пьера Гарньера в анютиных глазках и сладострастно спрятал в прищуренный рот лепесток от цветка.
Я же незаметно поднял обгоревший клочок.
Через пару минут моя голова вновь оказалась в мешке, после чего охрана отвела гостя вниз и усадила в машину.
Меня отвезли к черту на кулички, на самую окраину Москвы, откуда я добирался домой уже на такси.
Шел снег. Слава Богу, белые хлопья никому нельзя было поджечь.
Когда от огня фонарей в салоне автомобиля становилось просторнее и светлей, я снова и снова — запоем, — читал про себя уцелевшие строчки на спасенном клочке первой машинописной страницы:
Лолита, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя. Ло-ли-та: кончик языка совершает путь в три шажка вниз по нёбу, чтобы на третьем толкнуться о зубы. Ло.Ли.Та.
Дальше набоковский текст обрывала обугленная кайма сгоревшего листа, похожая на ломкий край чернильного крыла траурной бабочки.
1995/2006
|