Виктория Никифорова
Рассказы
От автора | Я родилась в Москве в 1971 году. Закончила театральный институт, выучившись на критика. Десять лет занимаюсь журналистикой — пишу о театре, кино и прочем. Вы могли читать мои статьи в “Независимой газете”, “Русском телеграфе”, газетах “Сегодня” и “Ведомости”. Это мои первые рассказы.
Подвиг
Легенда оказалась лажей. К этому неутешительному выводу пришел постоянный автор глянцевого журнала Макс Петров после четырех часов, проведенных в обществе аборигенов деревни Косые Вешки, и трех бутылок водки, распитых в их обществе. Все свидетели давно откинули копыта. Оставшиеся источники врали наперебой. Единственного старожила, который мог бы хоть что-то вспомнить про подвиг лейтенанта Свисткова, развезло после первого стакана. Местные помоложе несли такую ахинею, по сравнению с которой фильмы про Рембо показались бы образцом реализма.
Будто бы в ноябре 41-го младший лейтенант Свистков в полном одиночестве два дня держал в здешнем лесу линию обороны, прикрывая отход своей части. Немцы бросали на него роту за ротой. Линия фронта дугой изогнулась вокруг непокорного лейтенанта. Главнокомандующий перегруппировывал войска. Гитлер волновался в Берлине. А герой без сна и отдыха продолжал строчить из пулемета. Из рассказов выходило, что патронов у него было припасено на год вперед. Дальше версии расходились: по одной, лейтенант, когда патроны все-таки кончились, обвязался гранатами и попер на немецкий танк, высланный против него одуревшими от ужаса фашистами. На резонный вопрос, как танк продрался сквозь лес, местные мычали туманно. По другой версии, лейтенанта захватили в плен, долго пытали и показательно повесили. Перед смертью он сказал: “Горите вы все огнем”, и действительно, не прошло и года, как немцев вышибли из Косых Вешек, запалив деревеньку с помощью артиллерии. При этом, натурально, умалчивалось о том, что немцы аккуратно отступили заранее, а погорели при обстреле исключительно местные жители, до конца войны бедовавшие в землянках.
Ясно было, короче, что никаких подвигов лейтенант Свистков не совершал, и местная легенда просто бредовое порождение фантазии аборигенов. Воспевать было категорически нечего. Мог бы выйти из этой белиберды дивный стебный материал. Не хуже даже, чем Шурочкина статья про немецкого шпиона Гастелло. Макс и заголовок уже сваял: “Старожилы не припомнят”.
Но увы, стеб уже не катил. Задолго до 9 Мая под Свисткова было забронировано в Максовом журнале два разворота, и их предполагалось заполнять отнюдь не шуточками. 250 строк 14-м кеглем надо было написать про подвиг младшего лейтенанта так, чтобы, прочитав материал, прослезились брокеры и дилеры, маклеры и риэлторы, а также прочая целевая аудитория. На пути в Косые Вешки Макс, с трудом форсируя лужи на своем двухместном, с низким клирингом БМВ, развлекался, высчитывая причитающийся ему гонорар из расчета полтора доллара за строчку. Потом вычитал налоги. Все равно оставалось нормально. Если только фотограф не подгадит, развернувшись со своими фотками на полосу. И Макс с неприязнью косился на молчаливого фотографа Лешу, который непрерывно копошился на пассажирском сиденье: то вынимал объективы, то проверял пленку, то поправлял ремни своей амуниции, то припадал к фляжке с коньяком.
Самое глупое — писать про Свисткова Макс напросился сам. Это был центральный материал, к Дню Победы, и за эти четыре полосы в редакции шла долгая грызня. Лезла со своими опросами Танечка, собиравшаяся терзать всех своих знакомых вопросом “Стоит ли называть эту войну великой и отечественной?”. Хотел еще Сергей Иванович дать трогательное интервью со своей соседкой, одинокой бабушкой, у которой, по слухам, он выцыганивал квартиру. Но Макс, после репортажа из подпольного борделя, слыл золотым пером и свою тему не упустил. Тем более что заявка его действительно была уникальной. Про лейтенанта Свисткова, кроме него, не знал никто.
Лет десять назад на семейном застолье дядя-охотник рассказал, как стрелял позавчера тетеревов рядом с деревней Косые Вешки и наткнулся в лесу на памятник Свисткову. Это был простой, едва отполированный кусок гранита. Счистив мох, дядя прочитал, что на этом самом месте сорок лет назад, прикрывая отступление своей части, погиб младший лейтенант Александр Свистков. После войны ему дали Героя. Дядя вспомнил, что его отец, Максов дед, воевал как раз в этих местах, и постарался запомнить этот лесок и жалкую полянку недалеко от просеки. Повспоминали, где точно служил дед, посетовали, что бабушка так и не удосужилась дописать мемуары, запечатлев только свой незабываемый побег из Бреста в одной туфле, выпили за Свисткова. Тем дело и кончилось.
Макс не вспоминал об этом случае ни разу, да и дяди больше никогда не видел. По нелепому стечению обстоятельств тот умер на другое утро после застолья. Уточнять детали пришлось самому.
В Косых Вешках Макс разыскал председателя давно не существовавшего колхоза — но тот кормил свиней и не был расположен к разговорам. Вместе с Лешей прошелся по главной улице, заглядывая в слепые окна брошенных домов. Нашел наконец избушку по адресу улица Красных пролетариев, 7, а в избушке обнаружил бабку и дедку. Бабка выставила холодной картошки и кислой капусты, дед достал стаканы. Сели, выпили. Дедка отрубился сразу. Макс попытался расспросить про Свисткова бабку, но та только хихикала, прикрывая рукой беззубый рот.
— Облажались мы с тобой, — это была первая фраза фотографа за весь день, и Макс слегка обалдел. Потом понял, что “мы” — значит “ты”, и обиделся.
Побродили еще, потрепались с неполовозрелыми подростками, тосковавшими у закрытого магазина. Те, выкатывая застекленевшие от клея глаза, поведали версию а-ля “Рембо”. Наконец, нашли школу — одноэтажный кирпичный домик, в котором не было ни одного школьника. Макс спросил директора. “Директор, — сказали, — отдыхает.” Вместо него пообщаться со столичным журналистом вышла завуч — толстая женщина в футболке с олимпийским Мишкой. Она свела Макса в красный уголок. Там над толстым фикусом никло ветхое красное знамя. А на пыльном стеллаже лежал неподъемный альбом с фотографиями, и на первой же странице он увидел ничем не примечательное лицо — вздернутый нос, светлые глаза, гладкая, безнадежно молодая кожа — и подпись “Герой Советского Союза младший лейтенант Свистков Александр Витальевич”.
— А какой-нибудь памятник ему есть? — спросил Макс.
— Памятник-то есть, — сказала завуч и замолчала.
— А где он?
— Да в лесу где-то. Никто не помнит.
— Как же так? — озаботился Макс. — Неужели вы к нему не ходите?
— Да кому ходить-то? — разговорилась завуч. — У нас учеников шесть человек осталось, да и те на следующий год в город переезжают. Пионеров нету, комсомола нету, развалили все, а потом спрашивают. Раньше, говорят, к памятнику целыми пионерскими отрядами ходили, с флагом, с барабаном. А теперь пионеры клей нюхают. Какой тут памятник, скажите вы мне?!
Макс ничего не сказал. Он был занят фотографиями. За портретом Свисткова шел коллективный снимок его роты, и Макс, щурясь, гримасничая, приоткрыв от напряжения рот, выискивал среди одинаково одетых, одинаково бритых наголо парней своего деда. Живым его он почти не помнил. Был какой-то большой человек в белой рубашке, который осторожно брал его на руки, поднимая на непривычную высоту. Зато по фотографиям знал прекрасно — худое, красивое, почти не менявшееся с годами лицо, прямой хохляцкий нос, темные внимательные глаза, глядевшие так, словно он что-то собирался спросить у фотографа, но не успел. Их семейный альбом с фотографиями был почти таким же, только поменьше и не такой пыльный — бабушка следила.
Нет, кажется, деда здесь нет. Макс перевернул страницу.
— Вот же, вот же он, памятник!
Камень был на месте. Если присмотреться, можно было прочитать и надпись на нем — точь-в-точь как говорил дядя. У памятника косо, официально лежали несвежие гвоздики. Никакого пионерского караула, ни одного человека в кадре. Просто кусок гранита, угрюмо расположившийся в безлюдном пространстве, под елями. Просто несколько слов, информирующих неизвестно кого, что полвека назад здесь гремели выстрелы и лилась на землю человеческая кровь. “Для тех, кого это интересует”.
Завуча это явно не интересовало. Она заглянула в альбом и отвернулась.
— Как дойти-то туда?
Но она уже демонстративно гремела ключами.
— Я не знаю. Я сама здесь не местная. Приехала к мужу три года назад, а он запил тут, вот и мучайся за всех. Закрываться пора. У меня куры.
Макс вышел на улицу, пошел знакомым маршрутом.
Председатель закончил со свиньями. Теперь он рылся во внутренностях мотоцикла. Макс подошел к нему, постоял, глядя, как черные испачканные маслом пальцы перебирают ржавые, испачканные маслом железки. Солнце закатывалось за кирпичный добротный дом председателя, с уважением косясь багровым глазом на крепкого хозяйственника.
— Ну как, нашел? — спросил председатель.
— Да надо еще в лес сходить, памятник сфотографировать.
Председатель медленно выпрямился. Красный луч погоном лег ему на плечо.
— Не ходи, — сказал он.
— Почему?
— Туда никто не ходит.
— У меня дядя там был.
— И что?
— Ничего, — Макс не стал упоминать о том, что неизвестно почему здоровяк дядя умер от сердечного приступа через пару дней после того, как побывал у памятника Свисткову.
— Ну как знаешь. Вон, в конце улицы тропинка есть. Она прямо в лес идет. Дойдешь до большой поляны, там повернешь на просеку, направо. А там уже недалеко.
Но еще задолго до поляны тропинка растворилась в пестрых листьях. Время от времени они натыкались на какие-то заросшие стежки. Одна из них примерно через час вывела их к большой поляне. Направо действительно тянулась просека. Они побрели по сырой чмокающей земле прямо на закат. Грязь под ногами помаленьку превращалась в настоящее болото. Ботинки засасывало. Они не сговариваясь забрали правее и пошли по опушке — там было посуше.
Тишина стояла мертвая. Ни звука не было, ни ветерка. Светлые холодные весенние сумерки укрывали лес. Голые ветки пронзительно чернели на фоне бирюзового неба. Остро, совсем как осенью, пахло прелым листом. К этому запаху вскоре примешался другой.
— Гарью пахнет, — сказал Леша.
— Листья жгут, наверное.
— Листья в городе жгут. Ты что думаешь, по лесу дворники ходят? Соревнование “лес, в котором я живу” устраивают?
Макс в первый раз слышал, чтобы Леша произнес три фразы подряд. Он понял, что фотограф нервничает, и испугался, сам не зная чего.
Гарью тянуло сильно, словно с пожарища. На мгновение он представил себе, что где-то неподалеку бушует лесной пожар, что огонь, подгоняемый ветром, летит прямо на них. Но в воздухе не было ни малейшего движения, не слышно было ни потрескивания, ни грохота падающих деревьев. Лес стоял как зачарованный. Казалось, что их с Лешей посадили под стекло — дивное прозрачное стекло небывало тонкой выделки, а сверху на их копошение смотрит чей-то холодный бесстрастный глаз.
— Ты направление помнишь?
— В общих чертах.
— А про дуб тебе говорили?
— Какой дуб?
— А во-он, слева по курсу.
От дуба мало что осталось, но легко было догадаться, что при жизни он был огромным — в шесть обхватов, не меньше. Сейчас его обгорелый ствол был расщеплен на высоте человеческого роста, словно какой-то великан проходил мимо и сломал его себе на зубочистку. Вокруг на маленькой полянке валялись ветки и листья. Ствол был черным, и — нет, это ему не привиделось — над ним действительно курился дымок.
— Это что же, молния саданула? — забормотал Макс. — Вроде, и грозы еще не было ни одной. Или была?.. Люблю грозу в конце апреля.
На этот раз Леша не сказал ничего, и это Максу не понравилось еще больше. Лучше бы уж нервничал и болтал. А то сбежит еще. Самое время сделать эффектный снимок, но Леша только поправил свою амуницию и зашагал дальше.
На самом деле больше всего это напоминало взрыв небольшой бомбы. Сбросили с самолета, попали в дерево. Но кому это нужно — сбрасывать бомбы в этой глуши? Может, учения какие проходят? Тогда председатель их предупредил бы. Макс решил не делиться с Лешей своими сомнениями.
Он посмотрел на часы, заодно хотел проверить подсветку циферблата. Но подсветка не понадобилась: циферблат и стрелки были видны отчетливо, как днем. Макс глянул в небо, и ему показалось, что просветы между вершинами деревьев стали светлее, бирюза сменилась ярко-голубым. Солнце теперь подсвечивало ветки сверху, и они из черных стали коричневыми, серыми, зеленоватыми. Ощутимо потеплело.
Ничего не объясняя, он подал влево, выбрался на просеку, глянул на закат и встал, не в силах шевельнуться. Солнце, которому давно пора было сесть, выползло из-за горизонта и висело над ним желтым леденцом. Макс еще раз посмотрел на часы — они показывали семь. По всем расчетам, должно было стемнеть. Да и что за ерунда: он же сам видел, как садилось солнце, наливаясь характерным багровым блеском. Может, это луна? Не бывает таких лун — слишком уж яркая. И сверкает на синем небе с отчаянным надрывом — так всегда блещет осеннее солнце, перед тем как уйти на зимовку за тучи.
Справа хрустнуло. Макс обернулся резко, как на выстрел. Леша стоял рядом и мрачно глядел в небо.
— Это осень, — без выражения сказал он.
— В смысле?
— Я говорю, такое освещение только осенью бывает. Мы еще в институте когда на натуру ездили, все это выучили. Такое солнце и такой цвет неба только осенью бывают. В конце октября, в начале ноября.
— Сегодня 24 апреля, — без уверенности в голосе сказал Макс.
— А листья? Ты под ноги себе посмотри.
Макс опустил голову и понял, почему так легко было идти последние полчаса. Липкая грязь, смешанная с тающим снегом, спряталась под грудой палых листьев. Это не была прелая, почерневшая за зиму листва. Звонкие, сухие листья толстым ковром покрывали землю, пружинили под ногами. От них слабо пахло остатками лета.
— Твой Свистков когда здесь погиб?
— В ноябре. Пятого или шестого, не помню. До седьмого ноября, это точно.
— Ну вот.
— Что вот?!
Справа по ходу что-то защелкало. Совсем недалеко от них, за кустами раздались чьи-то тяжелые шаги. Кто-то бежал, поскальзываясь и спотыкаясь, медленно, еще медленнее. Шаги стихли, вместо них раздался треск веток и мягкий шум, словно кто-то упал. Потом тишина. Они постояли. Подумали, не пойти ли посмотреть, кто там упал, и после краткого обмена мыслями на расстоянии решили этого не делать. Ноги у обоих словно вросли в землю.
— Стреляют, — сообщил Леша.
— Это кино снимают, не иначе, — заторопился Макс. — Михалков, кстати, начал уже свой фильм про войну делать, знаешь? “Утомленные солнцем-2”.
По-хорошему, в этом месте им надо было развернуться и бежать прочь, пока хватит сил. Леша, кажется, к этому и склонялся. Но Макс, как ни мечтал сейчас оказаться в теплом лоне своего БМВ, не мог повернуть назад. Его заклинило на мысли о Свисткове. Он просто не мог взять и сбежать из этого леса. Иначе получалось, что Шурочка был прав.
За неделю до Максовой командировки они сидели в новом ресторане с гонконгской кухней — китайская основа, португальские влияния — ели восточный буйабес — шедевр шеф-повара в стиле fusion — и говорили о войне.
— А Гастелло, блядь? — волновался перебравший сакэ Макс.
— Не было никакого Гастелло, — парировал Шурочка.
— Не было?
— Телевизор надо смотреть. Там все рассказали. Гастелло был немецким шпионом. Он из самолета своего выпрыгнул, и его машина СС увезла в неизвестном направлении.
— И Матросова не было?
— Не было. Был какой-нибудь штрафбатовец, ему в спину смершевцы стреляли, ну, он очумел от страха и попер сослепу на пулемет.
— Вообще никого не было, что ли?
— Да на что они тебе?
— Знаешь, я телевизор вообще-то смотрю. Там такая передача есть, в ней всякие даты отмечают. И вот был день рождения Дарвина. И ведущий, знаешь, с такой всеведущей улыбочкой говорит: “Ну понятно, что теория Дарвина вместе с теорией Маркса давно доказали свою несостоятельность”.
— Ну и что?
— Да кому понятно?! Чего они там доказали?! Он-то откуда знает, пидор этот?
— Фу, как неполиткорректно.
— Нет, ты слушай. А потом день рождения Ленина. И вот там ведущий вообще слова не мог сказать нормально. Только ржал как сумасшедший. Ой Ильич, ой бревно на субботнике!
— Ленина, кстати, тоже не было.
— Ну да. Ленин был гриб. Я помню.
— Нет, сейчас другая версия. Ленина с 1905 года изображали всякие двойники, подставные лица. А сам он рулил процессом из Давоса. Оттуда Сталина поставил, своего двойника в Горках отравил и за всем наблюдал из своего прекрасного далека. И долго прожил, между прочим. Только после Второй мировой концы отдал.
— Ну правильно, ничего у нас нет. Ни Ленина, ни Гастелло, ни Дарвина с Марксом. Есть только этот пидор в ящике.
— Выпей лучше.
— Н-ну, за Ленина, которого не было… А Свистков все-таки был, — икая, заявил тогда Макс.
И сейчас он, зарываясь ботинками “Док Мартенс” в палую листву, потащился по чужому непонятному лесу, чтобы удостовериться, что Свистков был, что он совершил свой нелепый, бессмысленный, никому не нужный подвиг. Руки его тряслись, лицо пылало, ледяная струйка пота катилась по спине. Он кожей чувствовал, как здесь плохо, и, замирая всем телом, ждал новых выстрелов. Леша пыхтел рядом. Макс боялся сначала, что тот сбежит, но вскоре рассудил, что больше смерти фотограф боится остаться один в этом лесу. Он и сам боялся.
За стволами промелькнули чьи-то тени. Они бежали быстро, легко, словно неслись над землей. Показалось или нет, что на них была черная форма?
— А может, это “Зарница”? — озарило Макса.
— Чего?
— Ну, такая игра военная. Бегают по лесу, стреляют.
— Это разборка. Братки стрелку забили.
— Интересно, из-за чего тут разбираться? Шишки делить? Зайцев крышевать? Скажешь тоже…
— Бандиты специально приезжают в такие места… — менторским тоном начал Леша. Но тут вдруг впереди что-то бахнуло, и лекция об особенностях криминального бизнеса прервалась на самом интересном месте. До конца жизни — а до него оставалось совсем чуть-чуть — Максу было любопытно, что же делают бандиты в такой непуганой глуши. Но он так и не смог этого узнать, потому что на том месте, где только что был Лешин рот, осталась лишь черная дырка, из которой бил кровавый фонтан. Его голову располовинило — сверху смотрели не успевшие удивиться спокойные серые глаза, снизу висели какие-то ошметки. Леша упал ничком, смешно выгнулся — по нелепой ассоциации Макс вспомнил, как делал зарядку в детском саду: такое упражнение называлось “рыбка” — дрыгнул ногами и затих.
Совершенно машинально, не раздумывая, Макс тоже упал на землю. Мозг отключился, сдал все дела телу, и оно действовало само. Полежав некоторое время, тело решило, что нужно оглядеться. Макс приподнялся и посмотрел по сторонам. Потом медленно встал на четвереньки, распрямился. В это время мозг вернулся к работе. Макс взглянул на Лешу, вспомнил почему-то его стервозную любовницу, которая вечно звонила ему в редакцию и закатывала по телефону скандалы, и тихо завыл. Скуля и зажимая себе рот ладонью, он оглядел труп и понял, что голову Леше снесло выстрелом из винтовки. “Вот пуля прилетела, и товарищ мой того” — закрутилось в мозгу.
Пригибаясь, крадучись, как Гойко Митич в роли Чингачгука, Макс пошел к опушке. Но лес все не кончался. Он развернулся, пошел в другую сторону. Но стволы смыкались все гуще, заводили вокруг него свой хоровод. Он понял, что лесу нет конца, что ему никогда не выбраться из этой чащи, где время поймало его в свою мертвую петлю. И тогда он побежал, как загнанное животное, слепо, ничего не соображая, налетая на стволы и напарываясь на сучья. Он мчался вперед, и ему казалось, что он слышит выстрелы, и немецкую гортанную речь, и русский мат, и пулеметные очереди, и крики, и чмоканье пуль, впивавшихся в плоть. Он бежал вперед, словно провалившись внезапно в старый фильм о войне, только это был не фильм. Наконец-то он все понял — за секунду перед тем, как споткнуться и полететь головой вперед на камень.
Макс очнулся, когда уже начинало темнеть. Приближался закат — второй за этот сумасшедший день. Прямо перед его глазами был грубый кусок гранита, заросший мхом. Это был тот самый памятник, который он искал. Макс приподнялся — почему-то это далось ему нелегко — и начал счищать мох с камня. Странно, но он не находил ни единого слова. Камень был чист, надпись, которую он видел на фотографии, куда-то исчезла. Однако валун был тем самым — его характерную форму, вроде неправильной пирамиды, он ни с чем спутать не мог. Еще когда Макс увидел его на фотографии, то подумал, что это идеальное прикрытие для стрелка. Да и место он узнал. Это была крошечная полянка, густо поросшая кустарником, за которым так хорошо прятаться, прикрывая свой отряд.
Голова кружилась меньше, и Макс решил привстать, но стоило ему шевельнуться, как ноги пронзила дикая боль. Он закричал во весь голос. Казалось, ниже колен его ноги опущены в жидкое пламя. Он лежал ничком, зажмурив глаза, кусая землю, а боль накатывала волнами, распускаясь под веками красным цветком. Он не знал, сколько пролежал так, но в какой-то момент боль позволила ему открыть глаза. Предельно осторожно, стараясь не шевелить ни ногой, ни рукой, он вывернул шею и посмотрел на свои ноги. То, что он увидел, его поразило.
Этих адски болевших ног у него, как оказалось, попросту не было. Под коленками они были чистенько, словно бритвой, срезаны наискось — гранатой или, скорее, миной. Левая еще держалась на тоненьком ремешке плоти. А правая лежала поодаль, как совершенно самостоятельное существо. Обрубки были наскоро замотаны бинтом, сквозь него проступала свежая кровь.
Но что поразило Макса еще больше — его оторванная нога, вместо новенького “Док Мартенса”, была обута в старый разбитый кирзовый сапог. Такой же сапог оказался и на левой ноге. Макс перевел взгляд на свои руки, грудь и увидел, что вместо теплой найковской куртки он одет в толстую суконную шинель — не модное пальто в стиле милитари, а самую настоящую шинель. Под ней виднелась гимнастерка. Он поднял руку, ощупал плечи. Погон не было — а, ну да, их же только в конце войны ввели. Макс потрогал обшлага шинели, отогнул ворот. Так и есть — черными нитками, наскоро, к лацканам были пришиты красные ромбы младшего лейтенанта.
Про пулемет, конечно, наврали. Перед Максом лежала только старинная, еще в начале ХХ века сработанная трехлинейка, а рядом с ней, так, чтобы удобно было дотянуться, ребята оставили ему несколько десятков патронов. Макс понял, что с места он стронуться не может, и если немцы действительно придут, придется ему сражаться, как умеет. Видел бы его сейчас Шурочка.
Тогда, в ресторане, они говорили про войну долго. Отлив в отделанном мрамором туалете, где — по изысканной задумке дизайнера — нужно было вытирать руки свежайшими накрахмаленными хлопковыми полотенцами, перекладывая их из одной тиковой корзины — шедевра какого-то индонезийского левши — в другую, Макс вернулся в зал. Шурочка, “чтобы отполировать”, заказал по Гиннесу. Градус снизили, разговор потек невнятнее.
— Ну, войди сейчас немцы… — твердил Макс.
— Да какие там немцы…
— Ну, американцы…
— Да брось ты, кому мы нужны. Один снег на тыщи километров. Нефть кончается, все разворовали.
— Ну я не знаю. Ну инопланетяне нападут. Что ты тогда будешь делать?
— Знаешь, тебе с этой херней на Красную площадь пора митинговать. К бабулькам анпиловским. Поможешь им портрет Сталина носить. У тебя перед каждым 9 Мая весеннее обострение начинается? “Если завтра война, если завтра в поход”, да?
— Нет. При чем тут Сталин? Не шей ты мне сразу политику. Я же о другом говорю. Вот, допустим, введут немцы ограниченный контингент в Калининград… Нет, нет, подожди со своим ПАСЕ. Просто представь на минуточку. Ты пойдешь туда воевать?
— Я похож на сумасшедшего?
— Ясно. А если Украина решит, не знаю там, Белгород присоединить?
— Но это же не войной решается. На это политики есть, дипломаты. Мы-то здесь при чем?
— Ну, хорошо, а если Буш в Москву ограниченный контингент введет. Прямо в Химки твои, а? Может, это на тебя как-то подействует? Я просто хочу понять, на каком расстоянии тебя это достанет. Вот ты просыпаешься, а под окном американский танк стоит…
— А оттуда Рембо выскакивает и “Хенде хох!” кричит.
— Не смешно.
— Слушай, если ты такой герой, то чего ты сейчас в Чечне не воюешь? При чем тут Калининград? Чечня ближе. Бери шинель, ступай в Моздок. Пусть тебя там пристрелят. Или еще лучше — ногу оторвет. Будешь в метро сидеть, милостыню просить. Чего сидишь-то? Давай.
— Давай лучше еще по Гиннесу.
Макс вспомнил леденящую горечь темного ирландского пива, и почувствовал, как сухо у него во рту, как наждаком царапает язык распухшее небо. “Крови-то потерял не меньше литра”, — подумал он, не представляя точно, о ком он думает — о Свисткове или о себе. Стараясь не шевельнуть ногой, он осмотрелся кругом в поисках воды, но земля была плотно укутана в лоскутное одеяло листвы. Два часа назад, когда они входили в этот лес, здесь было полно луж, а Максу так хотелось пить, что он с удовольствием лакал бы сейчас и из лужи. Но тогда было 24 апреля 2004 года. А сейчас — Макс знал это твердо — было 6 ноября 1941-го.
Он не знал, как это случилось, но в этой чаще его ничто не удивляло. Наверное, здесь, в сплетении корней, веток, мертвых листьев и высохших сучьев, время перепуталось с пространством так, что шаг в сторону равнялся побегу в прошлое. Или в будущее — неизвестно еще, где хуже. Одна из заросших тропинок, петляя, завела его в лабиринт времени и там оборвалась. Ничто не казалось ему более естественным.
Макс смирился с тем, что лежит с оторванными ногами, что сейчас на него пойдет немецкий отряд и он будет стрелять, прячась за гранитным валуном, а потом пуля попадет ему в голову — хорошо, если в голову, а не в живот — и он умрет. Он не собирался кричать и звать на помощь, потому что прекрасно понимал — когда он подаст голос, к нему придут не спасатели МЧС, а зондер-команда.
Поэтому он постарался припомнить, чему его учили на уроках НВП, взял винтовку, оттянул затвор и посмотрел, сколько в ней патронов. Он не знал, как далеко от него немцы, но хотел быть наготове.
В этот момент кусты у него за спиной зашуршали. Макс дернулся, схватил винтовку за дуло и обернулся, стараясь не умереть от боли. Из кустов высунулась бледная худая физиономия.
— Свои, товарищ командир, — сказала она шепотом.
Тощий, длинный, как глиста, солдатик, путаясь в широкой шинели, подбежал к нему, достал из кармана фляжку и положил ее прямо перед Максом.
— Вася, это ты? — спросил Макс.
— Совсем плохо, товарищ командир? — закручинился солдатик. — Я это, я. Я водички вам принес. А то забыли мы. Давайте, я, может, с вами останусь?
Но Макс не слушал. Он уже узнал эти впалые щеки, этот длинный хохляцкий нос, этот любопытный взгляд темных глаз, словно солдат хотел спросить его о чем-то, но не решался. Его дедушку звали Василий Никанорович и, получалось, он действительно воевал в этих местах.
— Беги, дурак! — зашипел на него Макс. Солдатик исчез в кустах.
Макс защелкнул затвор, снял винтовку с предохранителя, пересчитал оставшиеся патроны. Страха не было — его съела боль. Ноги мучили его невыносимо. В какой-то момент он начал всерьез бояться, что немцы сегодня не придут. Солнце уже зашло, и они вполне могли сделать привал, чтобы завтра гнать отступавших с новой силой. Макс не представлял, как переживет ночь в лесу.
Но вот впереди сорвалась с ветки ворона. Что-то хрустнуло, ветер донес то ли птичий крик, то ли обрывок немецкой фразы. Щуря глаза, Макс вглядывался в синеву, сгущавшуюся между ветвей, и ждал, ждал.
Он слушал звуки леса и вспоминал, как вчера — невозможно поверить, двадцати часов не прошло — коротал время в дорогом фитнес-клубе, поджидая “новое лицо российского пиара” для масштабного интервью. Лицо отпотевало в сауне, а Макс полулежал на кожаном оранжевом диване, посасывал свежевыжатый апельсиновый сок за пять долларов и глядел, удивляясь, на стройные ряды топ-менеджеров, топающих по беговым дорожкам.
Почему-то он вспомнил тогда, как по телевизору показывают тренировки спецназа, морской пехоты или воздушных десантников. Те же остекленевшие от напряжения глаза, тот же ровный бег с полной выкладкой, только вместо сверкающих тренажеров — гаревые дорожки или партизанские тропы. Набухшие вены на руках, тяжко стучащие ноги, мощный ритм, в котором, вместе с сердцем, бьются легкие, мускулы, сухожилия. И что-то звериное, ожесточенное проступило на гладких потных лицах топ-менеджеров. Словно они тоже тренировались перед долгим походом, в конце которого — смерть.
Максу показалось тогда, что вокруг него — война. Она бушевала здесь и сейчас точно так же, как полвека назад, когда дед вон того вице-президента с последней гранатой падал под танк, а бабка того пиар-менеджера прикрывала трехлетнего сына от бомб своим мертвым телом. Война не кончилась, она не заканчивалась никогда.
Война была в казенных милицейских сводках, во взрывах, отрывавших куски от страны, она таилась в каждом полиэтиленовом пакете, забытом бомжом на вокзале. Война была в его спорах с Шурочкой, и в их с Катей сплетениях на продранном диване, и в этом неостановимом беге богатых людей: их мускулы просили кислорода, сражаясь с пространством и временем, и гибли без счета нервные клетки, как штрафбат под артиллерийским огнем. Эти люди чувствовали тень войны за своей спиной — никакие виллы на Канарах и счета в Цюрихе не могли затемнить это простое нутряное знание. Они неслись прочь, зная, что иначе она настигнет и растерзает их. А Макс стоял, смотрел на них и завидовал.
Они хотя бы знали, или думали, что знают, где линия фронта. А он не верил в ее существование. Линии фронта больше не было, фронт проходил везде. Не было тыла, который нужно было защищать, не было высоты, которую нужно было штурмовать. Некуда было вернуться с этой войны — чтобы взлетали в воздух охапки цветов, плакали женщины и твой ребенок, неузнаваемо выросший во время разлуки, робко обнимал тебя за шею. Некуда было дезертировать — слепая пуля могла настигнуть везде. Нельзя было откосить — кому сунешь справку о близорукости? И нечем было отмазаться — никто не спрашивал ни о пацифистских убеждениях, ни о религиозных соображениях. Никто ни о чем не спрашивал. Его просто призвали, а он и не знал об этом — солдат без армии, рядовой без командира, защитник родины, не знающий, где эта родина находится и чего от него хочет.
Хруст веток звучал все ближе. До Макса донеслась немецкая фраза. Он допил воду, которую принес ему дед, и поудобнее пристроил винтовку на камне.
Случай в театре
Театр был полон. Зрелище ожидалось необычайное. Знаменитый аргентинский режиссер Хорхе Луис Карпентьерос привез в Москву свой самый скандальный спектакль — “Жизнь и времена товарища Ниентеса”. Говорили, что актеры, играющие партизан, будут стрелять настоящими пулями, и не исключены ранения. Что сцена изнасилования престарелой матери товарища Ниентеса играется каждый раз вживую — без всяких скидок на театральную условность. Что зрителей будут поливать водой из настоящих полицейских шлангов, а в финале пустят слезоточивый газ и все двери запрут. В общем, ожидался полноценный театральный скандал, и Василий Аркадьевич блаженствовал.
Он с удовольствием глазел на разряженную толпу, легко заговаривал с незнакомцами и пару раз сделал умное лицо, заметив, что в его сторону смотрит телекамера. Одно только омрачало его блаженство: третий звонок все не звонил, а у Василия Аркадьевича не было билета.
На спектакль он протырился вместе с дюжиной студентов — будущих актеров — действуя испытанным методом “паровозика”. Крайних — первый и последний “вагоны” — билетерши захватили и выдворили, но основная масса прорвалась. Василий Аркадьевич, счастливый, как солдат, без единого ранения взявший крепость, пошел бродить по фойе. Суета стояла здесь и счастливый нервный гул предвкушения. Сдавали пальто, забывали в карманах кошельки, совали гардеробщицам мятые десятки, вооружались биноклями, программками, наушниками с синхронным переводом, занимали места согласно купленным билетам.
Василий Аркадьевич робко присел с краю девятого ряда, но тут же на его место пришла энергичная пожилая дама с молодым человеком — то ли внуком, то ли любовником. Василий Аркадьевич переместился подальше, в шестнадцатый ряд, но сначала его снесла к центру компания молодых девиц, а потом на его место пришел дядечка в дорогом костюме и привел с собой дорогую женщину. Василий Аркадьевич вышел в центральный проход, походил, стараясь не останавливаться, чтобы не привлекать внимания билетерш, оглядел зал и понял, что пропал. Все ярусы были набиты плотно, под завязку. Партер быстро заполняла толпа, и на каждое свободное место ревниво посматривали стоящие у стен безбилетники. Василий Аркадьевич решительно пересек зал, по-хозяйски придвинул себе стул, явно предназначенный для какого-то почетного гостя, и сел, в бредовой надежде, что гость не придет. Шел уже восьмой час, а спектакль и не думал начинаться. Чтобы отвлечься, Василий Аркадьевич стал прислушиваться к тому, что говорят соседи.
— А вы знаете, что у них на каждом спектакле кто-нибудь погибает? — раздался звонкий тенорок у него за спиной. Василий Аркадьевич оглянулся и увидел рыжего паренька, по виду записного комика. Он распинался перед своими же, с актерского факультета, которые уже расселись на ступеньках в боковом проходе.
— По-настоящему, что ли? — вопросил мрачный баритон, принадлежавший красивому брюнету, типичному герою-любовнику.
— Ну а как же? Спектакль ведь про войну. Я сейчас шел, своими глазами видел: у подъезда уже “скорая” дежурит.
— Да брось ты, — герой-любовник ронял слова редко и веско.
— Нет, а как еще они могли прославиться? — зачастил рыжий. — Ты когда-нибудь слышал про аргентинский театр? И я не слышал. А эти с фестивалей не вылезают. Везде призы берут. Я слышал, им за гастроль в Москве Лужков миллион долларов отвалил, ей-богу! Значит, что-то там есть необычайное.
Василий Аркадьевич хотел было ввязаться в разговор: изображая светскую непринужденность, легче было дождаться начала. Но тут над ухом у него прозвучало грозное: “Освободите место, пожалуйста”. Он поднял глаза и увидел приземистую плотную женщину в розовом деловом костюме, которая прямо задыхалась от административного гнева. Она держала под локоть худенького старичка, всей своей жизнью в искусстве заслужившего тот бархатный стул, на котором нагло восседал самозванец. Василий Аркадьевич пробормотал извинение, протиснулся мимо розовой администраторши и растерянно оглянулся. Свободных мест уже не было. Он поколебался и с размаха сел прямо на пол, перед студентами. Розовая посмотрела на него строго, но ничего не сказала.
— Полвосьмого уже, безобразие какое-то! — громко сказал толстая женщина в черном бархате. Третий звонок все не давали. Василий Аркадьевич сидел ни жив ни мертв. Он не знал, можно ли занимать этот драгоценный кусочек пола, и с испугом ждал команды “Очистить проходы!”. Иногда, если актерам надо много бегать по залу, безбилетникам не разрешают сидеть на полу. А аргентинские товарищи, судя по всему, любили выходить к публике.
Вот уже стали выгонять безбилетников, жавшихся у стенки. Разгоном командовала розовая дама. Один раз она прошла совсем близко от Василия Аркадьевича и полоснула его холодным голубым взглядом. Он подтянул к себе колени и прикрыл глаза. Слава богу, третий звонок!
Партер шумел, как прибой. Людские волны накатывали одна за другой, съедая все свободное пространство. Василия Аркадьевича ткнул в спину чей-то каблук, он оглянулся, студентка — маленькая девушка с косичками — извинилась, он ей улыбнулся. Все налаживалось. Еще несколько секунд — и он увидит что-то небывалое, поучаствует в событиях, которые навсегда изменят ход его жизни.
Голубые глаза поймали его на стальной крючок. Василий Аркадьевич, щурясь от неловкости, поднял голову и увидел, что администратор в розовом стоит совсем рядом и смотрит прямо на него — пристально, холодно, тяжело. Он завертелся на месте, пытаясь понять, чего она хочет. Дама молчала, просто смотрела на него, не отводя глаз. Может, знакомая, — мелькнуло в голове у Василия Аркадьевича.
Люди продолжали рассаживаться, то здесь, то там вспыхивал спор из-за мест. В амфитеатре кто-то захлопал, на балконе кто-то свистнул. Занавес шевельнулся, но не разъехался. По залу неслись прощальные всхлипы мобильников. Василий Аркадьевич сжался в комочек. Розовая дама сверлила его взглядом.
Вдруг она подошла и взяла его за локоть. “Ну все, сейчас выведет”, — понял он и с тоской представил, как будет весь вечер стоять на цыпочках в самом верхнем ярусе, изогнувшись в немыслимой позе, чтобы увидеть хоть что-нибудь. “Извините”, — железным голосом сказала администратор. “Ладно, ладно”, — покорно встал Василий Аркадьевич. “Извините, — повторила дама. — Я вас не сразу узнала”.
Она придержала его за локоть так нежно, будто его рука была сломана, и повела к выходу. “Я вас сейчас удобно усажу. Мы ведь специально для вас местечко держим. Но вы так скромно прошли, ни с кем не поздоровались. Инкогнито, да? — она хохотнула жестяным смехом. — И ведь раздевались, наверное, в обычном гардеробе, да? Это ничего. Я сейчас же Полину пошлю, она вас повесит”. Они уже вышли из зала, миновали фойе и шли по какому-то кривому узкому коридорчику. Свет гас. Василий Аркадьевич ничего не понимал. Огромная белая дверь отворилась перед ним, он ткнулся лицом в пыльный красный бархат, ослеп. Но пухлая рука в розовом уже отводила услужливо занавес, подталкивала его вперед. Василий Аркадьевич понял, что вошел в огромную ложу, нависавшую над самой сценой. Раньше такие назывались “правительственными”. В ложе никого не было. В середине первого ряда стояло огромное кресло, крытое малиновым бархатом — не кресло, а настоящий трон. Василий Аркадьевич примостился слева от него, на стульчике, но розовая дама нежно, едва касаясь, приподняла его и развернула к креслу. Василий Аркадьевич опустился в него, не дыша. На сцене уже что-то кричали.
— Так не беспокоит? — умильно спросила его администратор. — Вы смотрите, пожалуйста, а мы тут все организуем пока. Главное, ни о чем не беспокойтесь. Она улыбнулась ему сочувственно, как смертельно больному, и скрылась за дверью.
Товарищ Ниентес — черноусый небритый тип в алом шейном платке — уже вел на сцене агитацию и пропаганду, а Василий Аркадьевич все сидел, не в силах шевельнуться. Его приняли за кого-то другого — это ясно. Но что будет, когда обман раскроется? Надо было остановить решительную даму, четко и ясно дать ей понять, что он не тот, за кого она его принимает. Но что-то заставило его промолчать. Словно ее уверенный голос убедил его на минуту, что именно для него приготовлено роскошное кресло в правительственной ложе. Василию Аркадьевичу было очень неловко.
На сцене творилось бог знает что, но он смотрел знаменитый спектакль вполглаза. Самые рискованные идеи режиссера не производили на него впечатления. Он не вздрагивал, когда партизаны палили по залу из АК. Одна пуля чиркнула по колонне ложи, и ему на колени упала мраморная крошка. Но Василий Аркадьевич этого даже не заметил. Зато, когда за спиной его раздался легкий шорох, он подскочил, готовый принять любую кару за свое самозванство. Но это был просто официант. Он неслышно ввез сюда целую тележку с фруктами, конфетами, деликатесами, а теперь трудился над бутылкой шампанского. Золотое вино зашипело в бокале. Официант подвинул тележку так, чтобы Василию Аркадьевичу было удобно до нее дотянуться, поклонился и исчез.
Василий Аркадьевич взял бокал и выпил его залпом. От шампанского в голове стало светло. Василий Аркадьевич налил себе еще и, отхлебывая, залюбовался диким зрелищем: над партером плыл на тросе серебряный ангел и, улыбаясь, кропил зал водичкой из золотой лейки. Вокруг него с хриплым клекотом вились алые, желтые, синие переливчатые попугаи. Из динамиков несся засурдиненный полет валькирий. Зрители взвизгивали, хлопали, смеялись. “Ливень в джунглях”, — догадался Василий Аркадьевич, допил второй бокал и улыбнулся.
Буйная фантазия режиссера оплела его как лиана. Приоткрыв рот от восторга, Василий Аркадьевич смотрел, как актеры бегают по залу, накрывая партер сверкающим целлофаном, изображающим облака, а потом срывают его и ослепляют людей 1000-ваттным прожектором — солнцем. Он невольно засмеялся, увидев черного петуха, который важно вышел из правой кулисы и, мерно качая головой, прошествовал на авансцену, где специально для него были рассыпаны зерна. А потом, когда актер, игравший колдуна, схватил петуха и занес над его шеей мачете, Василий Аркадьевич до последнего не верил, что сверкающий клинок отрубит птице голову. И даже когда голова отлетела в сторону, струя крови рванула на метр вверх, а колдун принялся голыми руками разрывать петуха и вытаскивать его внутренности, Василий Аркадьевич все моргал, не веря своим глазам.
Замечательный был спектакль, что и говорить. И сидел он тоже прекрасно. Ему повезло так, как везет, может быть, раз в жизни, и глупо ругать себя за случайную улыбку фортуны. Василий Аркадьевич съел шоколадную конфету, потом вторую. Он вспомнил еще один фантастический случай. Лет двадцать назад он так же, без билета, по какой-то несчастной контрамарке, пролез в Большой театр на гастроли авангардного шведского балета и уселся в первый ряд партера. Мимо него проходили мужчины в смокингах и дамы в бриллиантах, зал был полон, но его место так и осталось свободным — то ли владелец билета опоздал, то ли передумал идти, то ли умер. Чудесно было сидеть у самой сцены и смотреть, как шевелятся под кожей балерин синие вены. А сейчас было еще лучше. Василий Аркадьевич даже хихикнул.
Когда-то давно он тоже был не без амбиций. Мечтал быть режиссером — не хуже Феллини или, по крайней мере, Любимова. Воображал, как идет по крытой красным лестнице в каннском Дворце фестивалей или в московском Доме кино и небрежно целуется с знакомыми знаменитостями. Но воплотить мечту он не смог — не то гордость помешала, не то робость. Творческие вузы казались ему безнадежно блатными. Не имея волосатой лапы, он подался в Институт культуры и всю жизнь трубил экскурсоводом в Московском Кремле. Культурная работа, и язык у него был подвешен отлично, но неприятный осадок, тайная тонкая зависть к искусству и людям искусства остались на всю жизнь. И сейчас ему было приятно дурачить служащих театра, как будто, сидя в кресле, он и впрямь мстил им за свои несбывшиеся мечты. Как будто судьба решила продемонстрировать высшую справедливость и усадила Василия Аркадьевича в то кресло, которое всегда берегла для него. В кресло гения.
Сцену озарил огромный костер, вокруг которого столпились партизаны. Под бравурную музыку они швыряли в огонь старую мебель, чью-то одежду, очень правдоподобно сделанный человеческий труп, живого котенка. Пламя захватывало сцену, норовило перекинуться в зрительный зал. В первом ряду вскрикнула женщина. И тут медленно пошел сверху железный занавес и отсек огонь. Стало тихо и темно. Зал помолчал и взорвался овацией.
К ногам Василия Аркадьевича протянулась полоска света, в спину пахнуло сквозняком. За его спиной стояла та же дама-администратор — она выглядывала из-за спины огромного полного мужчины в светлом костюме и заискивающе улыбалась. Глаза ее оставались холодными. Василий Аркадьевич не успел встать, а мужчина уже склонился над ним, протянул огромную ладонь, мягко, невнятно забасил про то, как он счастлив, какая честь видеть такого человека в нашем театре, и не соблаговолит ли уважаемый гость пройти в директорский кабинет на фуршетик.
Странная немота опять напала на Василия Аркадьевича. Он был как во сне. Словно не по своей воле он шел за могучим мужчиной по хитросплетенным коридорам, проходил в предупредительно распахнутые двери, ощущал то левой, то правой щекой пронырливые театральные сквозняки и молчал, молчал. Ему бы остановиться, прочистить горло, сказать голосом твердым и достойным: “Извините, вы ошиблись. Вы приняли меня за кого-то другого”. Но все уже так запуталось, что самым простым оставалось смириться. К тому же в глубине души какой-то голосок, разбуженный шампанским, твердил ему: “Это твое. Ты это заслужил. Все правильно”.
Безвольного, растерянного, его ввели в двустворчатую дверь, перед которой на страже высился здоровенный охранник с наушником. Войдя, он ослеп. Директорский кабинет оказался зеркальным залом размером с небольшое фойе. Там было полно людей и — престранных. Мужчина в женском платье и туфлях на каблуках подливал вина корректнейшему чиновнику. Спесивые тетки в деловых костюмах перемешались с полуголыми девицами. В группу старых совковых пиджаков затесался натуральный фрак. Декольтированное вечернее платье в пол беседовало с вытянутым свитером в оленях. Все это шаркало по паркету, раскланивалось, обцеловывалось, гудело и отражалось в бесчисленных зеркалах.
Огромный мужчина оказался директором театра. С необычной для такого толстяка грацией он нырнул под свой стол и вытащил оттуда древнюю на вид, чуть ли не замшелую бутылку какого-то драгоценного пойла. Лысина его красиво порозовела, седой венчик волос растрепался. Ласково прижимая к себе бутылку, он выудил откуда-то хрустальный бокал, налил в него багровую жидкость и, грациозно лавируя между гостями, поднес его Василию Аркадьевичу.
Василий Аркадьевич схватился за тонкую ножку, как утопающий за соломинку. Но испытания его на этом не кончились. Откуда-то материализовалась дама в розовом и повела его по залу. Подводя его к очередному гостю, она что-то шептала ему на ухо. Тот выкатывал глаза на Василия Аркадьевича, расплывался в улыбке и долго, горячо жал ему руку. Одна экзальтированная блондинка, послушав, что говорила ей администратор в розовом, тихонько ахнула и, не успел Василий Аркадьевич опомниться, поцеловала его в щеку.
Так он обходил зал, а за ним следовал шлейф поклонников, и в конце концов он оказался у огромного, до потолка, зеркала, а перед ним почтительным полукругом выстроились люди и любезнейшим образом ему улыбались. Все это отражалось в зеркале, и на какой-то момент ему показалось, что он стоит в центре круга, и круг постепенно сжимается, а зачем — он не знал.
Но розовая администраторша уже махала кому-то, отчаянно улыбаясь и шепотом, чтобы было приличнее, окликая кого-то по имени. Тогда из толпы выплыла высокая девушка в маленьком черном платье, подошла к Василию Аркадьевичу и взяла его под локоток.
За свои пятьдесят с хвостиком лет Василию Аркадьевичу не доводилось встречаться с такой особью. Он не знал, как реагировать на эти огромные ночные глаза, хищно шевелившиеся алые губы, чудом застывшую волну волос. Красота девушки напугала его. Он боялся, что один неосторожный жест, одна неправильная интонация — и все это совершенство ударится об пол, рассыплется в прах и обернется толстой теткой с целлюлитом и перманентом. Красавица вела его по кабинету, приговаривая на ухо что-то нежное, бессмысленное, словно успокаивала заартачившуюся лошадь. В уголке, под защитой дубового директорского стола и шкафа с папками (пьесы, — успел подумать Василий Аркадьевич), ему стало полегче.
Василий Аркадьевич послушно кивал, слушая, как женский голос ядом втекает в его левое ухо, и не понимая ни слова. Боясь взглянуть в сияющую тьму ее глаз, он елозил взглядом по кабинету и нетерпеливо ждал третьего звонка — резкий в фойе, сюда он доносился нежным тремоло. Уголком глаза он засек диковинную траекторию, по которой передвигался директор. Вот он мелькнул в глубине зала, в следующий момент уже скрылся под столом, вынырнул оттуда, приник к стене, странно шевеля руками — не иначе там был сейф — и вот уже дышал за плечом Василия Аркадьевича. Легонько приобняв Василия Аркадьевича, он пробормотал в его ухо длинную неразборчивую фразу, из которой слышно было только “некоторым образом” и “в надежде на сотрудничество”. Потом поколдовал где-то в районе его правой подмышки, еще раз улыбнулся, обнадеживающе пожал ему руку и отошел. А Василий Аркадьевич явственно ощутил тяжесть во внутреннем кармане пиджака.
Во втором акте зрителей приглашали на сцену и предлагали стрелять в мелких животных и птиц, привязанных к столбам. Сразу выяснилось, что винтовки заряжены мелкой, но вполне настоящей дробью. Когда стрелок попадал в синицу или крысу, те взрывались маленьким кровавым фонтаном. Победителям повязывали красную бандану и давали пачку листовок, которые они должны были раздать в зрительном зале. Женщины визжали. Кто-то крикнул: “Прекратите!”, зал ответил ему утробным хохотом. Но Василий Аркадьевич не взвизгивал и не смеялся.
Не глядя на сцену, он потными руками перебирал в кармане стодолларовые купюры, не рискуя вытащить их наружу. Стопка оказалась толстой, новые банкноты скользили, но все-таки, несколько раз сбившись, он прикинул, что в конверте, который подсунул ему директор, должно быть не меньше 10 тысяч долларов.
Сумма его напугала. Всех его сбережений не хватило бы, чтобы покрыть такой долг.
Машинально потягивая теплое шампанское, Василий Аркадьевич невидящим взглядом смотрел на сцену, где ежесекундно что-то взрывалось, вспыхивало и взлетало на воздух. Он придумывал план.
В следующем антракте, перед последним действием, следовало Василию Аркадьевичу вернуться в директорский кабинет, найти директора и по возможности незаметно вернуть конверт с долларами. В объяснения не пускаться, на вопросы не отвечать — разговорчивость Василия Аркадьевича делала этот пункт особенно сложным. С непроницаемым лицом откланяться, развернуться и уйти. Дальше возникали новые трудности. Пальто его, очевидно, перевесили в какой-то вип-гардероб. Искать его самому, блуждая по лабиринту театральных переходов, — безумие. Попросить отдать в антракте — неприлично: не может же столь высокий гость слинять со спектакля раньше времени. Можно было, конечно, просто сбежать — старый твидовый пиджачок отлично защитил бы его от нулевой температуры, да и шарф он, по счастливой случайности, прихватил с собой. Но пальто — новехонькое, мягкой шерсти, за четыреста долларов, скопленных сверхурочными экскурсиями — было отчаянно жалко. Лучше уж, — рассуждал сам с собой Василий Аркадьевич, — сбежать от директора, не возвращаться в ложу и спрятаться где-нибудь на верхнем ярусе. А уж по окончании спектакля найти даму в розовом, попросить пальто обратно…
Тут товарищ Ниентес, отстреливаясь от правительственных войск, засадил по ним из базуки. Снаряд угодил в герб СССР, висевший над сценой, и куски гипса с дух захватывающим грохотом посыпались на пол. Василий Аркадьевич вздрогнул, очнувшись от дум, и тут же — проклятое шампанское! — понял, что ему срочно нужно отлить.
Мужской туалет расположен в подвальном этаже, прямо под общим гардеробом. Василий Аркадьевич встает, но внезапно слепнет. На сцене погас свет, тьма окутала театр. Струнные, трагически надрываясь, предвещают что-то ужасное. Вдруг свет вспыхивает — мертвенно синий, ледяной — и тут же опять гаснет. Еще раз. И еще. Пока он мигает, Василий Аркадьевич успевает разглядеть застывшие в нелепых позах фигуры Ниентеса и его врагов, навалившихся на партизана целой грудой. Сначала герой вроде бы разбрасывает противников, но вскоре они одолевают, и его патетическая фигура скрывается под кучей черных тел. Свет вспыхивает резко, обжигая роговицу. Василий Аркадьевич видит, как из-под груды людских тел расползается что-то черное, похожее на кровь. И снова возвращается тьма.
Василий Аркадьевич на ощупь добирается до двери, с трудом открывает тяжелую створку, слепо тычется в бархатную занавеску. Вдруг что-то теплое легко касается его руки, он чувствует аромат духов, и тут же зрение возвращается к нему. Перед ним стоит та красавица, что ухаживала за ним в директорском кабинете. Свет уже зажгли. Из зала доносится громкий, страстный, на грани истерики аплодисмент.
Василий Аркадьевич со своей спутницей вновь идет по узким коридорчикам, коротким лесенкам с неровными ступеньками, по низким переходам, где под потолком змеятся толстые пыльные провода. Он оживленно вертит головой по сторонам, пытаясь заметить заветный мужской силуэт на двери. Но красавица идет слишком быстро. А признаться, что ему нужно в туалет, Василий Аркадьевич физически не может. Не то воспитание.
Вот так он и приходит в зеркальный зал. Теперь там собралось еще больше народа. Его узнают, приветствуют как своего. Толстый директор издалека машет ему рукой. Экзальтированная блондинка — та, что поцеловала его в щеку, — восторженно ему улыбается. Ее лицо при этом стареет лет на сорок: Василий Аркадьевич с ужасом видит, как молодая женщина за секунду превращается в дряхлую ведьму.
Он пытается подобраться поближе к директору. Но на пути у него все время оказываются люди. Они приветливо улыбаются, раскланиваются с ним, поднимают бокалы с вином, значительно глядя ему в глаза. Когда Василий Аркадьевич, потный, раскрасневшийся, пробирается наконец к директорскому столу, директора там давно нет. Василий Аркадьевич шарит взглядом по толпе. Светлый пиджак и сверкающая лысина мелькают в нескольких местах сразу, точно директор обзавелся двойниками. Добраться до него невозможно. Красавица — то ли случайно, то ли нарочно — виснет у него на руке как гиря. Люди толпятся вокруг Василия Аркадьевича, заглядывая ему в лицо и не давая шагу ступить. Конверт с долларами жжет ему подмышку. Невыносимо тянет отлить.
Измученный Василий Аркадьевич вырывается от своей красавицы и мечется по залу в поисках выхода. Наконец он вспоминает, что высокая двустворчатая белая дверь, в которую он так торжественно входил пять минут назад, была ровно напротив директорского стола. Толкаясь и не извиняясь, он пробивается к выходу. Дверь на месте, но обе створки ее заперты. Перед дверью стоит огромный охранник в униформе и не реагирует на вопросы. Василий Аркадьевич оборачивается и затравленно оглядывается.
Повторяется мизансцена первого антракта. Гости опять выстроились перед ним правильным полукругом. Но в атмосфере что-то неуловимо изменилось. На него поглядывают — или ему это чудится? — с осуждением. Шепоток, пробегающий по толпе, пугает Василия Аркадьевича. В глубине зала высится директор и поверх голов смотрит на него пристально, грустно. Василий Аркадьевич делает шаг влево, и толпа, как единое существо, подается за ним. Он дергается вправо, они — туда же. Словно это игра: он водит, они за ним повторяют. “Морская фигура, замри!”
И опять его толкает, заставляя обернуться, ледяной взгляд дамы в розовом. Она, не мигая, смотрит прямо на него. К ее уху склонился шикарно одетый брюнет с неприятным лицом и быстро-быстро что-то шепчет, искоса поглядывая на Василия Аркадьевича. Лицо дамы ничего не выражает. Брюнет кажется Василию Аркадьевичу смутно знакомым — то ли по институту, то ли по телевизору. Он пытается подойти, послушать, о чем они говорят, вмешаться, опровергнуть, доказать, что он ни в чем не виноват. Но стоит ему сделать шаг, как правильный полукруг рассыпается. Василия Аркадьевича тесно обступают и куда-то ведут.
Опять стертые ступеньки, пустые, заброшенные залы, мраморные лестницы, коридоры, комнатушки, какой-то переход под крышей с грязными стеклянными окнами — а в них, с неправдоподобной высоты, видно пол-Москвы, и внезапно, в приступе отчаяния, Василий Аркадьевич думает, как хорошо было бы, проломив своим телом мутное стекло, полететь над крышами и глотнуть напоследок свежего, сырого весеннего воздуха. Но об этом и думать нечего. Его обступили тесно, не дают и шагу в сторону ступить.
Коридоры сужаются, лестницы ведут вниз. Василий Аркадьевич понимает, что его ведут за сцену, в актерские гримерки. Это хорошо, там должен быть туалет. И действительно, вот и дверь с черным человечком. Василий Аркадьевич заходит внутрь, шикарный брюнет поджидает его у раковины, моя руки и разглядывая в зеркало морщины.
Василий Аркадьевич выходит из туалета преображенным. Он видит улыбки на лицах людей, и в них больше нет насмешки. Он слышит приглушенный говор, и в нем только — почтение. Теперь перед ним не конвой, а свита. Его торжественно препровождают за кулисы, чтобы ознакомить со сложным механизмом спектакля, открыть тайны, недоступные профанам. Все его страхи были чистой паранойей. Василий Аркадьевич польщенно улыбается и величественно следует за провожатыми.
Один поворот, другой, и перед ними — огромное пространство с невидимым в высоте потолком, с потерявшимися во тьме стенами. Мимо рысью проносится невероятно раскрашенное существо с серебряными крыльями за спиной. Неторопливо проходит на высоченных ходулях человек в маске жирафа. Василий Аркадьевич восхищенно осматривается. Со сцены доносится гул голосов, время от времени его перекрывает музыка, и этот шум пьянит Василия Аркадьевича сильнее, чем шампанское.
За сценой, на поворотном круге симметрично расставлены пять высоких, метра в три, стремянок. Над ними висят петли. Виселицы сработаны очень правдоподобно. Василий Аркадьевич читал синопсис, и знает, что в последней сцене правительственные войска вешают партизан. Товарищ Ниентес, стоя с петлей на сцене, произносит зажигательный монолог. Дальше синопсис обрывался на самом интересном месте, успев только посулить невероятный сюрприз в финале.
Актеры уже готовятся к финалу. Они приходят со сцены, быстро скидывают полевую форму и, оставшись в белых рубахах и кальсонах, ловко залезают на стремянки. Лесенки скрипят и раскачиваются, но актеры привыкли. У каждого из них, замечает Василий Аркадьевич, за спиной прикреплена страховка — из специального пояса под рубахой тянется к колосникам тонкий трос: на сцене, догадывается он, при правильном освещении, он будет совсем не виден, и иллюзия смерти будет идеальной. Почетная петля в самом центре зарезервирована за Ниентесом. Он уже тут — черноусый молодец с горящими глазами, бормочет монолог, брезгливо морщится, повторяя что-то по-испански.
Один табурет — крайний справа — все еще остается незанятым, и именно к нему начинает теснить Василия Аркадьевича администратор в розовом, возникшая словно ниоткуда. С той ясностью, какая бывает только во сне, Василий Аркадьевич понимает, что он должен сыграть в последнем акте. Это, наверное, и есть тот главный сюрприз, которым заканчивается спектакль.
Василий Аркадьевич польщен и встревожен. Нет, недаром сидел он в роскошной ложе, недаром приняли его за великого человека. Настало время доказать, что он не хуже их всех. Он сделает все, как надо, не испугается сцены, не испортит спектакль. За славу надо платить — и он не собирается уклоняться от уплаты.
Надо признаться честно — он не может отказаться еще и потому, что в кармане у него лежит десять тысяч долларов. Раз уж он не смог их вернуть, придется отработать.
Василий Аркадьевич улыбается администратору в розовом и решительно сбрасывает пиджак.
Прибегают из-за кулис две взволнованные женщины. Одна помогает ему натянуть белую рубаху и кальсоны. Другая — наскоро пудрит и чем-то противным подмазывает рот. Василий Аркадьевич быстро и неуклюже карабкается на стремянку. Встать во весь рост трудно — лесенка так и ходит у него под ногами. Но он все-таки встает и пытается представить, как это будет, когда поворотный круг тронется с места. Снизу ему что-то шепчут — здесь никто не говорит в полный голос — сцена слишком близко. Он ничего не понимает. Дама в розовом ожесточенно крутит рукой, словно наматывая себе что-то на шею. Спохватившись, Василий Аркадьевич берется за петлю и осторожно просовывает в нее голову. Все его партнеры давно готовы, стоят не шевелясь. Командир поднял сжатый кулак на уровень плеча.
Сейчас они выедут на сцену. Остались какие-то секунды. Из динамиков несется победительное женское контральто. Это какая-то известная ария, но звук врубили так громко, что Василий Аркадьевич не может ее узнать. Откуда-то из глубины прибегает человек и, взмахивая руками, отгоняет всех от кулис. Общая взвинченность передается Василию Аркадьевичу. Он взволнован и не может смотреть на все с обычным скепсисом. Наконец-то он попал в ту жизнь, о которой так мечтал в молодости. Он участвует в спектакле, знаменитом спектакле легендарного режиссера. Он сжимает кулаки, чтобы не тряслись руки, и пытается принять позу покрасивее. Его нисколько не заботит, что ему не дали слов, что его персонажа не заметит ни один человек в зале. Он знает, что без него спектакль не состоится.
Женский голос замирает, звучит тревожная музыка, барабан бьет глухо, словно его собственное сердце. Круг начинает медленно поворачиваться. Василий Аркадьевич уже видит край освещенной сцены, неотвратимо надвигающийся на него, слышит дыхание зрительного зала. Петля щекочет его под подбородком, он дергает головой, она затягивается туже. И только сейчас он понимает, что на него — единственного из всех приговоренных к казни — не надели страховочный пояс.
|