Лев Усыскин
Вечером в Азии
Об авторе | Лев Борисович Усыскин родился в Ленинграде в 1965 году. Окончил МФТИ, изучал историю искусств на истфаке МГУ. Проза Усыскина публиковалась в журналах “Новый мир”, “Нева”, “Волга”, “Урал”, “Огонек” и др. Двукратный лауреат литературного интернет-конкурса “Улов”, а также конкурса “Тенета-Ринет-2002”. Сборник рассказов Льва Усыскина “Медицинская сестра Анжела” вышел в издательстве ОГИ в 2005 году.
Живет в Петербурге.
ее детям
1
— Собственно, только рельсы — и все... лишь они одни... те же самые тысяча пятьсот двадцать миллиметров поперек — и такие же черные, и блестят, где разъезжены, — солнышко наше некапризное отражается в них... Потом идут семафоры и всякая такая дребедень — стрелки, станции, флажки разноцветные там разные, пожарный спецсостав на запасном пути — молчит себе, красный — фальцет маневровых тепловозиков, леденящие душу надписи: “опасно. серная кислота” либо — “срочный возврат, станция Кондопога окт. ж.д.” — белым, по борту отогнанного полгода назад в тупик вагона, — и та же самая травка торчит меж коричневой от ржавчины гальки, та же, что и на перегоне Брянск Льговск. — Брянск Харьковск., и так же выкорчевывают ее изредка, превозмогая лень.
Жизнь тяготеет к этим невзрачным полутора метрам пространства — отсюда являются деньги, газеты, начальники, сюда однажды приехал передвижной цирк со зверями и толстым фокусником — виртуозом цветных шаров, сюда же провожают гуртом дважды в год новобранцев, и сюда же возвращаются они потом по одному, украшенные немыслимыми знаками различия и пьяные и — после — ступают уже отсюда на землю, разминая парализованные трехдневным путешествием в плацкартном вагоне ноги, вспоминают родную речь... Собственно, только это — две не слишком ровные ленты стального проката марки Р-65 либо Р-55, а то и Р-43 где-нибудь даже — и можно думать о расстояниях, о связи пространств и движений в них людей, и лишь удастся вообразить себе отсутствие этих лент — и тут же распадается все, и больше ничто нас не связывает. Вот и все. Чаю хочешь?
2
— Все здесь просто. Это Восток. Вещь есть вещь, и только она одна. Вот дорога, у дороги — дорожный знак. Дом — это четыре стены. Еда — это мясо, рис, овощи... Чай — это чай, зеленый чай: другого здесь не знают. И все. Цветов тоже немного, и потому так застревает в глазу эта сумасшедшая лазурь: все эти пресловутые орнаменты — суть нагромождение очень простых элементов; религии здесь тоже любят простые — потому буддизм здесь и не прижился когда-то... Зато каждому ясно — когда молиться. И сколько. Собственно, все здесь склонно к повторению, и это человеколюбиво: любой сколько-нибудь стоящий сюжет о европейце на Востоке кончается смертью этого европейца, ибо смерть — сугубо европейская штука: ее не впишешь в орнамент. Никак. Принято считать, что люди здесь чертовски хитры — это не так, конечно. Просто они молчат. Не отвечают на твой вопрос потому, что — не нужно: любой вопрос уже задавали когда-то раньше и, стало быть, ответ известен уже. Зачем же сотрясать воздух — жарко...
Мы сидим на террасе, пахнет глиной, зреющими виноградными гирляндами, переваривающими в сладостный терпкий сок впитанное за день солнце — само же солнце где-то на той стороне земли: сейчас его замещает не по-здешнему дрожащий сорокасвечовый свет, в котором уже час как бьется какое-то крупное ночное насекомое...
— Чудно получилось: вот ты здесь, у меня, дыню кушаешь, — вчера тебя как бы и не было вовсе — и так же не будет тебя после... Мы подобны тряпичным куклам из пыльного сундука провинциального кукловода — мы существуем лишь пока идет представление...
3
Он сидит передо мною своим телом — поджарый, крепкий, чистый. Свежая сорочка, улыбка, загар — редкий для постоянно живущих здесь русских — и какая-то внутренняя готовность к прыжку постоянно: готовность воина, одного в поле.
— ...мы здесь давно: отца перевели сюда в сорок третьем, парторгом комбината, когда я родился, он был главным инженером, потом еще кем-то — так всю жизнь на комбинате и простоял, даром что легкие порченые. После войны здесь народу прибавилось: кто из эвакуации раздумал возвращаться, кого наоборот — по указу... целые народы появились, каких не знали... такой зоопарк... <...> Дело в том, что все здесь всех ненавидят, и это нормально. В общем, приучаются с детства относиться к чужим терпимо — потому, что чужих много, но в душе ненавидят — и это подпитывает жизнь и не дает пропасть. Рассеяться. У каждого народа здесь аура некая в глазах прочих — если ты пришлый, тебе расскажут, конечно — за столом там или в машине. А местным не будут: этикет. Кто нарушит — вдруг неприятности посыплются, самые загадочные — отовсюду. На работе, в магазине, где у тебя знакомый завсклада, в больнице — ты как зачумленный ходишь, и не понимаешь ни черта...
Каракалпаков презирают все. Это такая страна, Каракалпакия — там ничего не растет, только дыни. Да и те теперь растут плохо — соль гонит с Арала: эрозия почв. Мы в Тахиаташ ездили с друзьями побираться по молодости. Там как: если хоть гвоздь умеешь вбить — ты человек, кушай себе кашу с жирным мясом — Руслан там жил еще в девяносто третьем — потом в Кропоткин, к родным перебрался, все отсюда бегут, что ж сделаешь — так вот, не подступишься... А так — кто точку какую держал, потом передавали своим же: армяне — армянам, узбеки — узбекам, — благодать, одним словом...
4
Он рассказывает про Нукус — нелепый город с плохой водою, где в местном музее томится первоклассная коллекция Савицкого, приютившая работы русских художников, спасавшихся на Востоке от иконоборчества тридцатых — впрочем, видел-то я ее в Москве... Я тоже помню этот город с его августовскими звездными ночами в разоренном ботаническом саду местной академии — где некогда тоже была коллекция, а ныне — одни чинары, едва дающие тень земле и приют — песочного цвета субтильным горлинкам, столь непохожим на наших раздавшихся северных голубчиков! И лишь изредка забредает в него какая-нибудь шальная коза в тщетных поисках чего-либо травянистого — хоть бы и арбузной корки...
Помню оттенки серого и желтого — пыль и глину дороги на Ходжайли, переправу через Амударью, границу с Туркменией — когда вдруг оживают чахлые каракалпакские сады и вместо приземистых, удрученных аборигенок взгляд вдруг начинает останавливаться помимо воли на стройных, величаво ступающих туркменских женщинах в однотонных, пастельных оттенков шелковых платьях — несколько веков набегов за сладостной добычей обеспечили завидный генофонд народу-разбойнику и сейчас, в оседлом настоящем... Я могу рассказать и про Тахиаташ, где мы прожили неделю в доме пожилого узбека-двоеженца, не знавшего грамоте, но при этом уверявшего, что ведет свой род от арабов, живших при дворе хорезмшаха Мухаммеда... Я помню все это — по-своему...
5
Будучи упомянут случайно, хлопок срывает разговор горькой усмешкой: хлопок ненавидим. Он приходит в каждый дом с регулярностью урожая и снимает свой оброк трудовой повинности. Студенты проводят в поле месяца по три в году, прочие — меньше, однако случалось, когда в жертву ему приносились и пассажиры рейсовых автобусов, останавливаемых чуткими к нуждам сельского хозяйства работниками автоинспекции. Такова фарсовая сторона дела — иная же сторона, трагическая, многолика: здесь и высохший в соленый мазут Арал, и переселенные во времена Хрущева в Ферганскую долину жители Памирского высокогорья — за тысячелетия обособленного существования в разреженной, богатой ультрафиолетом атмосфере утратившие большую часть присущего жителям низин иммунитета, они гибли тысячами от пневмоний и туберкулеза, и лишь немногие вернулись потом в родные кишлаки... Хлопок выпил их кровь, как выпил воду рек, перед тем отравив ее дефолиантами — с конца августа вода в арыках непригодна даже чтоб вымыться...
— Братишка мой чуть не загнулся однажды на хлопке, — мой собеседник слегка щурит глаз в высохшую, как майский ручей в пустыне, усмешку. — Дело давнее: в семнадцать лет сдал экзамены в ТашМИ, студенческий билет в руки и айда — колхоз им. Имомали Худайбердыева... “Подарим цветущему Узбекистану один миллион тонн хлопка сверх плана!” — на двух языках, белым по красному, рубленой кириллицей... транспарант, значит... Ну так вот, все бы хорошо, да гепатит — вещь обыкновенная в наших местах, даже среди студентов ТашМИ... Никуда не денешься… И, знаешь ли, очень трудно дать родной республике этот самый дополнительный миллион, когда у тебя печень размером с дыню... Ага, тут начинается эта самая комсомольская бодяга — сразу объявляется тьма энтузиастов, особенно среди девушек ненаглядных — ибо дело беспроигрышное, клеймят, указуют перстами, вон из комсомола, из института, из Узбекистана, словом — расстрелять, эксгумировать и снова расстрелять... слышишь... в общем, если бы отец не приехал (он тогда еще в силе был, разъезжал на черной “Волге” и все такое) да не покрутил пальцем у виска (“что ж вы, идиоты, вас же теперь под карантин всех, а еще — медики!..”), худо бы пришлось Сашке... Вот как оно случалось иногда при прежней власти, забавно, не находишь?..”
...Ночью становится прохладно. С трудом вырвав себя из анестезии разговора, нащупываю в темноте свитер:
— И присно, и во веки веков — аминь...
6
Война стыдливо скрывалась выцветшим брезентом, ночным гулом моторов транспортной авиации — никто не понял, когда же все началось: дрожь природного незнания тонула, убаюканная, в саже газетной лжи...
Все так же оживала весенними маками пустыня, так же, как прежде, цвел гранат и одновременно плодоносил на той же ветке... едва ли что-то могло измениться от всегдашнего распорядка — чуть больше стало на дорогах прожорливых до бензина грузовиков “Урал”, позже упали в цене наркотики, да нахлынувшие с севера перекупщики рыскали, жадные, в поисках ненужных в здешнем климате крашеных афганских дубленок.
Гарик Цуцумия, тянувший в те годы действительную в десанте, рассказывал, как тогда, в семьдесят девятом, их подняли внезапно по тревоге (прежде внезапных тревог они не знали от первых месяцев службы), загнали в самолет и продержали там без малого сутки. Четыре раза запускали турбины. Дважды сменяли стоянку — словно бы сдавливая распиравшую турбины мощь, брюхатый Ил-76 пыльным навозником скользил по рулежке — куда? зачем? Потом всех выгрузили и вернули в казармы. Только неделями спустя, из дошедших газет и программы “Время”, Гарик смутно почувствовал, что избежал чего-то не слишком, по-видимому, полезного для здоровья.
Другие не избежали. Друг Игоря Колесникова, смешливый Серега Гороховецкий, следуя в колонне через Саланг, рухнул вниз вместе со своим ГАЗ-66 (отказ бензонасоса) на глазах у другого уроженца Бендер, Кольки Мальцева, который и рассказал все это до странности равнодушным голосом матери Гороха потом, год спустя, когда сам вернулся домой с простреленной лодыжкой...
...Все больше становилось раненых — теперь они попадали не только в окружные госпитали, но и в гражданские клиники сколько-нибудь больших городов — туда, где имелись хотя бы мало-мальски приличные хирурги; впрочем, их все равно забирали потом долечиваться — иных же отправляли дальше: в Москву, Ленинград — и язык не повернется сказать, что им повезло...
...
“...Кабул был своего рода заповедником”, — рассказывал мне Мишка Страхов, восемнадцатилетним младшим лейтенантом отправленный в сороковую армию с порога полуторагодичных курсов военных переводчиков, — “в городе царил порядок: работала толкучка, чеки Внешпосылторга шли за афгани по хорошему курсу, доллары шли еще лучше, да только их не было ни у кого...”
“...вокруг стояли наши, плотным кольцом... считалось, что в город мышь не проползет — дороги контролировались и т.д., — он едва заметно улыбается, — ...в действительности все было не так, конечно... духи сновали туда-сюда почти беспрепятственно... с оружием и без... я встречал иных из тех, кого допрашивали с моей помощью где-нибудь в провинции месяца за два до этого... они узнавали меня, здоровались, заводили разговор... вполне дружелюбно... там я был враг, здесь — сосед... не более того...”
“...вышвырнуть нас всех из Кабула, устроить в городе ад кромешный — не составляло труда... бдительность тех, кто нас охранял, рассеялась полностью в перегар и в сладковатый конопляный дымок — впрочем, правила игры понимались и принимались всеми абсолютно — всех это устраивало, status quo позволял жить беззаботно: тешил удельных царьков удельной властью, подпитывал военными поставками и гуманитарной помощью, дележ каковой слыл единственной достойной причиной дослать патрон в патронник...”
“...это тянулось бы вечно...” — продолжает он со спокойной рассудительностью, без сожалений и восторга — как, впрочем, и подобает мужчине рассуждать о деталях своей биографии, — ...Горбачев спутал все карты... едва ли кто-то мог ожидать, что он решится на это — не только там, но и в Москве тоже, я думаю...”
Мишка вернулся в Москву невредимым. Окончил университет, работает в банке. Женился, потом развелся. Когда разговор касается планов на будущее, почти всегда молчит, лишь слушает собеседника.
7—8
Родственники важней всего. Они являются перед глазами какой-нибудь свадьбой, какой-нибудь давнишней сумасшедшей свадьбой — прямо так, как они сидели там за столом — живые вперемежку с умершими, трезвые с пьяными, богатые с бедными; внимание их поглощено салатом оливье и шепотным разговором: они словно бы не замечают тех, кому предстоит вступить теперь в их невнятный клуб, и лишь изредка бросают через стол презрительно-экзаменуюшие взгляды...
Потом все встает на свои места. Обнаруживаются связи. Берутся взаймы деньги. Подгоняются под общий знаменатель мнения. И начинается жизнь — тягучая и просторная, как буро-красное айвовое варенье...
Родственники помнят все. Несколько смешных, уязвимых слов, сказанных тобой в бессознательном еще детстве, пару рискованных поступков в девичестве (если ты женщина), первые ляпсусы семейной жизни — тебе будут вспоминать все это невзначай, лет до сорока пяти, когда, сменив объект участия, они займутся твоими детьми...
Родственники помогут, случись чего: дадут в долг, найдут работу, врача, жену, решат проблемы с милицией и пропиской, отправят в другой город, если вынудят обстоятельства. Они будут качать головой, назидательно вздымать указательный палец над столом, говорить: “Вот видишь!” и “Я же предупреждал, помнишь?”, и ты проглотишь эту пытку, как неотъемлемое дополнение свалившейся на тебя беды... и в голову не придет, что может быть по-иному...
И, право, должно случиться нечто немыслимое, нечто неотвратимо-эпическое, когда железным шрамом разводят людей линии фронтов либо государственные границы, когда соседка-смерть вдруг глянет в лицо привычно-понимающим взглядом, и никто ей не изумится — тогда только мысль о родственниках окрасится вдруг золотой аурой роскоши потерянного покоя; и, зацепившись за нее, мозг начнет мало-помалу выволакивать из тьмы небытия иные атрибуты прежней бесхитростно-невозвратной жизни: жасмин во дворе, дом, детство...
...
— Ташкент среди всего — особняком. Есть две вещи: есть Ташкент, и есть все остальное... Можно было прожить в нем лет двадцать, не выезжая, — и, отъехав наконец километров на сто, впервые открыть для себя, например, четырехэтажную районную больницу без водопровода и канализации, с удобствами на улице... или еще что-нибудь в том же духе...
В самом же городе жизнь текла благопристойно, вопросы решались вскользь, избегая выпуклостей. Можно было говорить по-русски. Можно было общаться: еще живы были люди, помнившие Анну Ахматову. Случались симфонические концерты — однажды, говорят, приезжал сам Иегуди Менухин...
Девятибалльное землетрясение шестьдесят шестого года, так или иначе коснувшееся каждого, пошло только на пользу — город наводнили деньгами, началось строительство — монументально-претенциозное издалека, халтурно-нелепое вблизи. Мне показывали здание с неправильно приваренной солнцезащитой (с точностью до наоборот: в полдень солнечный свет беспрепятственно раскаляет комнаты, тогда как утром и вечером приходится включать электричество). Архитектор, осуществлявший авторский надзор, пытался остановить, переделать — его не поняли: зачем? Зачем суетиться задним числом?.. Все уже сделано...
И рядом с этим со всем жил своей жизнью Старый Город — несколько кварталов немыслимой планировки, начинавшихся сразу же за медресе Кукельдаш — и об эти кварталы разбивался вдребезги демон советского учета и контроля... Никто не мог сказать с определенностью, каково его население, чем оно занято и на что живет; куда проведен водопровод и куда электричество — с каждым годом махалля дробилась новыми и новыми глинобитными стенами, возводимыми все умножающимися в числе жителями, работали запрещенные частные шашлычные, и вечный чигирик лениво черпал из утратившего первоначальное назначение арыка поливную воду...
9. Бабур-Наме
Выдержки по изданию АН УзССР, Ташкент, 1958 год.
“...в месяце рамазане года восемьсот девяносто девятого я стал государем области Ферганы на двенадцатом году жизни.
Фергана — область в пятом климате, находится на границе возделанных земель. На востоке от нее — Кашгар, на западе — Самарканд, на юге — горы Бадахшанской границы; на севере, хотя раньше и были такие города, как Алмалык, Алмату и Янги, название которого пишут в книгах Отрар, но теперь, из-за нашествий монголов и узбеков, они разрушены, и там совсем не осталось населенных мест...”
“...В Самаркандском арке Тимур-бек воздвиг большое строение в четыре яруса, Кок-Сараем называется. Еще близ ворот Аханин, внутри крепости он поставил соборную мечеть, каменную. Больше всего там работало каменотесов, привезенных из Хиндустана. На переднем своде мечети выведен стих Корана “И вот воздвигает Ибрагим основы...”
“...Другая высокая постройка Улуг-бек мирзы — обсерватория у подножья холма Кухак, где находится инструмент для составления звездных таблиц. В ней три яруса. Улуг-бек мирза написал в этой обсерватории “Гургановы таблицы”, которыми теперь пользуются во всем мире. Другие таблицы употребляют редко. Раньше пользовались “Ильхановыми таблицами”, которые составил Ходжа Насир-и Туси во времена Хулагу-хана в Мараге. Хулагу-хан — это тот, которого называют также Ильханом.
По-видимому, во (всем) мире было построено не больше семи или восьми обсерваторий. Из них одну обсерваторию устроил халиф Ма’мун, в ней написали “Ма’муновы таблицы”. Битлимус тоже (когда-то) построил обсерваторию; другую обсерваторию построили в Хиндустане, во времена раджи Бикрамаджита Хинду, в Удджайне и Дхаре, то есть в государстве Малава; которое ныне называется Манду. Этими таблицами пользуются теперь индийцы в Хиндустане. Со времени постройки этой обсерватории прошло тысяча пятьсот восемьдесят четыре года. В сравнении с вышеупомянутыми таблицами таблицы (Бикрамаджита) менее совершенны...”
“...Бухара — прекрасный город. Плоды там изобильны и превосходны, очень хороши дыни. Нигде в Мавераннахре не бывает так много дынь и таких отличных, как в Бухаре. Хотя в области Ферганы, в Ахси, есть сорт дынь, называемый мир-и тимури, которые слаще и нежнее бухарских, но в Бухаре много дынь всяких сортов, и они хороши. Бухарские сливы тоже знамениты; таких слив, как бухарские, нет нигде. Их очищают от кожицы, сушат и вывозят в качестве подарка...”
“...Среди моголов установления Чингизхана до сих пор таковы, как их учредил Чингизхан. Бойцы правого крыла стоят на правом крыле, левого крыла — на левом крыле, середины — в середине; все из рода в род стоят на местах, указанных в ярлыке Чингизхана. Относительно правого крыла постоянно происходили раздоры между родами Чарас и Бекчик из-за того, кому выходить на край...”
“...В этой битве (особенно) хорошо рубились два йигита: с нашей стороны — один из братьев Ибрахима Сару по имени Самад, с их стороны — хисарский могол по имени Шахсувар. Они встречаются лицом к лицу: Шахсувар так сильно рубит, что пробивает клинком шлем Самада и глубоко всаживает ему лезвие в голову; несмотря на подобную рану Самад так бьет, что сносит Шахсувару саблей с головы кусок кости величиной в ладонь руки. На Шахсуваре не было шлема; ему лечили голову, и он поправился. Лечить голову Самаду было некому; через три-четыре дня он умер от этой раны...”
“...вдоль северного берега реки Ходженда шел Султан Макшуд-хан. Он пришел и осадил Ахси. Джехангир мирза был там. Из беков в Ахси находились: Али Дервиш-бек, Мирза Кули кукель-таш, Мухаммед Бакир-бек и Мейх Абд Аллах Ишик-ага; Ваис Лагари и Мир Гияс Тагай тоже были там. Опасаясь беков, они ушли в Касан — область, управлявшуюся Ваис Лагари. Ваис Лагари был воспитателем Насир Мирзы, по этой причине Насир Мирза и находился в Касане. Когда Султан Махмуд-хан достиг окрестностей Ахси, эти беки предались хану и отдали ему Касан. Мир Гияс остался на службе у хана, Ваис Лагари отвез Насир Мирзу к Султан Ахмет Мирзе: царевича поручили Мухаммед Мазид тархану...”
“...Когда мы находились в одном курухе от Аб-и Истаде, то видели удивительную вещь: между небом и водой то и дело появлялось и снова исчезало что-то ярко-красное, как вечерняя заря. Это продолжалось до тех пор, пока мы не приблизились к реке; подойдя близко, мы поняли, что это дикие гуси: не то десять тысяч, не то двадцать тысяч, очень много диких гусей. Когда множество диких гусей на лету машет крыльями, то их красные перья то виднеются, то скрываются. Там оказались не только эти птицы; на берегах водится бесчисленное, несметное количество всяких других птиц.
На берегу оказалось много птичьих яиц. Двое афганцев, которые пришли на берег собирать эти яйца, увидев нас, бросились в воду. Несколько человек проплыли за ними с полкуруха и привели их. Они доложили, что вода всю дорогу одинаково мелкая и доходит коням по брюхо. Река там, по-видимому, неглубока вследствие ровности дна.
Придя к руслу потока, идущего по степи Катта-Ваза и впадающего в Аб-и Истаде, мы стали там лагерем. Это русло сухое, и вода обычно никогда там не течет; сколько раз мы проходили мимо, мы никогда не видели в этом русле текущей воды. Но на этот раз из-за весенних дождей в русло прибыло столько воды, что мы нигде не могли найти переправы. Хотя русло и не слишком широкое, оно очень глубокое. Коней и верблюдов всех переправили вплавь, а некоторые вещи и пожитки связали веревками и перетащили волоком на ту сторону.
Перейдя это русло, мы миновали Кухна-Нани и плотину Сар-и Дех и пришли в Газни. Джехангир-мирза день-два оказывал нам гостеприимство, предлагая угощение и поднося подарки...”
“...Хасан Якуб-бек, человек недалекий, но веселый, расторопный и деятельный. Ему пренадлежит такой стих:
Вернись, о Хума, так как без попугая твоего пушка
Ворон скоро унесет мои кости.
Он был смел, метко пускал стрелы, прекрасно играл чавганом и хорошо прыгал при игре в чехарду. После гибели Омар Шейх мирзы полновластным вельможей при моих дверях был именно этот бек. Это был темный, несдержанный человек и большой смутьян”.
“...Я сочинил тогда одно рубаи; у меня были сомнения относительно употребленной в нем рифмы: к тому времени я не особенно глубоко изучил правила стихотворства. Хан был одаренный человек и сочинял стихи, хотя законченных газелей у него было немного. Прочитав Хану это рубаи, я сообщил ему о своих сомнениях, но не получил ясного ответа, могущего успокоить сердце; видимо, Хан тоже уделял немного внимания правилам стихотворства. Позднее я узнал, что в тюркских словах в случае необходимости буквы та и даль, а также гайн, каф и кяф могут заменять друг друга”.
10
Дороги безобразны. Узкие, пыльные, почти игрушечные — они петляют среди Туркменских Каракумов и хлопковых полей Ферганы, обрастают газовыми факелами где-нибудь в Газли и Мубареке, обрываются обмелевшей лентой Амударьи в Чарджоу, где хозяйничает неуклюжая паромная пара, и наконец упираются под Красноводском в соленый Каспий... Помнят ли они что-нибудь? Сочувствуют ли кому? Нищим калантарам, ступавшим по ним во имя Аллаха задубевшими ногами, или, быть может, столетия спустя счастливому и хмельному греку-археологу, открывателю золота бактрийских царей? Как носился он, подымая пыль, в своем разболтанном автомобиле с иностранными номерными знаками? Шут их знает, эти дороги: должно быть, хранят они нас от чего-то — иначе зачем им входить в наши сны; и, будучи нервом сна, простираются они прочь, за его пределы — и вот, как бы слегка прищурившись, вижу я себя двадцатилетним, и асфальтовая лента слева от меня, едва не плавясь от солнца, уходит за горизонт...
На спине у меня выцветший обвислый рюкзак, давно не мытые и не стриженные волосы почти что касаются плеч — шаг мой верен и тверд: я не имею понятия, где встретит меня ночь, но ночь еще не скоро, в самом деле...
Нет нужды останавливать автомобили: даже с затылка водители опознают чужеземца и, повинуясь все прошибающему любопытству, жмут на тормоз:
— Здорово, брат...
Русский язык, выученный в армии, приходит дюжиной первоочередных слов:
— Куда идешь, брат?..
И уже в кабине, после получаса разговоров, не выпуская из рук обвязанный хранящим от бед верблюжьим шнурком руль, он скажет наконец сакраментальное:
— Послушай, брат, зачем тебе в Бухару сегодня?.. Поедешь в Бухару завтра... или послезавтра... какая разница... Послушай, поехали сейчас ко мне, поедим плов, выпьем чаю... а?..
Храни его Бог. Стояло лето восемьдесят восьмого — чуть больше года оставалось до начала двухлетия погромов и массовых беспорядков, стальным обручем страха и безысходности охвативших Узбекистан... Храни его Бог, этого Джамадурды или Улугбека — где он сейчас? Чему научился я от него, или, быть может, он от меня тогда? Что изменила в нашей жизни эта дорога, ведь не напрасно же свела она нас, хоть бы и на миг в сравнении с ее собственной жизнью, — без начала и без конца, без ненависти и без сожалений... мать наша — пыльная дорога, она вбирает нас всех с потрохами, подобно серой реке весной, и после, не оборачиваясь и не замедляя хода, бежит себе дальше и дальше, должно быть — к нашим детям.
1995 — июль 1996
|