Сергей Юрский
Все включено
Когда мы были советскими людьми, мы очень любили отдыхать. То есть мы, конечно, работали, и даже много работали, но всю зиму и весну любили поговорить и помечтать о будущем летнем отдыхе, а осенью целыми компаниями вспоминали этот отдых.
Теперь другое дело. Право на отдых сильно подорожало. У одних времени нет — надо вкалывать и вкалывать, у других средств недостаточно, а у третьих — сил уже нет отдыхать (а силы для этого нужны немалые!).
Но все-таки некоторые иногда выезжают на курорты на морские окраины нашей державы, а то и за границу. И тут все более привлекают такие отели и заповедные зоны, которые имеют своим девизом:
ВСЕ ВКЛЮЧЕНО!
Это означает — столы накрыты круглые сутки, ешь-пей в два горла, кровати постелены, обслуживающий персонал непрерывно улыбается и готов на все услуги. Короче говоря — рай!
Это, конечно, заманчиво и приятно на ощупь, но в то же время и опасно. Рискуешь совершенно потерять ориентиры и чувство реальности.
Вы спросите: к чему это я? Отвечу — это я хочу объяснить общее название тех разнородных текстов, которые Вы, уважаемый читатель, в данный момент собираетесь то ли прочесть, то ли в сторону отложить.
Так вот! “Все включено” может означать, что тут будут и рассказ, и документ, и стихи, и даже, извините за выражение, эссе.
Есть и другой, более глубокий смысл в этом названии — такое нынче время, такое тысячелетие, что любое явление хочет расшириться до бесконечности во времени и в пространстве. Если премьера, то мировая, если Олимпиада, то всемирная, если телевизионное кино, то в сто серий, если концерн, то транснациональный, и даже если экологическая катастрофа, то глобальная. Так что в этих двух словечках нечто вроде диагноза сегодняшней цивилизации.
Но это я, разумеется, высоко хватил. Не судите строго. Это я так, что называется — брякнул. К делу отношения не имеет (хотя... наиболее прозорливых может заставить и задуматься!). А попросту говоря, “Все включено” — это название, которое придумал я для своей новой книги. И книгу эту уже начал писать. И вот первые главы как раз предлагаю Вашему вниманию. Начинаю, а там посмотрим.
1. Боба-американец
Хотите посмеяться? Опоздали маленько! Раньше надо было хотеть. Когда Боба жил еще в Ленинграде и не был американцем. Вот тогда можно было посмеяться.
Мы с Бобой во всех поездках жили по гостиницам в одном номере — и в Челябинске, и в Сочи, и в Тбилиси. А в Свердловске нам на двоих сняли даже пустующую летом квартиру местного Народного артиста Буйного, и мы в ней жили. И все время смеялись. То есть смеялся я, а Боба произносил смешное и горестно кивал головой. Эта смесь еврейского катастрофизма и русского мата была в буквальном смысле сногсшибательна — я корчился от смеха и валился на диван, на кровать, на пол, куда придется.
Боба был старше меня на пятнадцать лет. Он много всякого повидал и все умел. Боба мог обезвредить мину (это еще с войны), мог разобрать и собрать обратно карбюратор, умел торговаться на базаре и (откуда-то!) знал цену всем вещам. Я видел еще мало и не умел ничего.
“Две левеньких! — говорил про меня Боба. — Две левых руки приделали, и обе с одного бока. Очень неудобно! Ничего нельзя делать — ни ухватить, ни завинтить, ни приколотить. Агиба кук, аота зой, смотри туда, смотри сюда, и все без толку. Сынок! У тебя две левых! Ничего не умеешь! Только чесать коленки утром, когда еще не проснулся. Все! Как ты управишься с этой Олечкой, на которую ты сделал стойку, — не представляю. С двумя левыми? — Невозможно! Ее же надо обхватывать, брать с двух сторон. А сынок может схватить только за один бочок, за жирок. Две левых! Но слушай меня, сынок: Олечка годится только для “не иметь”! Только! Под ней нет ноги. Это все так задоприземисто. Нет! Только для “не иметь”!
Я смеялся в голос, а Боба горестно качал головой, а потом плакал. Когда его самого наконец разбирал смех, у него сразу начинали течь из глаз слезы.
“Сынок! Абханаки! Кругом абханаки! Нет людей. Не с кем иметь дело. В нашем вагоне аншлаг. Битком набито, все полки заняты! Ты молодой, ты еще ухватишь плацкарту. А я стою в коридоре, все полки заняты. Агиба кук! Вцепились в подушки и давят ухо. Храпят. Абханаки! Не с кем говорить!”
Две особенности отличали Бобу от всех знакомых мне людей: Боба мог десять раз подтянуться НА ОДНОЙ РУКЕ — это раз. Второе — Боба ВСЕГДА женился на балеринах.
Боба был беден, и Боба не был знаменит. Но он был весел, щедр и умел любить. Балерины его обожали. Внешность у Бобы была достаточно корявая, но он мог подтянуться ДЕСЯТЬ РАЗ на одной руке, с ним было нескучно, и балерины выскакивали за него замуж, как пули из обоймы. Потом они его бросали. Он страдал. Но... расставшись с ним, и они страдали — я это точно знаю! — и всегда вспоминали его любовь как счастливое время. А Боба... пострадав, покряхтев, Боба шел на балетный спектакль разок... другой... и из обоймы выскакивала новая балерина.
У Бобы была мама — Баба Берта. Баба Берта готовила из бедных продуктов изумительные еврейские блюда. Говорила мало, но зато с сильнейшим акцентом. Бобу она всегда и за все ругала, а нас, его друзей, обливала добротой и вниманием. И всегда готовила. Я вообще не помню Бабу Берту за другим занятием. Никогда она не ела, не читала, не сидела. Она все время готовила и подавала на стол. Баба Берта ругала Бобу. Боба ругал Бабу Берту. И было очень смешно.
Сам Боба никогда не смеялся. Я уже это говорил? Если говорил, прошу прощения за повтор. Но не перечитывать же всю мою несущуюся без черновиков, по кочкам, по бугоркам, по обрывкам памяти скоропись! Вот закончится эта вольная скачка без седла вслед за давно исчезнувшим молодым Бобой, вслед и за мною самим — по-щенячьи молодым, а потом за Бобой солидным, Бобой-американцем (Господи, я же именно так озаглавил этот рассказик, а вот сколько времени прошло, еще и не добрался до того, почему, собственно, Боба-американец!), вот закончу, доскачу и освобожусь от этого живущего во мне спрятанного, памятного пузыря смеха и радости, лопнет этот пузырь и — может быть! — хоть каплей смеха обрызгает и тебя, случайный читатель. А я останусь серьезным, успокоенным, с чувством исполненного долга, я не буду больше смеяться нелепым шуткам и оборотам речи канувших времен. И Боба останется там, у себя в Нью-Йорке, в квартирке нижнего Манхэттена с американской женой — достойный, преодолевший, вытерпевший, в конечном счете победивший и получивший все, чего мог желать… Ну, кроме, может быть, богатства. А лишившийся при этом только одного… Вы подумали — Родины? Нет! Это само собой, это не обсуждается. Вы скажете — молодость прошла? Да ну, что за разговор?! У всех проходит молодость, а Боба еще лучше всех нас сохранился. Нет! — Юмора! Юмора он лишился! Потому что у них там, в Западном полушарии, другой юмор. Жить там можно. И нужно! А шутить… шутить там бессмысленно.
Так вот я и говорю, Боба смешил, но никогда не смеялся.
— Сынок! — говорил Боба. — Я хочу машину! Я хочу большую машину, чтобы много места было. Чтобы можно было оглядеться вокруг, а потом плотно закрыть все окна, чтоб не слышно было, и громко послать всех к… Евгении Марковне! Только всех! И очень громко! И чтоб не было слышно! К разевгенейшей Марковне! Свобода определяется количеством людей, которых ты можешь послать. А из закрытой машины ты можешь послать всех сразу. И очень далеко. Нужна машина, а остальное у меня уже готово.
Боба не смеялся. Почти никогда. Редко. С трудом вспоминаю, чтобы Боба смеялся. Впрочем, один случай точно был…
Мы жили в Тбилиси. И мне было двадцать пять. Бобе — сорок. Мы жили в большом квадратном номере гостиницы на проспекте Руставели. Окна во внутренний двор на ресторанную кухню. Туалет в коридоре — в самом дальнем от нас конце коридора (это важно!). Мы были бедны, но мы были актерами знаменитого театра. Нас приглашали. Мы уже не раз слушали зурну и дудуки, ели шашлыки и хинкали, пили коньяк и “Мукузани”. И было жарко!
— Сынок, нас зовут на блядки, — сказал Боба.
Нового знакомого звали Сандрик. Он очень настаивал, чтобы мы пошли к нему, потому что туда должен прийти Зураби и привести Манану с подругами.
Наш путь шел только в гору. Наверное, это была Мтацминда. Да, она! Но может быть, и другая, соседняя гора. Может быть, соседняя. Город как-то незаметно кончился. Пошли совсем кривые улочки, одноэтажные домики, запахи жаровень, детские крики и остальное, что, ты сам знаешь, опытный читатель.
Сандрик был парень угрюмый. Он шел и шел. Изредка только останавливался. Показывал рукой вверх и говорил: “Там!”. И мы опять шли.
В совершенно пустой комнате стояли два топчана, четыре шатких стула и простой стол. На столе большая бутылка сухого вина “Цинандали” урожая 1959 года — то есть прошлогоднего. Окна были распахнуты. С улицы тянуло благовонием шашлыка и слышались детские голоса.
— Сейчас придет Зураби, — сказал Сандрик. — Приведет Манану с подругами.
Мы с Бобой сели на топчан. Угрюмый Сандрик постукивал носком сандалии в такт доносившейся издалека заунывной мелодии.
— Музыку хотите? — спросил Сандрик.
За топчаном обнаружился проигрыватель.
— Грузинскую или французскую? — спросил Сандрик, держа в правой и в левой руке пластинки на выбор.
— Да, нет… погодим, — сказал Боба. — А когда Зураби должен прийти?
— Придет! — убежденно сказал Сандрик. — За Мананой пошел.
— А Манана же еще должна за подругами зайти, — напомнил Боба.
— Нет. Они у нее уже. Ждут, — твердо заверил Сандрик.
Да-а! Еще в комнате была этажерка! С нее Сандрик и снял три простых граненых стакана. Открыл “Цинандали”.
— Хочу поднять этот бокал, — совершенно изменившимся, чужим, заунывным голосом заговорил Сандрик, — за дорогих гостей! Для нас большая честь принимать таких людей. Пусть будет вам много радости, пусть живы будут ваши родители, а если умерли, светлая им память! Пусть столько радостей дарит вам каждый день вашей замечательной жизни, сколько капель грузинского вина в этом бокале! И пусть всегда дружат наши народы!
Мы выпили. Из окна пахло шашлыком.
Теперь я наполнил стаканы и произнес ответный тост во славу Грузии и Тбилиси.
— И за твое здоровье, Сандро! — закончил я.
— И за здоровье Зураби и Мананы! — подхватил Боба. — Где они, кстати? Слушай, Сандрик, тут в доме хлеба нет, а?
— Закрыт магазин уже, — сурово сказал Сандрик. — Девять часов, генацвале! В восемь все закрывается, да?!
Из окна пахло шашлыком.
— Сынок, может, музыку послушаем? — сказал Боба.
Зазвучала песня “Тбилисо” композитора Реваза Лагидзе. Потом песня кончилась.
— Ну, ладно, Сандро, мы, пожалуй, пойдем, — сказал Боба.
— Так нельзя! — Сандрик встал. Он был очень прямой и стройный. — Грузинский дом так гостя не отпускает.
Он вышел из комнаты. Послышались громкие речи и даже вскрики на грузинском.
— Сынок, блядки отменяются, — сказал Боба. — Давай выбираться. Нам отсюда не меньше часа топать, даже под горку.
В дверях появился Сандрик — в каждой руке по бутыли “Цинандали”, такой же большой, как и первая. Думаю, литра полтора туда входит — у нас такие бутылки не делают. Сандрик взял штопор.
— Нет, Сандро, обожди, не открывай, а то для Зураби ничего не останется. А что, позвонить нельзя Зураби, чтобы уже шел? — спросил Боба.
— Он дядю на вокзале встречает, — сказал Сандрик и очень ловко со смачным щелчком вытащил пробку из безразмерной бутыли.
— Они вместе с дядей сюда придут? — спросил Боба.
— С Мананой… Поезд, наверное, опоздал. — Сандро поднял стакан. — Чтоб всем вашим близким… — опять загнусил он изменившимся голосом…
— Э-э, Сандро, я не могу больше… у меня, знаешь, желудок… язва была, надо обязательно хотя бы хлеб…
— Думаю, — гнусил Сандро, — что за наших близких осушим до дна этот бокал. Чтоб каждая капля, которую мы не допьем, стала горем для них. Так выпьем за то, чтобы никогда не знать им горя!
Мы выпили.
— Манана, — сказал Сандро нормальным голосом, — Манана увидит, что Зураби не пришел, сама пойдет сюда и подруг приведет.
— Да, нет… ладно... — сказал Боба. — Какая уж там теперь Манана. Темнеет уже.
Потянуло ветерком, и запах шашлыка стал еще сильнее.
— Пойдем, сынок, надо еще Валериану позвонить, узнать насчет завтрашней репетиции. Спасибо, Сандро. Еще увидимся.
Мы встали.
— На дорогу! — Сандрик налил полные стаканы. — Есть такой обычай, — загнусил он, — в самый последний момент осушить бокал, чтобы легкой была дорога. За дорогих гостей! И за всех наших друзей! Чтоб было им хорошо, всем… кроме Зураби и дяди его, которые (далее прозвучал залп гортанных грузинских восклицаний, видимо, ругательств, но не ручаюсь, сужу только по интонации)… даже если дядин поезд опоздал, — закончил оратор по-русски.
Действительно, уже темнело. Но жара не спадала. Употребленный в неумеренных количествах “Цинандали” выходил из всех пор. По лицу потоком тек пот. Желудок подводило. Мы оба сегодня не обедали в ожидании званого ужина.
Когда выбрались к центру, на освещенные улицы, было уже поздно. Но город гулял. И нас подхватило это гуляние. Кто-то узнал, кому-то крикнул, куда-то повели… Наконец-то вонзили зубы во что-то съестное.
Но главное… — “Поднимем эти бокалы… За ваш приезд!.. За то, чтобы всегда!.. За то, чтобы никогда!..” — и так далее.
Одни передавали нас другим, другие сдвигали столы, меняли скатерти, накрывали заново… И снова несли бутыли, бутыли…
Это еще хорошо, что мы были молоды! Это еще очень хорошо! А то было бы очень плохо. Мы ночью (!) мылись в турецкой бане! Да, она была закрыта. Но нам ее открыли! От теплых каменных лежанок и нежной мыльной пены стало легче и чуть прояснело, а потом опять накатило: “Чтобы всегда!.. Но чтобы никогда!”.
Незнакомый бородатый мужчина крепко меня поцеловал и сказал:
— В пять! — Везде в шесть, но я знаю, где в пять!
Мы шли есть хаши. После кутежа мужчины должны есть хаши. И тогда можно все сначала.
— В пять! — сказал бородатый. — Знаю одну хашную, в пять утра открывается. Около базара. Я ее знаю. Там грузчики приходят. В пять!
Мы немного постояли в небольшой толпе солидных, хорошо знающих друг друга людей — видимо, грузчиков. В пять хашная открылась.
— Что это? — спросил я, глядя на мутный жирный суп, в котором плавало что-то большое и неаппетитное.
— Хаши. Никогда не пробовал?
— Никогда.
— Надо. Но сперва рюмку водки. Потом хаши. И на работу.
Я глянул в тарелку с жутким варевом и попробовал представить себе, как сегодня вечером я, легкий и воздушный, танцую свой танец в итальянской мелодраме “Синьор Марио пишет комедию”. Меня повело.
— Чтобы был здоров! — сказал бородатый незнакомец. — Гаги марджос!
Мы чокнулись. Я выпил водку до дна. Гортань уже ничего не чувствовала, но пищевод обожгло.
— Хаши! — провозгласил бородатый и сунул мне в руку ложку.
И я хлебанул. Раз… два… Может быть, даже три… Потому что другой закуски не было.
— Сейчас отпустит, — сказал хранитель обычаев, но смотрел на меня при этом подозрительно. Видимо, я сильно изменился в лице.
— Сынок! — сказал Боба и отодвинул от меня тарелку. — Пойдем в гостиницу. Полежишь немного — и на репетицию. Ты положи ложку, не ешь больше.
Бородатый проводил нас до порога хашной.
— Нахвамдис, генацвале! — поднял он руку в приветствии.
Нет, я не шел по городу Тбилиси, я нес свой желудок по городу Тбилиси и думал только о нем — о желудке. А рассвет был прекрасен — это само собой, но что мне до рассвета? Рассвет бывает каждый день.
— Сынок, — сказал Боба, — что это ты совсем не загорел? Мы уже месяц на юге, такое солнце, а ты… Слушай, ты совсем белый, как бумага.
Мы вошли в гостиницу и поднялись на свой четвертый этаж. Прошли весь длинный коридор (это была ошибка — с каждым шагом мы удалялись от общего туалета!). Мы вошли в наш просторный квадратный номер с окном во внутренний дворик. Я открыл это окно. Снизу пахнуло вчерашней едой.
И тут… Все! Все, что скопилось во мне за эти загульные полсуток… фонтаном вырвалось из моего обожженного перцем и алкоголем рта. И вознеслось к потолку.
— Сынок! — крикнул Боба.
Я хотел объяснить Бобе, что часть вины я должен взять на себя. Я повернулся к нему, чтобы сказать это, но тут второй залп из моего нутра поверг Бобу на пол. Он увернулся и начал неудержимо хохотать.
Я наклонился к нему, чтобы извиниться. Боба стремительно закатился под койку, и поэтому третий залп его миновал.
Я гонялся за Бобой, чтобы объясниться, а он метался от окна к двери, приседал, забегал за шкаф и оставался нетронутым в абсолютно заблеванном номере гостиницы “Тбилиси” на улице Руставели.
— Сынок! — кричал он и хохотал. Как же он хохотал! Все навыки бойца переднего края (а Боба воевал, и хорошо воевал в Великую Отечественную!), всю готовность сапера к любым неожиданностям (а Боба был сапером) применял он и уходил от моего бомбометания.
Мы оба обессилели. Я уже не мог ничего сказать. И Боба ничего не говорил. Он плакал от смеха. Слезы текли по его щекам и сотрясали все его тело.
Рассвет наступил окончательно.
Внутренний дворик, накрытый сверху витражами, осветился. Солнце пробило цветные стеклышки. Там, внизу, показалась фигура в грязном белом фартуке и широкое лицо с усами. Лицо крикнуло, и внутренний дворик мощным эхом подхватил этот крик.
— Ма-на-на! — крикнуло лицо. — Модияк! Моди-як, Манана!
И тут мы оба повалились на пол, лицом вниз, чтобы досмеять весь этот ком… шар… пузырь смешного, где смешнее всего были мы сами.
Смеющимся я Бобу больше не видел. Разным видел. А смеющимся… — нет, больше не видел.
* * *
— How do you do? This is me, — сказал я в трубку.
— Сынок! — раздался голос Бобы. — Приехал?
Я приехал в Нью-Йорк через тридцать лет после наших тбилисских блядок и через десять лет после Бобиной эмиграции.
Эмиграция у него была по полной программе — исключение из партии (а Боба с войны еще был коммунистом), осуждение товарищей, лишение наград (а у Бобы с войны были боевые награды), и т.д. и т.п. Я рад, что жил тогда уже в другом городе и всех Бобиных испытаний не видел. Только слышал о них.
Щелкали годы. Я в Америку (естественно!) не выезжал. Боба из Америки (естественно!) не приезжал. Вообще говоря, стало казаться, что жизнь завершилась (что тоже естественно — мы же заранее знали, что она не бесконечна). Но вот какая штука: оказалось, что завершилась “та жизнь” и началась какая-то другая.
Я стоял на углу Седьмой авеню и 53 стрит, недалеко от моего отеля, и ждал Бобу. Увидел издали. Боба двигался в толпе прогуливающейся походкой. На нем была светлая кепочка. Боба поглядывал по сторонам и периодически цыкал языком, слегка кривя рот налево. Видимо, в зубе была дырка. За прошедшие годы Боба сильно помолодел и, я бы сказал, как-то упорядочился. Некоторая суетливость движений, которая была свойствена ленинградскому Бобе, абсолютно исчезла. Фигура стала более вертикальной, не оставив и следа от прежней, если можно так выразиться, крючковатости. По нью-йоркской улице двигался совершенно нью-йоркский господин добротного пенсионного возраста в белой кепочке и в зеленой бобочке (по погоде). Господин этот никуда не торопился. Потому что хорошо знал дорогу и заранее продумал, куда он идет, зачем и в котором часу прибудет к месту назначения. Ну, совершенно иностранная фигура. И все-таки человек в белой кепочке и зеленой бобочке был не кто иной, как Боба.
Внимание! То, что вы читаете, не является документом! Так что не вздумайте придираться к деталям. А то, понимаешь, найдется какой-нибудь друг-приятель и начнет нудить: дескать, не было у Бобы зеленой бобочки, а носил он бледно-голубую рубашку с рукавами, и зубы он залечил, а потому не цыкал на левую сторону… Вот я и говорю: ЭТО НЕ ДОКУМЕНТ! Я могу в чем-то ошибаться. Мне говорили, что я дальтоник и плохо различаю цвета. Возможно. И память может подвести — сколько лет прошло! И мы ведь живые люди, а не компьютеры. Мне не раз говорили, что я все путаю. Возможно. Я не буду возражать. Я уважаю чужое мнение. Это так! Но, черт вас всех возьми, я-то точно знаю, что Боба шел в белой кепочке и зеленой бобочке по городу Нью-Йорку, и шел так, как будто он тут и родился, в этой бобочке. И Боба цыкал зубом! Это точно! Может быть, не тогда, может быть, в другой мой приезд, еще через десяток лет, а может быть, в Москве, куда он в результате наведался, — все может быть! Но зубом он цыкал!
И вот еще на что хочу обратить я ваше внимание. Удивительное дело. Я много видел наших эмигрантов, так или иначе, все они жались друг к другу. Ну, кроме тех, что выскочили в богачи или в большие люди (такие есть, но таких мало).Те, естественно, сами по себе — на фиг нужно опускаться до заурядного мелкого кишения? Но Боба ведь не стал ни богачом, ни большим человеком. И, однако, он тоже умудрился С САМОГО НАЧАЛА послать это кишение на фиг!
Вы спросите — как это ему удалось? Отвечаю — а черт его знает! Вы скажете — может, он, в отличие от других, еще в России свободно говорил по-английски? Не смешите! (Впрочем, об этом позже.) Или, может быть, он вывез из Ленинграда в подошве ботинок бриллианты покойной Бабы Берты? Оставьте! Как говорится, из драгоценностей у Бабы Берты было только золотое сердце, это как максимум. И как минимум тоже. Ну так что? Как это? Как это получилось? Я вам уже сказал: понятия не имею!
Знаю — пожилой Боба развозил пиццу, служил посыльным, подрабатывал в массовках кино… Да не буду я вам все это рассказывать — тысячу раз все это уже переговорено.
Я вам другое скажу. ТРИ ПУНКТА:
Пожилой Боба
a/ Женился (опять!)
b/ Женился НА БАЛЕРИНЕ (опять!)
c/ Жена его — балерина была американкой и НИ СЛОВА не знала по-русски!
Ну? Теперь вы поняли, почему стоит читать этот рассказ про Бобу?!
* * *
К моменту той нашей, первой после перерыва встречи Боба стал (это кроме того, что женился на американской балерине), Боба стал профессором и LAND0WNER (то есть владельцем поместья).
Наверное, читателю ничего не остается, как только воскликнуть: “Ого!”. Вот и я сделал то же самое.
— Ого! — воскликнул я. — Бобец, так ты полностью на полке! Имеешь мягкого вагона и плацкарт до конечной остановки!
— Сынок! — скривился Боба и цыкнул зубом. — Это Америка! Тут все может быть. Но тут все иначе — не как у вас.
Боба был первым, последним и, коротко говоря, единственным эмигрантом, который про Россию говорил “у вас”, а про Америку — “у нас”. Так вот, профессор в Америке это “не как у вас”. Это не то что — сперва кандидат наук, потом доктор наук, диссертации, защиты, печатные труды и прочая хрестоматия на десятки лет, а то и на всю жизнь. В Америке профессор — тот, кто учит. Кого учит, чему учит — это второй вопрос. Учит! Значит, профессор.
Боба учил, худо-бедно, в Нью-Йоркском университете. Он преподавал “Кино и актерское искусство”. Этот курс был в сетке предлагаемых факультативов, и курс этот “was taken” (был взят) каждый год некоторым количеством людей. У нас (на этот раз у нас с вами, в России) Боба снимался в кино в эпизодиках, в небольших ролях, и иногда очень симпатично. На сцене тоже играл роли небольшие, а в последние годы, прямо скажем, в одних массовках, что было горько, может быть, и несправедливо, но такой вышел расклад в нашем знаменитом театре.
Вы спросите: знал ли Боба кино и актерское искусство, знал ли Боба эти дела настолько, чтобы преподавать их в университете? Я вам отвечу так, как он ответил мне: “Сынок, это Америка! Тут все может быть!”. А еще я вас в свою очередь спрошу: А у нас (у нас — в России!), с нашими диссертациями, степенями, утверждениями, проверками, — ВСЕ, кто преподает, знают толком, чего они, собственно, преподают? Как-с? Некоторые знают? Ага… а другие некоторые? Говорите, по-разному? Ну, вот и снимем эту проблему! К тому же в Америке все русские считаются прямыми учениками Станиславского и знатоками его загадочной системы. Каждый дурак знает, что румыны играют на скрипках в ресторане, индусы занимаются йогой, а русские лудят систему Станиславского. Не Бог весть что, но некоторую ценность это имеет. Это, как здесь говорят, “аутентично” — из первых рук! Надо брать!
— Сынок, — говорил Боба-американец, — здесь свободная страна. Кто чем хочет, тот тем и занимается. Можешь целый день стоять на голове. Можешь лежать в гамаке. Если кто-то оплатил этот гамак, можешь лежать. А можешь записаться ко мне на факультатив. Ко мне ходят пара-тройка черных, двое желтых, один красный, в смысле такой… марксист, он пуэрториканец, и голов шесть белых, но тоже с разными оттенками. Здесь свободная страна — какой цвет имеешь, такой и имей. А хочешь, можешь поменять, пожалуйста, но тогда надо очень много бабок. Надо иметь тугой кошель, как Майкл Джексон.
Знаешь, почему они ко мне ходят? Это для них экзотика. Они слово “театр” никогда не слышали. “Кино” — знают, “балет”, “мюзикл” — знают. “Театр” — понятия не имеют! Я им рассказываю про БДТ, про МХАТ, про Станиславского, — слушают, открыв рот, и… не верят! Думают, либо я вру, либо плохо по-английски говорю и сам не соображаю, что несу. А потом пишут на меня доносы. Здесь свободная страна, сынок! После каждого семестра они все пишут декану, как им понравился профессор. И одна сучка каждый раз пишет, что я говорю непонятно! Кончится тем, что меня уволят. (NB — как в воду глядел!) Но, правда, есть и другие. Я с ними начал делать чеховские рассказы. Они прямо обалдели: как это? Сперва один говорит, а потом другой? Не налезая друг на друга? Потрясающе! Это называется “Система Станиславского”? Потрясающе! Есть у меня один — играет во всех рассказах. Я такого неспособного для сцены человека даже в страшном сне представить не мог. Совсем бездарный! Он в prison, как это по-русски?.. prison... — тюрьма! Он охранник в тюрьме! Они же все где-нибудь работают. А университет вроде вечерней школы. Драмкружок! Так вот он все время приходит из своей тюрьмы и жутко играет рассказы Чехова. Я ему сказал уже, не раз сказал: “Garry, слушай, не ходи сюда, зачем? У тебя хороший job — профессия, не надо тебе быть актером. Это дело у тебя не пойдет”. А он на следующий семестр опять записывается! Сынок, это хорошо, что никто не приходит смотреть, как мы играем, а то бы… ой, прощайте, мамо, иду биться з румынцами, и хрена вы меня больше увидите! А эта сучка, Солли, она меня достанет, этим кончится! Каждый раз одно и то же пишет декану: “За весь семестр ни слова не поняла, профессор говорит на неизвестном языке!”.
Стоп! Теперь уже не Боба говорит, теперь я вхожу в разговор — ведь тем дело и кончилось! Лет через пять количество доносов зашкалило, какой-то административный компьютер выбил отрицательный результат, и Бобу уволили. Тюремный охранник бегал за ним и пытался договориться о частных занятиях на дому, но дело как-то совсем не пошло и само рассосалось.
Теперь насчет LANDOWNER, то есть насчет того, что Боба стал американским землевладельцем. Это ведь без всяких кавычек, на самом деле. Вы уже знаете, что он ходил сниматься в массовках. Массовка — она и есть массовка! Множество людей, и никакого внимания к кому-либо в отдельности. Но это ж Америка! Тут чтобы даже в массовку попасть, нужно иметь АГЕНТА! Тут каждый имеет агента. Напрямую с тобой никто и разговаривать не будет, кому ты нужен?! А с агентом — это совсем другое дело. Каждый свободный художник должен иметь агента! А Боба был именно свободным художником. То есть в первое время абсолютно свободным — от всякой работы и от всяких заработков.
Ну вот! А потом пошли массовки, переговоры агента с кем-то, какие-то списки, кастинги… И однажды… понадобился пожилой русский актер, работавший в России в знаменитом театре. И Боба сыграл роль. Небольшую, но РОЛЬ В АМЕРИКАНСКОМ ФИЛЬМЕ. И фильм снимал известный режиссер. А вы знаете, что это значит? Догадываетесь? Ну и правильно догадались! Боба получил ДЕНЬГИ. Я специально написал это слово большими буквами, потому что это были ДЕНЬГИ, которых Боба сроду в руках не держал. Не в том смысле, что они были какие-то странные, а в том смысле, что их было много! (Для непонятливых повторяю — МНОГО АМЕРИКАНСКИХ ДЕНЕГ ЗА ОДНУ НЕБОЛЬШУЮ РОЛЬ В КИНО!)
И тут Боба еще раз показал всему миру, что знает цену вещам. Думаете, он купил “ролс-ройс”, закрылся наглухо в машине и громко послал всех к такой-то матери? А вот и нет! Машину Боба купил — подержанную, по дешевке, это само собой. Нет! Он купил поместье в штате Пенсильвания! И землю, и дом! Да, вот так все совпало — в одно и то же время Бобины доходы скакнули вверх, а цены на поместья в дальнем углу штата Пенсильвания ухнули вниз. И Боба стал AMERICAN LANDOWNER. Да-с!
Далековато. Что правда, то правда — далековато! Триста майлс. (Миль то есть.) А майлс эти длинные. В наших километрах в районе полтысячи наберется. Тут, конечно, допустим, на работу ездить — никаких колес не хватит. Но факт есть факт! Житель коммунальной квартиры на Выборгской стороне города Ленинграда на старости своих лет угнездился на самостоятельной площади в Нью-Йорке и заимел поместье в штате Пенсильвания!
Колоссально! Почти. Цена на землю в Пенсильвании маленько поднялась, тут бы и продать на фиг это никому не нужное за пятьсот километров поместье, так вот — не сориентировался! Тут надо было другого агента иметь, а его не было. Время убежало, быстро убежало, и полетела стоимость пенсильванских земель прямо-таки в тартарары. И ушло в результате поместье за бесценок. Америка! Тут чего угодно ждать можно! Но поместье у Бобы было? Было! Поместье имени одной небольшой роли в кино!
* * *
— Cынок, ты до сих пор куришь? — сказал Боба. — Ты с ума сошел! Надо бросать. Никотин?! — Это ужасно!
— Ладно, Боба, оставь это, сколько лет ты дымил? Утром натощак в квартире артиста Буйного…
— “Беломор”? Полный кошмар. Какая же это была отрава!
— Да уж… И ты говорил: “Первую, утром, сразу обжечь легкие, и тогда можно жить…”
— А-а! Безумное дело! А потом кафе “Чайка”. Там кашка, слипшиеся комки, политые машинным маслом… И тошницель по-венски. И “Уральские пельмени” напротив оперного театра, очередь от завтрака до обеда… Свердловск, пятьдесят восьмой год.
— А ты совсем бросил?
— Курить? Давно! Что ты?! Здесь курит только шпана. Травку, травку… И еще ваши приезжают со своими болгарскими сигаретами “Стюардесса”… Безумное дело. Ваш задымит, а американцы почуют запах и в сторону отскакивают — наркоман, сумасшедший, самоубийца!.. Ладно, какие у тебя проблемы? У тебя есть проблемы? Мы будем их сейчас решать. Пазл есть?
— Если пазл это проблема, то у меня большой пазл. Я, Боба, в аэропорту очки разбил.
— Обо что?
— Об пол. Суетился с вещами, с паспортами и…
— Это плохо, сынок. Плохо, что ты уже тоже в очках. Ты же был такой молодой! Какие очки, безумное дело?! Ты что, ничего не видишь?
— Читать не могу.
— Все нормально — будешь читать. Сейчас мы пойдем и купим тебе очки.
— Нужен же рецепт, нужно заказать, потом сделать, а я тут всего три дня.
— Все нормально! Сынок! Заказать — это безумно дорого. Мы купим готовые. Это Америка! Здесь решаются все пазл. Через час ты будешь читать. А у тебя что, нет каких-нибудь других очков?
Я прерываю наш диалог. Я вмешиваюсь в него. Я пытаюсь объяснить дальнейшее. Это наше былое общение вело меня к тому, что я сделал. Это тот Большой смех в Тбилиси позволил мне совершить то, что я совершил.
Я вспомнил, что, собираясь в Америку, я, непонятно на что надеясь, но сообразуясь с летним временем, взял с собой плавки, купальную шапочку и купальные очки.
— Вот! — сказал я. (Я полез в чемодан и предъявил Бобе купальные очки — два продолговатых малопрозрачных стеклышка на широкой туготянущейся резинке, советский дизайн восьмидесятых.). — Вот! — сказал я. — У меня есть другие очки, но я в них ни хрена не вижу.
Боба придирчиво осмотрел предмет.
— Надень, — сказал Боба.
Я надел очки.
— Понимаешь, — сказал я, — я прямо тут же, в аэропорту, купил вот эти очки, но ничего не вижу. Я пробовал — одна муть.
Боба внимательно и серьезно смотрел на меня.
— Сынок! Ты не то купил, — сказал он. — Знаешь, что это? Это для… как это по-русски?.. swimming pool… это для плавать… для бассейна… Дай сюда…
Теперь он надел очки. Наморщив лицо, поглядел по сторонам.
— Ничего не видно. Ужасные стекла. Зачем ты это купил?
Что я мог ответить? Я же не мог сказать, что купил этот странный предмет лет десять назад, кажется, в Ярославле, по случаю, а с собой взял с несбыточной целью купаться в Атлантическом океане в районе Трескового мыса и наблюдать рыбок среди камней.
— Вот видишь, Боба, ничего не видно, — сказал я. — Я в метро ехал, надел их, чтобы посмотреть на схеме, где выходить, и… ни фига! Ничего разобрать не могу.
— Ты их надевал в нью-йоркском метро? — строго спросил Боба.
— Конечно! Я хотел посмотреть, где моя пятьдесят третья улица, на какой мне выходить остановке.
— Сынок! Ты не мог ничего увидеть. — Боба все еще был в моих очках на резинке. — В них нет optics, понимаешь? Нету этих… диоптрий… Как ты смотрел в метро, я уже понял. Но как на тебя смотрели? Это же для swimming pool очки.
— То-то я ничего не мог разобрать, — сказал я.
В данный момент меня разбирал жуткий смех, потому что Боба сидел в моем номере в гостинице Holliday inn в купальных очках, морщил нос, пытался разглядеть что-нибудь, что разглядеть было нельзя, и НИКАК НЕ ВРУБАЛСЯ В РОЗЫГРЫШ, В КОМИЧНОСТЬ ЭТОЙ СИТУАЦИИ.
— Пошли, сынок! — сказал Боба, и мы отправились покупать очки. В универмаге Боба уверенно прошел между сотней прилавков к искомому нужному. Черная продавщица оскалилась дружелюбно.
— Мисс… плизз… — начал Боба, — ты какие хочешь очки, в оправе? Или одни стекла, знаешь, современные?
— Я не знаю… ну, очки, круглые такие, плюс два с половиной, если у них есть…
— Здесь все есть, это Америка! Мисс… плизз… гив фор ас, фор май френд… эти…
Черная продавщица охотно поощряла Бобу улыбками и междометиями.
— Сынок, ты хочешь стекла или этот… plastic… как по-русски? Пластмассу! Хочешь пластмассу?
— Ну, можно… Надо очки, такие круглые… чтобы смотреть… плюс два с половиной…
— Понятно… Ту энд хаф.. Мисс… плизз гив фор ас…
Чернокожая очаровашка выслушала Бобу, ослепительно улыбнулась и ушла, сделав многообещающий жест.
— Это Америка, сынок! Здесь есть то, что ты хочешь. Что тебе еще нужно? Тут все ваши покупают технику, радио-шмадио, видео... Это у Ираклия… там он продает для вашего напряжения… Тебе надо?
Чернокожая продавщица вернулась и выложила на прилавок десяток женских шляп. Были соломенные, но были плотные, фетровые.
— Мисс… плизз, — сказал Боба. — Уай ду ю… Сынок, она не понимает по-английски, я ж ей все объяснил… Какие шляпы? Пойдем отсюда, сынок!
Продавщица недоумевала. Мы вышли на улицу.
— Глаза — это важно, — сказал Боба. — Для глаз не надо жалеть денег. Универмага не надо. Нужен специальный магазин.
Мы вошли в специальный. Бесплотные прозрачные двери, стекла, оптика, запах дезодоранта.
Молодому человеку с китайским разрезом глаз всего пару минут понадобилось, чтобы по словам и по жестикуляции понять Бобу и удалиться за товаром в перспективу белых полупрозрачных ширм.
— Сынок, ты примерь, приглядись, если не подойдет, посмотрим другие. Здесь можно взять, поносить, потом принести обратно — не подходит, мало, велико, что угодно — и возьмут как миленькие. Ты не стесняйся.
Серьезный молодой человек принес изумительной красоты футляр.
— Сперва примерь, сынок, — сказал Боба.
Футляр не открывался ни с какой стороны. Серьезный китаец пришел на помощь. Нажал, пригнул, крышка отскочила, и из бархатной постельки выглянул… фотоаппарат.
— Едить твою мать, — сказал Боба. — Это что ж такое?! Откуда они понаехали? Они не знают английского языка. Ничего не понимают! Пойдем отсюда на фиг, сынок. Надо идти туда, где все выставлено. Сам возьмешь очки, примеришь, покажешь — вот это, я спрошу, хау мач, и все, купим тебе очки. Или жене скажу, Келли, она завтра с тобой сходит и все сделает. А они ж дикари, полно дикарей, ни хрена не понимают ни на каком языке.
* * *
Теперь-то я тоже бросил курить. Опомнился. Время стало такое… Серьезное время стало. Там, за океаном (я предполагаю), там давно уже все серьезно. Это я могу подшучивать: дескать, везде агенты, все учтено, а на деле какие-то прорехи, путаница и полная туфта под солидными вывесками. Там мои шуточки понимания не встречают. Там люди дело делают, им не до шуточек. Там люди улыбаются — это да! Это такой установившийся способ общения, и к тому же стоматология довольно хорошо налажена — есть что показать. Зубы у большинства в порядке, так что чего не улыбаться? (А что Боба цыкал зубом, так это временно. Это скорее всего отрыжка нашего общего прошлого. И к тому же он цыкал только при первой нашей заокеанской встрече, а потом уже не цыкал.)
Так вот, я про то, что там принято при любом начале общения улыбаться. (Что, честно говоря, приятно отличается от нашего угрюмого приступа к разговору.) Но СО СМЕХОМ дело обстоит иначе. У нас смеются, когда видят что-нибудь смешное, то есть почти все время, потому что довольно смешно то, что мы видим. Не обязательно в голос, смеяться можно уголками губ, можно глазами, можно отворотом головы — неважно как! Важно, что смеются ПОСРЕДИ быстротекущей жизни. Даже посреди ругани, грубости, ора и хамства могут неожиданно рассмеяться.
Там иначе. Там смеются в определенное время и в определенных местах. Вот собрались смотреть комедию, деньги заплатили, билеты купили, сели, глядим — тут и смеемся. А чтоб среди бела дня, тем более среди собственного, какого ни на есть бизнеса, это уж увольте. Тут не до смеха.
Сейчас у нас, в связи с бурным развитием капитализма, тоже с этим делом сдвиг наметился. Дела делают серьезно и даже свирепо. А потом с устатку идут глядеть сатирика-юмориста, и тут уж, извините за выражение, ржут по полной от начала и до конца, даже не особо вслушиваясь, об чем речь. Новые люди сами так и говорят: “Сходим, поржем?”. И ржут! И наблюдается то самое соединение, которое раньше называлось — американская деловитость и русский размах.
Я ведь говорил, что Боба и в те, дальние теперь уже времена смеялся крайне редко. Он умел смешить, он был как-то естественно остроумен. Он был язвителен — давал коллегам прозвища, иногда жутко обидные, но такие смешные и точные, что они приклеивались к человеку намертво, уже не отодрать. Но сам не смеялся. В этом смысле он уже тогда был похож на американца. А теперь он по-прежнему не смеется, но уже и не шутит. Боба теперь настоящий американец.
А впрочем, о чем говорим, безумное дело?! Возраст-то, возраст у нас какой?! Какие тут смешки?! Боба очень следит, чтобы в продуктах питания не было холестерина. Я сижу на специальной диете, которая называется раздельное питание. Водку мы оба пьем (когда встречаемся), но как-то без восторга, что ли. А что до сухого вина, то это забытый продукт. “Цинандали” и в продаже редко увидишь. А такие большие бутыли по полтора литра мне и вовсе с тех пор не встречались.
Да-а, дорогие мои, если хотели посмеяться, то… раньше надо было спохватиться.
Кстати, весть пришла оттуда — Боба снимается в ОЧЕНЬ БОЛЬШОЙ РОЛИ В АМЕРИКАНСКОМ ФИЛЬМЕ.
Ах, Боба! Дорогой мой Боба! Дай Бог тебе доброго здоровья и долгих лет жизни! И чтобы всегда…!!! И чтобы никогда…!!!
Только б цены на землю не слишком подскочили в штате Пенсильвания!
San Monino, Villa Debaty,
июль — август 2004 г.
2. Остановка в оазисе
“Теперь так мало греков в Ленинграде,
что мы сломали Греческую церковь,
дабы построить на свободном месте
концертный зал”.
Иосиф Бродский. “Остановка в пустыне”.
Так много было греков в самолете,
что, может, это даже и не греки —
откуда столько греков?
Ну, а впрочем,
мы тоже ведь не греки, и однако
наш “Боинг” (порт приписки Красноярск),
взяв старт в Москве, имел конечной целью —
Салоники. Придется согласиться,
что это точно — Греция и даже
что это полис ДРЕВНЕгреческий, который
зовется Фесалоники по книгам.
А был июль. И век был двадцать первый
от Рождества Христова. Но не будем
на это упирать. Пора признаться,
нам довелось бывать в таких краях,
где скорость жизни вовсе не измерить
привычным счетом. Хоть и там, конечно,
есть Новый год — на перемычке
метелей декабря и января, —
но это так — формально, а на деле
им глубоко плевать, кто там родился
под голубой звездою Вифлеема,
их счет древнее и неколебимей,
они и сами уж не помнят, от кого
все началось, с чего пошло — у них иные сроки,
иные даты — все свое, а Рождество Христово
приемлемо, отмечено... и только.
На этом многоточие...
В июле
мы прибыли на греческую землю,
где флаг содержит православный крест.
Итак, мы в Греции!
Оазис,
в котором нам отведены покои,
зовется Sani Beach, а полуостров,
весь целиком, поименован с глубокой древности —
Халкидики.
Гидесса объясняет: суша здесь
в Эгейское вдается море
тремя ветвями, или — здесь привычней
именовать их пальцами. Наш — Западный —
имеет имя возвышенное (стоит подчеркнуть,
оно звучит по-женски, но на самом деле
оно мужского рода). Имя это —
Касандра.
Восточнее — второй,
природой дикою покрытый палец.
А далее Республика Афон —
союз монастырей. Веками не ступала
на эту землю женская нога.
Да, здесь всерьез проведена граница,
пусть не свирепая, но строгая. Не каждый
прейдет ее, хоть он мужчина —
монах, мирянин или голубой.
Жара, жара. Над Грецией жара.
Давно уснули боги на Олимпе,
но вечнозвучные их имена
звенят, бренчат на благо ИНТУРИЗМА.
Вот я бреду по улице Антея,
сворачиваю вверх — на Посейдона,
по Афродите движется автобус, а Тезей —
совсем зарос — чередованье
кустов и сосен. Там, за ними,
белеют виллы. Я остановлюсь
и явственно услышу звонкий голос:
“Не трогай, Владик, Леночкин купальник!
Пусть сушится. Иди поешь маслин!”.
Да, это дачи
российских богоизбранных семей.
Немного далеко, зато надежно —
охрана не нужна, забор условный —
кусты, решетка низкая, воротца,
покой чужой страны, чужих законов,
спасенье отпрысков, гаремное цветенье
жен юных,
купленных навеки на корню.
“Марина, собери детей! В Ногинске
такого моря нет! Пошли на пляж!
Вот завтра Игорь прилетит с Парижа,
тогда уж и не сдвинуться. Начнется:
зови Петра, отпразднуем прибытье,
нет, убери “Метаксу” эту, я коньяк
и видеть больше не могу,
налей нормальной водки, —
и пойдет...
Давай-ка, собирай детей, Марина.
На пляж, скорей на пляж,
пускай поплещутся пока в Эгейском море”.
Я движусь дальше улицей Антея,
всхожу на холм — в подножьи вся лагуна,
многоэтажный высится отель,
левей Marina Sani — яхты, яхты,
скопленье ресторанов. А правее —
бунгалос, клетки для уединенья.
Bus shuttle целый жаркий день
подвозит пассажиров, местный транспорт —
без крыши, без дверей, одни сиденья, —
бесшумно поднимает вас на level
2-3-4, там, где легкий ветер
качает занавески на балконе,
но солнце... солнце жарит не на шутку.
И в этом длинном строе
прохладных пятизвездочных жилищ —
оазис!
Да, серьезно, — здесь оазис!
Здесь тридцать лет назад была пустыня,
два домика да несколько гектаров
садов оливковых. Вода! Нужна вода!
Ее здесь не было, а значит,
и жизни не было.
Две тыщи лет назад апостол Павел
шел этим побережьем и дивился —
“Ну как тут можно жить?!”. Ему казалось —
Господь один поможет, коль захочет,
чтобы язычники нашли здесь пропитанье.
Вода! Нужна вода! — У моря
соленого всегда, всегда проблемы
с обычной пресной питьевой водой.
Он шел на Фесалоники и жажду
мучительную только утолял
маслинами солеными.
Теперь
вода пришла! Димитрос Контос —
шеф-менеджер отелей Sani Beach —
приветствует прибывших отовсюду! —
К нам! К нам! Вода пришла! Прошу вас!
Она течет из кранов днем и ночью!
Вы моетесь под душем, а мы моем
посуду вашу, мы водою
наполним все бассейны голубые,
мы напоим
корни громадных пиний,
толстых важных пальм,
польем поляны
зеленых травяных газонов,
прозрачные беседки обовьем
почти невероятным фиолетом
рододендронов.
Найдена вода!
И дело не в молитве, ей-Богу!
Не посох Моисея выбил влагу
из этих опустыневших земель,
Да нет! Есть более простые вещи!
Геологоразведка! Прагматичность
тех, кто вложил в сей берег миллионы,
расчет толковый, правильный зачин,
и через 30 лет на пустоте
построен мир удобства. Димитрос Контос
шлет нам привет, улыбку, предлагает
есть, пить, дышать, летать на парашюте,
скользить на лыжах, покупать манто,
молиться Зевсу, иль Христу, иль Павлу,
иль попросту доверить тело солнцу
и вовсе не молиться никому.
Да, все свершилось! Нету остановки
в пустыне, потому что нет пустыни.
Мы победили! Нет социализма!
Нет бедности! (Поблизости, по крайней мере,
нет бедности!) И нету ничего,
чтоб нас могло расстроить в этом рае.
Оазис!
Здесь не так уж много греков, то есть есть,
конечно, греки, но — из наших,
из Грузии, с Кавказа, из Москвы,
короче, это греки-эмигранты.
Они улыбчивы. Хочу поверить,
что довольны жизнью здесь, на далеких землях
далеких предков.
Вот они нам подают блюда из рыбы,
Вот они желают нам добра,
мы тоже им желаем. Они здесь могут наконец молиться
своим богам. Но молятся ли? Этого не знаю.
Мы все теперь свободны. И теперь...
Теперь так мало греков в Ленинграде,
и так давно от нас уехал Бродский...
Я совершенно не уверен нынче,
что надо бы сломать Концертный зал
“Октябрьский” и на освященном месте
опять построить греческую церковь.
Зачем? И для кого? Иное время.
Прогресс идет, и даже, может статься,
любой из нас вполне имеет право
считаться победителем.
Post scriptum
Вполне нелепое предположенье —
быть может, Бог не в храме обитает,
а только лишь в развалинах его?
25 июля 2004 г.
Sani Beach Club, N 346.
Halkidiki.
3. Яркие всполохи Холерно
(Заметки критика Маши Склень
с ХХХХIII Международного кинофестиваля в Холерно)
С разрешения журнала “Мракобес”.
Начну с простых цифр.
На одну только пристройку к “Kholerno Movies Palace” гигантской сауны и бассейна устроителями фестиваля было истрачено более 500 000 000 евро.
Только на первом проходе по дорожке славы общая стоимость драгоценностей на прибывших знаменитостях составила два МИЛЛИАРДА, 621 миллион, 441 тысячу, одиннадцать евро, 54 сантима.
Наплыв VIP-персон, гостей, участников и просто любопытствующих превзошел все самые смелые ожидания. Были предприняты беспрецедентные меры безопасности. Более ДВУХ ТЫСЯЧ полицейских и агентов в штатском не подпускали к сверкающему Дворцу кино вообще никого, пока спецгруппа осторожно снимала пояса шахидов с посланцев Аль-Каиды, проникших в зал до начала просмотров и занявших там первые три ряда. Общий вес изъятой взрывчатки составил ОДНУ ТОННУ, 254 КИЛОГРАММА в тротиловом эквиваленте, что, по расчетам специалистов, достаточно, чтобы снести с лица земли Холерно, Солери, Паперно и весь полуостров со всеми прилегающими странами. Это почти на 92 килограмма больше, чем в прошлом году.
Вереница иномарок, подвозивших гостей, протянулась непрерывной лентой от Холерно до Солери на 63 километра. Стоимость бензина подскочила до астрономической цифры 1, 673 евро за литр!
По количеству представленных картин, по обилию работающих круглосуточно баров и ресторанов, по избытку новых, никому не известных звезд мирового кинематографа 43-й Холернский может быть сравним только с 14-м, 21-м, 22-м и 34-м Холернскими же фестивалями.
Ну а теперь к делу!
Еще за месяц до открытия мало кто сомневался, что Платиновую Оливку вручат Спилбергу. Об этом кричали СМИ, об этом говорили в кулуарах. Но когда выяснилось, что Спилберг не посетит Холерно, потому что давно уже ничего не снимает, игра стала непредсказуемой!
Председателем жюри, как и в прошлом году, стал признанный мэтр кинематографии Джулиан Броун. Этого эксцентричного седобородого красавца давно уже называют королем сенсаций. Так что и на этот раз от него можно ожидать самого невероятного. (Напомним, что в прошлом году в день торжественного и скандального закрытия фестиваля Джулиан Броун уехал со сцены на велосипеде, заявив, что намерен совершить кругосветное путешествие. Год он был в пути — так по крайней мере сообщали падкие до “жареного” газетенки разных континентов. И вот теперь — день в день! — на том же велосипеде, сверкая своей неотразимой улыбкой, стареющий плейбой въехал в Холерно, чтобы вновь занять кресло председателя.) На брифинге по случаю открытия кто-то из журналистов спросил: “Как дела, Джулиан? Что вы ощущаете после трехсот шестидесяти пяти дней на колесах?” “Соскучился по кино!” — ответил Броун под громовой хохот присутствующих.
Но все это — а, как говорится, propos.
На открытии был показан американский блокбастер “More that’s seems”, по непонятным причинам переведенный на русский как “Конец света”.
У нас, в России, картина идет уже около трех месяцев, выпущена на видеокассетах и DVD, имеет громадный успех и принесла немалые доходы всем причастным к ее прокату. Здесь же ее видели впервые — и жюри, и простые зрители, и даже создатели фильма.
Провал ленты был неожиданным и громким. Публика свистела, выкрикивала колкости и плевала в экран. По моему скромному мнению, такая оценка была излишне резкой. Эпизод превращения нашей планеты черт знает во что, в какие-то комки и мотки, смотришь, конечно, с отвращением, но ТЕХНИЧЕСКИЕ ДОСТИЖЕНИЯ Пар Кин Сона (американца корейского происхождения или, наоборот, — корейца американского происхождения), эти достижения неоспоримы.
Однако факт налицо — “More that’s seems” провалился! (Правильный перевод — “Больше, чем кажется”. Тоже, кстати, не очень понятно, почему так называется! Что кажется? Кому кажется?.. Ахинея какая-то!) Первый, как говорится, блин вышел комом.
Но дальше пришла очередь надежде испанского кинематографа Гарсии Алькару. И тут все встало на свои места. Секс-символ текущего года Гэрри Чуни (Garry Chounivt) блеснул в очаровательной мелодраме “Negro Huebes” (“Черный четверг”), причем, казалось бы, на совершенно банальном сюжете.
Герой фильма Nino в день своего бракосочетания проваливается в бочку с говном. Казалось бы, все пошло к черту — костюм испорчен, запах ужасный, настроение — хуже некуда. Но в результате хитроумных и уморительных qui pro quo герою удается все-таки вовремя прийти к алтарю. Тут оказывается, что невеста сбежала с Roberto, который выдавал себя за кровного родственника Nino, а оказался “кровником”, то есть кровным врагом и мстителем. Не находящий себе места Nino влюбляется в другую девушку (в исполнении новой французской звезды Мари Садо), назначает новую свадьбу и снова проваливается в бочку с говном!
Этот сюжет разыгран актерами и режиссером с таким изяществом и с такой изобретательностью, что публика устроила авторам настоящую овацию.
Рядом с “Черным четвергом” как-то потерялись и благопристойный, но лишенный неожиданностей английский фильм “Хачик Туманян” о судьбе армян-эмигрантов на Британских островах, и жесткий, но схематичный немецкий “Ниже нижнего предела” — о малолетних проститутках Гамбурга.
Добротная семейная драма в духе раннего Бергмана была представлена шведским кинематографом. Свен Нордсклеп снял свою картину “Зука” — непереводимое скандинавское слово, означающее что-то вроде “Клест” — в простом интерьере в центре Стокгольма. Как всегда у этого режиссера, превосходная игра актеров — Брюн Деннисон, Ирма Палмен и другие, безупречная работа оператора — Юхан Юхансон. Но невероятное занудство текста и слишком большое количество крупных планов при очевидной непривлекательности лиц исполнителей делают картину утомительной, а порой даже отталкивающей.
Жаль, конечно, но снова не увидели мы в конкурсной программе кинематографа российского. Единственной русской лентой (вошедшей в ознакомительный показ) была лента Александра Косурова “Матапару Второй”.
Как сказано в аннотации, фильм снят на каком-то острове в акватории мыса Горн. Матапару Второй — король или царек этого острова. Фигура реальная, но, судя по фильму, ничем не примечательная. Весь фильм снят одним планом при неподвижной камере. Матапару Второй сидит около окна. Смотрит в окно и моргает. Текста в картине нет. Есть только длинная статья перед финальными титрами о войне Матапару Первого — отца героя фильма — с соседним островом. Упрямство Александра Косурова, ставшее его знаковым и даже культовым феноменом, проявлено и на этот раз в полной мере. Вот, хоть тресни, полтора часа в кадре — окно, Матапару сидит у окна и моргает. Первые двадцать минут даже интересно — чем все это может кончиться? А потом зрители из зала начали выходить. К концу осталось человек пять. А Матапару сидит и моргает. Когда зажегся свет, один из зрителей громко сказал по-английски: “Мне всегда была подозрительна Россия. Но после этого фильма я уже вообще не понимаю, что это за страна. Это что-то абсолютно загадочное и одновременно неинтересное”. Возразить ему было трудно.
Однако не осталась незамеченной и реплика Мориса Бризоду. Знаменитый критик и историк кино смотрел картину на кассете у себя в гостиничных апартаментах. После этого Бризоду заявил: “В этом фильме много тайны. В нем все квантовые ритмы нашего СИНЕЮЩЕГО мира. Да мне, — сказал Бризоду, — да мне эти моргания косуровского Матапару куда дороже десятка будущих фильмов Огюста Ренье”.
Замечание, прямо скажем, хлесткое. Хотя, как я ни старалась выяснить, кто такой Огюст Ренье, так и не удалось. Никто не имел о нем ни малейшего понятия.
Очередную сенсацию преподнес известный режиссер-маргинал из нью-йоркской “Группы независимых” — Лик Бэсс.
В связи с демонстрацией фильма возле здания Конгрессов состоялись две многолюдные демонстрации. Целых пять километров прошли маршем консерваторы, требуя запретить показ картины детям до десяти лет. С другой стороны, левые, среди которых было много байкеров и хакеров, призывали ограничиться специальным титром в верхней части экрана: “Смотрение данного кадра вредит вашему здоровью”. На площади Конгрессов митингующие обменялись выкриками и показыванием друг другу кулаков. Затем обе демонстрации вошли в зал, высоко поднимая свои лозунги и плакаты. В связи с этим просмотр начался с ОПОЗДАНИЕМ почти на четыре минуты, что для Холерно абсолютный нонсенс.
Теперь о самом фильме.
Гений андеграунда на этот раз снял такую гадость, что двух членов жюри с середины просмотра увезли в реанимацию местной больницы.
(Кстати сказать, сейчас крупный международный концерн рассматривает проект строительства СПЕЦИАЛЬНЫХ кинотеатров для показа фильмов этого режиссера. Каждый зритель в таком кинотеатре помещается в специальный скафандр с иллюминатором. Под колпак подается свежий воздух с легкой примесью нашатыря, что дает возможность избежать обморока. Заказы на строительство таких кинотеатров уже поступили из Бельгии, Бразилии и даже Польши. По собственному проекту решила построить подобное здание и Москва (архитектор Центрелли). Вторую копию москвичи решили отправить в Астану, в виде подарка президенту Нурсултану Назарбаеву. Причем интересно, что, как заявил мэр Ю.М. Лужков, на уникальное сооружение не будет истрачено НИ ОДНОЙ КОПЕЙКИ государственных денег! Весь проект профинансируют меценаты и спонсоры.)
Пусть это прозвучит несколько кощунственно, но про сам фильм “Самоеды-2” сказать почти нечего. Да, гадость! Да, порой подташнивает! Но все это мы уже видели у Лика Бэсса в “Самоедах-1”. Часть публики откровенно скучала.
Параллельно конкурсным показам оживленно работал и кинорынок. Здесь определились совершенно новые подходы к экономике и производству кино. Я спросила вице-президента Международной ассоциации кинопромышленников и сноуперов (МАКС) Грэга Баски, чем отличается сегодняшний рынок от прошлогоднего.
“Я бы сказал, — сказал господин Баски, — что теперь растет роль долгосрочного планирования. Мы теперь больше смотрим в завтрашний день. Приведу пример. Неделю назад Дэвид Финч познакомился на вечеринке с Линой Кассадэ. Их интимная связь не осталась незамеченной. Вся пресса заговорила о начале возможного романа. И вот уже вчера мы подписали контракт на ДВА МИЛЛИОНА ДОЛЛАРОВ (по миллиону на каждого из них) на съемки фильма, где главную роль сыграет их ребенок”. — “А когда фильм выйдет на экраны?” — “В 2022 году.” — “О-ля-ля! А ребенок будет мальчик или девочка?” — “Несомненно, мальчик. Мы привлекли к этому вопросу внимание астролога и гадателя Моки Ово и имеем его авторитетное заключение. Гонорар астролога составил 1 750 евро, или $ 3 000 по курсу токийской биржи”.
Ну, и несколько слов о ретроспективе, составляющей нашу постоянную гордость. Речь идет о показе фильма Сергея Эйзенштейна “Броненосец “Потемкин”. Дело в том, что после сеанса к администрации кинотеатра обратился семидесятитрехлетний пенсионер из Антверпена (Бельгия) Кульд Хрэн. Старик объявил, что смотрит сегодня свой любимый фильм ДЕВЯТЬСОТ ПЯТЫЙ раз. Он специально ездит по всем фестивалям, где обязательно показывают ретроспективу Эйзенштейна. В доказательство Хрэн предъявил аккуратно подклеенные в специальный альбом ДЕВЯТЬСОТ ПЯТЬ билетов с надписями на разных языках: “Броненосец “Потемкин”. Число просмотров совпадает с ДЕВЯТЬСОТ ПЯТЫМ годом, когда происходит действие фильма! Мэр Холерно Тэд Марино вручил Кульду Хрэну специальную медаль. “Делать нечего! — сказал мэр. — Мы должны отметить это событие, чтобы как-то обуздать неуемного пенсионера”.
Жизнь в Холерно бьет ключом дни и ночи. Не угасает инициатива тысяч корреспондентов, VIP-персон, киноманов и... перекупщиков билетов (которых здесь великое множество!). Стейки и гамбургеры, сэндвичи и омары поедаются сотнями тысяч. Спиртные напитки... — о! О них можно сказать, что они не льются только из водопровода! Что касается наркотиков, то с этим в этом году как никогда строго. По инициативе рок-группы “Puls”, бас-гитарист которой Чуки Дэн погиб в прошлом году от передозировки, был проведен даже специальный концерт под девизом “Two hours without drugs!” — “Два часа без отравы!”.
Волна за волной накатывают новые звезды экрана, бизнеса, высокой моды и всего того, что составляет сверкающий праздник сегодняшнего мира искусства.
Не обошлось и без курьезов!
Популярный французский эстет, уже упомянутый Морис Бризоду где-то на экваторе фестиваля разразился большой статьей со знаковым названием “Alors, en avant jusqu’a the blu-uing!”. Этот франко-английский идиом можно перевести как “Теперь вперед... до посинения!”. Статья мгновенно стала бестселлером — все решили, что Бризоду намекает на засилье “голубых” в кинопроцессе. Общественность собиралась обвинить эстета в отсутствии политкорректности. Назревал скандал. Но тут выяснилось, что матерый волк кинематографа (странное дело!) имеет в виду БУКВАЛЬНО СИНИЙ ЦВЕТ экрана во всех фильмах фестиваля.
Каково же было обнаружить, что Бризоду попросту не снимал синих очков фирмы BULGARI, купленных здесь же в ларьке, и потому ему все казалось синим. Что это было — рекламный трюк или профессорская рассеянность, — так и осталось невыясненным, но дало пищу разговорам, шуткам и желтой прессе.
Другой забавный случай.
На просмотре весьма заурядного аргентинского фильма “Руки в крови” малоизвестная певица и порнозвезда Рина Калатти (кстати сказать, хорошо знакомая россиянам по ее концерту в Кремлевском дворце) вошла в зал, как говорится, в чем мать родила. На ней были только босоножки и чудовищной дороговизны колье, подаренное ей постоянным спонсором Рэем Гротовски. Зал ахнул! Фишка состояла в том, что Рина — новичок в Холерно. Ее попросту не предупредили, что по традиции фестиваля совершенно голой входит в зал только жена мэра Тэда Марино синьора Марино, да и то на ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОМ гала-концерте! Этой традиции уже более тридцати лет. И все эти тридцать лет во время финала синьора Марино входит в зал голая. Поэтому появление Рины во всей “прелести” ЗА ТРИ ДНЯ ДО ФИНАЛА вызвало буквально бурю возмущения. Некоторые звезды в знак протеста вообще покинули фестиваль.
Но курьезы курьезами, а кинофорум сверкающей колесницей подкатывает уже к своему финалу. Накануне вручения Платиновой Оливки и других премий город гудит, стреляет шампанскими пробками и фейерверками.
Кому бы ни достались награды, победило КИНО, которое всегда живо, которое делает нашу жизнь ярче и осмысленнее.
Завтра!
Завтра мы скажем с горечью и благодарностью:
ПРОЩАЙ, СОРОК ТРЕТЬЕ ХОЛЕРНО!
ЗДРАВСТВУЙ, ХОЛЕРНО СОРОК ЧЕТЫРЕ!
Маша Склень,
Холерно — Солери.
(Специально для журнала “Мракобес”.)
4. Осенний полет
Солнечным ноябрьским утром я улетал в Эдмонтон. Шел третий год после Великого разбоя, и контроль на входе в аэропорт был подробный и раздражающе чуткий. Меня заставили снять сперва пальто и шарф, потом пиджак, потом ботинки. Приказания были четкими, но мне-то все равно — слов я не разбирал и ориентировался на жесты молодой чернокожей женщины: “Да, да! Снимайте, снимайте ваши ботинки... расшнуровывайте!”. Я разложил свои вещи в пластиковые ванночки и отправил их по транспортеру в рентген-машину, вслед за моим портпледом. Без каблуков я стал ниже ростом, и носки были не первой свежести. Это унижало. Раз за разом я проходил через блестящие воротца. Звякало, как мне казалось, в соседнем отсеке. Но черная женщина вежливо и равнодушно говорила что-то на непонятном языке и возвращала меня на исходную точку. В руке у нее была черная палка с мембраной. Она элегантно жестикулировала этой палкой, как бы предупреждая, что может пустить ее в дело, но пока ко мне не прикасалась.
Было шесть утра. Я поднялся в четыре и теперь думал о том, во сколько встала с кровати эта черная женщина... как давно началась ее смена... как далеко живет она от аэропорта... есть ли у нее муж или любовник... какого он цвета... Я подумал о том, что в Москве сейчас два часа дня, но почему-то никак не мог сообразить, какого дня — вчерашнего или завтрашнего. Солнечным я назвал это ноябрьское утро, потому что потом, когда рассвело и мы уже были на высоте десяти километров над землей, солнце сверкало недопустимо открыто и беззастенчиво. Но это потом, над тысячекилометровым ледяным полем. А в пять утра, когда бывший еврейский человек из бывшей Молдавской ССР, а ныне старый водитель такси с канадским паспортом вез меня по бесконечному городу Торонто, был серый, почти непрозрачный воздух и выпрыгивающие из него фары встречных машин.
Брюки мои крепились на подтяжках, но подтяжки (голландские) держали плохо. Поэтому я надел еще и ремень. Теперь — без пиджака — я обнаружил для всех эту нелепость — и подтяжки, и пояс. Это унижало. Очки и футляр от них, авторучки, ключик от чемодана, сданного в багаж, и часы я уложил в малую ванночку и слегка катнул ванночку по гладкому пластику другой женщине — в очках, в форменном берете и в ослепительно белой блузке. Она близко глянула в стекла моих очков, а потом все-таки открыла футляр. Там было пусто. Она щелкнула замком футляра и посмотрела на меня одобрительно. Взгляд ее мог означать: “Вот видите — значит, можете, когда хотите!”.
Еще два раза я прошел в носках через воротца и обратно. Звякало. Мне упрямо казалось, что это не у нас, а рядом.
Я выковырял мелочь из заднего брючного кармана и выложил на столбик возле транспортера. Звякало.
Потом, однажды, не звякнуло. Черная женщина, страстно прижимаясь мембраной, провела палкой по всем частям моего тела. От всех частей шел гул. Она приказала развести в стороны руки и ноги. Гул был.
Черная женщина бросила короткую фразу высокому толстому охраннику, потом вдруг перестала мною интересоваться и шагнула к следующему.
Я остался полураздетый посреди огромного сверкающего зала и множества моих вещей, лежавших кучками в серых корытцах, брошенный всеми, даже черной женщиной. Это унижало.
* * *
Выход С-41 оказался ближе, чем я думал. Сто с лишним человек расположились на серых чистых диванах. Все сто были хорошо умыты несмотря на ранний час. А если кто и не был умыт, то это носило принципиальный, ритуальный характер, и потому все равно вписывалось в общую стерильную атмосферу. Человек пять индусов в чалмах — живописные и бородатые. Старые индусские женщины в шароварах и сандалиях. Две индусские же молодухи с колечками в ноздре. Белая девушка, тоже с колечком в ноздре, с токи-уоки в ушах, кусающая яблоко и читающая книгу (длинные ногти, большой рюкзак, надорванные по моде джинсы). Женщина-инвалид в кресле на колесах (за спинкой кресла очень важный и независимый служащий аэропорта). Греко-православный священник в рясе с большим крестом.
Люди в надувных северных куртках с каким-то сложным, необычной формы, багажом. Двое в майках. Один в шортах. Две матери с колясками и с младенцами. Остальные без лиц. И я в их числе. Мы летели самолетом дешевой компании Gets go.
Люди молчали.
Говорил в микрофон дежурный-гомосексуалист. Говорил много, говорил, сладко улыбаясь, говорил настойчиво и абсолютно непонятно для меня. Тревожило то, что в его речи даже не мелькало слово “Эдмонтон” — пункт нашего назначения. Я вслушивался... — не мелькало. Или он произносил его как-то особенно, что я не мог разобрать?
Я пытался читать детектив, но дело не шло. Мешало чувство... как бы это определить?.. чувство, что я не на своем месте. Вот такое чувство, что не надо бы мне лететь солнечным ноябрьским утром в город Эдмонтон. Или надо лететь, но не мне... Или, наконец, мне надо лететь, но не в Эдмонтон, а в какое-то другое место.
Вот такая история — сотня разных людей на своем месте, а я один — случайный. Пожилой, неловкий, знаменитый в своих, неведомых тут никому, краях, а здесь — совершенно комический персонаж с громадным дурацким портпледом.
Вспоминался стих-хокку моего сошедшего с ума друга Володи С.:
“Хочу в Америку,
Но я подозреваю, —
Мне не хера там делать”.
* * *
Вчера итальянская жена Mikhail’а Catharina спросила:
— Что вы будете делать в Эдмонтоне?
— Давать концерт, — ответил я.
— С кем?
— Один.
— А где ваш инструмент?
Она точно знала, что я не пианист, и потому задала такой вопрос.
— Инструмент? Вот! — я показал на свой рот.
— Будете петь?
— Буду говорить.
— А-а! One man show?! — догадалась она.
— Yes? I do.
— Какую же story вы будете рассказывать? Вы уже знаете, про что вы будете говорить?
Я сказал:
— Разные истории. В стихах и в прозе. Три часа подряд.
— Ого! Три часа! — сказал Mikhail.
Майкл — это Миша, ровесник и сосед моей дочери. Наши семьи жили рядом в большом доме напротив гастронома “Здоровье” на Московском проспекте в Ленинграде. Дети вместе гуляли, играли во внутреннем дворе с чахлой, но все же зеленью. Детям было три, четыре... пять лет. Теперь, в свои тридцать, Mikhail сохранил отчасти русский язык, но он был ему неудобен.
— Кое-какие истории для концерта я написал сам, — сказал я.
— Вы написали? — вежливо удивилась Катя. — А по-английски это можно получить?
— Нет, — сказал я и показал свою последнюю книжку. На твердой обложке был мой портрет. Называлась книжка “Попытка думать”.
Майкл сказал:
— Катя тоже хочет написать книжку, но нету времени. Голова болит, сколько у нас дел. Мы еще хотим ребенка, но пока не получается. Знаешь, — продолжал Майкл, — я бы с удовольствием почитал твою книжку, но это долго. Одна страница целых два дня. Это мама может почитать. Я уже нет.
В книжку были вложены фотографии его отца. Я вынул их. Юра стоял на берегу озера. Был ветер. За его спиной на флагштоке развевалось полотнище с кленовым листом. Лицо Юры было бледное. Почти белое. На другой фотографии мы стояли рядом с ним возле шхуны, положив друг другу руки на плечи.
Это было год назад. Здесь, в Торонто. Юра заболевал, но держался очень мужественно. Мы ездили с ним по его делам. Он проверял поставки, собирал деньги с клиентов и везде получал, кроме денег, разные вкусные булочки и круассаны. Мы их надкусывали.
Специальностью Юры были добавки для пекарен, необходимые, чтоб хлеб не черствел и имел разные вкусы — на выбор. Сам Юра эти добавки не делал. Даже не знал, как они делаются и где. Он знал, кто ими торгует и кто покупает. Был Интернет, был E-mail, был телефон.
— О, нет, никаких погрузок, никаких камьонов. У меня всего один вэн, так, для мелких пакетов. Но, но, я дистрибьютер и только дистрибьютер. Я с утра до ночи бизи, я работаю с кастомерс, мне этого хватает во как! — говорил Юра.
Он очень мучился. Последние два месяца он был неподвижен. Жена кормила его, поворачивала, обтирала. Левая рука совсем не двигалась. Правой он гладил ее голову и не отпускал от себя. Боли были ужасные. Он очень стыдился своей беспомощности. Он все понимал. Только в последние две недели сознание затуманилось, и он стал терять нить разговора.
* * *
Мы с Мишей приехали на кладбище в самом конце светлой части короткого осеннего дня. Было часов пять. Камни на всех могилах были одинаковы. Серо-белые, метр двадцать на 60 сантиметров. Выгоднее и рациональнее брать двойной камень — для умершего супруга и для себя, в запас. Надпись будет на одной половине, а вторая пока будет чистая. Дожидаясь. Надписи по-английски и на иврите. Это еврейское кладбище.
Юра не знал иврита и никогда не хотел ехать в Израиль. Один только раз я видел его в кипе — на фотографии, на свадьбе Миши и Кати. Он был похож на Марлона Брандо в “Крестном отце”. Кипу почти не было видно. Только если приглядеться. Это было почти тогда же, когда мы фотографировались возле шхуны — год назад.
А теперь, пока камень еще не поставили, от Юры не было ничего. У нас на свежую могилу обязательно насыпают холмик и ставят фотографию. Здесь это не принято. Ровная земля со следами того, что тут рыли. Поваленный ветром ящик с цветами и колышек с дощечкой — имя, фамилия, дата смерти — ровно месяц назад. На кладбище безлюдно и очень чисто.
Я положил свои цветы к колышку. Я сказал Майклу:
— Встань сюда, я сфотографирую тебя у могилы, а то... что же так... без всего...
— Если ты хочешь... — сказал Майкл и присел на корточки возле колышка.
Аппарат сработал без вспышки. Значит, света было еще достаточно.
* * *
Мы ужинали вчетвером — вдова, сын, невестка и я.
— Что будешь пить? — спросил Майкл.
— Водку. Поминать надо водкой. У вас есть водка? — спросил я официантку.
— Водка?
— Да, водка. Есть водка?
— Конечно... — она очень удивилась.
Мы ели закуски, потом луковый суп — ресторан был французский, — потом принесли второе. Большая тарелка была раскаленная и обожгла мне пальцы, а мясо на тарелке еле теплое. Водки все не было.
Майкл позвал хозяина.
— Мы просили водку, — сказал он.
— О-о-о! — хозяин взмахнул руками. — Момент! Нужно, чтобы она была ледяной! Это так!
Я сказал Майклу:
— Скажи, чтоб не тянули резину.
— Какую резину? Куда тянуть ее?
— Чтоб водку сразу принесли... Сколько времени ждем... — Во мне бурлило раздражение. — Да! Еще скажи ему, чтоб не смели класть лед в водку!
— Не кладите лед в водку! — сказал Майкл и спросил у меня: — Почему ты думаешь, что они положат лед в водку?
— Я уже нарывался. Знаю я их. Ничего не понимают...
Хозяин принес две плоские рюмки в виде розочек. В рюмках была водка, грамм тридцать. На краю розочек были прицеплены кусочки лимона. Я снял свой лимон.
— Помянем, — сказал я. — Юра успел, — сказал я. Он достиг всего, о чем мечтал тогда, в Ленинграде на Московском проспекте. Меня поразило, что он мог так четко сформулировать свои мечты. А теперь я поражен, что он смог все это осуществить, все пункты своей ясной программы. Мы гуляли с ним ночью. Моросил дождь. Мы не рисковали говорить на эти темы в квартире — ни у него, ни у меня. А на улице, в темноте он шепотом рассказал мне план своей жизни. Он говорил: “Брат Лины Додик будет знаменитым хирургом в Штатах, мы будем жить в Канаде, я заведу собственное дело. Выучим английский. По-настоящему. Будем постоянно заниматься. С русской диаспорой мне не по дороге. Я буду работать с американцами. Миша и Марина получат хорошее образование и будут чувствовать себя в Канаде, как дома. В театр мы здесь ходили и там будем ходить — купим абонемент и будем с Линой каждую неделю глядеть спектакли на английском языке. Я Ленинград буду помнить, а Марина, Миша... они... как захотят... имеют право. Они будут настоящими канадцами”. Он успел. Он все сделал, как хотел.
Я поднялся, и все встали. Мы выпили, не чокаясь. Все сбылось. Свершился великий план, который тогда, в конце семидесятых, казался невыполнимым.
* * *
Канада большая. Мы летим уже три часа. Под крылом освещенная солнцем снежная пустота. В Торонто и намека на снег не было, а тут тысячи километров ледяных рек, невысоких заснеженных хребтов и просто белой пустоты.
До Эдмонтона еще час. Это, стало быть, путь примерно, как от Москвы до Красноярска. Ничего себе! От нас кажется, что тут, на Западе, все маленькое, а на самом деле...
От них, наверное, мы тоже кажемся маленькими. И наши расстояния, которыми мы так гордимся. И наши страсти, которые нам представляются небывало горячими и кипучими...
Я и сам теперь сомневаюсь, какую же story смогу я рассказать зрителям в Эдмонтоне, этим решительным людям, изменившим свою жизнь, сменившим полушарие, какую STORY смогу рассказать я им, чтобы они поняли, зачем я заглянул сюда к ним.
Нет, но что удивительно... — никакого холмика на могиле... Даже маленького возвышения нет. Просто ровная земля.
Канада. Осень
|