Марина Филатова. Красная. Рассказ. Марина Филатова
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Марина Филатова

Красная

Об авторе | Марина Филатова родилась в Москве. Закончила школу-студию МХАТ, постановочный факультет. Долгое время работала журналистом в центральных газетах и журналах. Художественную прозу начала писать с 90-х годов. Рассказы публиковались в “Новом мире” (1995), альманахе “Постскриптум” (С.-Пб, 1996), сборнике женской прозы “Глас” (1995), журнале “Магазин”. Несколько лет проработала в США корреспондентом московского еженедельника “Частная жизнь”. Печаталась в русскоязычной прессе Лос-Анджелеса и Сан-Диего.

Живет в Москве.

В журнале “Знамя” публикуется впервые.

 

Это уж потом вспомнили, что у нее было имя Анна и фамилия как у Гоголя — Яновская. Впрочем, фамилия была по мужу, которого она оставила там голодать и холодать, да и зачем в Америке нужен свой самовар Яновский, от рождения же она была Кирпичева — Анна Кирпичева, Нюра Кирпичева — куда с такой фамилией в Новый Свет, где русские попадаются слишком часто, и сам тянешься к ним по привычке и в надежде услышать теплое родное слово.

А тогда в разговорах все называли ее пианисткой — по роду занятий, хотя никого не интересовало, никто знать не хотел, что там у нее происходит с музыкой. Разговоры эти продолжались долго, сама пианистка давно уже покинула город и неизвестно как она двигалась дальше по континенту, но болтовня о ней не утихала, и всякий раз, когда не о чем было говорить, а еще хотелось оставаться вместе и продолжать вечер, пианистка приходила на помощь, тормошила и будоражила заскучавшую компанию.

Вдруг начинали обсуждать ее ноги. Говорили, что они слишком толстые для ее тела, и размер там, видимо, больше сорокового — пудовые стопы, мужские, и весь низ очень тяжелый, а верх, наоборот, выморочный и слишком худой. Тут же вспоминали, как она отстукивала этими толстенными ногами фламенко в красной карнавальной юбке и без трусов. Видели ее бесовский танец только двое, но с каждым пересказом очевидцев становилось все больше, и невозможно было им не поверить — новенькие выдавали яркие детали: будто бы грохот стоял в доме невообразимый, ботинки на пианистке были с коваными широкими каблуками, пол ходил ходуном, а потом она забралась на стол и ритмично била каблуками тарелки, и осколки летели во все стороны, и все отпрянули к стене, а кого-то ранило в руку — одна женщина показывала глубокий порез на пальце, — правда, тут нашлись сомневающиеся, а именно муж этой очевидицы, который сказал, что палец она порезала конфетной бумагой. И на него сразу зашикали — все хотели слушать дальше, впереди еще много было воспоминаний, впереди еще была знаменитая красная комната, фотографий которой ни у кого не оказалось, никому тогда и в голову не приходило запечатлеть на память это безобразие, эту “преисподнюю”, как назвала ее сама пианистка, но в положительном, игривом смысле, и все тотчас подхватили выразительное слово, выдавая его за свое, и теперь уже из суеверия не хотели снимать эту дьявольскую комнату, хотя пианистка и призывала гостей ловить чудесные минуты счастья, останавливать какие-то прекрасные мгновения, когда все в необычном свете и друзья вот так, рядом, вокруг рояля.

Она всем голову заморочила этим красным роялем, неизвестно как у нее оказавшимся — пианистка уже прибыла с ним в город, по роялю ее сразу отличили и выделили, рояль добавил ей престижа и оригинальности, когда впервые по городу разошлось известие, что появилась молодая русская с дорогим музыкальным инструментом и сняла studio в тяжелом районе, — видно, совсем плохо с деньгами, наверняка будет продавать рояль, и надо бы, прикрыв глаза и зажав нос, поехать и прицениться, и побыстрее, и вообще, откуда эта неимущая с роялем, и как можно держать такой инструмент неизвестно где, это человек после России может жить в любом подвале, а инструменту нужна определенная влажная и сухая среда, и простор нужен такому роялю, чтобы если даже на нем не играть, то хотя бы со всех сторон осматривать, а она, наверное, ест на нем всякую китайскую дрянь в картонках и спит под ним на надувном матрасе.

Пианистку тогда посетили две самые отчаянные и любопытные дамы — Люба и Вера, всегда тратившие свободное время с пользой для города, первыми доставляя нужную информацию. Они подтвердили, что да, жилье ужасное — темная каморка с единственным окошком в нищий мексиканский дворик, а рояль — красный и в хорошем состоянии, а владелица, когда они вошли, наигрывала что-то очень известное, то ли Шопена, то ли Чайковского — впрочем, мог быть и кто-то третий, кого дамы не знали, — музыка была лихорадочная и одновременно тоскливая, потому и подумали на славян. И вид из окна на пыльный двор, заваленный ржавыми железками, никак не вязался с этой чудесной мелодией, так сильно не совпадал, что дамам стало неловко, а сама пианистка, кажется, не понимает, куда заехала, и постоянно хихикает.

Еще дамы сообщили, что ростом она под потолок своей каморки и постоянно срывается на английский, видимо, желая показать, как хорошо его знает, но лицо приятное, хоть и простое, главное, не простоватое, как у многих, кто недавно оттуда — последняя волна сплошь из простоватых, видимо, там началось вырождение — ужасно! — а, в общем, пусть живет, хотя и непонятно на что — свой рояль она продавать не собирается, но поглядим, что будет дальше.

Дальше пианистка сошлась с этими дамами и была принята в их домах, куда подъезжали и другие русскоязычные: пианистку в целом одобрили с оговорками — слишком высокий рост, дребезжащий нервный смех… Ей даже дали ученицу, упрямую взбалмошную девочку, которая отказывалась двигать руками по клавишам, а часами вертелась на механическом табурете так лихо, что у родителей темнело в глазах. Пианистка быстро ее выправила, пересадив на обычный стул, а на табурете упражнялась сама, показав ученице какой-то хитрый способ верчения в разные стороны, но только после занятий, после “Клоуна” Кабалевского, которого надо разучить к Рождеству и сыграть наизусть, прямо держа спину.

Пьесу исполнили в срок. Мама и бабушка говорили всем, что девочка наконец открылась, и, значит, они с самого начала были на верном пути, просто у ребенка появилась возрастная ответственность и усердие. Пианистка вдобавок к деньгам получила в подарок почти новое платье, длинное, широкое и в мелкий цветочек, очень подходящее к ее фигуре, которое, по словам хозяйки, скроет полные бедра, а худоватую грудь, наоборот, увеличит и сделает стройнее ноги, прикрыв их до колен.

Пианистка приняла подарок как-то небрежно и, кажется, ни разу не надела это чудесное платье, — видно, не было у нее вкуса и врожденного чувства меры и даже здесь, за границей, она не захотела менять свои провинциальные привычки, а продолжала обтягивать себя нейлоном и все укорачивала эти синтетические мини и делала разрезы вдоль и поперек, и, наверное, сплошными дырками на одежде и привлекла этого Володечку, “поразительно талантливого”, как она утверждала, джазмена из Полтавы, которого до появления пианистки никто в городе толком и не знал — так, слышали, что живет здесь какой-то украинец, приехал уже сто лет назад и ничего не добился: играет с черными по придорожным барам их музыку, тем и кормится.

Зачем она связалась с этим Володечкой? Ведь у нее было время осмотреться — пианистку не оставили без внимания и работы, ей предложили после уроков убирать и готовить еду в домах, где она проводила занятия с новыми учениками, а уборку можно было начинать и в перерыве, чтобы даром не тратить время — немного пройтись пылесосом по углам и коврам в антракте между этюдами Гедике и Черни или скоренько что-нибудь порезать и бросить в кастрюлю, пусть себе кипит — и снова к музыке.

Пианистка как бы слушала, но продолжала музицировать и убирать по-своему. Ее молчаливое несогласие тогда не приняли всерьез, все как-то посчитали, что она просто нерасторопна или еще не понимает, как здесь надо жить, как необходимо беречь каждую минуту. Впрочем, от уборок она вскоре отказалась, сказав, что заработанного чистой музыкой ей вполне хватает, а на самом деле старалась побыстрее сбежать к этому оборванцу Володечке, который чуть ли не на второй день знакомства поселился в ее каморке, въехал туда без имущества, в чем был, и с африканской погремушкой в руках.

Конечно, после негритянской, дикой компании белая женщина была для него подарком, плюс рояль, на котором они теперь упражнялись вместе, накручивали блюзы, хохоча и толкая друг друга, свинговали в четыре руки — и чумазые соседские дети заглядывали в открытое окно, свистя и приплясывая в такт разудалой музыке.

По утрам к ней подъезжали ученики с родителями: в городе нашлись желающие заниматься в ее каморке с ужасным освещением, и дело тут совсем не в цене, не в половине обычной суммы, которую пианистка назначила за уроки в “зале”, как она очень глупо называла свою комнатенку, а просто пианистку жалели и хотели немного помочь материально. Ей привозили печенье к чаю и еще оставались поболтать о том о сем, а этот Володечка начинал отчаянно зевать и уходил во двор, где среди хлопающих на ветру соседских линялых половиков и простыней стояло чудо морское — развалюха Dodge, едва пригодное для езды творение его музыкальных рук с оторванной крышей и капотом, облепленным ракушками и бутылочным стеклом. Там он загорал, надвинув на лицо кепку, а пианистка то и дело высовывалась в окно и кричала ему “ку-ку”, влюбленно куковала на весь двор, будто кроме них никого рядом не было. А по вечерам он увозил ее на своей развалюхе в черный, самый опасный квартал, куда и полиция не совалась — там ее Володечка делал свой бизнес — вдохновенно дудел и бренчал, стучал на всех барабанах в компании чернокожих дружков и сильно гордился, что ему доверяют и держат наравне со своими; а она улыбалась из-за его спины и кивала налево и направо, будто отличала этих черных друг от друга, будто вообще что-то различала, кроме сверкающих зубов, в этой сплошной черноте.

Ко всему прочему по воскресеньям он возил пианистку в негритянскую церковь, где, по ее словам, было так празднично и по-настоящему божественно, потому что каждый молился, как хотел, стоя и согнувшись, и махая руками, как ветряная мельница — каждый славил Господа радостно и непринужденно, криками и бормотаньем, свободно входил в транс, никого не стесняясь, — она сама скакала, как сумасшедшая, в хороводе столетних резвых старух с живописными, глаз не оторвать, морщинами. Черные старухи якобы сразу ее признали и после службы повели в какое-то подсобное помещение, где творились уже настоящие чудеса: очередь длиннющая и столы, столы кругом, все получают продуктовые наборы — куски мясные, консервы, ананасы. И главное — опять кофе растворимый, по баночке на негритянский нос, и все бесплатно, подарки неимущим, ей тоже дали и сказали: “Славь нашего Иисуса!”, так тепло среди них, так уютно.

А потом начались ее истории. Кто первым услышал эту чушь про бриллиант в три карата? Кажется, супруги-программисты из Харькова — скромная неприметная парочка, как раз из тех, что с простоватыми лицами. Они прибыли в город после пианистки и никого тогда не знали, и пианистку встретили случайно в греческом магазинчике, известном своей дешевизной — там русские победнее покупали овощи и всякую зелень. Супруги у прилавка сразу растерялись от многообразия зеленых листьев и ничего не поняли, кроме цен: стояли с пакетиком мытой моркови, беспомощно озираясь и бранясь, а пианистка подхватила их под руки и все объяснила про романский салат и салат “айсберг” — те и названий таких не слышали, а на “айсберг” подумали, что это капуста и еще удивились, почему такие маленькие, рыхлые кочанчики; и черные авокадо приняли за гнилые груши — вот так и познакомились, и пианистка тут же потащила их к себе отметить встречу дешевым винцом. Зачастили эти программисты в ее каморку (ходить им все равно было некуда) и очень радовались, что здесь можно вдоволь наболтаться на родном языке, и еще, между делом, выведать, с кем в городе надо дружить и у кого искать поддержки, если уж совсем придется туго. Пианистка, впрочем, говорила только о себе и о любви к ней Володечки — говорила восторженно, страстно и с множеством бытовых подробностей. Эти подробности толковались пианисткой как нечто очень значительное: каждый Володечкин шаг подтверждал огромное к ней чувство. Супруги слушали внимательно, деликатно улыбались и поддакивали чаще, чем надо, особенно жена, которая все надеялась, что пианистка свернет разговор в деловое практическое русло и назовет наконец новые имена, и, может быть, отвезет их куда-нибудь дальше греческого магазина, где, судя по внешнему виду и личному транспорту у входа, толковые люди не появляются. Но пианистка все болтала и болтала про своего Володечку. Оказалось, что он совсем не беден, как здесь все думают, а просто всю жизнь копил на большую любовь, даже в самые тяжелые дни веря, что обязательно ее встретит, и встретил, вот так, просто, в этом сером городишке, а ведь так и бывает, когда чего-нибудь очень захочешь и приближаешь свою мечту каким-нибудь делом, что-то обязательно делаешь, вот Володечка копил и потому сейчас немного зеленый от плохого питания, но зато у нас полное, полное счастье, и его щедрость вот здесь…

Пианистка вытягивала правую руку с кольцом на безымянном пальце (белый камень и тоненькая полоска золота) и продолжала восторженно щебетать, что здесь три карата, очень дорогой подарок, потому что — личный, а все остальное можно разделить, и машину можно разбить, а дом может сгореть, и все это уже не знак любви, а просто вложение. Жена все следила за рукой пианистки, все присматривалась к камню — тот блестел, и в самом деле смахивал на бриллиант, как ей казалось, но никакого опыта по части бриллиантов она не имела, и на всякий случай, чтобы не прослыть потом наивной и доверчивой, не слишком поверила в тайные богатства Володечки. Своими сомнениями она поделилась все с той же Любой. Как-то непроизвольно все вышло: после многих визитов супруги наконец застали у пианистки нового человечка и как могли постарались обратить на себя внимание. Получилось, но не совсем: Люба куда-то спешила, однако дала им свой телефон. Жена после разговора с пианисткой для приличия ждала целый долгий день, а больше не смогла — и позвонила, найдя ничтожный повод, и через минуту уже начала нахваливать пианистку — на всякий случай, чтобы потом не подумали, будто бы она позвонила посплетничать, или того хуже, выдать чужие секреты. Про Володечку она говорила немного хуже, почувствовав молчаливое одобрение на другом конце провода. Совсем скоро стало ясно, что Люба ничего не знает про кольцо, а когда прозвучали “эти три карата”, она даже ахнула и, не сдержавшись, назвала стоимость колечка в машинах и домах. Получилось почти полдома в приличном, как у нее, районе, или две хорошие машины, снова как у нее, или одна роскошная — к примеру, как у Холодковых, если кольцо куплено в “Tiffany&Co”. Жена очень хотела спросить, кто такие эти Холодковы, но не решилась. Впрочем, на дальнейшие расспросы у нее не осталось времени: Люба вдруг заторопилась и, наспех пожелав ей успехов, бросила трубку. К вечеру невнятная бриллиантовая история уже ходила по городу. Конечно, в тайные богатства Володечки никто не поверил — не там играет и не тем людям, и за пятнадцать лет, что он здесь болтается, накопления должны были хоть как-то проявиться. Но немного смущало это кольцо с крупным камнем, который, по словам жены-программистки, отчетливо сверкал и переливался. Решили поскорее навестить пианистку, дабы самим убедиться в его подлинности. Однако на следующее утро никакого кольца на руке не обнаружили, и через день тоже, а потом пришлось пригласить ее за кампанию на ужин в закрытый клуб, предупредив, что форма одежды — вечерняя, и украшения, пусть самые простые, не помешают — пианистка явилась в деревянных браслетах на обеих руках и весь вечер стучала ими об стол.

Раздражение росло, Володечкины богатства никак не проявлялись: пианистка по-прежнему играла пустыми пальцами в своей нищей каморке. Ей намекали про кольцо, но она как будто не понимала, о чем идет речь, пока все та же Вера или Люба, сорвавшись от нетерпения и наплевав на все условности, не спросила ее прямо в лоб, где этот чудо-бриллиант, знак любви, и пианистка, ничуть не смутясь, затарахтела, что кольцо сейчас не с ней, а лежит в сейфе магазина, и будет там лежать до тех пор, пока они не переберутся в другой район, потому что носить такие украшения здесь опасно, а главное — не надо бросать вызов людям беднее нас с Володечкой — это некрасиво и не по-христиански, я так считаю, а Володечка хочет, чтобы, когда я играю Шопена, у меня на пальце блестел этот камень, а я ему говорю, что когда играю, то все кольца снимаю, а он — не можешь ты снять мой подарок, и никогда, прошу тебя, с ним не расставайся, даже если меня оставишь, — вот какой человек, а никто его здесь не замечал.

Как-то уж очень легко и непринужденно она болтала, будто так и было на самом деле, и все растерянно молчали, а пианистка продолжала ворковать, что музыкальные дела Володечки идут очень успешно и на одном из ночных концертов его заметил крупный менеджер с известной, она забыла — какой фамилией, и сказал, что белые не могут так чувствовать эти ритмы, а Володечка ответил, что у них в Полтаве все так чувствуют, и менеджер захохотал и заинтересовался, и теперь, пожалуйста, все вместе keep your fingers across.

Она еще призывала заплетать и скрючивать пальцы за мнимые успехи этого бездельника, за свое вранье по нарастающей, обидное вранье, особенно этот пассаж про “людей беднее нас с Володечкой”, — выходило, что все вокруг беднее, и по ее благородному разумению не могут смотреть на кольцо, и, похоже, их даже жалели. После этих слов Люба с Верой заявили, что точно нет никакого бриллианта, и неизвестно, что она показывала программистке, может быть, соседи-мексиканцы подарили ей какую-нибудь стекляшку за исполнение “кукарачи” — здесь хорошо подделывают, хотят, чтобы и у бедных что-то сверкало, она там весь двор развлекает, разводит интернациональную дружбу, чтобы не обокрали, а эта программистка в своем Харькове ничего кроме малахита не видела, и не надо болтать о том, чего не знает. А пианистка уже совсем запуталась во лжи и жалости к этому бездельнику, и не стоит больше верить ни одному ее слову. И звонить ей не стоит, и помогать с музыкой не надо, и пусть себе живет, как хочет — всю жизнь в нищете, в каморке с Володечкой.

Но равнодушия и холодности не получилось: пианистка через пару недель нашла кого-то из дам и с ходу, без всяких предисловий, начала выяснять, где можно купить красный ковер, ей, мол, непременно нужен красный ковер под красный рояль, дичь какая-то, безвкусица!.. И почему у частных лиц надо спрашивать, где и чем торгуют, — она опять не желала соблюдать субординацию, опять по пустякам отрывала занятых людей и буквально вынудила к ней приехать. Однако не в каморку, а в новый дом, где Володечки уже не было. Другой мужчина занял его место, и этот факт заставил забыть прежние обиды.

Новый мужчина был маленьким, чуть ли не вдвое короче пианистки, выходившей с ним на люди непременно на высоких каблуках, отчего разница в росте казалась катастрофической, он был рядом с ней просто карликом, а она говорила, что издали он выглядит как ее сын, и любой, не подходя близко, про себя подумает: какой взрослый сын у такой молодой женщины — потому что лет на двенадцать по своему росту он тянет. А когда этот любой подойдет поближе и увидит, что никакой он не сын, то обязательно подумает, как повезло этому коротышке, какую он отхватил себе женщину, а самой ей наплевать, какого он роста — никто еще не измерял любовь в сантиметрах.

Да, нынешний ее мужчина было ростом ниже среднего, но дом у него был большой, собственный, хотя и недостроенный. Он своими руками возводил жилище не один уже год, копошился как муравей вечерами и по выходным, работал тихо, не торопясь, удивляя соседей терпением и упорством, и к появлению пианистки дом уже был под крышей, светился огнями, и пустые комнаты как будто ждали ее вмешательства. Она смело вошла в новый чужой дом и сразу принялась за работу. Две комнаты в первом этаже тут же объединили в одну: послушный хозяин бессонной ночью разломал готовую стену, и пианистка получила пространство метров в сорок, как потом утверждали те же Люба и Вера — но кто-то говорил, что комната была меньше, и обе дамы спорили и доказывали, что портьеры и тяжелые занавеси, а тем более эта широченная кровать под бархатным балдахином зрительно уменьшали объем помещения, но они-то видели, как все это начиналось — так вот, комната была просто огромной, и кто знал, что пианистка устроит там такое безобразие, хотя они сразу поняли, что красные ковры — гадость, и опять не ошиблись.

Вслед за коврами на окнах появились тяжелые красные занавеси с золотыми кистями, а стены затянули того же цвета драпировками. И пуфики, и стулья, и низкий столик тоже были красные, и в красной вазе пунцовели матерчатые красные пионы, в красных подсвечниках горели красные свечи, а с потолка свисали гирлянды из бумажных сердечек, и даже дверь в комнату была красной.

Среди этого бушующего пламени на огромной кровати возлежала обнаженная пианистка. Раздевалась она, конечно, не для публики, а для фотографических съемок под Мэрилин Монро: лежала боком, на атласном, кумачовом покрывале, поджав ноги и откинув на одну сторону волосы.

Фотографии она потом развешивала по всему дому и показывала всем мужчинам и женщинам с одним вопросом: “Правда, я лучше?” — нисколько не стесняясь своей наготы, и ждала ответа, вынуждала людей отвечать, что она, конечно, лучше, и радостно говорила, что и Мелкий так думает, потому и решился запечатлеть ее навеки. Она так называла своего коротышку, и, как многие подозревали, не только за его рост. В нем и правда было что-то мелкое: и это строительство своими руками, растянувшееся на годы, — видно, жалел денег, экономил на здоровье, и потом он безвольно впустил пианистку в свой дом, потакая ее прихотям с “красной”, и уж совсем ничтожно согласился со своим прозвищем, никак не сопротивлялся, когда она на людях называла его Мелким и гладила по голове, как сыночка.

Днями он трудился в какой-то химической лаборатории, и даже был там мелким начальником, имел в подчинении, кажется, двух человек — тихонько продвинулся, благодаря своему покорству и терпению, и этого в самой свободной стране хватало, чтобы спокойно достраивать дом, а по вечерам они с пианисткой принимали в “красной” гостей.

Многие тогда побывали в дикой комнате, хотя потом говорили, что вовсе туда не собирались, а поехали за компанию с Самохиными, а те говорили, что — за компанию с Ратнерами, которых уже сто лет не видели, а Ратнеры утверждали, что у пианистки будет кто-то для них очень нужный, и неизвестно зачем он туда придет, но спрашивать неудобно, а дела надо делать в любом месте и при любых обстоятельствах — компания собиралась большая и расходилась поздно. Говорили разное — в том числе и хорошее. У пианистки даже нашлись защитники, утверждавшие, что она умеет отдыхать и веселиться с русским размахом, и без всякой причины может вдруг встряхнуться и загудеть, а таких в городе нет — все только ноют по поводу денег, садятся по машинам и разъезжаются, а жизнь уходит, и на Рождество опять придется торчать дома, объедаться и читать открытки. Этих лириков сразу поставили на место, посоветовав вернуться на родину, где, судя по новостям, веселье идет полным ходом, и прихватить с собой пианистку вместе с роялем, который теперь звучит гораздо хуже, после блюзовых и прочих над ним издевательств.

Здесь, видимо, подразумевали исполнение пианисткой известных эмигрантских песен под собственный аккомпанемент. Неприлично и похотливо она пела “Я — черная моль, я — летучая мышь”, закинув на угол рояля ноги в красных чулках, и все отворачивались, и не знали, куда глаза девать, а народу тогда собралось много — пианистка, помнится, устраивала red party и всем велела приходить в одежде соответствующего цвета, или хотя бы в красных полумасках, и сама встречала гостей в алом, сильно декольтированном платье со шлейфом и блестками по всей груди, а Мелкому на шею подвязала красную бабочку.

Эту “моль” она исполняла на бис не один раз — в доме уже были нетрезвые из мужской половины, неосторожно похвалившие ее слабенький голосок — и плескала шампанским на стены, осыпала гостей конфетти, художественно, переливчато свистела, и восторженно повторяла, что вот она — свобода, вот она — Америка!

Красная полыхала свечами, Мелкому для смеха приклеили к голове бумажные рожки, а он и не сопротивлялся, хихикал и подпрыгивал. И в толкотне и танцах запалили занавес с золотом, а пианистка, открыв все двери, прокричала в ночную темноту: “Добро пожаловать в преисподнюю!”

Еще что-то происходило в этой красной комнате, со слов одной припозднившейся пары — те будто бы остались присмотреть, не вспыхнет ли снова пожар, хотели подстраховать пьяненького Мелкого, только по этой причине и задержались, а что еще, скажите, там было делать… Так вот, со слов этой пары, а потом и другие утверждали, будто сами видели — пианистка вдруг выскочила на середину комнаты в испанской юбке с оборками, с черно-красным веером и розой в волосах и начала отстукивать фламенко, лихо, явно с подготовкой, и мотала оборками перед носом гостей, вскидывала и опускала юбку, и ничего под ней не оказалось, а потом, задрав юбку до головы, наступала на Мелкого, а он бил в ладоши и дрожал мелкой дрожью, и тогда пианистка взяла его на руки и начала укачивать, баюкала его как младенца и что-то напевала. А потом на руках отнесла его спать, а всем велела немедленно проваливать.

Вот тогда-то стали поговаривать, что Мелкий уже на грани, уже не в себе от этой красной вакханалии, и, пожалуй, пора вмешаться. Не то чтобы на Мелкого кто-то претендовал, или держали его впрок для какой-нибудь приличной, еще не прибывшей женщины — но все же вот так, без борьбы, сдать здорового, холостого мужчину с почти отстроенным домом и хорошей кредитной историей… Нет, невозможно. К тому же, после посещений “красной”, Мелкого лучше узнали и теперь даже находили в нем особый шарм. Говорили, что он похож на француза сороковых годов, когда сидит в саду, за деревянным столиком, с бутылкой красного вина и в своей клетчатой кепке, и рост его дополняет этот образ. И потом — он такой застенчивый и, видимо, очень нежный. Кто-то в возбуждении даже назвал его по имени, и многие поддержали это начинание и, сокрушенно вздыхая, повторяли: “Бедный Саша! Глупый Саша!” Но тут же следовал вопрос: “Какой Саша?” — от его имени отвыкли, и не все понимали, о ком идет речь. Приходилось отвечать в раздражении: “ Да, Мелкий, Мелкий!” — на ненужные переспросы уходили драгоценные минуты, и снижался эмоциональный запал, так что его подлинное имя, в конце концов, оставили до лучших времен, до времен без пианистки, и опять перешли на Мелкого — трогательного, беззащитного и вконец замороченного. Его вызвали на тайный разговор и начали издалека, с похвал за усердие и независимость в вопросах строительства, Мелкого даже назвали настоящим первопроходцем, забившим флажок на голой земле, а теперь эта земля процветает, и он как бы повторяет судьбу лучших американцев, и можно сказать, что его “американская мечта” уже сбылась. Хотели как бы противопоставить трудолюбие Мелкого праздности пианистки и потом мягко подвести его к мысли, что надо искать кого-нибудь другого, или еще лучше никого не искать, а продолжать по ночам тихонько стучать молоточком, но от пианистки поскорее избавиться.

Захвалили этого Мелкого на пустом месте, а он поддакивал, почесывая ногой об ногу и, копаясь в голове, видно, совсем потерял чувство реальности и все просил подлить еще пивка, а потом вдруг брякнул, что Красненькая, — так он ее называл и блаженно улыбался — вот-вот согласится выйти за него замуж, и надо торопиться с домом. И затем уже без остановки тарахтел про балконы и французские двери с цветными стеклами, и про какой-то фонтан со статуями посреди садика, куда Красненькая будет входить, как в старом итальянском фильме, который она часто вспоминает и хочет, чтобы и в жизни так было, здесь, в Америке.

Новая информация взволновала всех еще больше. Думали, как его спасти. Стало ясно, что никакие уговоры уже не помогут: Мелкий на своей субтильной спине тащил в дом ширмы в восточном стиле, инкрустированные золотом столешницы, ковры с цветами и иероглифами, и совсем уже не был под ними виден, а пианистка в распахнутом шелковом халате с драконами радостно встречала его на пороге.

Здесь нужно было что-то другое, какие-то конкретные, безошибочные действия. Много всего предлагалось: возникла даже идея соблазнения пианистки, и тут же нашлись желающие: один несовершеннолетний сын, подслушивающий у двери, вызвался помочь, вошел и заявил: “А что, я могу!” — и оказалось, что он уже не девушка, как говорила потом его мать, рыдая и шутя, и еще несколько взрослых, свободных и женатых, живо откликнулись и предложили свои услуги, обещая, что соблазнят пианистку не полностью, а как бы сделают вид, что соблазнили, а Мелкому, наоборот, скажут, что все было, и не сами скажут, а кто-нибудь третий, кому пианистка будто бы рассказала под большим секретом все подробности, поделилась своей подлой изменой, и надо теперь решить, кто будет этот третий, надо найти человека, который может убедительно и правдиво, с ее оборотами и словечками, все передать, и еще от всех нас, то есть от себя самого добавить, что это — только начало, и свой дом Мелкий выстроил под публичный дом, и сам будет там сторожем и по совместительству вышибалой. Третьего, однако, не нашлось — все хотели строить планы и обсуждать, и соблазнители потухли, но тут возникла идея знакомства Мелкого с новой девушкой его роста, скромной и хозяйственной, и даже присмотрели одну из подруг своих подруг, но та оказалась беременной и собиралась возвращаться на родину с этим хозяйством: ее уговаривали подождать и все же сойтись с Мелким, а потом сказать, что ребенок от него, но беременная очень просилась к маме и в русский роддом, и от нее вскоре отстали.

И вся эта говорильня разом умолкла, когда ясным воскресным днем вдруг обнаружилось, что пианистка вместе с роялем исчезла из города.

Чей-то муж заглянул к Мелкому по строительному делу и нашел хозяина в жалком состоянии, совершенно пьяным на полу, прожженном и засыпанном пеплом и окурками. Все двери были открыты, по дому гулял жестокий сквозняк, а в большой гостиной на первом этаже разбитые стекла радужно сияли острыми зубцами. Ничего внятного он сказать не мог, а только всхлипывал и махал рукой в сторону красной комнаты. Там все было разворочено, рояль отсутствовал, по стенам болтались ободранные красные тряпки, и мятые бумажные сердечки шуршали по углам.

Вечером к нему уже нагрянули человек пять и застали в том же положении, с отчаянием в глазах и с красным махровым полотенцем на груди, в которое он беспрестанно сморкался. Начали инспектировать дом и нашли на столе кучку одноцентовых монет и записку из трех слов: “мелочь для Мелкого”. Стали спрашивать, что эта записка означает, но Мелкий в ответ зашвырнул стулом в стеклянный шкаф с посудой и опять повалился на пол.

Решили подождать еще пару дней, но и через неделю он не пожелал объясниться и, вдобавок к прежним разрушениям, размолотил еще статую из фонтана. Он страдал, все видели, но страдал как-то мелко, не по-мужски переживал разлуку с Красненькой, а только болтался по дому и портил имущество. Его страдания быстро всем надоели, потому что не подкреплялись никакой полезной информацией, кроме регулярных сообщений о том, что Мелкий опять что-то распотрошил и порезал.

Пропавшая пианистка, между тем, продолжала беспокоить. Вот так в одночасье умчаться с роялем неизвестно куда… Всех поразила именно быстрота ее отъезда, стремительность разрыва, которого все хотели, но хотели не так, как он вышел: пианистка ведь многих называла друзьями, и всех принимала, а значит, должна была призвать их на помощь в таком трудном деле — ей помогли бы собраться и пожалели бы, что все так нескладно получилось, потому что всегда жалко, когда хорошие люди расстаются, а могли ведь жить и жить вместе в такой удивительной стране, в таком чудесном доме, за который и платить почти не надо, а может быть, пианистку и отговорили, если бы та нашла верные слова, или хотя бы обнаружила растерянность, а еще лучше, если бы она поплакала и все, все рассказала, и тогда бы ее обязательно утешили.

Равнодушие пианистки оскорбляло. Вспомнили, сколько добра ей сделали. Получилось много: одной кухонной утвари набралось с десяток наименований. Были там и глиняные горшки в мексиканском стиле для запекания, и сковорода была с крышкой в самом начале, когда пианистка еще музицировала в жуткой каморке с Володечкой, и ковшик с красной ручкой — позже, уже в период преисподней — память обиженных все восстановила, все учла. Однако горшки и сковороды остались в прошлом, которое уже основательно обсудили и заболтали, а настоящее по-прежнему было неясным. Пианистка никому не звонила и не писала, — но оказывается, не всех тогда опросили, совсем забыли про этих сереньких супругов-программистов. А они вдруг сами объявились и мигом прояснили ситуацию, вернее, жена, муж толком не мог ничего рассказать и с первых слов стал путаться и отклоняться от темы, говорить о себе и спрашивать, в каком банке брать заем. Но жена выложила все, что знала, а именно: пианистка теперь в Сиэтле, и опять не одна, а с человеком с большой буквы, с кем-то грандиозным по имени Коля, и очень им гордится, особенно его работой, далекой от всякого искусства, но только такая работа и нужна настоящему мужчине в Америке, и она невыразимо счастлива в этом городе постоянных дождей, от которых у нее посвежело лицо, как у англичанок в Англии. Жену просили рассказать поподробнее, правда, с напускным равнодушием — мол, что там еще, как у пианистки со здоровьем — она, кажется, кашляла перед отъездом, но у жены в арсенале был всего один трехминутный ночной разговор, а больше пианистка пока не звонила, но еще она добавила, что ваш, то есть наш город — дрянь и дыра-дырянская, дырка от американского бублика fat-free.

Слова про бублик всех возмутили. Жене-программистке тоже не понравилась эта гадкая фраза, и она, с нарастающим негодованием, повторяла ее в разных домах, и благодаря этой дырке от бублика сошлась с лучшими людьми города, и даже побывала у тех самых неприступных Холодковых, живших на горе, в доме на трех уровнях, и смотрела с балкона в подзорную трубу на ночной океан и выше, в окна соседних домов, в одном из которых обнаружила танцующих мексиканцев без одежды и в соломенных шляпах. А хозяйка сказала, что никаких мексиканцев здесь быть не может — слишком дорого, вокруг только американцы и французы, лойеры и врачи, все — хорошие друзья, и по субботам на барбекю они всегда вместе.

На город Сиэтл тут же откликнулась одна домохозяйка. Там у нее были знакомые еще по институту. Бросились звонить и расспрашивать. В Сиэтле не очень поняли, что от них хотят, пришлось вкратце рассказать предысторию, но вкратце не получилось — слишком много было пережито и прочувствовано, — пошли подробности, которые опять всех взбудоражили. Так, например, совсем забыли про случай со стеклянной дверью — как пианистка шагнула в сад и лбом угодила в эту невидимую дверь, а на ней в тот вечер было что-то длинное и как всегда прозрачное, и на голове диадема, как у леди Ди — так она утверждала и вытягивала шею будто бы по-королевски, и вот эта королева врезалась со всего размаху в закрытую дверь, забодала ее, и странно, что не разбила, — очень было весело. А в Сиэтле сказали, что они всей семьей поначалу бились об эти чертовы двери, и друзья их бились, и удивленно спросили: “А вы сами разве не бились?” Как-то в этом Сиэтле не поняли комизма ситуации и обобщили не в ту сторону: мол, это — первые шишки иммигрантов, первые столкновения с новой цивилизацией, и здесь все вот так — кажется, твое, только руку протянуть, а никак не всунешься — но, в конце концов, обещали поискать заполошную красавицу.

Пианистку нашли очень быстро: она и здесь была на виду благодаря этому Коле, который оказался вице-президентом крупной компьютерной фирмы. Как они повстречались, когда успели — никто в Сиэтле не знал. Пришлось смириться и выяснять, что происходит сейчас. Про Колю говорили охотно и с уважением: за несколько лет он развернулся как не всякий американец смог бы, но остался приветливым, хотя и не слишком общительным. Впрочем, общаться ему непросто: сильно заикается, таким и приехал, и все его жалели, думали, что никаких дел он здесь не сделает со своим разговором, нам самим тяжело его слушать, а что говорить об американцах, которые каждую минуту берегут, а вот ошиблись, дозаикался наш Коля до вице-президента, а может, он на английском и не буксует, не слышали.

Еще через пару дней выяснилось, что у этого Коли в Сиэтле есть давние, еще с детства, друзья по заиканию, даже не знавшие, что он в Америке. Одна милая женщина, услышав обрывок разговора про пианистку и Колю-заику, вспомнила вдруг, что был у них один Коля в подростковой, логопедической группе, вундеркинд в математике, а говорил с трудом — а вдруг тот самый Колька, который багровел на слове “простокваша” и кидал голову взад-вперед — слово, конечно, непростое, но с третьего раза среди своих сказать можно, ему ведь еще помогали, добавляли для легкости в рифму, тяни Колька “Пища наша — простокваша”, “Слава наша — простокваша”, — Колька тужился, заводил глаза, дергал ногами, и логопед Нина Петровна просила всех удалиться, закрывала дверь, и стучала по столу книгой, и просила его после четвертого удара на пятый тянуть на выдохе в одно слово: “Матерь наша — простокваша”. “Матерь наша” проходила, а потом опять пр, пр, пр, пр. Этого Кольку тогда и прозвали “пере”, а он на своих заик и не обижался. Милая женщина вызвалась звонить и прямо спросила: “Эй, Пере, узнаешь своих?” В трубке взрослый голос радостно и немного хрипло затянул: “Ка-ка-ка-катька!” Сразу договорились о встрече.

Милая женщина вернулась от товарища по заиканию в приподнятом настроении. Всех неприятно поразило, что пианистка как-то уж слишком понравилась этой, видимо, глуповатой женщине: она взахлеб рассказывала, что давно не видела такой чудесной пары, по виду совсем американской — она даже подумала, что ничего русского в них не осталось, а те вдруг поставили фильм “Гусарская баллада”, сидели и оба подпевали “…спи, как я спала”. Еще эта милая и глуповатая рассказала, что пианистка потом играла на красном рояле и сама пела песни военных лет, а главное — она очень терпелива к Колиному заиканию, не перебивает и не старается за него договорить, хотя и хочется, потому что ясно, что он дальше скажет, и Коля влюбленно и благодарно на нее смотрит, и оба улыбаются.

Наверно, можно было что-то еще узнать о пианистке, но выспрашивать через третьих лиц было не совсем удобно. Впрочем, услышанного и так хватало. Всех, главное, поразила эта ария кавалерист-девицы на два голоса, эта тихость и семейственность. Пианистку тут же назвали бесстыжей, а песни военных лет уже совсем наглостью, даже хуже, чем фотки под Монро. Для заики тоже не нашлось доброго слова, а только раздражение: дефекты его речи, которую никто не слышал, склонялись в городе на все лады. Говорили, что таким в Америке везет — здесь любят людей с отклонениями, и в госдепартаменте даже есть особый список, разнарядка на руководящие посты для ущербных, и все это делается для внешней демократии, чтобы остальные думали, будто здесь все равны, и больше работали.

Надеялись, что все как-нибудь обойдется, и этот Коля сам поймет, с кем связался, или пианистка сорвется на свои красные штучки, затеет в очередной раз маскарад с притопами и прихлопами, а в компьютерной среде это не проходит, да, не проходит. Но из Сиэтла поступала информация, что влюбленные продолжают петь, и теперь уже перешли на бардовский репертуар: зарывают виноградную косточку в сопровождении двух гитаристов, специально выписанных из России, и с разрешения полиции жгут вечерами костер в лесу за домом, — устраивают там песенные вечера, и многие вдруг вспомнили, откуда они родом, и потянулись на эти русские посиделки с детьми и внуками, поют там до поздней ночи и даже вместе встречают восход солнца.

Тут же нашлись желающие выехать в Сиэтл, дабы самим убедиться, так ли хорошо в этом певческом доме. Желающих оказалось много, правда, некоторые утверждали, что поедут совсем по другому поводу — просто посмотреть город, отдохнуть от нашей жары, говорят, у них олени бродят по городскому парку, и заодно, если останется время, заглянуть к ней на огонек и вместе попеть “Солнышко лесное”.

В отношении пианистки наметилось даже какое-то потепление: вдруг вспомнили, что руки у нее красивые и глаза большие, восточные, кажется, она сама что-то говорила про персидскую кровь, а помните, как она сервировала стол — по пять разных вилок у каждой тарелки, и все про них знала, и нас научила, но, конечно, тогда она была немного растерянной и подавленной, и, возможно, от неуверенности в себе этот вызов с красной комнатой — цвет, конечно, модный, хотя для такого большого помещения одного цвета, пожалуй, маловато…

А потом как-то дружно вдруг согласились, что Мелкий все-таки был для нее мелковат с его молоточками и неуместными дачными экспериментами в стране высоких технологий, а предыдущий — бездельник Володечка был просто недоразумением, как бы “музыкальной паузой” перед серьезными испытаниями, и надо было просто скрывать его от людей, а не наоборот…

Размышляли всей компанией — позвонить пианистке или нет. Таилась еще маленькая обида, ну, не обида, а просто казалось странным, почему она всем так радовалась и к себе зазывала, а потом вдруг скрылась и совсем не вспоминает своих друзей, а ведь много хорошего происходило. В конце концов, решили не звонить, а появиться как бы сюрпризом из прошлого, заскочить невзначай, между делом, ведь много времени не надо, чтобы понять, что там на самом деле происходит.

Но сборы оказались напрасными, и все остались дома, потому что накануне отъезда пианистка опять пропала. И никакого выяснения обстоятельств не получилось, никто не решился спрашивать вице-президента, почему распался певческий дуэт.

А пианистка молчала, и опять ждали, что она как-нибудь объявится. Дней прошло много. Говорили потом, что вроде видели ее где-то в штате Миннесота, на бензоколонке, среди снегов, в ушанке и унтах, пунцовую от мороза и кричащую в пургу: “Я встряхну этот маленький городишко!” Но какой городишко — не знали. Кто-то предположил, что пианистка нарочно вот так внезапно пропадает, чтобы подогреть к себе интерес, чтобы всех поставить в неловкое положение, наперед зная, что ее обязательно разыщут и будут наблюдать за ее поведением и ахать, а она будет вытворять что ей вздумается, и еще над всеми посмеиваться.

Это предположение никому не понравилось. Какой интерес? Никакого интереса и быть не могло, не та персона — просто к ней отнеслись по-человечески, хотели помочь ей адаптироваться в чужой стране, подтянуть ее до цивилизованной жизни. Да разве этих русских подтянешь? И все едут к нам, едут…



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru