Евгений Шкловский
Аквариум
Об авторе | Евгений Шкловский (р. 1954), прозаик, критик. Автор книг прозы «Испытания» (1990), «Заложники» (1996), «Та страна» (2000), «Фата-Моргана» (2004). Живет в Москве.
Проводы
Они смотрели на него из окна четвертого этажа и махали руками. Мальчик стоял коленями на подоконнике, а мать поддерживала рукой щупленькое тельце, и оба махали вслед удаляющемуся по двору отцу. Вот он приблизился к арке, остановился на минуту, полуобернулся к ним в последний раз, рука его несколько раз ответно рассекла воздух. Еще через мгновение арка поглотила его.
Мальчик расстроился, в голосе появилась плаксивость. “А когда папа вернется?” — спросил.
“Скоро, скоро вернется”, — мать прижала его к себе, а потом помогла спрыгнуть с подоконника.
Откуда Игорь знал, что отец тогда уезжал именно в Смоленск, а не куда-нибудь еще? Скорей всего, просто память сохранила это прощание, одно из многих (отец часто ездил в командировки, так, во всяком случае, назывались его не очень долгие — долгие, долгие! — отлучки).
Как только намечалась очередная командировка, появлялся небольшой кожаный, чуть потертый по краям коричневый чемоданчик, куда отец клал бритву, помазок, зубную щетку, полотенце, еще что-то, аккуратно завернутое в белую бумагу и перевязанное узкой цветной ленточкой.
Чемоданчик был сигналом скорого отъезда отца, то есть предстоящей ему командировки, и в чемоданчике же к Игорю приезжали оттуда, из неведомых далей (из Смоленска), сувениры — солдатики, автомобильчики, шоколадки… И не то чтобы он так уж ждал подарков (ждал), но все равно же интересно: а вдруг что-нибудь неожиданное?
Без отца скучно. Не с кем посмотреть по телеку бокс или футбол, побороться утром (нарочно просыпался раньше отца), быстро перебравшись к нему на кровать — босиком по прохладному полу (не простудись!), а в выходной поиграть в шашки или в шахматы.
В командировки отец, как правило, уезжал с субботы на воскресенье, в свой нерабочий день, когда только и можно было претендовать на его время. По будням же возвращался с работы усталый, перелистывал газету или смотрел новости, а потом быстро укладывался спать.
Без отца дни пропавшие — бездарные, тоскливые дни, Игорек шатался по квартире или глазел из окна, как гоняют мяч во дворе взрослые пацаны. В общем, все не то…
А еще раньше: хочу братика, тянул мать за руку, хочу сестренку, канючил во время прогулки… Откуда берутся братики и сестренки, было неведомо, но если кто и был главным по этой части, то именно мать — к отцу с этим почему-то никогда не обращался.
Конечно, он и не мог знать ничего про Смоленск, вроде и не слышал ни разу, чтобы родители произносили вслух это слово, не исключено, однако, что как-то выскользнуло неосторожно, а ему запало. Смоленск и Смоленск… Некая точка, вполне абстрактная, на просторах родины. И только много позже вдруг выяснилось, что в Смоленске живет сестра, его сестра, то есть дочь отца и… другой женщины, другой, понятно, но все равно — сестра, родная кровь.
Про сестру же узнал совершенно случайно, любопытный, шныряя по всяким домашним закуткам и внезапно обнаружив в родительских бумагах некую старую отцовскую анкету, где в графе “дети” рядом с его, Игоря, именем, отчеством и годом рождения значилось еще одно — Наталья. Кто такая? Написано же черным по белому (желтовато-серому): дочь! Причем по датам получалось, что сестра старше его чуть ли не на девять лет. Вот тебе и на… Он просил сестренку (или братика), а та, оказывается, уже была, почему-то, однако, утаиваемая от него. Где она и что с ней — можно было только гадать.
Тут и вправду что-то крылось, какая-то семейная тайна, в которую надо было еще проникнуть. То ли сам Игорь неродной ребенок (родители-то немолоды). То ли у отца раньше была другая семья...
В общем, темно.
Он разволновался и долго сидел перед ящиком с разбросанными вокруг бумагами, вперив взгляд в ветхий, несколько подыстершийся по краям, пожелтевший листок.
Сразу сгустилось. Вокруг него и, отдельно, вокруг родителей. Как если бы — гром среди ясного неба — узнал, что он сам — вовсе не он, а некто, то есть вообще неведомо кто, приемный, усыновленный, сбоку припеку, в то время как…
Родителям он ничего про свое открытие не сказал, не бросился с недоуменными вопросами, но как-то стал вдруг иначе себя ощущать, более весомо, что ли. Не хотелось сразу разрушать. Не все, оказывается, так просто. Если родители не желали, чтобы он знал, пусть так. Значит, есть какая-то причина. Каждый имеет право на тайну (теперь и у него), хотя, конечно, немного обидно: не от кого-нибудь же скрывали — от него. И потом, может, ему и впрямь лучше не знать...
Вот только почему?
Позже объяснилось. Зыбкое такое основание: не хотели ему говорить, пока не повзрослеет — вдруг неправильно воспримет? Ну там начнет ревновать или еще что. И сестра, пока ему не исполнилось шестнадцати, при нем ни разу не появлялась, а если и появлялась, то только в его отсутствие (он и не ведал).
Партизанщина какая-то.
Почему, спрашивается, он должен неправильно понять? Он-то, наоборот, всегда тяготился своим одиночеством, тем, что единственный. И вот оказывается... Впрочем, так ли это теперь было важно, тем более что все равно сестра жила в другом городе?
“А я знаю...” — сказал, усмехнувшись, когда родители неожиданно объявили, что хотят посвятить его в один семейный секрет.
Откуда?
“Знаю и все...”
С того момента и стало проясняться.
В Смоленске у сестры уже была своя семья, муж и два сына, а также ее мать, та, другая женщина, как бы первая жена отца, хотя вовсе и не жена (так ни за кого больше и не вышла замуж).
Сестра преподавала в музыкальной школе, попутно давала частные уроки, а в свободное время они с мужем играли в теннис, любили кататься за городом на лыжах, ну и так далее.
А еще она была удивительно похожа на отца, гораздо больше, чем сам Игорь. Вроде как отец, но в женском обличии. Несуразность.
В себе он его чувствовал, а в ней — видел. В разрезе и цвете глаз, в крыльях носа, в губах, абрис которых почти точно повторял отцовские. Надо же!
Любопытно, что мать (Игоря имеется в виду) относилась к ней как-то особенно тепло. Восхищалась постоянно: Ната такая, Ната сякая, она и музыкант, и преподаватель замечательный, и человек чрезвычайно отзывчивый. Как бы с неким укором в адрес сына: если бы и тот…
А может, испытывала перед сестрой вину: отец ведь с ними жил, а не с той, другой женщиной и ее (и его соответственно) дочерью (вроде как увела его), или даже видела в ней чуть ли не дочь (как-то проговорилась, что всегда мечтала о дочери).
Потом у сестры случилось несчастье. Заболел и скоропостижно умер муж, она осталась одна с еще несовершеннолетними пацанами. Мать с восхищением рассказывала, как Ната самоотверженно ухаживала за больным, до самого последнего часа. И теперь, говорила, крутится как заводная, потому что зарплаты и пенсии, которую назначили ей после смерти мужа, на жизнь не хватает: ребята-то растут…
Довольно долго сестра не приезжала, два или три года, но потом снова стала появляться.
Обычно к ее приезду готовились, как к празднику. И мать Игоря, пожалуй, ждала едва ли не с большим оживлением и нетерпением, чем отец, теперь уже — после недавнего инфаркта — не такой бойкий и веселый, как прежде, а если и веселый, то с какой-то подспудной, словно бы затаенной грустью.
Тем не менее за столом (рюмка коньяка) отец просто лучился: как же, все встретились (за исключением той женщины), его дети, сын и дочь, пусть и сводные. У других отнималось, у отца прибавлялось.
Игорь меж тем недоумевал, как это она ничуть не держит обиду, на отца имелось в виду (ну и на них на всех заодно): без него ведь росла, в одиночестве, а он лишь изредка наезжал, год от года все реже, а когда дочь стала совсем самостоятельной, и вовсе перестал — здоровье не то…
Это Игорю отец достался в полной мере, даже и теперь, но ведь как оценить? Есть и есть…
Догадывался, впрочем: без отца плохо.
Однажды рассказала, как радовалась приездам отца. Всегда веселый он был, шутил постоянно, байки всякие смешные — забавлял ее, ну и, разумеется, водил куда-нибудь, в кино или в парк на карусели, мороженое покупал в вафельном стаканчике, на пианино быстро что-то подбирал, как настоящий музыкант. Подарки привозил.
Улыбалась, вспоминая: счастье, ну да, для нее так и было — настоящее счастье: прижаться, за руку подержать, на коленке покачаться…
Они смотрели на него из окна и прощально махали руками. Девочка стояла коленями на подоконнике, а мать поддерживала рукой щупленькое тельце, и обе махали удаляющейся фигуре. Вот он остановился на минуту, полуобернулся к ним в последний раз, рука несколько раз ответно рассекла воздух.
Девочка плакала: “А когда папа вернется?”.
“Скоро, скоро вернется”, — мать прижимала ее к себе, а потом осторожно ссаживала с подоконника.
Вроде и он причина, что у сестры отнято. Оттого, наверно, и держался скованно, помалкивал, изредка украдкой поглядывая на сестру (узнавал в ней отца) и тут же пряча глаза.
Она же при всем том (сначала без отца, потом без мужа) оставалась веселой и жизнерадостной, энергия в ней прямо-таки бурлила, и к ним ко всем она относилась… как бы сказать, ну в общем, с нежностью. И отца, судя по всему, любила, и мать, не свою (там — другое), а вот именно его, Игоря — разговоры с ней всякие вела задушевные, как с близкой подругой, заботами делилась (тоже вроде как без обиды). Могло даже показаться, что приезжает не столько к отцу, сколько именно к ней.
Вероятно, и со всеми так — много друзей, прекрасные отношения, ласковая, милая, несколько даже заискивающая сердечность...
Конечно, она обязана была держаться — как-никак, а двое детей. Одного, старшего, определила в суворовское, так что за него теперь была спокойна, младший же все равно оставался при ней, тот еще характерец, доставлял ей хлопот. Однако ж и он — благодаря ей — играл на гитаре, мог и на баяне, если нужно. И учиться она его определила в ту же музыкальную школу, где сама преподавала, постоянно рядом: в надежных руках парень.
Сильная.
Игоря же, чудно, почему-то ее жизнерадостность задевала, даже ненатуральность, наигранность чудилась.
Веселость веселостью, однако ж, замечал, лицо усталое, бледное, веки припухли — лицо немолодой, не очень здоровой женщины.
Как-то вдруг объявилась (никто не ждал): она проездом, в одиннадцать с чем-то поезд, путевка в санаторий, в Пятигорск. Решила, пора подумать немного о себе. Сколько уже в отпуске не была, все работа и работа. Чуть-чуть привести себя в порядок. А то после смерти Миши (мужа) никак не может прийти в себя. Там хоть воздухом подышит, процедуры всякие.
— Надо, надо, — одобрила мать (Игоря). — Если есть возможность, грех не воспользоваться. Ты никогда себя не жалела.
Отец кивал согласно, подтверждая правоту жены. В лице — задумчивая размягченность.
Поздно вечером, когда Игорь провожал сестру на поезд, разговорились — как всегда напоследок, ускользнув от слишком бдительной, несколько даже ревнивой опеки матери.
Всякий раз получалось внезапно, как в поезде со случайным попутчиком. Кое-что Игорь успел в метро порассказать про себя, она же посокрушаться, что отец после инфаркта сильно сдал, она его не узнает, и как бы между делом: помимо житейских забот и всякого прочего, устала от одиночества, достойного же никого вокруг — такого, кто бы хоть мало-мальски походил на Мишу (мужа). Его нет, а она не в силах оторваться. Разумом понимает, что все уже в прошлом, не вернуть, но сердцем никак...
Да, одиночество…
Нисколько не смущалась, касаясь сокровенного. Нет, он так (ну вот так) не мог. И все-таки говорили, как брат и сестра, как близкие люди. Торопились. У каждого было что, а времени слишком мало. Никогда не хватало времени, а если хватало, то тогда почему-то не получалось.
Он прошагал несколько метров рядом с тронувшимся вагоном, глядя на ее улыбающееся лицо за стеклом, даже чуть-чуть пробежал.
Помахал вслед.
Бедная Лиза
Неприятное у него лицо. Ястребиный тонкий нос, узкие, постоянно прищуренные глаза, отчего взгляд кажется пристальным, даже какая-то сумасшедшинка проглядывает, хищный такой вид…
Впрочем, в известном шарме ему и впрямь не откажешь, есть некая притягательность. Собственно, режиссеры обычно и эксплуатируют эту его двойственность: герои, которых он играет, неприятны, но вместе с тем по-своему и обаятельны. Есть в них, помимо внутренней силы (или благодаря ей), нечто демоническое. И всегда с ними связаны какие-то драмы, причиной которых они становятся. Измены, выяснения отношений, истерики, обманы… И все под сурдинку, как бы исподтишка, но в то же время вроде как ненарочно, без злого умысла, словно само собой.
Такое амплуа: не злодей, но и не положительный, однако к злодею все-таки ближе, поскольку где он только ни появится, там непременно разлаживается, рушится, разбивается. Ему же хоть бы хны, однако, с другой стороны, вроде и не радует его — переживает, искренне вроде, обнаруживая тонкость душевной организации.
Впрочем, героини этих фильмов (понятно, что хорошенькие) — жертвы — все равно к нему льнут, несмотря на его подлянки, прощают и жалеют, а он только глубоко задумывается, глядя перед собой темными, узкими, чуть раскосыми глазами с длинными, как у женщины, ресницами, курит сигарету за сигаретой, отчего впалые его щеки еще больше западают, принимает всякие позы, и не поймешь, что он там себе мыслит...
В любом случае он — главный. Вокруг него все и крутится, хотя, если вдуматься, основная в сюжете — другая линия, но получается все равно — вокруг него, словно обольстил режиссера (и всех) и тот переиначил замысел сценариста, модернизировал — в угоду Д. То есть даже не по его настоянию, а повинуясь этому его непобедимому шарму.
Впрочем, рассказ вовсе не о Д., а о женщине по имени Лиза — каштановые волосы, серые глаза, слегка вздернутый носик и чуть припухлые губы. Голос мелодичный, с нежным распевом. Женщина как женщина, милая, с легкой ускользающей дымкой тайны.
Так вот, Лиза ни одного фильма с участием Д. пропустить не может. Хотя поначалу, когда впервые увидела, сама сказала: какой неприятный! Даже еще жестче: какой омерзительный! — и плечами передернула.
А собственно, почему? Актер как актер, внешне вполне недурен, хотя и не плейбой, ну есть нечто хищное, тут она права, а так…
Нет, омерзительный, омерзительный, — будто слово ей пришлось или хотела им раз и навсегда определиться.
Омерзительный-то омерзительный, что вовсе не мешало утыкаться в “ящик”, стоило обнаружить в телевизионной программке на неделю фильм с его участием, даже эпизодическим. Словно на нее действовало то же, что и на камеру (режиссера): Д. поначалу на вторых или даже третьих ролях, а в итоге — если и не главный, то все равно в центре, основной, рядом с главным, причем с некоторым перевесом в свою пользу. Даже если молча стоит или сидит неподалеку. Тут же камера съезжает на него, крупный план или средний, но он постоянно виден, и все чувствуют, что именно он-то на самом деле и определяет мизансцену и вообще значит гораздо больше, нежели кажется. Без всяких явных усилий с его стороны. Будто камера не может не повернуться в его сторону — гипноз да и только! Вроде так нужно.
Просто переигрывает других — вот и все. Так бывает: если актер сильный, то непременно будет тянуть одеяло на себя, даже из эпизодической роли сделает нечто, затмевающее все прочее.
— Он — сложный, — резюме с ноткой восхищения в голосе.
Вот так! А прежде — омерзительный…
Сложный — это какой?
Собственно, наплевать, но все равно… Он, значит, сложный, а мы простые. То есть ему восхищение, а нам: Коля, помой посуду! Коля, вынеси ведро! Коля приходит с работы измотанный, ужина нет, жена, шею вытянув, у телевизора, словно нырнуть туда собирается, а там этот Д. Ни дать ни взять кролик перед удавом.
— Отстань, дай посмотреть!
Не обидно ли?
Самое замечательное, что сам удав ни сном ни духом, у него другие заботы, ему там, в фильме, и других женщин хватает, которые вокруг него, как мотыльки вокруг пламени, вьются… Он там немного печальный, азартный, суетливый, подлый, совестливый, жестокий, добрый, хитрый, прямодушный, холодный, страстный, тихий, яростный, бесстрашный, мягкий, трусоватый, честный, ироничный, фальшивый, неторопливый, дружелюбный, подлый, веселый, озороватый, грустный, энергичный, правильный, циничный, усталый, стремительный — шут его разберет, какой он, но женщины от него без ума, хотя он вроде и не сердцеед, а так, как бы весь в себе, со своими личными проблемами, про смысл жизни или счет в банке, хаос или космос, одиночество и свободу, неудовлетворенный, искушенный, наивный, инфантильный, то в кожанке вроде панка, то в костюмчике от Диора, супер-пупер, денди, аристократ, то просто “синий воротничок”, с портфельчиком, коммивояжер, менеджер, всяко-разный… И женщины в него втюриваются почем зря, вглядываются, внюхиваются, все разгадать пытаются загадочную натуру. Он вроде нехотя, скрепя сердце поддается, идет навстречу, убегает, возвращается, смотрит влажно, нос крючком…
Омерзительный.
Сложный.
Не оторваться.
В конце концов, почему бы Д. не зайти на чашку кофе или на чай? Нет, правда? И что за важность, что он американец? Зонтик-трость — в угол, светлый плащ на вешалку в прихожей. Человек запросто может оказаться в любой точке мира, где на него спрос. Разговор же — о самых заурядных предметах: той же погоде, политике или режиссерах, с которыми Д. приходится работать. О знаменитых коллегах-артистах, о которых всегда есть что рассказать, анекдот или сплетню, тем более что отношения непростые, конкуренция. Да и режиссерами мало кто удовлетворен, частенько гнут свою линию, манипулируя актером как марионеткой.
Они с Лизой сидят на кухне — чай крепкий байховый (кофе по-турецки, с пенкой), на столе коробка шоколадных конфет, коньяк, вафельный торт, который у Лизы всегда есть на случай внезапных гостей. Странно видеть Д., словно сошедшего с экрана, в их кухне — желтые разводы на потолке, следы недавней протечки, паутинка кое-где, свитая ловким паучком возле карниза с занавеской, стертый линолеум (давно пора бы ремонт)… Вроде так и задумано, чтобы эпизод приобрел более натуральный и вместе с тем выразительный характер. Чтобы, так сказать, драматизм…
Д. откидывается на спинку стула, нога за ногу, затягивается сигаретой. Расслабленная, вальяжная такая, но вполне элегантная поза. Он, как обычно, немногословен, щурится сквозь дым и задумчиво потирает гладко выбритый сизый подбородок, пепел стряхивает в глиняную пепельницу. Время от времени пристальный взгляд на Лизу, словно припомнить что пытается.
Если правда, что человек проживает несколько жизней, то совершенно не обязательно, чтобы жизни эти хронологически следовали друг за другом: они могут развертываться и параллельно, словно соседствуя в разных измерениях. И не обязательно человек в этом другом измерении должен быть животным или деревом, или цветком, может он быть и самим собой, но только в иной комбинации жизненного расклада. Он-то, положим, тот же, в смысле индивидуальности, а вот люди вокруг — другие, в параллельной жизни незнакомые. Пространство другое.
И нисколько он не омерзительный, этот Д., а даже и приятный, лицо такое вдруг одухотворенное (особенно когда погружается в свои мысли). Лизе лестно, что такой известный артист (в данном случае он не артист, впрочем, а некто С., врач-хирург, но в то же время и Д., играющий врача в одном из фильмов) — и у нее на кухне, сама принаряженная (новая блузка), три розочки на столе (он принес), разговор неспешный, замысловатый, вроде и про кино, но между тем и вообще, про разные жизни, которые Д. (он же С.) приходится проживать. И про то, что у Лизы все вроде неплохо — муж Коля (экое, однако, имя) не пьет уже третий месяц (а главное, любит ее), дети учатся хотя и без особого удовольствия, но достаточно прилежно, в общем, ничего, грех жаловаться…
Тут следует многозначительная, трепетная такая пауза…
…Д. для нее… очень, нет, правда… Сама не понимает, как это вышло, впрочем, ничего ей от Д., то есть С. (или наоборот), не нужно… Щеки отчего-то влажные, темная извилистая полоска от потекшей туши…
(похоже на признание)
Д. кивает: увы, решает часто не человек, а обстоятельства. Вероятно, так и есть: у Д. много жизней — в соответствии с его сложной душевной организацией. В одной он вдруг совпадает (выпадая из других) с ней, Лизой, которая все готова ему простить, лишь бы он ее не бросал. Только такая чуткая артистичная душа и способна понять ее душу, которой мало (зря Д. так усмехается) скучного повседневного существования, пусть даже и спокойного, без взрывов и потрясений.
А как же К-о-о-ля? — с легким иностранным акцентом.
А что Коля?
Коля — это в другой жизни, в той, которая не совпадает с этой, где Д. (или С.), возможно, и наоборот — главное, не запутаться.
С Колей — да, просто. Просто и надежно (когда не пьет). Коля — хороший.
Простота (как и надежность) для женщины — большая ценность, потому что в жизни много именно такого, незамысловатого, с ней, простотой — спокойно (и надежно), а для любой женщины, ну, вы понимаете…
Вообще же это не имеет ровно никакого значения. Пусть ей будет плохо, тяжело, тоскливо, пусть она будет страдать, пусть, в конце концов, рушится все и пропадает пропадом, но жизнь-то у нее, у Лизы, одна, с каждой минутой утекает безвозвратно, она чувствует, что без Д… не будет ее, жизни то есть. Настоящей.
Нет, такое раздвоение Лизу вовсе не пугает, а даже манит — это как отражение сложности Д. Он — сложный, и жизнь сложная. И Лиза чувствует, как вообще все усложняется, в том числе и она сама: столько всего сразу начинает бродить и бурлить, что она почти запутывается. Но и в запутанности свои чары, как и в Д. Чем сложней и запутанней, тем увлекательней.
Что говорить, совсем по-другому с Д.
Д. смотрит искусительно — Коля преданно, Д. щурит умные глаза — Коля озадаченно моргает, Д. тонкогубо усмехается — Коля недовольно морщится, Д. постукивает по столу красивыми аристократическими пальцами — Коля недоуменно почесывает затылок, Д. задумчиво поглаживает гладко выбритый сизый подбородок и ногой покачивает — Коля угрюмо сопит, а Лиза никак не может вспомнить, что же ее первоначально так отталкивало в Д. (“омерзительный”), игравшего тогда, давно уже, роль демонического соблазнителя.
Не так давно она прочитала в каком-то журнале, что Д., женатый то ли на испанской, то ли на итальянской топ-модели, на самом деле прекрасный семьянин, любит работать в саду и кататься на лошади, а недели две назад сделал крупный благотворительный вклад в Фонд защиты дикой природы.
“Да что они про него знают?” — раздраженно думает Лиза.
Д., который возится в саду, подстригает кусты и там всякое прочее, это вовсе не Д., а ее Коля, когда он копается в грядках с испачканными в глине коленками. Д. — другой, тот, каким представляет себе его Лиза, каким он ей только и нужен… немного печальный, азартный, суетливый, подлый, совестливый, жестокий, добрый, хитрый, прямодушный, холодный, страстный, тихий, яростный, бесстрашный, мягкий, трусоватый, честный, ироничный, фальшивый, неторопливый, дружелюбный, подлый, веселый, грустный, озороватый, энергичный, правильный, циничный, усталый, стремительный — шут его разберет, какой он…
А если он не такой, то…
— Коля, сколько можно просить, вынеси же наконец мусорное ведро!..
Чаепития с Варравиным
Что поразило: его руки в ее руках, совсем близко от ее губ. И сама она на корточках перед ним, как бы в некоем поклоне. Она держала его руки в своих ладонях вблизи от губ, словно согревала их, а Варравин сидел перед ней на кухонной табуретке, чуть склонившись вперед, улыбка грустная. (Смотрел ли он на нее как на расшалившегося ребенка или как на легкомысленную влюбленную женщину, которая и вправду годилась ему в дочери?)
Такая вот романтическая сцена, которая и осталась бы, вероятно, в этом духе, если бы не внезапное появление Синцова. Едва тот показался на пороге, как Лена тут же испуганно отпрянула назад.
Испугалась — чего?
Загадка для Синцова, хотя, впрочем, чего уж тут? Того и испугалась, чего и должна была: вся сцена явно свидетельствовала…
Впрочем, может, ни о чем она и не свидетельствовала, но то, что вот так сорвалась с места… (снова отточие).
Короче, все непросто.
Человек этот появился у них в доме не так давно, крупный ученый и вроде немного диссидент. Лена познакомилась с ним на какой-то выставке, устроенной на квартире, неофициальные художники-модернисты, андеграунд, атмосфера таинственности и пр. Человеку вдруг сделалось нехорошо, к тому же он сильно хромал, а поскольку вышли вместе, она помогла ему дойти до метро (скользко было) — так их знакомство перешло в дружбу (он чувствовал благодарность). А раз дружба и человек сам по себе интересный и неординарный, то почему не пригласить в гости?
Так и случилось.
Варравину у них, судя по всему, приглянулось: с тех пор он стал частым гостем. Несмотря на возраст (около семидесяти), в нем было что-то богемное, легкое, живое. Вопреки хромоте (давняя автомобильная травма) он был очень динамичен, быстро двигался, пусть и с тросточкой, и вообще довольно крепкий, собранный, деятельный — на удивление. “Шестерку” свою водил лихо — подрезал другие машины и, посмеиваясь, говорил, что ловит от этого кайф. У него было много всяких изобретений, хотя большинство из них оставались незапатентованными — сказывались плохие отношения с государством, с чиновниками, с официозом, который он иначе как “молохом” или “монстром” (“этот монстр”) не называл.
Внешность довольно импозантная: высокий, седой, статный, несмотря на годы, всегда в темно-синем костюме, отлично на нем сидевшем. Лена говорила, что он очень больной человек, но просто не показывает виду, а на самом деле едва ли не каждый год по полмесяца, а то и больше проводит в больнице (сердце и всякое).
И правда, не скажешь по нему, что больной: жена моложе лет на тридцать (третий брак), если не больше, сынишка лет шести. Впрочем, у Синцовых он появлялся всегда один, с тортом или коробкой конфет, часто неожиданно, вроде как случайно проезжал мимо, и ничего не оставалось делать, как идти на кухню и заваривать чай. Застолье не застолье, но принять человека надо.
Даже если были какие-то дела, приходилось откладывать. Все-таки пожилой человек, ореол и т.д. Опять же со многими легендарными людьми знаком (Вася, Коля — называл по имени). Рассказывал, как таскали в КГБ (нашли несколько текстов Солженицына) и он отказывался давать показания: откуда, кто передал...
Синцов с Леной слушали его завороженно, а он отхлебывал чай, похрустывал вафлей или печеньем, выразительное лицо с крупным прямым носом и чуть набрякшими веками под густыми седыми бровями… В углу трость, с которой ходил, прихрамывая, почти, впрочем, не опираясь.
Они же его так и воспринимали — если не как старика, то во всяком случае как глубоко пожилого человека.
Вдруг открытка — от него — из Владивостока: вон аж куда занесло по каким-то научным делам… И перелет не страшил, и долгая тряска на поезде…
Надо отдать должное — молод был душой. В этом смысле он, пожалуй, всем им мог дать фору — по части жизнелюбия и прочего.
Как-то принес большую бутылку водки, 0,75. Лена сварила картошки, селедку почистила, и они с Варравиным выпили почти всю бутылку на двоих (Лена только пару рюмок). Синцову поплохело, а Варравину хоть бы хны — оставался с Леной на кухне, тогда как Синцов загибался в соседней комнате: отключился прямо в одежде и очнулся только к следующему полудню, с крупным булыжником вместо головы и черной дырой в памяти. Как сидели помнил, а потом ничего…
Лена сказала, что предлагала Варравину остаться, но тот, упрямый, хотя и нетвердо держался на ногах, отказался. “Упрямый”, произнесла укоризненно-мягко, по-домашнему, как о ребенке.
Позвонили ему — узнать, все ли в порядке. А он, сообщила жена Нора, оказывается, уже давно встал и на машине укатил к какому-то товарищу — вещи помочь перевезти. Это после вчерашнего-то!
Титан, а не человек.
Путешествовать Варравин любил. Находил себе спутника или спутницу и уезжал куда-нибудь в Крым или, наоборот, на Север, передвигался на попутках и прочем транспорте, словно студент. Нора, с которой Синцовы успели познакомиться, милая, спокойная женщина лет тридцати пяти, души не чаявшая в сынишке Володе, смотрела на это снисходительно, да и что с ним было делать — неугомонный, одно слово. Не сиделось ему на месте, а уж дома точно не удержать. Может, поначалу и пыталась, а теперь смирилась.
Почему-то она считала, что это симптом старости — страсть к перемещению в пространстве, словно человек боится оставаться на одном месте. И то, что он ездил с кем-то, пусть даже и с женщиной, обычно намного моложе его, нисколько ее не смущало, напротив, даже радовало — будет кому приглядеть за ним. А то ведь случится что в дороге — и воды подать будет некому.
Нора сама иногда подыскивала ему в спутницы какую-нибудь свою знакомую, которая бы не прочь проехаться по берегу Черного моря или по русскому Северу — тем более что все расходы Варравин брал на себя. И все обычно сходило благополучно. Только раз он рассорился со спутницей (по идеологическим мотивам), а в остальных случаях все вроде сходило гладко, никто недовольства не выражал, даже напротив.
По рассказам Норы, он всегда был такой — властный и всегда делал что хотел. Единственное условие, какое поставил перед будущей женой (Норой), — полная свобода. Тут для него никаких вопросов. К тому же уйма интересов — не только наука, но и искусство, особенно живопись, впрочем, и литература, и театр, и кино тоже, а еще автомобили и шахматы, в общем, широкий человек. Политика же вообще была его коньком, но здесь нужна была некоторая осмотрительность (“монстр” не дремал), а Варравин не особенно умел держать язык за зубами.
К тому же у него была страсть к общению: куча приятелей, женщины в том числе, он легко сближался, можно сказать, увлекался людьми, вводил их в дом, сам к ним захаживал, в общем, как только на всё хватало? Он был на пенсии, что позволяло ему полностью распоряжаться своим временем, но он и подрабатывал — техническими переводами, чинил кому-то из знакомых авто, мог починить и телевизор, радиоприемник, так что без дела не сидел.
Синцов приходил с работы и заставал Варравина на их маленькой кухне с чашкой чая. Тот с улыбкой поднимался навстречу, протягивал через стол руку, крепко и ласково пожимал большой шершавой ладонью: ага, Сережа наконец-то пришел, как здорово, а то он уже не чаял дождаться его, через пятнадцать минут ему уходить (будто не знал, когда Синцов обычно возвращается). Но выходило совершенно искренне, словно и впрямь ждал Синцова.
Тот, уставший, не очень разделял радости Варравина — не общения хотелось, а, напротив, тишины и покоя — поужинать, тупо поглазеть в телевизор (одно и то же), покурить на лестнице и завалиться на диван. Вместо этого приходилось слушать байки Варравина, который засиживался гораздо дольше, чем на пятнадцать минут, то и дело собирался и все никак не мог уйти, поглощая чашку за чашкой, которые наливала Лена.
Обычно быстро устававшая от быта (ее выражение) и застолья, особенно если у себя (суета, посуда и пр.), она легко раздражалась и могла уйти, обидевшись непонятно на что, но тут, удивительно, была кротка и смиренна, словно Варравин вызывал у нее какое-то особое чувство почтения.
Синцов, впрочем, уже особенно не церемонился. Застав в очередной раз Варравина и дежурно прислушиваясь к его повествованию, ужинал на скорую руку и быстро затем скрывался к себе в комнату. Лена даже выговор ему сделала: дескать, неприлично, человек в гостях у них, а он… А что он? Синцов морщился: а приходить через день — это как? У него что, своего дома нет, или он считает, что без него они себе дела не найдут?
Он интересный человек, возражала Лена, и к ним очень расположен, особенно к нему, то есть к Синцову. Во всяком случае Лену про него часто расспрашивает: у Синцова, по его мнению, очень хорошая аура. Не знаю, не знаю, пробурчал Синцов, какая у меня аура, но имею я право после работы отдохнуть? Не будь занудой, сказала Лена, таких, как Варравин, и осталось-то — по пальцам пересчитать.
Может, она и была права, но это ведь не значило, что нужно было все гнуть под его выдающуюся личность. Даже если и выдающаяся, уникальная, какая угодно, у них своя жизнь. Пусть бы он сыном побольше позанимался или жену куда-нибудь вывел, чем здесь витийствовать — уже совсем недружелюбно, чем только вызвал раздражение Лены: при чем тут сын? При чем тут?..
Однажды Варравин появился с большой коробкой — подарок для них. Вроде и праздника никакого, а он — подарок. В коробке, что бы вы думали, — самовар. Большой, вместительный, поблескивающий гладкой металлической поверхностью. Электрический. Вода в нем закипала быстрей, чем в чайнике на плите, и дольше оставалась горячей. Отлично! Теперь не надо было десять раз кипятить чайник: раз — и готово. Всегда под рукой кипяток.
Лена восторгалась самовару — вот что значит умный человек… И ведь красиво: в кухне как-то даже нарядней, уютней стало… Синцов к подарку отнесся равнодушно, хотя и изобразил на лице нечто вроде благодарности. Подарок есть подарок.
В следующий раз в коробке оказался чайный сервиз, чешский, красивый. Шесть чашек, заварочный чайник, сахарница… “Вы нас балуете”, — сказала Лена, а Синцов высоко поднял брови и покачал головой. Было чувство неловкости.
“Вовсе нет, — с улыбкой сказал Варравин, — просто мне у вас очень нравится. У вас в доме какая-то удивительная аура. Я такой давно нигде не встречал, большая редкость”.
Вроде как не у одного Синцова, а у них в доме, у Лены тоже…
Снова чаепитие, с тортом, опять же Варравиным принесенным, — он показывал фотографии, сделанные во время недавней поездки в Среднюю Азию: Самарканд, Ташкент, барханы… Желтое солнце над розоватым камнем древних мусульманских мечетей. На фотографиях иногда молодая женщина, подруга Норы (так и сказал — подруга), в шортах и футболке, иногда он сам, с тросточкой, бодрый и улыбающийся, в клетчатой рубашке с короткими рукавами, в светлых брюках и перекинутой через плечо сумкой.
(Средняя Азия… Это в его-то возрасте и с его здоровьем… — Лена потом восхищалась. Он им всем демонстрирует, как надо жить: не киснуть, не сидеть сиднем, а двигаться, двигаться, наполняться впечатлениями.)
А в тот раз зашла еще речь — о чем?
О чем-то важном, хотя Синцов почему-то не мог сразу вспомнить. Ага, вот: о доме… Оказывается, Варравин специально приучал себя к скитальческой жизни, чуть ли не с юности спал на полу, на жестком, и сейчас тоже — в том смысле, что всегда надо быть готовым… В их российской перекрученной жизни уют может в любой миг кончиться, а если привыкнуть к нему, то тогда становишься легко уязвимым. Уют расслабляет, а жизнь и вообще не к этому предназначена: в ней много непредсказуемого, опасного, драматического, хаотического и всякого… Человек почему-то легко забывает, что под всем шевелится, ну да… Помните Тютчева: …под ними хаос шевелится? Ничего в этом мире, в этой жизни не гарантировано. И потом, кроме прочего, человек замыкает себя в некоем коконе, тем самым лишаясь восприимчивости к окружающему.
В общем, что-то в этом роде…
Синцов так и не понял, в связи с чем возник разговор, но Варравин снова начал про то, что у них в доме есть нечто, чего у других он не чувствует, какая-то гармония или… он даже затрудняется выразить. Ну вроде как уверенность, что все должно быть в порядке. Что ничего не может случиться, плохого, имеется в виду. Правда! И это не предумышленно, а… Ну, в общем, они так живут, будто над ними распростерты защитные чьи-то крылья.
Образ такой.
В общем, везло им, и Варравин, выходило, тоже под сень этих благословенных крыльев тянулся, тоже искал у них отдыха и покоя.
Лена и сказала, великодушно: раз вам у нас хорошо, то и пожалуйста, мы вам всегда рады... И Синцов согласно (хотя и без особого энтузиазма) кивнул, потому как не кивнуть тоже нельзя. Неловко.
В попыхивающем задумчиво самоваре кипяток, в заварочном чайнике из чешского сервиза крепко заваренный чай, на столе варравинские же чашки, и он сам… через день-два, иногда чаще, иногда реже.
Любопытно, а что, дома у себя, он чувствует себя незащищенным, что ли? — задавался Синцов вслух вопросом, Лена же хмурила брови, сразу ловя его на подковырке. Дескать, не понимает он всей глубины сказанного Варравиным. Если же у них и впрямь есть вот это самое, про что он говорил, то и слава богу, они радоваться должны, что могут помочь такому замечательному человеку. Великодушней надо быть, великодушней!..
Да пускай сидит, ему-то что, в конце концов, может и уйти в свою комнату. Синцов и вправду быстро удалялся. Если дома, то выйдет, обменяется приветственным рукопожатием, а потом исчезнет: извините, работа срочная… Если только что вернулся из конторы или еще откуда (а подозревая, что Варравин на кухне, и вовсе не торопился, бывало, что и свернет куда — в кино, в пивную или к приятелю), то наскоро, без особого удовольствия выпьет чаю, послушает краем уха разглагольствующего Варравина — и к себе. Простите, намаялся… Должен же Варравин понять!
Тот, похоже, понимал — не обижался. Во всяком случае, виду не показывал. Да и Лена стойко несла свою вахту радушной хозяйки (кто бы предположил?), потчуя гостя чаем и вниманием.
Да, так и было, до того самого мгновения, когда Лена испуганно отшатнулась, а Синцов резко сдал назад, быстро юркнул обратно в свою комнату. Может, сам Варравин его и не заметил, а только догадался по вздрогу Лены. Шут его знает, что это было, но только попрощаться Синцов не вышел, плотно притворив дверь, и Варравин ушел, не обменявшись с ним традиционным рукопожатием. Лене же Синцов ничего не сказал — как есть, так есть. Он и сам не рад был, что вышел так неудачно.
Он и после не поднимал этой темы, и Лена тоже помалкивала, словно бы ничего не было, а если и было, то не стоило придавать значения. Варравин же вдруг исчез, не появлялся, а они, словно заключив негласное соглашение, не только не говорили о нем, но и вообще вслух имя его не произносили.
А спустя недели две Лена вдруг сообщила: Варравин в больнице, опять сердце... “Правда?” — промолвил Синцов без должного сочувствия, даже с некоторым холодком в голосе, отчего его последующее “жаль” прозвучало совсем формально.
И тут совсем уж неожиданно, накатом:
“Все равно я его не брошу, понятно?!” — слова Лены прозвучали резко, с отчаянием некой решимости, точно он ей ставил какие-то условия или обвинял в чем-нибудь.
Собственно, теперь-то все и произошло. Просто, без лишних объяснений и обвинений, укоризн и жалких слов. Не на необитаемом же острове они жили и не в крепости, и прав был замечательный человек Варравин: надо быть готовым ко всему, вообще ко всему, — такая уж она хитрая штука, жизнь…
Огневая мощь дядюшки М.
Вперед и вверх, и танки наши быстры…
Грозная тяжкая громадина, переваливающаяся с боку на бок, бронированный жук с длинным толстым хоботом и лязгающими гусеницами, готовый изрыгнуть из себя сноп пламени. Огонь, источаемый танком, сметает все на расстоянии в несколько сот метров, в считаные минуты — прах, зола и тлен.
Неужели это все его, дядюшкино? Как же не его, если вот же им самим, скорей всего, и вложенный сюда листок из блокнота (в линеечку) — слегка пожелтевший, обтрепавшийся по краям. На листке — номера страниц, где упоминается сам дядюшка и его хозяйство, в смысле его СКБ (специальное конструкторское бюро), все секретное, замаскированное, за высоким каменным забором с колючкой поверх, часовыми у входа и первым отделом (безопасность).
Аккуратный дядюшкин почерк.
В столбик.
Книга толстенная, торжественная (красивый красный переплет с золотым тиснением) — к семидесятилетнему юбилею завода (очень большой завод). Дар родителям от дядюшки: “дорогому брату и его семье”. На странице 87 — дядюшкина давняя фотография (молодое воодушевленное лицо), и там же схема огнеметной машины, теперь уже без грифа секретности.
Боже мой, какой-то провинциальный завод, какая-то секретность (дядюшка долго был засекречен), дела давно минувшие — почти неправдоподобная жизнь, дотла сгоревшая, и вот эта книга, чудом, можно сказать, уцелевшая на полке, среди совсем других книг. Знакомое лицо в ней. Родное.
Когда хлама становится слишком много, то и ненужная книжка, записная или даже настоящая, в смысле изданная, в переплете и так далее, — тоже хлам, как бы кощунственно это ни звучало. Хлам — что уже не будет тобой прочитано и вообще востребовано, а если копится годами и все больше заполняет окружающее пространство, то вдруг — усталость и томление. Натыкаешься в самом неподходящем месте, давно забыв про ее существование, совершенно ненужную и никогда не читанную, да и зачем, но в ней — снимок отцовского брата: просветленное лицо, явно для фотогеничности, а книга — о некоем крупном заводе, где некогда делались танки (может, и сейчас) и ковалась прочая огнеметно-огнестрельная мощь страны, и он в этой толстой, страниц на триста, книге, где кроме него еще сотни две фотографий, директора и начальники, заведующие СКБ и прочие заметные личности, более важные и менее. Внесшие свой вклад.
Дань всеобщего уважения.
Отец высоко ставил брата и смотрел на него чуть ли не снизу вверх — не только потому, что тот старший (не всегда у младших такой пиетет), но потому, что за тем, засекреченным и просвеченным насквозь всевидящим государственным оком, действительно глыбилась неприступно огневая мощь страны, тайная и всесокрушительная.
Запершись с приехавшим погостить дядюшкой в кухне (бутылка армянского коньяка, банка шпрот и сервелат — из спецзаказа), отец благоговейно приобщался к государственным (или каким?) секретам. За братом, таким по-домашнему обычным, в больших роговых очках с толстыми стеклами, в шлепанцах на босу ногу, в зеленой шелковой пижамной куртке и синих спортивных штанах с чуть обвисшими коленками, мерещилось…
Ну да, она самая — Великая Держава. Куда вливались талант и труд…
Спустя много лет я вдруг понимаю, что любил и продолжаю любить дядюшку. Вот оно, его еще совсем молодое лицо на фотографии — просторный пиджак, широкий пижонский галстук, он любил галстуки и вообще был франтоват.
А какие у него были руки! Починить он мог в доме все — от сгоревшего утюга и дверного замка до наручных часов. И всегда находил для этого некий незамысловатый оригинальный способ, не требующий особых усилий.
Тут уж не просто “золотые руки” — голова! Мозги, легко проникавшие в структуру материи.
Меня же он всякий раз наставлял в правильной организации любой работы и вообще жизни — он называл это “НОТ” (“научная организация труда”) — и даже подарил какую-то потрепанную брошюрку с таким названием (подробное описание правильного распорядка дня, расположения канцелярских принадлежностей на письменном столе и тому подобное)... Увидишь сам, как это помогает, говорил он. Я и не сомневался, только ко всему этому нужно было иметь еще и его голову, а в придачу — несгибаемую волю, ну да, как у него.
Собственно, сие повествование — дань нашей общей любви к этому замечательному человеку, брату отца и соответственно моему дядюшке, регулярно наезжавшему из далекого сибирского города, чтобы запереться с отцом в кухне и поведать о том, о чем он больше никому не мог довериться, — об огневой мощи, которую творил он на своем секретном заводе.
Танки с его огнеметами ползли по выжженным городам и поселкам, посреди дымящихся развалин со скрюченными черными телами. Это он, сидя в своем СКБ, в небольшой комнате с макетами всяких орудий и чертежными пульманами сотрудников, незримо ковал победу.
Сводки каждый день докладывали о наших успехах, но там фигурировали названия фронтов и армий, имена военачальников, а неведомый никому дядюшка тем временем корпел над очередным чертежом, жевал горбушку с конской колбасой и ломал голову, как увеличить дальность огненной струи и при этом избежать перегрева стали.
Впрочем, был еще один человек, которому дядюшка, вероятно, рассказывал, чуть набычив голову с редеющими на макушке волосами и пощипывая правую густую бровь, про свой огнемет. Как вы можете догадаться, то была женщина — Лида, кажется, ее звали, — тоже проживавшая в нашем городе. К ней он непременно наведывался во время своих приездов.
Однажды я видел их вместе. Чуть полноватая, с забранными в узел на затылке волосами, улыбчивая, приветливая, больше про нее, пожалуй, и сказать нечего, но дядюшка, сидя рядом, постоянно к ней наклонялся, и видно было, что ему ужасно приятно ее общество.
Потом он уезжал, а женщина, надо полагать, ждала следующего его визита, и отец с матерью не раз вслух задавались вопросом: когда? Когда же дядюшка и Лида наконец соединятся, потому что жить вот так, на расстоянии в тысячи километров, и встречаться раз в два-три месяца, а то и реже ненормально и неправильно.
Однако дядюшка — при всех своих талантах — этот узел никак развязать не мог. Завязался же тот не где-нибудь, а именно в его городе — там у него была семья, сын, и хотя с женой они уже фактически разошлись, та еще пыталась как-то его удержать и потому строчила письма начальству того самого завода, где дядюшка заправлял огнеметами.
И об этом, вероятно, великий огнеметатель тоже рассказывал моему отцу, сокрушенно, за плотно прикрытой кухонной дверью, коньяка в бутылке становилось все меньше, а мрачнел дядюшка все больше.
Оно и понятно: если бы не “золотая голова” и не важность его работы, могло случиться непоправимое — из-за тех самых жалостно-грозных писем его жены, так и оставшейся ему женой, хотя и сугубо формально. В те суровые годы, известно, любое письмо, даже анонимное, могло сыграть роковую роль, а жена дядюшки написала их чуть ли не с десяток, строго требуя поставить на место безответственного конструктора М., преступно забывшего о своем супружеском долге и дарящего пламя своей души какой-то неведомой женщине в другом городе. Бог уж знает, что она там еще писала про дядюшку, но несдобровать бы ему точно, если бы…
К счастью, на заводе были и другие — золотые не золотые, но кое-что кумекающие головы, в первую очередь генеральный директор, мозг которого трудился над тем, как повысить эффективность наших засекреченных эйнштейнов, крепящих отечественную обороноспособность. Судя по всему, он нашел правильное употребление тем самым обиженным письмам…
Вот уж в чем не откажешь тому славному директору, так это в уме: хода он тем письмам не дал, дела не завел, а однажды вызвал к себе в кабинет конструктора М. и поговорил с ним по-мужски, с глазу на глаз, а вовсе не как начальник с подчиненным (есть же люди!). То есть, может, и как начальник, но и все равно по-мужски, вроде как по-товарищески. Что уж он ему сказал и в каких выражениях, останется тайной, но только дядюшка с женщиной Лидой встречаться действительно перестал. Семья (как и он сам) была сохранена — правда, не очень надолго, до тех времен, когда нравы несколько смягчились и оргвыводы стали менее суровыми.
Правда, и сын дядюшки к тому времени стал взрослым, и законная супруга в конце концов уяснила, что силой мужа при себе не удержать. Вот только и с женщиной Лидой соединиться дядюшке, увы, было не суждено. К тому времени она уже жила с другим человеком — увы, а потом и вовсе оказалась за океаном, куда дядюшке — в силу его засекреченности — путь был заказан.
Ну и что было делать с этим толстенным, никому не нужным фолиантом, где дядюшкина фотография (вкупе с прочими) и перечень всяческих его заслуг перед заводом и Отечеством — среди прочих столь же заслуженных и внесших неоценимый вклад?
Мы-то любили дядюшку безотносительно к этим заслугам, просто, а его танк с огнеметом мало кого уже волновал, хотя и танк стал другим, и огнемет был куда совершенней, — только не было уже этой подростковой страсти к орудиям массового уничтожения, ко всем этим смертоубийственным штуковинам, которыми соревновались страны одна с другой.
Зато мне безусловно нравилось, как потрясающе дядюшка чинит карандаши — сначала маленьким перочинным ножичком с перламутровой ручкой (точно такой же он подарил и мне), аккуратно состругивая деревянную часть, а затем бритвенным лезвием, слой за слоем доводя до совершенства черный грифель. Еще нравилось смотреть, как он ремонтирует, низко наклонив лысеющую голову, маленькие наручные часы, что-то там внутри, в сложном переплетении крошечных колесиков и шестеренок подправляя узенькой отверткой и пинцетом. Или как роскошно носит он шляпу, ловко, по-ковбойски выгибая ее широкие поля и чуть накренив набок…
Последние годы он к нам уже не приезжал — старый стал, сил не хватало, но какие-то известия о нем до нас долетали — то открыткой, написанной его все еще аккуратным, хотя уже не слишком разборчивым и каким-то кособоким почерком, то сын позвонит.
Почти до последнего дня он работал, трудился над своими чертежами — все что-то изобретал, доводил, забывая даже про еду и питаясь тем, что приносили ему домой, в его однокомнатную квартирку, сын или невестка. Внуки уже подросли, тоже забегали — узнать, все ли в порядке у деда. Так чаще всего и заставали — за массивным письменным столом, словно бы дремлющим.
Время от времени присылали и курьера с завода — с нехитрым продуктовым набором (батон копченой колбасы, сыр, подсолнечное масло, редко — баночка красной икры, в честь какого-нибудь праздника) — трогательно…
На письменном столе — заостренные, хотя и не так тщательно, как прежде, простые карандаши (чешские, кохиноровские, любимые), листы бумаги, расчерченные вдоль и поперек квадратиками, кружочками, стрелочками, а по краям сикось-накось меленькие буковки, цифирки, формулы какие-то — ну да, все тот же огнемет, предмет его неизменной гордости.
Вот ведь, продолжал его усовершенствовать, навсегда завороженный огневой мощью, нагибался все ниже в своих тяжелых роговых очках с толстыми стеклами. Изо дня в день, изо дня в день…
Юрист
Звонкое зимнее утро. Снег похрустывает под ногами, девственный, ни следа — А.Г. первый. Первый человек этим ясным зимним утром на узкой тропке, которую сам же и протоптал. Никто здесь больше не ходит, лишь изредка, не каждый день, сторожа. Здесь его вотчина, они знают, что А.Г. тут живет круглый год, даже зимой, поэтому они здесь не нужны. Впрочем, они и вообще не нужны, потому как, ясное дело, ни от кого они ничего не охраняют: кто захочет, все равно заберется в эти жалкие лачужки с их жалким же и все равно необходимым скарбом. Кому надо (тем же бомжам) — свое возьмет, никакого сомнения.
Для сторожей А.Г. — местная достопримечательность: никто, кроме него, здесь больше не зимует — электричества нет, горячей воды нет, ничего нет… Только маленькие домишки (впрочем, попадаются и побольше, кое-кто уже поразжился), сараюшки да заборы меж голых деревьев — тоска да и только.
Но что для другого тоска, то для А.Г. самая что ни на есть жизнь. Он уже и не представляет, как бы смог жить в городе, где у него двухкомнатная квартира, жена, дочь с мужем и ребенком… И что ему в городе? Теплый клозет, конечно, нелишне, особенно в его возрасте, но можно и обойтись. Электрический свет — тоже благо, но он уже привык к свечкам и керосиновой лампе, ему достаточно. Человеку, в общем-то, особенно пожилому, много и не надо, вообще человеку. И с едой тоже сам прекрасно справляется: кашка манная или овсяная, своя картошка с заготовленными осенью грибами, капустка квашеная — милое дело… Иногда рюмашка горькой, под настроение, и тогда не горько ему, а сладко. Тишина, воздух ядреный, ветер в сенях, мышка скребется или жучок-древоточец…
И с одиночеством он свыкся — что толку постоянно вертеться друг у друга перед носом? Только раздражаешься зря. А так появишься разок в месяц, посидишь со всеми за столом, телевизор посмотришь, новости обсудишь (что толку?), ну и ладно… Одному же и вспомнить есть что, не дергает никто, замечаний всяких никчемных не делает. И заняться всегда есть чем — птичек покормить, снег с дорожки сгрести, печку почистить от накопившейся золы, дровишки попилить-порубить — нормально, да и для здоровья хорошо, семьдесят шесть все-таки… В городе прибаливал, а тут все путем, даже и самочувствие.
А.Г. первый на тропе, только вороньи лапы да, случается, заяц проскочит или Мартин куда-нибудь смотается втихомолку по своим собачьим делам попромышлять на воле, не все ж сидеть взаперти. Он его и не неволит, пусть пес погуляет, все равно придет и ночью будет с ним, не так уж часто он отлучается, а когда А.Г. собирается в город, тот его провожает аж до самой автобусной остановки и потом снова на дачу — нести вахту до его возвращения. Неглупый пес, хотя и с придурью. Иной раз облает зря честного человека, напугает или с остервенением привяжется к машине, норовя аж под колеса, не угомонить. И ведь когда-нибудь точно угодит на свою дурную башку, жалко будет.
Кобель сам приблудил к нему позапрошлой осенью да так и прижился. Небольшого росточка, черный, типичный дворник, тем не менее он что-то от благородных кровей в себе сохранил, не столько в стати, сколько в обходительности. Не клянчил никогда, из руки брал аккуратно, мягко схватывая губами, а когда А.Г. спал, вел себя так тихо, словно боялся ненароком потревожить, — уважал, одним словом. И охранял рьяно: стоило кому приблизиться к их забору или даже показаться на дороге.
В соседний городок, местный областной центр, А.Г. ходит не так чтоб часто, однако ж наведывается, и не только за продуктами. Придумал, однако, работенку — оформлять в качестве доверенного лица всякие документы, связанные с дачами. Кто-то вступает в наследство или переоформляет участок на себя, кто-то дарит детям, кто-то продает, а значит, нужно брать справки, вызывать землемеров, подавать документы в регистрационную палату, а когда и в суд съездить, причем не один раз… Многие не хотят этим заниматься — оно и понятно: из Первопрестольной ездить, в очередях часами ждать, не сахар… Люди заняты, да и машина не у каждого.
А чиновникам что? Им человека завернуть — плевое дело, сразу ведь в их закорючках не разберешься, объяснять же им, сукиным детям, скучно, они и будут тебя мытарить почем зря…
Вот и поручает народ это дело А.Г., за вознаграждение, естественно. Много он не берет, рассматривая это не только как заработок, но и как помощь. Впрочем, с иного и побольше можно взять, кто на иностранной машине, другому сделать скидку…
Ему и вправду проще — все-таки он здесь обретается, а зимой и в конторе народу поменьше, к чиновникам легче попасть. Его и “юристом” потому кликают, хотя никакой он, знамо дело, не юрист, когда-то кадровиком был. Тогда, впрочем, все по-другому было, не так, как сейчас.
С хозяйственной сумкой шлепает А.Г. зимним утром по тропинке к автобусной остановке. На нем полушубок теплый, изнутри густая овечья шерсть, шапка-ушанка низко надвинута на лоб, на ногах обрезанные валенки с галошами. Километра три ему пилить, вокруг шмыгает Мартин, взрывает бразды, носом вычитывая свои звериные знаки. В сумке у А.Г. еще папочка, кожаная, с давних времен, — для бумаг. Файлы. Тут все дела, которые он взялся вести. Полный порядок, разложено-переложено, скреплено-пришпилено, иначе запутаешься. А каждая бумажка денег стоит, в буквальном смысле. Хоть одну потеряешь, потом хлопот не оберешься. По инстанциям снова ходить, кланяться бюрократам.
Иначе как бюрократами он их и не называет. За глаза, конечно. Потому что ссориться ему с ними не с руки. Наоборот, он их всячески старается задобрить (прикармливает) — кого шоколадкой, кого коробкой конфет, кого сувенирчиком недорогим… Эти расходы он включает, разумеется, в счет, не свои же тратить, их и без того кот наплакал. Так что приработок, пусть и небольшой. Если же учесть, что деньги он на расходы берет вперед, а во времени процесс растягивается, то и получается вроде кредита — вот и бизнес, маленький, но для жизни не лишний, даже и неплохо. Вроде и обмана никакого, и существовать полегче… Дровишек подкупить, рыбкой красной себя побаловать. Можно, можно жить, хотя и гнусно бывает от всей этой бумажной канители, настолько иногда приедается, что хочется плюнуть и завязать.
К тому же и клиенты всякие попадаются — с иными полное доверие, а с иными только и гляди, чтобы не кинули. Совсем недавно так и произошло, причем вроде солидный человек, дом двухэтажный, машина хорошая, обещал премию, как дело будет сделано, а всего только и дал — двести рублей, меньше десяти долларов, смешно даже… Не ожидал А.Г. такого сюрприза, а тот еще ему в вину поставил, что дело долго тянулось. И возразить опять же нечего — тянулось. Быстро такие дела не делаются. А.Г. же, впрочем, и не спешит. Если быстро, то и оплата другая. Да и не в том он возрасте, чтобы суетиться.
Естественно, не без проблем, однако, в конце концов всегда у А.Г. все получалось, даже в самых трудных ситуациях, поэтому и клиенты не убывают, знают в садовом кооперативе, что есть такой А.Г., “юрист”, он и во всяких бюрократических хитросплетениях кумекает, и денег много не берет, не обманет во всяком случае. Надежный человек, репутация, так сказать. А ему лестно, вроде как он даже не на пенсии, а при серьезном деле. В его-то годы… Тоже ведь не просто пороги обивать, да и знать надо, как к кому подойти. Изобретательность нужна. И председатель садоводческого товарищества его рекомендует, совершенно искренне: если что, к А.Г., не подведет.
Летом, в воскресные дни, когда народ съезжается на дачи, А.Г. обходит клиентов. Кому доложить, как дело продвигается, с кого денег взять, с кого недостающие документы… И все обстоятельно, можно сказать, со вкусом: сесть за стол, очки водрузить на нос, папочку заветную кожаную раскрыть, разложить бумаги — все чин чином. Разговор неспешный, деловой, люди в основном с почтением (А.Г. — палочка-выручалочка), с кем между прочим и за жизнь перемолвиться, про политику (обокрали народ), про всякое-разное… Где, смотришь, и чаем угостят, где рюмашку нальют, где куском торта побалуют… Что ни говори, а он и теперь — фигура не последняя, как и прежде. Человеку приятно уважение, как иначе?
Так, во всяком случае, было. И вдруг засбоило.
Надо ж было им одно словцо (считай букву) добавить — вместо просто “садоводческое товарищество” теперь еще и “некоммерческое” (СНТ). В это “некоммерческое” все и уперлось. С него и пошло.
Кто угодил в эту промоину, с теми тут же сложности начались. Нотариусы переоформлять бумаги отказываются, а Регистрационная палата соответственно бумаги принимать — без этого самого словца. Вот и топчется теперь А.Г. на одном месте, не знает, что предпринять. Истцы же торопят, их всего трое, но тоже достаточно, деньги ими вложены, а результат нулевой.
Главное, что и деньги-то уже съедены, отдавать их А.Г. не из чего, одной его пенсии даже на четверть долга не хватит, да и репутация явно под угрозой, порядочность и прочее. Слух ведь быстро распространится: дескать, А.Г. не справляется. Народ быстро смекнет: кончился “юрист”, нельзя с ним дело иметь. Вот тогда пиши пропало: на пенсию не проживешь даже при его скромных запросах. Разве что в сторожа податься? Так и то — кому он там, старикашка, нужен?
Не далее как два дня назад он снова был в палате, беседовал со знакомыми чиновниками — что толку-то? Не внемлют, стервецы, знать ничего не желают: как в распоряжении указано, так пусть и делают, нотариусы не последняя инстанция, есть еще суд, в конце концов, им безразлично, они тоже не подвинутся. Ну и что — знакомые? Да чихали они на него… А может, думают, он деньги лопатой гребет, вот и вымогают, даже скорей всего. У него, впрочем, и денег нет, истцы тоже не согласны, да и на неприятность можно налететь — как-никак, а взятка. Уголовно наказуемо. Оно ему надо на старости лет? Да и не научился он до сих пор, старый хрен.
Клиенты нервничают — им что? Назвался груздем — полезай в кузов. Доверенность на него оформлена, деньги получены, пусть как хочет, так и выкручивается. Им все равно, испортит он там с кем-то отношения или нет, и правда, им-то с аспидами чаю не пить. В его положение входить не хотят. Не может — пусть возвращает деньги, они кого-нибудь другого наймут, помоложе и пошустрей, из профессионалов, тот денег наверняка больше возьмет, но уж точно зубами выгрызет.
Время идет, а воз и ныне там. Ну, положим, и не совсем там, только результат все равно ноль. А ноль, он и есть ноль.
Что правда, то правда. А.Г. крыть нечем. Только честить бюрократов в хвост и в гриву, каяться и обивать пороги. Никому, впрочем, от того ни жарко ни холодно, а клиенты свирепеть начинают: что же вы, милостивый сударь, беретесь за то, что вам не по плечу? К вам с полным доверием, а вы… Давайте тогда иначе разговаривать. Вот у нас расписка ваша на определенную сумму, сами знаете, какую… Раз не получается, возвращайте документы и деньги.
Ну и что дальше?
Последнюю неделю А.Г. ночью не спится. За окном тьма непроглядная и тишь такая, будто уже в мире ином. Печка, с вечера раскаленная, малость выстыла, так что в небольшой комнатенке его прохладно, а к утру и вовсе холодрыга будет, стекла заиндевели, ничего не видно. Мартин, свернувшись клубком, сопит на своей подстилке из старого ватника, под утро же перебирается поближе к печке, тоже холодновато, несмотря на густую шерсть.
А.Г. спит не раздеваясь, ничего, нормально. Одеваться-раздеваться — простыть можно, болеть же здесь одному совсем худо. Воды поднести некому. Уже было однажды, думал, дуба даст, так худо. Однако ничего, оклемался. Но еще раз не хотелось бы, лучше уж так, в одежде.
Проснется он посреди ночи и думает, думает… Не какими-то конкретными мыслями, а вот так, невнятно, тягуче, словно медленно продираясь куда-то. Даже не о делах, сколько вот об этой тишине и тьме, которые его обступают. Скоро они и его поглотят полностью, собственно, так все, вероятно, и будет, как сейчас, тьма и тишина кромешные, только сам он ничего уже чувствовать не будет. Ничего, собственно, это и есть тьма и тишина.
Нет, это его не особенно пугает — жизнь прожита, все уже согласились с его здешним добровольным отшельничеством, с его отсутствием. Да, чудачество (хотя что уж?). Здесь он, по крайней мере, чувствует, что живет — детство, деревня, воздух, запахи, все как много лет назад, а там, в городе, — что? Но и дело тоже есть, чтоб не совсем себя потерять в здешней зимней стылости, опять же и оправдание, хотя почему он должен оправдываться? И перед кем? Перед женой? Да ладно, наоборот, только жизнь ей облегчает, что сам по себе здесь кантуется, никого не обременяя, не требуя заботы о себе. Пространство освобождает, да и дачу блюдет, дом и сад, сюда тоже много вложено.
Рядом с кроватью на столике толстенная Библия (жена дала), пробовал не раз читать — не идет. Даже не по себе как-то. Жена говорит, эта книга может заменить все остальные, спросишь что, она непременно цитату оттуда. Памятливая. А у него не получается. Каких-то других слов хочется, а не что кто-то там кого-то родил. Несколько страничек осилит — и все… Может, там и есть мудрость, да, видно, не про него. Поздновато.
Ситуация, между тем, ни на йоту не меняется. Застыло все, заледенело. А.Г. не знает, куда ткнуться. К истцам нельзя — надо деньги возвращать, аспиды тоже уперлись: нет и нет. Он уж и так, и эдак, и на жалость бил, унижаясь: дескать, что же вы делаете, Бога побойтесь, загоняли совсем старика. Из-за одной буквы, халдеи.
Как глухие: ничего не можем сделать, все равно комиссия не пропустит. А ведь совсем недавно еще умел добиваться чего хотел.
Когда землю здесь раздавали, давно это, правда, было, лет сорок назад, очередь была. Заявления на комиссии рассматривали — кому дать, а кому не дать. Могли и не дать, были люди и более заслуженные, и дольше на их фабрике проработавшие. Активисты всякие партийные и профсоюзные. А кто и за взятку, известное дело. Конечно, кадровик — тоже фигура, однако ж… Впрочем, если б не поговорил кое с кем из комиссии, директору отдельно заявление не написал, что по здоровью нуждается. Если бы не нажал, короче. Умел ведь…
А теперь что? Каждый крючкотвор над тобой что хочет вытворяет — только и остается помалкивать в тряпочку. Ясно ведь, что буква лишь предлог — поизмываться, денег выжать…
До чего дошло: ночью приснилось, что и не буквы вовсе, а орудия пытки: С — вроде дыбы, на которой тебя выгибают, Н (самая страшная) — для распятия, то же и Т…
В общем, допекли. Если б знал, что так будет…
Неделю уже А.Г. никуда не ходит. Не может себя заставить. Надо привести себя в порядок — побриться, одеться соответственно — костюм, рубашку свежую, галстук, а у него отвращение, стоит только подумать… Вот уж не гадал. И от самого себя, что еще хуже. Вроде как вымазался в чем-то — ну да, деньги взял, потратил, а дела не сделал. Что это, а? Понятно что. Вроде и сумма-то не такая большая, а и такой нет — значит, продавать что-то нужно. Отдавать-то все равно придется, весна не за горами. Сезон начнется, смотришь, в апреле истцы появятся, что-то отвечать нужно. А и не скажешь ничего — не справился, вот и все. Не осилил задачу.
Снегу насыпало — не пройти. Домишки укрылись чуть ли не по крыши. Белое безмолвие. Во время войны их, детвору, прятали в лесу в землянке, усыпанной снегом. Собственным дыханием согревались, свечками, настоящий огонь нельзя было развести — опасно. Мороженой картошкой питались. А ничего, выжили… Много человеку не надо.
Потом задавались вопросом: зачем брался?
Странный человек, он и есть странный. Жить здесь зимой, без электричества, без удобств, печку каждый день топить, топать через сугробы в город по всяким юридическим делам… Это в его-то возрасте. Зачем ему? Какой из него юрист положа руку на сердце?
На этажерке возле кровати аккуратно “Дела” расставлены. Папочки, папочки… Все чинно, аккуратно.
Кто-то вдруг припомнил его фразу: юристы — вот кто правит миром… Ну да, юристы…
Фул контакт
— Тут много наших, — Толик гордо оглядывается.
Молодые и не очень мужики, впрочем, и девчушки, и даже дамы. Зал небольшой, все места заполнены. Они близко к рингу, в ноздри шибает крепким мужским потом, чем-то спортивным, памятным с детства, не поймешь чем. Еще пивом, кое-кто запасся заранее.
Кулак-локоть-нога-кулак-плечо-прыжок-уклон-блок-локоть… Мягкие вкрадчивые движения, выпад, захват, бросок, кулак, локоть, нога, блок…
— Классно, да? — Толик с усмешкой поглядывает на Игоря. Ну да, вот они, настоящие мужские игры. Это тебе не балет — полный контакт, могут и покалечить. Пацанов сюда не допускают, одни мастера. Отборные бойцы. Не ниже какого-то там пояса, то ли черного, то ли красного. — Вон, видишь, с другой стороны, щупленький такой, это как раз Юрий, тренер, не скажешь, что гуру. А он, знаешь, каких делает…
Юрий и впрямь не выглядит особенно внушительно, даже отчасти смахивает на подростка: короткая стрижка, узкое лицо, волевой подбородок. Между тем в клубе уже несколько чемпионов всяких там первенств и чемпионатов, международных в том числе. Толик рассказывал, что Юрия уже несколько раз пытались за большие деньги нанять готовить каких-то боевиков, но тот отказывался. Даже угрожали, неизвестно чем бы кончилось, если бы клуб не взяло под свое покровительство ФСБ. Теперь Юрий тренирует и их ведомство, хотя по-прежнему возится больше с подростками, смену готовит.
Толик гордится Юрием, горд он и своим Денисом, сыном, уже кандидатом в мастера, он их и привел сюда. Парень делает всех запросто, хвастается Толик, он и сам пробовал с ним спарринговать, да куда там? Стар, дыхалка не та, гибкости не хватает, всего не хватает… Тоже вот на машине ехали, на перекрестке столкнулись с “мерсом”, не сильно, слава богу, тех явная вина была, прут внаглую, словно все им должны, конкретно бандиты. Оттуда двое и — на них, кулаками махать, Денис, однако, их враз остудил. Сразу поняли, с кем дело имеют, притихли…
Толик счастлив. Их клуб — из лучших в Москве. В него и берут только своих, тем более что ФСБ. Да и знают уже, что крыша серьезная. Если что, сразу ребята примчатся. Вот и его, Толика, пристроили — в охрану на объект, деньги нормальные, работа не пыльная, сутки дежуришь, двое отдыхаешь, надоело пахать как бобику. В общем, все путем. Толик разливает в пластмассовые стаканчики коньяк: будем, старина… Чипсы хрустят.
Кулак-локоть-нога-кулак-плечо-прыжок-уклон-блок-локоть…
Толик в школе — маленький, кругленький, катается, как колобок, безотцовщина, шпана местная донимает: пончик, а пончик, колобок, а колобок, слетай-ка за пивом... Помыкают. Теперь — крупный, кряжистый, немного склонный к полноте, сероватое лицо с мешками под глазами, золотой зуб поблескивает: давай, подставляй стаканчик… Это он сразу после армии такой, неузнаваемый. Раздался в плечах, вымахал в росте. Покровительственно похлопывает по плечу: что-то ты хиловат, смотреть больно…
Редкие телефонные звонки. Ты как, живой? Молодец! Проблемы есть? Не тушуйся, прямо говори… А то быстренько решим. Я тут сына в школу карате отдал, тренер отличный, говорит, у парня талант…
Души в сыне не чает.
Как-то подкатил на своем сильно подержанном “жигуленке”. Слушай, давай оттянемся, надоело все! Устаешь как собака на этой стройке, творят что хотят, зарплату задерживают, хотя вкалываешь от зари до зари, без всяких нормативов, потогонка какая-то, уйду на фиг… Слава богу, Денис парень что надо, все благодаря клубу. Тренер с ними работает на полную, в походы их таскает, на природу, там и тренирует, выносливость, то-се… Недавно в горы возил их. К парню теперь так просто не подступишься. Привязались тут вечером трое, он как раз с тренировки возвращался, ну и… В общем, отделал их — мало не показалось. Забудут как вязаться.
В голосе горделивые нотки.
И вдруг: слушай, а все-таки зря мы не стали бандитами (то ли шутит, то ли всерьез). Сейчас бы как сыр в масле катались, а? К ним наведываются иногда на стройку — здоровые такие “быки” на “БМВ”, в спортивных костюмах, в кожанках, пушки, все как положено. Из бывших спортсменов. Крыша… А без нее как? Не будешь платить — снесут башку и все дела. Были случаи. Вот куда денежки утекают, кровные-заработанные. Точно, зря… А ведь могли бы!
Кулак-локоть-нога-кулак-плечо-прыжок-уклон-блок-локоть…
Толик гордо оглядывает зал, кому-то приветственно машет. Знаешь, кто это? Генерал, один из кураторов клуба, его сын — тоже ученик Юрия, черный пояс. Сечешь, какие люди?
Куратор — в штатском, видный такой, чуть седоватый мужчина, выправка военная.
Так что если что…
На ринге двое в белых кимоно, перепоясанные, танцуют босиком друг против друга, подкрадываются, примериваются, обволакивают движениями, плетут паутину… Коньячок, чипсы... Золотой зуб поблескивает. А помнишь, как ходили в “Яму” на Пушкинской, еще когда там сидячка была?
А что “Яма”? Ах да, в той пивнушке тоже бандиты тусовались, спортсмены, студенты… Скамья за длинным столом, еще какие-то патлатые, один поближе, на бомжа смахивающий, с клочковатой бородкой. Шпенглер, бормочет он, отхлебывая пиво, закат Европы, печаль моя светла… Время дневное, народу еще немного, но подвальный зал с низкими потолками уже в табачных клубах — сумрачно, туманно, пивной дух и расплывающиеся лица. Сосед пододвигает к себе вторую кружку, сдувает пену, смолит одну папиросу за другой, вы еще молодые, говорит, а тут крутые парни собираются, даже милиция с ними предпочитает не связываться. Вон, кивает в сторону, видите того, с маленькими усиками в углу и еще двоих рядом — это знаменитый Рома-Дракон, он тут завсегдатай. Царь и бог здесь. К нему сюда на поклон ходят.
Рома-Дракон дремлет над кружкой, тут же бутылка водки и рюмки, мужики рядом с ним что-то цепляют из тарелок с закуской, обдирают воблу… Рома и Рома, в пиджачке, темная рубашка с расстегнутым воротом, ничего примечательного. Но Толик потом долго не может успокоиться: во где жизнь, чуешь?.. С таким скорешиться — ни забот, ни проблем. Ни одна шавка на тебя не тявкнет, ну!
И что ему бандиты?
Денис даже чуть помельче отца, однако шея, плечи, кость — все выдает спортсмена. Нет этой нездоровой припухлости, лицо чистое, без серого оттенка, движения неторопливы, спокойны, точны. Крепыш. То и дело потирает пальцы, на сгибах крупные утолщения-мозоли, как у всех каратистов. Не пальцы — кастет. Пробивают доску, крошат кирпичи. На лице Толика восхищение, он и не пытается скрыть. Если б ты видел, как он бьется, — супер! Это он с виду такой, не очень, а в деле о-го-го!
Денис, наклонившись к уху отца, что-то тихо говорит. Толик согласно кивает. Парень легко сбегает по ступенькам. Они провожают его взглядами, любуются им.
На ринге продолжается боевой танец, внезапно один из соперников падает. Денис останавливается и, полуобернувшись, внимательно смотрит на сразу изменившийся ход поединка. Поднимется или не поднимется? Судья считает секунды, поверженный медленно поднимается. Нет, ничего, справился, кружение возобновляется.
Денису еще расти, считает Толик, международные соревнования, большие деньги, однако жена Толика не хочет. Там все очень жестко, слишком жестко, здоровье дороже. Пока все зубы целы… Главное, что парень нашел себя, не потерялся, как многие вокруг, некоторые-то вообще сгинули — кто за решеткой, кто спился, кто на иглу сел… Время крутое, слабые не выживают. Да и сильных тоже ломают: иной взлетит высоко, а оттуда, между прочим, падать еще больнее…
Толик звонит явно на взводе, язык заплетается: слушай, тут на наших наехали, солнцевские, кажется. Слава богу, без стрельбы, позвонили ребятам, те тут же прикатили на двух джипах, в общем, разборка, но это еще не конец. Только не на тех напали. Ребята из клуба тоже завелись. В общем, заварилась каша…
Кто на кого наехал, кто прикатил, почему вдребезги и что за каша — не понять. Денис должен поговорить с кем-то из самых-самых, которые все ведают, те, разумеется, пламя погасят, а кое-кому точно не поздоровится. Он сначала даже не хотел говорить Денису, но тот, узнав, сам вызвался. Если так наглеют, значит, надо учить.
Будем учить!
Хриплый плывущий голос.
Денис все может. Денис — опора и защита.
И вдруг: слушай, а все-таки зря мы не стали бандитами (то ли шутит, то ли всерьез). Нет, правда…
Мы первые!..
Утро серо и мглисто за окном, компьютеры тихо дремлют, посвечивая зелеными огоньками мониторов, а информации все нет. Кофе уже не действует, в разламывающейся от бессонной ночи и выпитого в безмерном количестве кофе голове нет другой мысли, кроме как броситься на постель и забыться. Бывает, наступает момент, когда ты уже не в силах ничего воспринимать и тебе наплевать, что где-то происходят всякие события, абсолютно наплевать, потому что у тебя болит голова и давит на глаза так, что кажется, вот-вот лопнут. Ну ракета не стартовала в нужную минуту, ну взрыв на оптовом рынке, ну забастовка на угольной шахте, так что?
Ага, наша новость, наша, мы раньше, торжествующие вопли, опять обставили другие агентства, мы лучше, правда, мы самые-самые!
О эти тусклые, скучные дни, когда почти нет новостей, нет событий, никто никого не взрывает, никто никого не отправляет в отставку, никто не выходит на площадь с плакатами и не устраивает голодовок, никто не заражает никого СПИДом и не разоблачает в коррупции… Мертвые дни, информация идет блеклая, невыразительная, зевотой сводит челюсти и хочется напиться. В такие дни в отделе все под мухой, от всех попахивает алкоголем, в воздухе винные пары, пальцы лениво тыкаются в клавиатуру — Бог ты мой, ну почесал опять некий политик правой ногой левое ухо, кому это интересно?
Нет, правда, кому?
И на это уходит жизнь, уходит время, из факса периодически выползает очередная змеевидная порция бумаги, закручивающаяся в рулон, похожий на древний пергаментный свиток с чуть расплывшимися буквами, иногда трудно разобрать… Какие-то невнятные, бездарные сообщения корреспондентов, лишь редкие заслуживают стать новостями — и то только благодаря нам, делающим из этих сумбурных, малопримечательных известий нечто…
И все равно скучно, скучно…
Иное дело когда происходит и вправду что-то серьезное, какие-то политические события — меняется правительство, выборы, крупные забастовки или покушения, региональные конфликты и тем более военные действия…
О, тут самая работа!
Пальцы стремительно скользят по клавиатуре (о, эта восхитительная, бурная музыка событий!), так, еще один министр отправлен в отставку, так, федеральные войска взяли город Н., похищен крупнейший бизнесмен Р., еще одна, чуть ли не восьмая жертва серийного маньяка на севере столицы, скрипит факс, пыхтит принтер, новости одна горячее другой уходят на телетайпную ленту, диктор по ящику вещает: как сообщает агентство N. (ура, мы опять первые!), телефонный звонок по “вертушке” (это из Кремля, информацию — нам первым: согласно источнику из администрации, пожелавшему остаться неизвестным), звонок из Генштаба — должна пройти такая-то новость, вы сами знаете, как это лучше сделать, очень важно…
Конечно, мы знаем, как сделать, — мы профессионалы, мы лучшие… Чем мы лучше, чем оперативнее, тем больше к нам первым приходит ценной информации, а любая информация — деньги, на наши новости подписываются крупнейшие зарубежные информационные агентства, газеты и журналы, мы умеем подать новость так, чтобы она была объективной и в то же время там был и наш взгляд, неприметная такая подсветка, которая любому политику может прибавить рейтинг или, наоборот, опустить, любому событию придать особую значимость, а значит, и подчас самые неожиданные серьезные последствия.
И еще мы прекрасно знаем: борьба за информацию, которую мы ведем с таким азартом, — не напрасна. Это борьба за деньги, которые нам платят. Чем выше наш рейтинг, тем выше заработки.
Боже, как же раскалывается голова! Через каждый час я звоню в Центр полетов и спрашиваю, нет ли новостей. У тамошнего дежурного, наверно, проблемы, голос у него глухой, недовольный, хотя он и пытается говорить бодро: нет, все пока в том же состоянии, какие-то неполадки (только об этом пока не надо), поэтому старт откладывается. Скоро они будут устранены, там работают, все будет о’кей, чуть-чуть терпения…
И ладно, раз просят, не будем спешить. Хотя из этой небольшой задержки на старте запросто сделать сенсацию (лишний раз блеснуть профессионализмом — пусть начальство знает!), о которой завтра (верней, уже сегодня) напишут все газеты. Любая сенсация — это доход для агентства, реальный и символический капитал, за сенсации нам платят премиальные.
Трудно даже сказать, почему я соглашаюсь: может, потому, что не хочется устраивать очередную бучу, — мало ли что бывает, скоро они там все сделают как надо, и корабль стартует… А может, именно из-за усталости и головной боли.
Раз они просят…
Похоже, что старт задерживается не на один час. Я кладу голову на руки, на темном экране монитора вспыхивают маленькие белые звездочки, и нет им конца. Где-то там, в черной бездне, живут новости, вспыхивают и гаснут. Я пытаюсь хоть ненадолго прикорнуть, но едва начинаю задремывать, как раздается телефонный звонок. Да-да, это из Центра полетов. Голос в трубке усталый и такой тихий, что я едва разбираю слова. Можете передавать: корабль благополучно стартовал, все системы функционируют нормально, самочувствие космонавта отличное. Вы слышите? Отличное…
Слышно плохо, но я слышу.
Отличное. Наверно, как у меня: череп раскалывается, в ушах шум, в глазах — резь. Впрочем, для меня он как бы и не человек вовсе: пилот, космонавт — существо высшее и абстрактное. Часть пилотируемого корабля, одна из важнейших его составных. Все земное, с ним связанное: дом, семья, родители, дети, всего этого как бы не существует, я даже представить его не могу — только скафандр и что-то отдаленно напоминающее человеческое лицо за толстым стеклом шлема.
Стартовал — и слава богу, значит, кончились мои муки. Я быстро набиваю текст и отправляю его на телетайп.
Мы первые!..
Одна новость, но зато какая! Я чувствую себя добрым вестником, благодаря которому миллионы узнают сегодня о том, что наш космический корабль благополучно вышел на орбиту. Миллионы с гордостью вздохнут, что страна еще что-то может, а значит — не все так худо. Бедные-то бедные, а в космос летаем. Вон у американцев их шатлы взрываются через один, а нашим хоть бы хны. Пусть это не сенсация, но все равно настоящая новость — не каждый день отправляются ракеты с человеком на борту в космическое пространство. Я даже и сам испытываю некоторое волнение — как в детстве — торжественный зычный голос диктора: “Говорит Москва, говорит Москва, работают все радиостанции…”
Через два часа явится смена, и я смогу наконец уйти домой. Ночное дежурство самое трудное (жутко тянет спать). Я не хочу никаких новостей, ни мнимых, ни настоящих. Я хочу, чтобы все было так, как обычно, чтобы ничего не взрывалось, никто не умирал, никого не похищали, и вообще все было тихо и спокойно. Голова сама опускается на руки, прямо на клавиатуру — измучила меня эта бессонная ночь.
Любопытно, как он там, этот космонавт, один в кабине перед всеми этими немыслимыми мерцающими приборами, за которыми он должен следить, как я должен следить за свежей информацией. Помню, как еще в самом начале работы в агентстве меня покрыл матюками корреспондент из района боевых действий: я не мог справиться с диктофоном, встроенным в телефонный аппарат, а парень как раз передавал информацию о бое под каким-то неведомым горным селеньем. В трубке хлопки разрывов и треск автоматных очередей, а я все никак не мог включить этот проклятый диктофон. Мы тогда опять были первыми, потому что аппарат наконец заработал и все, к счастью, записалось. Потом меня долго еще преследовали грохот, треск, шипение и еле пробивающийся сквозь них голос, внутри обмирало: вдруг не сработает?..
Похоже, вздремнуть так и не удастся.
Все происходит внезапно: экран компьютера вспыхивает сам собой, возможно, от моего неловкого движения, на синем фоне белые буквы… Так, что это? Не сразу врубаюсь: какой-то непонятный текст, точно не мой, я такого не писал, хотя, впрочем, и мог бы. С изумлением читаю:
“В четыре часа ночи в результате неполадок в двигателе… космический корабль… гибель пилота...”
С ужасом пытаюсь вспомнить, каким образом мог возникнуть на экране этот текст, если я передавал на телетайп совсем другой, вот же он… Я открываю сохраненный документ, в котором теми же белыми буквами сообщается про успешно начатый полет.
Теперь уж точно не до сна. Я тру глаза, допиваю остатки холодного кофе, включаю радио, чтобы послушать последние известия. В четыре часа ночи — тогда еще только пытались ликвидировать неполадки, а я ждал сообщения. Откуда же?
О ужас, по радио передают именно этот текст — про катастрофу, со ссылкой именно на наше агентство.
Выходит, это все-таки мой текст, мы первые…
Судорожно набираю номер Центра полетов, знакомый глухой голос: тебя же, сука, просили!..
Короткие частые гудки.
После смены я выхожу в тусклое мглистое утро. До припаркованной неподалеку машины три шага, но я не успеваю сделать и одного, рядом резко тормозит черный лимузин с тонированными стеклами, не успеваю даже разглядеть, какой марки. Дверца распахивается, меня с силой втаскивают внутрь.
— Ну что, первые, да?
Аквариум
Теперь у нас новое развлечение — большой аквариум для рыб, вода зеленоватая с золотистой подсветкой, растения всякие вьются, оплетая кораллы и каменные гроты. Ну и, разумеется, рыбки — разные: и маленькие, и довольно крупные, красные, синие, желтые, серо-буро-малиновые, нежное пошевеливание плавниками, скольжение и покачивание…
Ни дать ни взять подводное царство, море-океан да и только, — лучший способ для релаксации. Даже элементарное созерцание зеленоватой ласковой воды с пронизывающими ее пузырьками воздуха — и то способствует, а вкупе с рыбками и подавно.
Вот одна вырулила из тени грота и замерла, чуть помахивая похожим на бабочку пышным хвостом, выпуклые темные глазки смотрят сквозь стекло, словно вглядываясь в тебя или еще во что-то, вот еще золотистая, поблескивающая чешуйками, — медленно проплывает вблизи от галечного дна, чуть задевая его стелющимся нижним плавником, а верхний розовый развевается будто знамя. Если смотреть долго (поневоле западаешь), кажется, что и сам скользишь там, мягко покачиваясь в теплом струении, а растения нежно оплетают тело.
Гениальная идея шефа: млеют клиенты, глядя на это волшебное царство. Специально для них и устроено в холле, чтобы расслаблялись. А там, смотришь, куда более покладистыми и сговорчивыми окажутся, значит, и дела фирмы успешней… Даже если им приходится ждать довольно долго, они не раздражаются, напротив, повольготней раскидываются в креслах и с удовольствием взирают туда, на аквариум, на зеленоватую нежную воду и золотистое мерцание, на взблескивающие пузырьки и, конечно, на рыбок…
Диана, секретарша, сидит по другую сторону аквариума, силуэт слегка размыт, иногда кажется, что она тоже там, внутри, вода колышется вокруг нее, странный эффект — будто все мы там, в аквариуме, и она, и посетители, а между плавают разноцветные, красивые, как елочные игрушки, рыбки…
Шеф страшно доволен этим ноу-хау: для рекламной конторы такая эстетика более чем кстати — свидетельство хорошего вкуса. Любой человек чувствует себя лучше там, где тепло, красиво и уютно. Расслабиться в наше время — тайная мечта каждого: кто-то делает это с помощью алкоголя, кто-то пьет успокоительные, короче, кто что…
Стоит человеку сесть в удобное кресло, как с ним, даже если он спешит куда-то, начинаются метаморфозы, а если в придачу еще и рыбки, музыка и завораживающая подсветка — считайте, все в ажуре.
Сотрудники, между прочим, тоже вовсе не прочь поглазеть в свободную минуту на рыбок, в холле постоянно топчется кто-то из своих. И разговоры тоже вертятся вокруг них, поскольку каждый теперь участвует в этом “проекте”, как назвал шеф аквариум.
Да, именно проект, сказал он, поскольку в рекламном бизнесе даже цвет мебели и форма лампы в конторе имеют свое значение. Надо признать, он в этом понимает, даже сотрудников подбирает, будто собирается выпускать их на подиум, а не для того чтобы генерировать идеи и воплощать их в жизнь. Сам далеко не красавец, но — стильный, умеет и одеться, и себя подать, короче, разбирается что к чему. Именно благодаря ему, в немалой степени, фирма и процветает: заказы один за другим, причем весьма солидные, — только управляйся.
Ничего, управлялись.
К рыбкам же ходили отдыхать, а кто, между прочим, и вдохновляться. Серго, например, говорил, что эффектная идея логотипа одного из крупнейших банков, которая так понравилась его хозяевам, снизошла на него именно в этих рыжих кожаных креслах перед аквариумом. Да и не он один.
Поутру, едва появившись в конторе, народ еще некоторое время прохлаждался в холле, беседуя о таинственной аквариумной жизни: кому-то нравились барбиолы, кому-то сетунции, а кому-то линексы… Дошло до того, что сотрудники и сами начали приносить в банках каких-то новых красивых рыбок, подчас весьма экзотичных, — каждый хотел внести вклад. Такой энтузиазм не замедлил дать свои результаты: население довольно объемистого аквариума умножилось настолько, что шефу пришлось наложить вето — рыбам могла и не понравиться такая теснота.
Что касается меня, то я ходил к аквариуму не только и не столько из-за рыб, сколько из-за Дианы. Сквозь зеленоватую воду с золотистой, будто солнечной, подсветкой чуть размытый ее облик казался загадочно прекрасным. Неясные мысли бродили у меня в голове — может, это как раз и были идеи, которые, по определению Лермонтова, есть чувства в их высшем развитии. Вода не выдавала меня, однако Диана все равно догадывалась, почему я здесь, и когда мы оставались вдруг одни, мягко выговаривала:
— Напрасно ты ходишь, милый, я не рыбка, не нужно за мной подглядывать.
Может, ей это и вправду досаждало. К тому же у Дианы был ухажер. Он заезжал за ней на “вольво” и увозил в какие-то недоступные мне эдемы.
Нельзя сказать, что я сильно страдал из-за бесперспективности наших отношений (их и отношениями-то трудно назвать). Мне просто доставляло удовольствие созерцать ее силуэт именно вот таким, чудно преломленным в бирюзовой призме аквариума. Иногда он казался совсем далеким, иногда, наоборот, очень близким, но всегда он был немного нереальным, словно она была русалкой или феей. Что-то добавлялось к нему.
Вернемся, однако ж, к рыбкам.
С некоторых пор стали замечать, что население аквариума вроде стало поменьше, а вскоре это стало и совсем очевидно. Причем начали исчезать сначала самые маленькие рыбки, потом чуть покрупнее. Вроде никто из них и не погибал, но тем не менее аквариум мало-помалу пустел, а это, естественно, вызывало недоумение и тревогу.
Каждое утро у аквариума толпился народ, но не просто так, не как раньше, а с целью установить, какие еще рыбки пропали. Раз, два, три… — пытались посчитать рыбок по головам, но не так это было легко: некоторые как две капли воды похожи друг на дружку, иные прятались в гроте и между растениями; вроде и не досчитаешься одной-двух, а они потом раз — и выплывут, приходится пересчитывать заново.
Рыбный “проект” волновал теперь всех, и все, естественно, переживали из-за исчезновения рыбок. Возникло даже подозрение, что кто-то их крадет для собственного пользования (некоторые, достаточно редкие, стоили немалых денег).
Еще грешили на всеобщего любимца рыжего сибирского кота Сигизмунда, в обиходе Муню, тот тоже любил понежиться возле аквариума. Крупный, как рысь, с густой пышной шерстью, он частенько дремал в кресле, щуря свои хитрые зеленые глазища на рыбок, а иногда и пытался прикогтить какую-нибудь, близко подплывшую к прозрачной стенке. Это было по-своему трогательно и забавно, и народ искренне веселился, глядя на его тщетные (стекло мешало), но при всем том грациозные попытки. Правда, подозрение быстро было отметено — вряд ли Муне, даже при всей его хитрости и ловкости, удалось бы сцапать хоть одну рыбешку.
Диана со снисходительной улыбкой поглядывала на кучкующийся возле аквариума народ, но она тоже не ведала, куда исчезают рыбки, хотя именно у нее — из-за постоянной близости к объекту — было больше всего шансов разгадать эту загадку. Лицо ее по-прежнему возникало в воде — как видение, как призрак, словно она сама была частью этого волшебного царства.
Я сделал несколько фотографий аквариума с ее плавающим в нем лицом, добавил уже на компьютере кое-какие эффекты, и получилось, без ложной скромности, супер — это оценила не только сама Диана, но и шеф, вскоре использовавший их для рекламы одной из известных косметических фирм.
Казалось, только единственный вопрос и волновал: ну что, все целы?
Пока все вроде были целы, но на следующий день одной-двух рыбок снова недосчитывались.
Между тем разгадка — не буду томить — крылась совсем близко: не кто-нибудь, а именно сами рыбы (не все, конечно) и были тому виной.
Марпы — вот кто по ночам охотился и элементарно пожирал других рыбок. Заглатывал, можно сказать, с потрохами, даже не оставляя следов своих тайных пиршеств.
Открытие это сделал сам шеф, купивший книгу про рыбок и там прочитавший про аквариумных хищников. Их было всего две, марпы, довольно крупные, с изумрудными полосками вдоль туловища, с фиолетовыми бровками над выпученными бесцветными невозмутимыми глазками, длинными усами и белыми игольчатыми зубками. За время проживания в аквариуме они и вправду изрядно подросли и прибавили в весе. Постоянно держась вместе, парочка сонно колыхалась возле прозрачной стенки, и вид у нее был абсолютно не агрессивный. Проплывавших мимо рыбок они будто не замечали (или делали вид) — скорей всего, переваривали ночную трапезу.
“М-да, — буркнул озадаченно шеф, — естественный отбор, ничего не поделаешь, поглядим, что будет дальше”.
А что дальше?
Ясно было, что если так все и пойдет, то никого, кроме этих самых зубастых марп, не лишенных, впрочем, притягательности, в аквариуме не останется и весь рыбный “проект” точно накроется.
Удивительно, что шеф не проявил никакого недовольства, хотя первый должен был бы в заботе о “проекте” срочно убрать этих гарпий, отдав их тому же Муне, либо, по крайней мере, отселив от прочих еще оставшихся рыбок.
Ничего подобного, однако, не последовало. Странный, признаться, фатализм: естественный отбор… Ну и естественный, что с того? Не для того же заводили аквариум, чтобы наблюдать такое гнусное торжество силы.
Народ теперь сходился к аквариуму почти обреченно — узнать, кого еще слопали кровожадные марпы.
Между тем, эти акулы словно что-то сообразили и на какое-то время затаились — питались обычным кормом и больше никого из рыбок не трогали. Возможно, те, что еще оставались помимо них, были уже слишком крупноваты либо… просто им не по вкусу.
Однако не прошло и недели, как исчез довольно крупный красный с яично-желтым брюхом линекс, тот самый, который почему-то больше всего полюбился сибиряку Муне: тот мгновенно подскакивал к аквариуму и азартно скреб по нему когтями, стоило только линексу приблизиться к стеклу.
Нет, марпы знали свое черное дело и, судя по всему, отнюдь не собирались садиться на диету.
В конторе, между тем, тоже происходили странные вещи.
Неожиданно уволились сразу два сотрудника, внезапно, без всякого, казалось, повода, буквально один за другим. Примечательно, что именно они больше всего последние недели ошивались в холле возле аквариума — нет, ничего такого предосудительного, однако их уход почему-то подействовал на всех угнетающе, тем более что они не соизволили ничего объяснить — просто сгинули и все… Ходили слухи, что их переманила конкурирующая фирма.
Надо полагать, шеф был обескуражен не менее, чем все остальные, кадры были ценные, так что он, обычно бодрый и редко унывавший, ходил погруженный в глубокую задумчивость.
Реже стали приходить и постоянные заказчики. Кое-кому из них была известна история аквариумного террора, которую им — в качестве забавы — рассказывала Диана. Может, этого-то и не стоило делать, но так уж сложилось: она должна была их как-то привечать и развлекать, разговаривать с ними, приобщая к жизни внутри фирмы и создавая иллюзию единения.
Между тем Диана, я это сразу подметил, тоже улыбалась теперь как-то не так, не как прежде. Исчезли ее очаровательные открытость и доверительность, что так притягивали к ней (помимо красоты). Обычно она была легка в общении, всегда умела поддержать беседу и тонко сгладить заусенцы, без коих, увы, не обходится. Шеф чрезвычайно ценил ее за это и держал Диану в числе самых доверенных лиц, а иногда даже звал ее с собой на всякие важные переговоры.
Трудно сказать, имело ли это к рыбкам какое-то отношение. Между тем они постепенно таяли, вокруг аквариума толпился недоумевающий народ, взирая на все тех же пузастых, раскормленных до неприличия марп.
Рыбок было жаль…
Ну вот. Наконец, как это и должно было случиться, естественный процесс приблизился к своей естественной же развязке: рыб в аквариуме осталось всего лишь две. Две, понимаете?
Дианино же лицо, хотя и отражалось в воде аквариума, среди блестящих пузырьков подкачиваемого в воду кислорода, но уже не золотилось так феерически празднично, как прежде, когда в аквариуме было много разноцветных рыбок, каждая сама как маленький фонарик.
Да и народ заглядывал в холл все реже и реже: не так уж и увлекательно было глазеть на одних марп. Марпы и марпы, усатые хищные морды с базедовыми глазками…
И кто их только сюда запустил?
Кстати, этот вопрос встал сам собой. Оказывается, шеф их не покупал, кто-то просто проявил инициативу, но кто? И не было ли это вполне намеренной диверсией?
Диана мрачнела, как и шеф, все больше. Это и понятно: кто как не она каждый день вынуждена была наблюдать оскудение волшебного царства. И посетителям она уже не рассказывала о том, что приключилось, их это могло только оттолкнуть. Да и зачем им знать?
Суть, впрочем, вовсе не в этом, а в том, что Дианино лицо вскоре и вовсе исчезло. Увы, девушка тоже уволилась, тихо и без всяких объяснений.
В одно из обычных утр, придя в контору пораньше, я застал шефа, одиноко сидевшего возле аквариума: он пригнулся в кресле и, подперев голову руками, пристально смотрел на почти пустой, теперь почему-то даже не подсвечивающийся аквариум с крупными тенями двух оставшихся рыб. Мы оба молча смотрели туда, на аквариум, на воду, на тени, в душе было сумрачно.
Собственно, наша замечательная, раскрученная, успешная фирма фактически больше не существовала. В это трудно было поверить, но так оно и было. Буквально в две недели почти все сотрудники разбежались и все разом рухнуло.
— Они нас съели, — промолвил тихо шеф и поднял на меня свои умные серые глаза. — Ты понимаешь, они съели нас, эти мерзкие рыбы. Они всех нас слопали, в том числе и меня. Я не могу больше работать, у меня нет никаких идей, а главное, нет желаний, я не знаю, для чего все… Не понимаю, как это могло случиться. Не понимаю…
Мы смотрели на аквариум.
Ни телефонных звонков, ни посетителей, ни сотрудников, тишина и только лихорадочный шум города за окном. Даже бедный кот Муня куда-то запропастился — не исключено, что его прихватил кто-то из исчезнувших сотрудников.
Да, это был финиш. Я повернулся и двинулся к выходу.
Дальнейшее было предсказуемо: грохот и звон разбитого стекла...
|