Евгений Даниленко
Ангелочек
* * *
На первых фотографиях она предстает существом без лица, с одними глазами, окаймленными самодельными оборками. Затем она же, но по прошествии времени, у новогодней елки. Сельский фотограф увековечил малышку, позирующую, заложив руки за спину, выпятив округлый животик в малой ей уже кофте, измятой юбке, шароварах с пузырями на коленках и зашнурованных черными шнурками белых ботиночках с облупленными носами. Далее — групповой снимок мальчишек и девчонок в “испанках”. Детвора выстроилась на фоне моря, такого светлого, что оно кажется пустым местом. И она, наша малышка, крайняя слева во втором ряду — “испанка” сдвинута на затылок, и отчетливо виден этот узкий и выпуклый, как у козочки, лобик…
* * *
Забравшись в сад артиллериста последней всемирной войны деда Тараса, малышка при сигнале тревоги замешкалась, и в то время как остальная ребятня с визгом прыгала через заборы, оказалась нос к носу с хозяином, неожиданно выступившим из-за ствола засохшей алычи.
Шагнув примотанной ремнем к бедру деревяшкой, знаменитый воин погрузил ее в букс между босых стопочек обомлевшей воровки. Нагнувшись, притянул ее к себе. Малышка ощутила запах, исходивший от страшного деда, — земли, табака, вина. Услышала удары его сердца. В следующую секунду ее отпустили, пробормотав с усмешкой:
— Хороша выйдет сучка…
Рассыпав украденные жерделы, малышка метнулась к забору. Перелезая через него, сделала неловкое движение и с размаху оседлала заостренную плаху.
С той поры на исподе ляжечки остался шрам — в память о посещении сада.
* * *
Село, где жила малышка, было как все южные села. Зимой стояла гигантская грязь, которую жители месили литой резиной сапог. Весной неистово цвели сады. Томились души. Щелкали соловьи. Наезжали со всей страны ветераны праздновать годовщину Победы.
Они топили в цветах могилу в центре парка. Там лежали сотни русских, эстонцев, украинцев, белорусов, казахов, литовцев, узбеков, латышей, убитых при освобождении села.
Летом — сушь, смягченная горячей тенью садов да прикрытыми ставнями, сквозь которые сверкает разъяренное солнце.
По осени во дворах горы арбузов. Разложенные на брезентах вялящиеся яблоки, груши, абрикосы, вишни, сливы. Снуют трактора с прицепами, наполненными виноградом, истекающим в прах темною кровью. А по дворам ходит известный резатель еврей Яков, пускает в дело остро заточенный штык. И, нацеживая в большую кружку хлещущий из свиньи сок, осушает кружку до дна.
Осенью рубили гусей и играли свадьбы — бывало, всю ночь, заглушая согласное пенье сверчков, наяривали в разных концах села скрипки, гармони, бубны, пищики, ревы…
Взбудораженная музыкой первородного оркестра, малышка приближалась к месту той или иной свадьбы. И вот вся, словно облитая молоком, невеста. Отчего то и дело сыплются розы из ее букета? Зачем волочится в пыли шлейф драгоценного платья? Почему лицо бедняжки испуганно, а на глазах слезы? Что собираются сделать эти собравшиеся вокруг, громко хохочущие, кричащие, поющие люди?!
Потрясенная блеском свадебного разгула, малышка долго не могла заснуть, воображая себя в кипенно-белом длиннейшем платье. И будто бы это не соседская Танька-закройщица выходила из разукрашенной лентами “Победы”, а она. И не Таньке, а ей, ей одной так гадко улыбался прилизанный, расфранченный, спотыкающийся от волнения жених…
* * *
Подруги, приходившие к ее старшей сестре, вполне созревшие, пахнущие потом и сладчайшими духами, шептались, показывая друг другу фотки и письма служащих в армии возлюбленных. Иногда их взоры обращались к малышке, возившейся с куклами в уголке, в своем детстве, и ее чутких ушей касалось:
— Красивая у тебя сестренка… Много женихов будет!
В пятом классе преподавательница пения Маргарита Петровна, консерваторка, несостоявшееся сопрано, заглядевшись на сидящую за партой всю залитую весенним светом малышку, вдруг отбросила свою всегдашнюю чопорность, всплеснула руками и, молодо, звонко рассмеявшись, воскликнула:
— Вы только посмотрите на нее! — и повторила: — Вы только посмотрите!..
Всегда чистенькая, опрятная, малышка и в страшную распутицу ухитрялась добираться до школы в светлых туфлях.
Училась она неважно. Вероятно, сказывалось внутреннее напряжение, следствие боязни не соответствовать тому образу первой красавицы, который, согласуясь с романтическими книжками, французскими фильмами, увиденными в клубе, и некоторыми попавшими ей в руки так называемыми журналами мод, малышка нарисовала в воображении. Бывало, вызванная к доске отвечать, она начинала фразу и забывала, что хотела сказать. Кое-кто считал ее глупой.
Имея прекрасный музыкальный слух — это ей передалось от отца, известного в селе гармониста, — малышка по окончании восьми классов поступила в культурно-просветительское училище соседнего городка на специальность “дирижер народного хора”. Слабые ветерки, долетавшие до нее из туманного края под названьем Искусство, заставили ее сделать этот шаг. В самой глубине души, очень робко, она воображала себя стоящей на сцене под лучом направленного на нее прожектора (и почему — прожектора?) или на экране: на шее бриллиантовое колье, и малышка мчится в автомобиле, за рулем которого красивый мужчина Ален Делон…
* * *
Соседний городок был замечателен мелкой, но шустрой речкой и старинной крепостью — грудой камней на холме, царящем над местечком.
У подножия древнего укрепления, на квартире у одинокой передвигающейся при помощи костыля строительницы Днепрогэса малышка провела два первых самостоятельных года жизни.
Конечно, полностью самостоятельными их назвать было трудно. То отец, то мать, то бабушка, наезжая проведать, привозили продукты.
После визитов родных малышка вместе с соседкой по комнате, бойкой станичной казачкой, в тот период служившей ей наперсницей, консультантом, приглашали в гости парней и девчат из своей группы.
Во время одной из вечеринок зелененький Вадик С., пропустив пару стаканчиков, неожиданно разговорился. Уединившись в углу со стеснительной сверх всякой меры малышкой, С. (осупружившийся недавно) принялся посвящать ее в некоторые подробности семейной жизни.
— Больше всего я получаю наслаждение, — вещал пьяненький Вадик, — когда ставлю жену рачком…
Уже лежа в постели, малышка попыталась еще раз разгадать заданную С. загадку, краснея в темноте.
* * *
Старшая сестра вышла за офицера. Каждые летние каникулы малышка ездила с ними на экскурсии в Волгоград, Ленинград, Ригу, Москву. В ее нарядах той поры было что-то мюзик-холльное. Она могла надеть желтую блузку с красной юбочкой. Малышка еще не выработала в себе те особенные изящество и вкус, с которыми стала одеваться впоследствии. Разумеется, она ощущала на себе внимание. Деланно-холодное, растерянно-высокомерное и почти всегда ревнивое — со стороны женщин, которых эта простодушная щеголиха затмевала безо всяких усилий. И восхищенное или почти испуганное — мужчин. И те, и другие пытались заводить с малышкой беседу, чаще всего натыкаясь на смущенное молчание либо ответы невпопад.
— Ах, боже мой, она глупа, — говорили дамы друг другу. — С ней совершенно не о чем говорить!
Только глупой она не была. Внутри малышки падал теплый снежок. И, пытаясь вслушаться в гул тех то дельных, то зряшных фраз, с которыми к ней приставали, она казалась рассеянной и натянутой.
* * *
В Москве, на улице Горького, прекрасно смотрелось маленькое декольте ее сарафана — произведения сельской портнихи, несколько старомодного, однако оттого еще более милого, неожиданного и свежего посреди “заджинсованной” толпы.
Недаром сарафанчик кинулся в глаза одному венгру, вышедшему из “Интуриста”. Венгр маялся в Москве второй день, представляя интересы “Икаруса”. Едва полпред почтенной автобусной фирмы показался из стеклянных дверей, к нему ринулась рота ультрамодных шатенок… Но, пройдя мимо всех, Иштван устремился за нашей малышкой.
Бедняге, уже не чаявшему встретить в Первопрестольной отсутствие меркантильных интересов, это вдруг оказалось преподнесено в красном ситчике в белый горошек!
Венгр прогуливал свою юную новую знакомую по столице. Время от времени, пристально глядя ей в глаза, задавал с приятным акцентом вопрос:
— Ты не такая?
— Не такая, — отвечала знакомая, хорошенько даже не понимая, о чем ее спрашивают.
Хождения продолжились дотемна. В заключение вечера вопросов-ответов, остановившись с уже слегка прихрамывающей (из-за стертой пяточки) малышкой на Крымском мосту, иностранец осторожно, как тяжелобольную, обнял ее. Вооруженная лишь теорией, красотка зажмурилась… и храбро встретила венгерский язык своим. Первый экзамен был сдан успешно.
Приятно ошеломленный зарубежный представитель на такси отвозит малышку в ее гостиницу. Там загулявшую ожидает довольно суровый прием — со стороны старшей сестры.
И больше она своего венгра не видела. Однако память о нем сохранила на всю жизнь. В памяти были нежные прикосновения губ Иштвана, букет из трех гвоздик, весьма плотненький ужин в ресторане, ночное сидение на Гоголевском.
Там в кустах вдруг что-то ка-ак затрещало! И, бросив апельсины, которые очищали от кожуры, Иштван с малышкой бежали с бульвара…
* * *
Год спустя, возвращаясь под сень безымянной крепости из Риги (деньги для поездки, конечно, прислала зажиточная офицерская жена), малышка на несколько дней опять остановилась в столице.
Повинуясь более нашептывающим ей внутренним голосам, чем какому-то заранее обдуманному намерению, она вдруг взяла и вошла в двери ВГИКа…
Малышка не успела сделать нескольких шагов по гулкому, украшенному исполинскими колоннами вестибюлю, как была замечена одним из здешних студентов, всегда готовым прелестной незнакомке предложить главную роль в картине, которую он вот-вот начнет снимать…
Но, смущенная сверх всякой меры, крошка ретировалась, не слушая возбужденного клекота студиозуса и, таким образом, избегнув участи Мэрилин Монро.
Некоторое время после того она хандрила. Была собой недовольна, размышляя о том, что по собственной глупости упустила так счастливо представившийся шанс. Убеждая себя, что сие происходит чисто случайно, южная грация прогулялась с рассеянным видом мимо места, где свершилось открытие стольких чудных талантов (и еще больше было искалечено, погублено зря). Но учебное заведение, вероятно, ввиду поры отпусков, хранило молчание. Никто из-под его сводов малышку более не окликнул. Однако реянье ее светлой блузки близ легендарных стен мы запомним…
* * *
История с вгиковцем имела нечаянное продолжение. Остаток каникул (ей предстояло постигать премудрости дирижирования народным хором еще год) малышка проводила дома. Она затыкала уши и пищала, когда маман сносила голову очередному цыпленку. Но во время позднего ужина за столом, накрытым под звездным небом, этого изжаренного цыпленка поедала, урча. Утрами каникулярка нежилась нагишом среди изломанного малинника. Все чувства малышки в то лето были напряжены. Голос сделался замирающим, томным. Во сне ей постоянно мерещилась опутывающая тело паутина, и кубаночка постанывала, пытаясь эту паутину сбросить.
Однажды вечером, возвращаясь из клуба, где демонстрировался очередной гиньоль с участием Алена Делона, она нос к носу столкнулась с Казюрой. Тотчас узнав бывшую королеву школы, Казюра все же не мог не остолбенеть от вида землячки, выступающей в (купленном на рижской толкучке) финском костюме-“сафари”. Заскочив на недельку из города на Неве, где окончил первый курс приборостроительного, Казюра не ожидал от родных пенатов подобных сюрпризов… На малышку, в свою очередь, впечатление произвели казюровская модная стрижка и то, что он являлся учащимся ленинградского вуза. Каким-то, надо признать, причудливым образом Казюра вызвал у нее ассоциации с импозантным постановщиком фильма из ВГИКа.
Казюровских родителей черт как раз унес на уикэнд в соседний хутор. Получив предложение зайти послушать последние записи “АББА” и “Бони М”, малышка, убеждая себя, что и так, кажется, слишком долго тянула резину, отвечала:
— Да, я уже давно хотела послушать последние записи “Бони М”…
Поутру разглядев пурпурные пятнышки на простыне, Казюра задохнулся от нежности. Не раздумывая, поспешил к дому малышки. Стукнул в окно. Сонная малышка показалась в дезабилье.
— Я, — выдохнул Казюра, впервые испытывая на себе столь мощную власть красоты, — хочу… Одним словом, малышка, будь моей женой!
Ответ мог сбить с панталыку любого. Приводим его в некоторой редакции.
— Тише, дурак, мать с отцом услышат… Чего приперся? Пошел вон! НИЧЕГО ТЕБЕ ОТ МЕНЯ БОЛЬШЕ НЕ БУДЕТ!!!
* * *
Окончив училище кое-как, потому что постоянно и гораздо глубже многих из нас погруженной в мир личных фантазий малышке ученье никогда особенно не давалось, красавица была направлена по распределению в одно из сел, где половина жителей являлась таксидермистами, а прочие выращивали “на продаж” гвоздики.
Все, что мыслило, двигалось и говорило в благословенном селе, с утра до вечера было занято тем, что называется под русским небом “навариванием бабок”. Тратить время на экзерсисы в кружке хорового пения, организуемого, как гласило вывешенное на стенке Дома культуры объявление, “прибывшим из Л-ка молодым специалистом”, могли изъявить желание разве что местные злыдни и трутни.
Не замедлив явиться в ДК, они составили костяк коллектива, который, по рекомендации сверху, приступил к разучиванию народной песни.
Речь в ней шла о неверной жене, то и дело повторяющей старому мужу, что он может сколько угодно ее резать и жечь, однако она как любила другого, молодого, так и будет любить, и нечего тут рассусоливать.
Всем членам кружка песня чрезвычайно нравилась. Запевалой был Мишка Мотайло, семнадцати лет от роду жененный тираном-папашей на засидевшейся в девках дочери местного богатея. Наутро после свадьбы Мишка прикатил к дому тестя на бульдозере, снес забор и направил стальную махину на обширные оранжереи и теплицы, превратив их в стеклянное крошево. Управившись с предметом тестевых многолетних трудов в считаные минуты, Мотайло надышался как следует воздухом ленских лагерей и теперь солировал в хоре, похабным баритоном “с тремулой” выводя:
— Старый муж, грозный муж, жги меня, режь меня! Я — другого люблю!.. У-у-ммираю любя!!!
Таким образом, почерпнутые из глянцевитых журналов сведения о жизни в раздушенной Европе оказались как бы повисшими в воздухе. В окружении потомственных производителей гвоздик и убежденных шкуродеров, малышке не оставалось ничего иного, как пестовать воспоминания, связанные с Ригой, Ленинградом, Москвой.
Да, были, разумеется, и здесь несколько аристократов духа — директор средней школы, директор ДК, главврач и человек с выкрашенными хной волосами, разгуливавший по селу босиком, некто Павло Гоненко. Последний выдавал по воскресеньям на танцах в ДК хиты из репертуара “Битлз”, “Дип пеппл”, “Дорз”, пользуясь конотопской электрогитарой и даром звукоимитатора.
Увы, директора, по тогдашним представлениям малышки, были глубокие старики, обоим перевалило за сорок. А двадцатисемилетний главврач, на сельских праздничных сходках недурно читавший стихи Маяковского, более придерживался пития казенного спирта.
Босоногий же Гоненко, оказывавший малышке усердные знаки внимания, не имел у нее успеха как по причине своей экзотичности, так и из-за презрения к гигиене.
Местный молодежный свет весьма пристально лорнировал залетную пташку. Девы находили, что ее бюст слишком велик, она носит вызывающе короткие юбки и губы у нее накрашены даже дома!
Парни, в малышкином присутствии имевшие все как один приглупевший вид, то принимались говорить с нею в стиле стихов Есенина, то пытались приворожить баснями о богатстве и могуществе своего рода. Наконец, увидав, что все это производило весьма слабое впечатление, самолюбивые отпрыски известных на весь край куркулей начали распространять о приезжей похабные слухи.
Но по самой грязи малышка выступала в белых на высоком каблуке туфельках! (Которых ей тоже не могли простить.)
Подобное положение хормейстера в тамошнем обществе способствовало уединению и развитию мечтательности.
Предаваясь адамизму в глубине сада, примыкавшего к хате очередной старушки, малышка видела себя во французской спальне (уют, соединенный с пышностью, голубое, розовое и золотое). Иногда ей мерещился открытый автомобиль, на капоте которого она сидит (почему-то непременно на капоте) в пальто с перьевым воротничком. Автомобиль движется мимо отчего дома… На улицу высыпали соседи. Одни изумленно таращатся на односельчанку. Другие качают головами. Третьи радостно гогочут, швыряя под колеса охапки цветов.
И в вишеннике посреди куркулиного царства нагая испытывала острую неприязнь к судьбе. Для чего фортуна вновь забросила ее в деревню? Разве не понятно, что постоянно тянущаяся к красивому малышка никогда, никогда не сможет быть счастлива там, где гусиный, куриный и прочий помет встречается на каждом шагу?
Как только надвигается ночь, в округе воцаряется темнота. Светит единственный фонарь у типовой братской могилы в парке. Тишина. Тявкают собаки. И кажется… Ах, нехорошо думать дурными словами, но по-другому малышка о данном обстоятельстве не думала — кажется, что находишься в жопе!
В том, где находилась, малышка винила… сестру с мужем. В самом деле, почему они не взяли ее в чудесную, судя по фотографиям, которые они оттуда присылали, страну с голубым морем и белыми виллами?
Хотя малышка отлично понимала, что взять ее с собой сестра с мужем, работающим в Алжире военным советником, не могли, все равно она была на них сердита. Зачем они живут в подобной стране без нее и без нее так возмутительно довольны?!
Доставалось на орехи родителям. Им вздумалось застрять в деревне — этим пожилым доярке и скотнику. И это вместо того, чтоб переместиться в город, где малышка не была б так несчастна, как в сельской местности, для которой не создана!
Действительно, она была хороша. Ах, может быть, еще на свет не рождалось такой прелестной малышки! Тотчас по окончании училища, инстинктивно, как многое, что вообще делала, она зашла в парикмахерскую и велела сделать себе стрижку-каре. Когда упали на пол школьные “хвостики”, а челка а-ля Миррей Матье прикрыла чересчур выпуклый лобик, почтенный видавший виды перукар отступил назад, не в силах сдержать вопля восторга. Стрижка вдруг придала красоте малышки то классически-доскональное, что имеют разве что египетские пирамиды.
* * *
Однажды летним днем она шла на работу, выстукивая каблучками по тротуару… Накануне, рассматривая картинки в “Космополитэн”, при помощи старшей сестры достигшем наших степных окраин, малышка уплетала присланный матерью домашний торт (сама она готовить не умела и не любила). Затем, совершив вечерний туалет, выключила свет и, юркнув в постель, принялась кропить слезами подушку. Впрочем, длилось это недолго, через минуту или две бедняжка уже посапывала во сне.
Ступеньки Дома культуры, к которому приблизилась руководительница хора, украшали несколько коровьих лепешек. Малышка горестно вздохнула и, стараясь не смотреть в их сторону, начала подниматься на крыльцо. В этот момент ее окликнули.
Стоящий шагах в пяти от нее незнакомец, среднего роста, с рыжеватыми волосами, конопушками на обычнейшем лице, ошалело уставился на обернувшуюся. Заметив, какое впечатление произвела, малышка не смогла сдержать улыбки. Только что сошедшего с автобуса Александра Алтухова интересовало, как пройти к совхозной конторе.
Малышка объяснила, как и, еще раз снисходительно улыбнувшись усталому, пропыленному, плохо выбритому мужчине, чувствуя, что он продолжает смотреть ей вслед, взошла, как Анжелика по мраморной лестнице, по свежеунавоженным ступенькам.
Через несколько дней она вновь увидела Алтухова. Александр проехал мимо на мотоцикле с коляской, узнав малышку, притормозил. Она кивнула ему и, придя на работу, перед зеркалом, висящим на стене, повторила этот царственный, по ее мнению, кивок.
Малышке было известно уже: по приглашению дирекции совхоза Алтухов прибыл откуда-то из Казахстана, чтоб возглавить механические мастерские.
Ничего в нем особенного не было, разве что глаза такие же синие, как у французского Зорро. Но как часто затаенные силы нашей души вдруг устремляются — на кого-нибудь, кто, за отсутствием Алена Делона, оказался рядом…
От тридцатилетнего инженера пахло бензином, землей, вином, дешевыми папиросами. Малышке этот букет казался странно знакомым. Она пыталась припомнить то, что было связано с ним, однако тщетно. Они прогуливались по балке, выходившей к задворкам особняка, где малышка благословляла судьбу. Свидания в потемках. Журчавший на дне балки ручей курился туманом. Становилось зябко. Малышка терпеливо дрожала под накинутым на плечи алтуховским пиджаком. Александр, зажигая одну папиросу от другой, рассказывал о Казахстане.
Малышке почему-то запомнился рассказ об одном из тамошних обычаев: лошадь перед забоем привязывают на пару недель в темном сарае. В темноте лошадь, оказывается, быстрее жиреет.
Однажды Алтухов приехал к малышке средь бела дня, посадил на мотоцикл и увез в степь. Там он носил ее на руках между подсолнухов. Малышка обрывала их лепестки, сыпала Александру на голову. Он, запыхавшись (малышка была для него тяжеленька), но стараясь не показать вида, шагал и шагал вперед, точно намерен был со своей ношей достигнуть самого Черного моря!
Моря, разумеется, он не достиг, но вышел на берег искусственного озера. Тут осторожно установил малышку на песок, а сам опустился на колени и, снизу вверх, смотрел на нее. В тот момент малышка казалась себе гораздо старше и опытнее Алтухова. Ероша его волосы, она смеялась и поглядывала вокруг.
Нестерпимо голубая поверхность озера переливалась огненной рябью, на противоположном берегу белели водокачка, домик лодочной станции, и малышке казалось, что она видит Алжир своих грез.
* * *
Алтуховская жена нагрянула внезапно. Совхоз выделил инженеру жилье, и его семейство получило возможность приехать.
В первый же день по прибытии жена, каракалпачка, явилась на работу к разлучнице. Выстроив перед ней двух мальчиков, трех и четырех лет, и восьмилетнюю девочку, каракалпачка тихим голосом, не прибегая к оскорблениям, объявила, что если кое-кто будет продолжать встречаться с ее мужем, то произойдет следующее:
— Я повешу детей. А сама обольюсь керосином и чиркну спичкой…
В сумерках при помощи Мотайло малышка вызвала на балку того, кого молва давно записала ей в любовники. Он пришел потерянный, дыша через горящую зловещим огоньком папиросу. Ни слова не говоря, малышка взяла за руку человека, который ни разу ее даже не поцеловал, и повела к себе.
С той поры они начали встречаться открыто, на глазах у села. Ни тот, ни другой, кажется, не мог уже жить без этих свиданий.
Стояла уборочная, и инженер днями пропадал в поле, заворачивая домой лишь поспать, переменить пропотевшую насквозь рубаху. Однако поспать не удавалось. Жена принималась резать детей, обливаться керосином.
Целуя руки и залитое слезами лицо малышки, Алтухов просил ее об одном — вычеркнуть его из своей жизни!
Затем с еще большим жаром уговаривал набраться терпения, войти в положение отца троих детей.
Малышка не открывала любовнику дверь. Заставляла терзаться напрасными ожиданьями. Потом, чувствуя: разорвется сердце, если не увидеться с прокуренным, хмельным, измученно улыбающимся человеком, летела на попутках в поля, подсылала Мотайло и бродила по сумрачной балке, желая одного — услышать скорее знакомые шаги…
* * *
В очередной отпуск прибыла старшая сестра. Алжира достиг слух о романе хормейстера с начальником мехмастерской.
Сестра и ее муж-офицер въехали в заповедник стяжателей с первым рассветным лучом. Остановив такси возле хаты, где обреталась руководительница народного хора, они решительно принялись осуществлять то, для чего, главным образом, явились из своего лучезарного алжирского далека.
Получаса не прошло, как зареванная, шепотом твердящая: “Я вас ненавижу”,— малышка поместилась на заднем сиденье такси. Затем и чемоданы с ее скарбом были заброшены в багажник.
Старшая сестра поспешно прощалась со старухой, давшей малышке кров. Муж-офицер, дымя “Мальборо”, зорко следил за окрестностью.
Когда достигли междугородной трассы, по которой в обоих направлениях летели грузовики, автобусы, легковушки, позади появилось облачко пыли и понеслось над грунтовкой, которую только что одолело такси.
— Пустите, меня к нему!!! — крикнула малышка и, разразившись рыданьями, рванулась к запертой дверце.
Уже можно было в пыли различить мотоцикл с коляской, пригнувшегося к рулю Алтухова.
— Пустите!.. Я вас ненавижу! — вопила малышка, беснуясь в салоне такси, набирающего ход.
Старшая сестра влепила пощечину. Страдалица, захлебнувшись ревом, смолкла. И, обратившись несчастным мокрым лицом к заднему стеклу, только смотрела — угрюмо, страстно, на своего возлюбленного.
Мотоцикл занесло. Вильнув, он, развернувшись поперек грунтовки, встал. Все заволокло подоспевшее облако. Из него выскочил человек в надувшейся пузырем рубашке…
Справа по борту замелькали деревья лесополосы. Шумящий зеленый занавес скрыл от глаз малышки ее предмет.
Вечером того же дня, благодаря “Аэрофлоту”, она находилась уже в Москве. Истерик, катаний по полу (к которым невольница прибегла тотчас по краткой остановке в родительском доме) уже не было. Лицо ее было бледным и еще носило следы горькой задумчивости. Веки припухли от выплаканных обильных слез. Но уже раз или два бросался украдкой взгляд на новый брючный костюм сестры, ее золотые сережки.
Наконец, уступив настойчивым просьбам, малышка прошлась по ковру номера в сестриных французских “лодочках”, под восхищенные восклицанья, помимо воли любуясь ловким каблуком.
В золотистом тумане промелькнула также мысль о том, что было б неплохо, если б сейчас ее в этих туфельках увидел мсье Алтухов.
Минула ночь.
Наступившим утром сестра просветила малышку относительно возможностей, таящихся в чековых магазинах. В одной из “Березок” для нее приобрели противосолнечные очки со специальной цепочкой. В другой — портативный “Панасоник”. В третьей — туфельки, точно такие, как у старшей. Плюс вельветовые, цвета кофе с молоком, джинсы. Трикотажное платье. Две рубашки “а-ля пилот”, чрезвычайно модные в описываемый период. Куртку из искусственной кожи. Ну и по мелочи — колготки, носки, носовые платочки, очаровательные бюстгальтеры, трусики… И после этого ослепительный образ многодетного механика, как-то стушевавшись, померк.
* * *
Съездив вместе с малышкой на море, догуливать отпуск офицерша и ее муж собрались у его родителей, в Коми. Малышке они купили билет на поезд и отправили к матери и отцу.
После столицы и Пицунды, отуманенная впечатленьями, которые ей еще предстояло переварить, малышка вновь оказалась в деревне…
День ушел на визиты к бывшим подружкам, демонстрации, под восхищенные охи и писк, новых нарядов, набора косметики. Затем, в итальянских очках и бикини, был посещен местный водоем Чехрак.
На галечном берегу валялся мертвый рак. Малышка присела над ним, разглядывая членистоногое. “И вот рачок, — подумалось ей. — Ну и как, спрашивается, можно поставить жену рачком?.. О, как все загадочно и странно!”
Второй день своего пребывания в родовом гнезде малышка провела за стиркой, на которой была, право слово, помешана.
На третий, с утра, вымыла голову, уложила волосы при помощи фена, сделала макияж, надела новые джинсы, рубашку “а-ля пилот”, “лодочки”, посмотрела на себя в зеркало славянского шкафа и, сделав уже несколько шагов к дверям, вдруг затопала ножками, громко стеная, повалилась на диван…
Далее на сцену выступает тетя Клава из далекого сибирского О., сделавшая малышке пригласительный жест одной рукой.
Пригласительный жест двумя руками был уже сделан несколько ранее — старшей сестре. Та проживала и столовалась у тетушки на протяжении четырех лет. Затем выскочила за выпускника танкового училища, оставив учебу на предпоследнем курсе пединститута для карьеры домохозяйки.
Разумеется, однорукий пригласительный жест совершился не сам по себе. Был тщательно подготовлен малышкиной маман. Последняя забросала родную сестрицу письмами, в которых беспристрастно представляла дочь с белой лилией в волосах, падающей жертвой обстоятельств… Так что становилось ясно как дважды два: племянница гибнет на фоне сельскохозяйственных пейзажей! Для спасения бедняжке срочно необходим глоток воздуха большого, грязного города, такого, например, в котором проживала тетя Клава.
* * *
Не прошло трех суток (именно столько скорый движется от станции К. до О.), как в дверь отдельной благоустроенной позвонили. Тетя Клава, чертыхнувшись (последнее время она была постоянно в дурном расположении духа, что, впрочем, не было связано с ожидающимся приездом племянницы), убрала в книжный шкафчик бутылку, из которой предполагалось плеснуть на донышко чайной чашки, и пошкандыбала в прихожую.
С выражением героической снегурочки, явившейся поздравлять людоедов с Новым годом, на пороге стояла малышка. Возле нее росли из пола два чемодана. Их кубаночке помог поднять на третий этаж таксист — любитель русских силовых упражнений.
На улице было около минус тридцати, довольно обычная в здешних краях декабрьская температура. На малышке, как раз по сезону, демисезонное пальтецо с капюшоном, беретик фик-фок. С пальцами, прихваченными сквозь замшу голландских сапожек влюбленными клыками сибирской зимы, снегурка затащила в прихожую каменные глыбы вещей и гостинцев.
* * *
Вечером она уже лежала в жару в комнате двоюродного брата Петьки, перешедшего ради такого случая в комнату матери. Горел торшер. Шторы на окне были задернуты. Громко тикал будильник. Потолок комнаты пересекали полосы света от транспорта, текущего рекой по автомагистрали. Заходила тетка, поила больную чаем с малиной.
Заходил Валерий Степаныч, теткин муж, рыхлый блондин, выглядевший как большой начальник.
Заходил Петька, пахнущий табаком и пивом малышкин ровесник, стоял некоторое время, бессмысленно созерцая разметавшуюся по кровати, и на цыпочках выходил.
Теткина квартира в самом центре старинного, по сибирским меркам, города, словно выплыла из незабываемых шестидесятых. Характерного стиля мебель, светильники, телик, радиоприемник-проигрыватель на тонких ножках — все было из той эпохи. И книги, теснившиеся на полках трех книжных шкафов. Тома заключали повести о людях, обросших бородами, но чистых, светлых, добрых, которые строили заводы, забрасывали в море сети и давали лучшей в мире Родине стопроцентное выполнение плана, мимоходом получая радиограммы от любимых, верно ждущих в суете больших городов.
Флаконы с остатками выдохшихся духов валялись в тумбах туалетного столика. Там же, среди измятых салфеток, фотографий актеров и толстого обритого наголо генерала, встречаемого в аэропорту О. вооруженной бумажными флажками толпой, таились баночки из-под пудры.
В нижнем отделении одного из книжных шкафов стопкой лежали пухлые, в плюшевых переплетах, фотоальбомы. И вот — тетя Клава с торчащими в стороны косичками, ситцевом платье без рукавов, валенках, на фоне украшенной бумажными фонариками елки; тетя Клава в школьной форме, с портфелем; тетя Клава в составе институтской группы возле обсаженного березками института; в резиновых сапогах на “картошке”; с рюкзаком за плечами перед палаткой; и, наконец, в наброшенном на плечи пиджаке у костра, а рядом с нею, в клетчатой ковбойке, с гитарой, белозубый, бесшабашный и худой Валерий Степаныч; далее тетя Клава в просвеченном солнцем платье стоит на скале, “Крым-57” — надпись внизу фотографии, и видно животик; вот и пухлый пупс на скомканных простынях — Петька; затем он же в ряду пионеров, выстроившихся перед деревянной верандой; Валерий Степаныч, тетя Клава, Петька по пояс в море, “Сочи-66” — надпись вверху фото; Валерий Степаныч с коллегами по работе: темный костюм, белая рубашка, галстук узкий, волосы зачесаны наверх; тетя Клава с коллегами по работе: темный жакет, прямая юбка, босоножки, надетые на чулки, за спиной — чертежная доска; и опять море, солнце, горы, Валерий Степаныч, тетя Клава, Петька; Валерий Степаныч, веселый, высунул голову из окна вагона с табличкой на боку “Москва—Пекин”; тетя Клава, с заплаканными глазами, у гроба, в котором с лукавым видом возлежит покойник; снова Валерий Степаныч с коллегами, на стене плакатик с надписью крупными буквами “ПОЗДРАВЛЯЕМ!!!” и дальше, мелко, неразборчиво, в руке у В.С. бокал, лицо, хотя и веселое, но веселость имеет в себе нечто принужденное, костюм дорогой, двубортный, а волосы поредели, и кто это крайняя во втором ряду, миловидная, тонкая, оглянувшаяся на В.С.?..
Малышка выздоравливала, но была еще слаба. Еще кушала куриный бульон. Пила чай с укрепляющим силы медом.
Ни с того ни с сего тетя Клава, мирно обсуждая с племянницей цены на платиновые пепельницы, вдруг вонзала взгляд в настенные часы, показывающие половину восьмого вечера. И умолкала, чтобы затем весело вопросить:
— Знаешь, где он? Представь, в то время как мы беседуем, употребляет Леночку. Уж поверь! Верные люди мне донесли!
* * *
Однажды Валерий Степаныч явился домой во внеурочное время, между двумя и тремя часами. Петька был на занятиях в своем политехе, тетя Клава на работе. Справившись о самочувствии у малышки, коротавшей дни в постели с журналами мод, В.С. похвалил погоду. Затем, дрожащим от волнения голосом, предложил девушке проехаться с ним — тут, недалеко, вся поездка не займет часа. Он, видите ли, хочет показать, где живет белка…
Малышка, с которой за все время знакомства Валерий Степаныч, чопорный, хронически усталый, скучно-добропорядочный человек, не сказал более двух слов, удивляясь про себя его прыти, начала одеваться.
Во дворе стояла черная служебная “Волга”. За рулем, в овчинном тулупе, сидел пожилой шофер. Видимо, он знал, куда ехать. Едва малышка с Валерием Степанычем разместились на заднем сиденье, водила тронул и не проронил ни слова за все время поездки.
Перемены — это плохо… Кто-то, вероятно, выигрывает и от них. Но большинство испытывает дискомфорт, растерянность, отвращение к жизни.
…Блондинка в светлом костюме, новая секретарша, вошла в кабинет.
— Здравствуйте. Я — Елена Алексан… ах, конечно, просто Лена! Вот отчет…
Он плечом на миг ощутил ее бедра. Дыханье ее почувствовал на своих волосах.
— Спасибо, Лена…
— Пожалуйста, Валерий Степаныч!
Дверь за нею закрывается. Перемены в теткиной жизни начались…
У Валерия Степаныча был высокий тенор, часто встречающийся у рослых и грузных людей. Речь его, обращенная к малышке, шла о том, чего не мог вместить довольно девственный ум.
В.С. обрушивался на “узкий обывательский кругозор” и “ханжеское поведение” некоторых своих знакомых. Рассказывал о безудержном оптимизме шестидесятых. Жизни с Клавой в комнате общежития два на три метра. Из мебели — стол, стул, классический пружинный матрац. И вот закончилась оттепель. И… нужно было продолжать жить. И он жил, с друзьями, с водкой. Стал одним из коноводов в местной промышленности.
Далее Валерий Степаныч со странным наслаждением говорил о том, как постоянно переступал через себя, терпел, сдерживался и однажды вдруг понял, что ему уже… Ну, неважно, сколько лет. Однако большая часть жизни давно позади! К чему он стремился? Что познал? Что видел в жизни?! И т.п.
Как многих пожилых мужчин, основное время уделявших работе и мало знавшихся с женщинами, В.С. подхватила и несла надушенная шелковистая шальная сила.
Наконец приехали на место. Это оказалось не что иное, как задворки областного Дома пионеров. Там, среди гигантских заснеженных сосен, по аллейке прохаживалась женщина в каракулевом пальто и шапочке.
“Волга” встала как вкопанная. Валерий Степаныч поспешно выбрался из машины. Помог выйти малышке. Затем, держа девушку за плечо, как классный руководитель провинившегося школьника, подвел ее к незнакомке.
— Ой, — растянула та губы улыбкой, — светик, красавица!
И, обняв малышку за талию, потащила ее по тропинке, пробитой среди похожих на застывшие взбитые сливки сугробов.
Вдруг оказались на крохотной, украшенной несколькими окурками поляне. Тут Лена, а это, как малышка уже догадалась, была именно она, остановилась. Указывая рукой в кожаной серой перчатке куда-то в мучительное переплетение отягченных снегом ветвей, прошептала:
— А вон там белка живет…
И расхохоталась, совсем невесело, взирая на малышку внимательными, лихорадочно блестящими глазами.
После этого любовница Валерия Степаныча выхватила из-за пазухи бутылку красного игристого и хлопнула пробкой.
Подоспел теткин муж с тремя прозрачными фужерами в нежно-розовых от мороза руках. Вино из бутылки хлынуло в фужеры.
— За наше знакомство! — воскликнула Лена, поднимая над головой фужер.
Валерий Степаныч чокнулся с нею, затем с малышкой. Затем еще раз с Леной.
— Это — молдавское шампанское, — пояснила она. — Его мне мама с оказией прислала из Кишинева!
— Ну, выпили! — с судорожным хохотком призвал В.С.
Малышка чувствовала неприятную тревогу. Она не понимала, что происходит. Зачем она стоит в каком-то (как казалось ей) дремучем лесу и пьет ледяное шампанское?
Даже белка, нечаянно появившаяся на ближней сосне и при виде людей замершая вниз головой посередине ствола, не отвлекла малышку от предчувствия грозы, приближающейся неотвратимо.
И предчувствие ее не обмануло. В тот самый момент, когда Лена и Валерий Степаныч пытались подманить белку печеньем, тетя Клава в желтом реглане с чернобурой лисой, темном вдовьем платке, в лице ни кровинки, с воплем вывалилась из-за сугробов.
Будучи тяжелее килограммов на двадцать и, по-видимому, опытней, тетка сразу сбила с головы Лены “пирожок” и, ухватившись за льняные красиво завитые кудельки, принялась таскать разлучницу по поляне.
Вокруг женщин, хлопая руками по бедрам, с кудахтаньем бегал Валерий Степаныч.
Не прекращая таску, тетя Клава обернулась и ловко съездила его по физиономии…
Не в силах далее смотреть на эти ужасы, малышка, из-за слез плохо различая тропинку, поспешила прочь.
Белка, перескакивая с ветки на ветку, сердитым цоканьем провожала ее из своих оглашенных кликами битвы владений.
* * *
После совещания в соснах В.С., проявив бескорыстие, оставил квартиру бывшей и, сочетавшись с Леной, перешел жить в ее однокомнатное уютное гнездышко.
* * *
По случайному совпадению Лена пользовалась примерно такими же духами с горьковатым запахом, что и малышка… Неудивительно, что запах этот, преследуя тетю Клаву в собственных стенах, будил в ней воспоминания о гибкой блондиночке, с которой она валялась по хрустящим сугробам.
Атмосфера становилась все более накаленной. Уже бывало не раз, плеснув себе на донышко чайной чашки, обездоленная брала свой домашний детектор лжи и подступала к племяннице.
Вначале малышку довольно вкрадчиво увещевали признаться в том, что она бывала посредницей между влюбленными. Затем начали угрожать прибить негодную, если та не “расколется” сию минуту!
В ответ малышка дерзко отвечала, что и сама может прибить кого угодно. Впрочем, внутренне трепеща, готовилась стремительно отступить, в случае если тетушка, как недавно в снегах, пойдет на таран.
Немножко развеявшись, брошеная стыдилась своих необоснованных подозрений. Но проходило два-три дня, и все повторялось.
Запах духов счастливой соперницы забивал теткины ноздри. Осадок поражения едко горчил в душе.
Любовь тети Клавы к Валерию Степанычу умирала в муках. И требовалось время, чтоб прекратились судороги, вырвался наконец последний вздох и тело покойной честь по чести выкинули из окна…
* * *
Далее жить в квартире с упивающейся своим горем теткой малышка не могла. Тут вновь на сцену выступает благородный Валерий Степаныч и помогает недавней родственнице устроиться на работу в ДК текстильной фабрики. Автоматически малышка обретает право на прописку в общежитии.
Собрав чемоданы и на ходу простившись с тетей Клавой, которая, беспечно насвистывая, разглядывала на кухне ножи, малышка отправилась на новое место жительства.
* * *
Красотка в пластмассовом платье, расстегнутом пальтеце — был апрель, довольно теплый и пыльный — появляется в оклеенной выцветшими обоями комнате. Стол, несколько стульев, узенькие застеленные солдатскими одеялами койки. Две старожилки — тощая и пухленькая — обращают на вошедшую взоры.
Что-то чрезвычайно обаятельное в области переносицы и бровей, грация в движениях, даже особенная изящная сутуловатость малышки делали ее облик запоминающимся, ярким!
Инженер-конструктор…
Залитая солнечным светом, она шествовала ему навстречу по сверкающему мрамором вестибюлю. Изумление инженера… Его оторопь…
Вечером они отправились в кино. Давали “Великолепного” с Жан-Полем Бельмондо. Выходя после киносеанса на улицу, малышка заметила, что у Володи, так звали нового знакомого, такой же красиво подстриженный затылок, как у Жан-Поля.
Провожая ее, Володя рассказывал о своей учебе в институте. О недавней поездке на практику в Красноярск, где в центре города расположен громадный парк, в котором встречаются забредающие из тайги медведи.
В подъезде общежития поцеловались. И, неся образ жан-полистого Володи в душе, малышка прошла мимо вяжущей вечный носок вахтерши, поднялась в комнату, где светился ночник, пахло жареной картошкой и слышалось посапыванье работниц конвейера.
На следующий день конструктор позвонил, пригласил малышку к себе послушать записи Розенбаума и Высоцкого. Малышка с радостью согласилась, воображая, как будет представлена Володиным родителям и какое впечатление на них произведет.
Но хитрый Володя выбрал время, когда родители слиняли на юбилей к давнему общему другу. Не прошло получаса с момента, как гостья переступила порог, а она уже почти лежала, откинувшись на спинку дивана… Из магнитофона неслись хриплые вопли. И, более растревоженная, чем испытывающая подлинную страсть, малышка отвечала на затяжные поцелуи Володи.
В течение нескольких последующих дней от конструктора не было ни слуху, ни духу. На час обаяв красавицу, он чувствовал: еще раз выглядеть таким же неотразимым вряд ли удастся.
А малышка? Она, бедняжка, страшно переживала — сперва по поводу своей податливости на диване. Затем по поводу Володиного молчания.
“В. где ты? — однажды вывела она на листке бумаги, лежавшем на ее рабочем столе. — Позвони мне, позвони, — добавила малышка, как раз перед встречей с В. посмотревшая фильм “Карнавал”, произведший на нее, саму однажды испытавшую притяженье ВГИКа, глубокое впечатление. — Если я в твоей судьбе, — торжественно начертала малышка слова из песни, исполняемой героиней фильма, — ничего уже не значу, я забуду о тебе! Я смогу, я не заплачу!”
Все же в заключение данное произведение украсилось горючими каплями, сорвавшимися с кончика носа.
Через пятнадцать лет Володя, уже далеко не прежний пустомеля, засыпая после длинного рабочего дня, не принесшего как всегда, ничего кроме чувства глубокого удовлетворения, вдруг с ослепительной ясностью припомнил подернутую июльскими сумерками гостиную, диван, шею малышки, отмеченную родинкой. Сердце Володино сжалось… И больше ничего.
* * *
Тощая и пухленькая считали малышку до предела наглой. Зачастую возвращаясь в двенадцатом часу, она, не обращая внимания на спящих, включала свет и, стуча каблуками, расхаживала по комнате.
Скандалы по поводу невымытой посуды, взятого без спросу журнала…
Малышкины оппонентки, рассчитывая найти то ли партию, то ли смысл жизни, то ли еще какого рожна переместившиеся на асфальт с заливных лугов Прииртышья, не уступая сопернице в голосистости, проигрывали — в катании с злобными подвываниями по полу.
Поистине, этот коронный прием, изобретенный малышкой во время многократных разборок со старшей сестрицей, производил на менее темпераментных уроженок северных селений самое драматическое впечатление!
* * *
Однажды малышка забрела на фотовыставку в местном музее изобразительных искусств. Не то чтоб она испытывала интерес к фотографии. Просто музей располагался в одном из ампирных зданий, двери подъезда были украшены бронзовыми ручками и, сразу из вестибюля, наверх вела белая лестница, застеленная ковровой дорожкой...
В помещениях этого бывшего дома генерал-губернатора ощущались простор, чистота, солнечный свет лился в громадные окна.
Посетителей было мало. Вглядываясь в развешанные на стенах фото стариков, старух, лошадей, буханок хлеба, трактористов, гусей, самолетов, парашютистов, скверов, уличных фонарей, мостов, беременных женщин и непременных кошек и собак, они фланировали по залу.
Почувствовав общий тон, малышка переходила от экспоната к экспонату с молитвенным выражением лица, то приближаясь почти вплотную к какому-нибудь снимку, то отступая и, прерывисто вздохнув, переходя к следующему. Впрочем, будучи более сосредоточена на выполнении этих мизансцен, чем на содержании работ весьма тонких здешних фотохудожников…
Что нужды! Ей было хорошо в этом слегка облезлом дворце, и, ничем не нарушая заведенного ритма, она продолжала кружить по залу.
— Простите, — послышалось негромкое возле ее уха, и теплое облачко сладковатых духов коснулось лица, — я, наверное, вам помешаю…
Малышка обернулась. Перед нею стояла блондинка с короткой стрижкой, в голубом, под цвет глаз, платье. Пожалуй, золотых украшений на ней было многовато… Эту небольшую бестактность искупало выражение наивного грустного добродушия на лице незнакомки.
Не сходя с места, дева в голубом объяснила, что украдкой наблюдает за малышкой уже полчаса. И не может удержаться от того, чтоб не выразить ей своего восхищения. Поистине, нечасто в нашем городе встретишь так тонко, весьма тонко одевающихся девушек. Как идет малышке эта стрижка-каре… А манера держать себя — о, заслуживает самых высоких похвал!
— Я, зовут меня, кстати, Оля, понимаю толк в подобных вещах, поскольку учусь на худграфе и не чураюсь моделирования…
Разговаривая подобным образом, малышка и ее нечаянная новая знакомая покидают ампирный особняк.
* * *
Чуть старше малышки, то, что называется “стильная”, с заскоком по поводу собственных способностей к изобразительному искусству, уже побывавшая замужем и имеющая на память об этом трехлетнюю карапузку Оля проживала в “старом центре”, представляющем из себя квартал разнокалиберных, ветхих, однако по-своему прелестных домишек. Местные огороды давали более чем щедрые урожаи. В палисадниках густо переплетались желтая акация, черемуха, сирень, бузина. И над всем витал запах горячей золы, облитой помоями.
Маменька Оли, исполнительница ролей героинь в опереттах, выйдя на пенсию, приобрела небольшой, но основательный бзик. Ей стало казаться: дочь хочет ее отравить, желая завладеть имуществом, нажитым непосильным трудом.
Последние восемь лет своей жизни немножко сумасшедшая женщина неустанно скатывала в рулоны ковры. Перепрятывала украшения. Демонстративно выбрасывала в помойное ведро сваренный дочкой обед и, запершись на крючок в гостиной, на отдельной электроплите приготавливала себе то, чего вкуснее нет на свете.
Наткнувшись во время огородных работ на ржавый обломок вил, Олина мамочка поранила пальчик. Наглядевшись на стекающую с него кровь, Рената Юсуповна перевела испытующий взор на дочь.
В тот же день на стол участкового легло заявление: “Внезапно, взрыхляя почву, я была ранена кинжалом. Вы удивлены, дорогой участковый? Хотя рана была небольшая, но мне она показалась громадною! Прошу учесть, что я — актриса, а мы, актрисы, чрезвычайно впечатлительный народ. И вот, что же вы себе думаете, таинственный неизвестный мне милиционер (которого я рисую в своем воображении кудрявым бряцающим шпорами сердцеедом), колотую рану нанесла мне не кто иная, как моя дочь! Вы спросите, из чего я исхожу в своих подозрениях? Да из того, что кривой кинжал был, вероятно, специально закопан в землю после того, как я объявила, что намерена сделать кое-какие посадки… Малютка мечтает сжить меня со света, надеть украшения, расстелить ковры и топтать, топтать их ногами! А также навести в дом кавалеров, которые, прости господи, и так валят косяком, привлеченные большим красным ртом и острыми грудками. Ходит злодейка к тому же постоянно без лифчика. Прошу вас, дорогой участковый, принять меры и всадить пулю крале в лоб. Однако все же постарайтесь, чтоб малютка, по своему обыкновению, от вас не забеременела. Спешите! Я боюсь привидений, не выношу собак, питаюсь одним черным хлебом (тайно от этой маленькой дряни намазывая на него масло толстым-претолстым слоем). Заслуженная Артистка РСФСР Гиятуллина Рената Юсуповна”.
Впрочем, врачи хором утверждали, что маменька вполне безобидна. Как бы там ни было, но, когда старая дурында померла, бедняжка вздохнула с облегчением. Потом, правда, вдруг осознав, что нелепой, красивой, нарядной старухи на свете не будет больше никогда, никогда, никогда, принялась расцарапывать ногтями лицо и даже пыталась выпить уксус. К счастью, рядом оказались родственники, они навалились на вспотевшую, извивающуюся как дьявол сиротку и удерживали ее до приезда “скорой”. Наконец из белой машины с красным крестом неторопливо, соблюдая достоинство, показались врач, фельдшер. Они прошли в дом. Ориентируясь по крикам: “Мама! Мамочка!.. — и: — Я не хочу больше жить!!!”, — достигли комнаты с пациенткой. Вздрогнули, вжимаясь друг в друга, чрезвычайно развитые ягодички — сперва под ваткой, со сдержанной страстностью намазывающей обширный участок их спиртом, затем — под как всегда внезапным, проникающим ударом иглы. Через десять минут наступил медикаментозный сон. Родственники смогли вздохнуть свободней и, расположившись на диване, при свете настольной лампы, завешанной шалью, предались любимой игре Ренаты Юсуповны — в домино.
Минуло несколько дней. Оленька оправилась от потрясения. Конечно, в гостиную она боялась заходить и спала, кладя под подушку портновские ножницы.
Однако однажды дверь в комнату, где скончалась от сердечного приступа мать, была отворена и…
И ничего ужасного там, конечно, не оказалось. Сияло в окнах солнце. Стучали о стекла ветки неправдоподобно красивой персидской сирени, по преданию, посаженной Олиным папа?, человеком без определенных занятий, растворившимся в пространствах страны.
Вытащив спрятанные за диван ковры, свежеиспеченная домовладелица выбила из них пыль. Затем, расстелив эти маленькие сюзане и сарапи, прошлась по ним в маминых серебряных туфельках.
Таким образом, предсказание покойной сбылось.
В бумажном пакете с мукой обнаружились цепочки. Захотелось блинчиков — и вот…
Жестяная коробка, наполненная рисом, как выяснилось, хранила кольца. В банке с растворимым кофе отыскались часы. А покрытый пылью сосуд, наполненный давнишним земляничным вареньем, в конце концов, выдал тайну браслета кизлярской работы.
Надев на себя весь комплект, Оленька прошвырнулась по проспекту, предоставив встречным возможность гадать: кто эта оправленная в злато голубка?
Афиша, приглашающая посетить музей, попалась ей на глаза. Купив билет, Оленька вступила в генерал-губернаторское палаццо. Там произошла ее встреча с малышкой.
* * *
И вот девы движутся центральной улицей. По сторонам — двухэтажные выбеленные известью здания бывших торговых рядов, казавшиеся многим безвкусными сто лет назад, когда эти ряды были построены, ныне же они поистине украшают О.
Июнь здесь то же, что май на родине малышки. В скверах цветет роскошная местная сирень, яблоньки-дички. Но в оврагах, куда дворники придумали сваливать мусор, можно видеть лед.
Оля вздыхала о недавно постигшей ее утрате. О мамочкином эгоизме. О том, что вот, мать взяла и ушла навсегда! А каково дочери без ее опеки, руководства, советов, Ренату Юсуповну, вероятно, уже не интересует… Лучи солнца вспыхивали в бриллиантиках, дрожавших в ушах сироты. Массивный темного золота браслет то и дело соскальзывал с хрупкого запястья.
По пути, разом почувствовав приступ аппетита, девы завернули в кафе. Здесь, над порциями блинчиков с маслом, как-то само собой выяснилось, что одной из них невыносимо существование под общей крышей с грубыми, бесцеремонными, непроходимо примитивными текстильщицами. Легонько рыгнув, Оленька извинилась и пригласила малышку жить к себе.
* * *
С энтузиазмом, который извиняется лишь неопытностью, малышка упаковала чемоданы, один с журналами “Фильм-шпигель”, “Советский экран”, другой с модным барахлом, и на красном трамвайчике, омытом дождем, слегка бьющим током, повезла свои ожидания на улицу Завертяева.
* * *
Прошло совсем немного времени со дня кончины Р.Ю., а уж ее дом с белыми двустворчатыми дверями стал бойким местом. Окрестные студенты и студентки скопом являлись сюда.
Разумеется, малышку приглашали развлечься. Пару раз она попробовала крепленого. Один раз затянулась сигаретой. Станцевала так называемый “быстрый танец”. И медленный — со студентом в белом джинсовом костюме. После этого вышла с партнером освежиться во двор. Стояла чудесная отдающая бензиновой гарью ночь. На фоне лунного диска покачивалась отягченная гроздьями ягод ветка бузины. Студент прочел стихи собственного сочинения, в которых были слова “любовь”, “сердце” и “навек”, затем полез благодарной слушательнице под юбку. Малышка перепугалась. Поэт получил возможность в полной мере оценить силу голосовых связок той, к которой он воспылал котовою страстью. Опешивший стихотворец разжал объятия, отступил и более в этом доме не появлялся.
Оленька начала привечать некоего Гошу, тридцатилетнего студента Института инженеров железнодорожного транспорта, носившего круглые железные очки и длинные волосы. Гоша тоже был поэт. По-видимому, этот дом притягивал поэтов. Впрочем, стихов своих Гоша никогда вслух не читал — вместо этого с производившей впечатление уверенностью утверждая, что “Пушкин — говно” и что “Маяковский — тоже говно”.
Малышка, как известно, не любившая слишком оригинального, Гошу терпеть не могла. И наконец, раздраженная уроном, который прожорливый ниспровергатель Маяковского наносил посылкам с Кубани, взяла все тушенки, меды, варенья, грецкие орехи, курагу, сало и перенесла из кухни в свою светелку.
Не обнаружив припасов на привычном месте, поэт ощутил себя оскорбленным.
— Что это значит?.. — орал Гоша, и вопли его достигали ушей малышки. — Как смеет эта твоя протеже прятать от меня сало?! Они там, в краснодарских колхозах, с ума посходили! Едят жареных кур! У каждого — пасека! Самогон хлещут и ничего, ни-че-го-шеньки не понимают… Пушкин, видите ли, у них поэт!
Оленька влетела к малышке, и они высказали друг другу все, что накопилось в душе за месяц совместного проживания.
После этого, бросившись на постель, малышка попыталась заснуть. Так всегда она поступала, когда будущее закрывалось туманом.
В самом деле, неужели вновь укладывать вещи и съезжать от вспыльчивой нимфоманки, которая со своим безалаберным, нечистоплотным, возмутительно неутомимым возлюбленным опять громко стонала за стенкой?
Не оставалось ничего иного, как раскрыть хозяюшке объятия и, несколько принужденно, ответить на горячий поцелуй.
С той поры последняя повадилась устраивать сцены. По поводу долго занятой умывальной комнаты. Неподметенного крыльца. Или такое: зачем, выйдя помочь в сборе крыжовника, малышка накрасила губы и напялила присланный из Алжира французский розовый в сиреневую полоску сарафан?
Наконец, белокурая бестия дождалась: малышка опрокинулась навзничь…
* * *
В “Текстильщике” на малышку были возложены обязанности методиста. В чем они заключались?
Ну, например, в том, чтоб посещать областное управление культуры, пить чай с курирующей самодеятельность Светланой Палной, получая от нее указания и советы. В основном относительно ошибок, которых лучше не совершать в молодости, лечения насморка и некоторых способов отбеливания постельного белья.
Кроме того, приходилось писать кое-какие отчеты. Не мудрствуя лукаво малышка переписывала отчеты одной из своих предшественниц, найденные среди прочих бумаг в столе.
Время от времени требовалось наведываться и в цеха, выступать в обеденный перерыв перед рабочими, извещая их относительно работы кружков и секций.
Затем, методист участвовала в подготовке и проведении праздничных вечеров. Тогда со сцены ДК звенело ее объявляющее очередной номер сопрано. А когда заканчивались зарепетированные до икоты торжества, малышка, в сплоченной компании заводских музыкантов вдруг хлопнув (после горячих и долгих уговоров) полстакана портвейна и слегка окосев, усаживалась на чьи-то, о, абсолютно братские колени и пела вместе со всеми: “Миллион алых роз! Из окна видишь ты! Кто влюблен и всерьез! СВОЮ ЖИЗНЬ ДЛЯ ТЕБЯ ПРЕВРАТИТ В ЦВЕТЫ!!!”
* * *
Гера — так звали следующего ее поклонника. Он заканчивал автодорожный. Был немногословен. Каждое лето ездил с друзьями на Алтай, сплавляться на резиновых лодках по рекам.
Гера представил любимую маме, вырастившей его в одиночку, и мама, ошеломленная красотой, смиренным видом малышки, от души напичкала ее своими печеньями, напоила чаем.
Потом, сопровождая пространными комментариями, показывала семейный фотоальбом. Вслушиваясь в реплики типа: “Вот это мы (имелся в виду, конечно, Гера) в пять месяцев” или: “А здесь нам семь лет. Первый раз в пионерском лагере. Пуговички на рубашке оторваны и, ах, сорванец, уже ссадина на коленке!”, — малышка органично выражала на лице интерес, думая: “Зачем я выпила столько чаю?..”
Едва добравшись до дома, она бурей ворвалась в нужник и, бухнувшись на стульчак, обтянутый синим бархатом концертного платья Ренаты Юсуповны, кляла минувший затянувшийся вечер, грубый перманент на голове Гериной мамы, чай (его малышка терпеть не могла, предпочитая морсы, компоты), пропахший валерьянкой фотоальбом со скрупулезной дотошностью фиксирующий то, как тощий младенец последовательно превращается в детсадовца, октябренка, юнната, пионера, комсомольца, наконец, в белокурого юношу, отвечающего оскалившему стальные клыки профессору — коричневатый любительский снимок 20 х 45…
На следующий день Гера, как всегда, по дороге из института сделал крюк. Всего лишь для того, чтоб проводить малышку от “Текстильщика” до автобусной остановки. Малышка торопилась.
— Оля попросила меня посидеть с больною дочуркой…
На самом деле методист хандрила, хотела завалиться в койку и, грызя яблочки, всматриваться в видения белых авто, Делонов, вышитых колышущихся на окнах дворца занавесок…
На декабрьском тротуаре, стесняясь зайти в ДК, Гера прождал более часа. В последний момент раздался телефонный звонок. Светлана Пална, соскучившись, хотела поговорить.
Слегка трясясь от озноба, Гера передал малышке привет от мамы. Затем, немного помявшись, сообщил: мама, не преминувшая заметить, что нанесшее ей визит прелестное создание щеголяет в демисезонных ботиночках, мечтает отныне о том, чтоб обуть малышку в дивные австрийские сапоги, подбитые мехом.
— Ой! Нет! Что ты! — пролепетала малышка.
Страшные железные дверцы маршрутного автобуса захлопнулись перед ее обращенным к Гере лицом.
“Австрийские? — быстро подумала она. — Не те ли, что приносили накануне Оле? Остроносые, на каблучке, прелесть!”
Зима выдалась ветреная. В своем сооруженном кубанской модисткой кабато с капюшоном малышка приезжала домой, грела на газовой плите воду и, хныкая, опускала в нее закоченевшие ладони.
На квартире она более не делала запасов, на опыте убедившись, что не один, так другой из Оленькиных кавалеров протянет к ним лапу. Завернув после работы в кулинарию, малышка покупала пару рогаликов, рулет либо полпирога с капустой и, привезя эти кусочки домой, лакомилась ими, заедая яблоками, хранившимися в чемодане, задвинутом под кровать.
* * *
В канун Нового года она получила традиционный родительский перевод. Гера встретил малышку на остановке. Забрал пластиковый, с грубым портретом Аллы Пугачевой пакет, в котором были тортик и шампанское. Пройдя мимо освещенных фонарями сугробов, пара вошла в подъезд “хрущевки”, где на лестничных ступеньках валялась пушистая еловая ветвь. Переступив через нее, молодые люди поднялись на пятый этаж. С криком: “Ой! Я еще не готова…” — из прихожей в ванную метнулась хозяйка. Гера помог малышке раздеться. Стащил с себя пальто. Скинул шапку. Размотал длинный вязаный шарф. Снял ботинки (аккуратно залатанные, начищенные до блеска). И, чтобы не мешать гостье перед зеркалом приводить в порядок перышки, взял “аллу пугачеву” и удалился на кухню.
Когда часы Спасской башни на экране телевизора пробили двенадцать раз и из-за стен, потолка, из-под пола послышались ликующие крики, малышке предложено было заглянуть за стоявшую в углу гостиной пихту.
Обнаружив под ней те самые сапоги, малышка запищала, захлопала в ладоши. Затем бросилась на шею Гериной маме и, чуть помедлив, чмокнула в щеку Геру… (Забегая вперед, заметим, что это был первый и последний малышкин поцелуй в его жизни.) Смутилась, закрыла лицо руками. Но тут же ахнула, рассмеялась — да как звонко! И приступила к примерке.
Рассчитанные на более худосочные австрийские, кубанским подъему и икрам сапожки оказались нестерпимо тесны. Пытаясь застегнуть “молнию”, малышка даже всплакнула от досады. Но Герина мама поспешила уверить, что замша — материал чрезвычайно пластичный! Не пройдет нескольких дней, как сапожки разносятся и будут в самую пору. Затем мама принялась нахваливать малышкин, в самом деле, самый высокий, который только можно себе представить, подъем, сильную стройную щиколотку. И гостья опять расцвела.
* * *
Однажды летом молодые люди совершали велосипедную прогулку по загородному шоссе. Заметив в стороне рощу, спетлили к ней. Малышка отошла в кустики. Гера принялся возиться с сиденьем ее велосипеда, оказавшегося поднятым несколько высоко. Когда высота была наконец отрегулирована, вернулась малышка, принеся охапку желтых одуванчиков. Усевшись на мураве, занялась плетением.
Прилетела ворона, опустилась на березу, любуясь колесными спицами. Каркнула, хлопнула крыльями и исчезла.
Ветер переменил направление, сделался слышен гул автомобилей.
Лежа на боку, Гера покусывал травинку. Какой-то весь очень чистый. Словно промытый изнутри струями рек, по которым сплавлялся… Герина любовь растопырила испачканные одуванчиками пальцы и, с очаровательной гримаской, спихнула цветы с коленей.
Отдохнув, велосипедисты направились к окутанной дымкой дороге. Недоплетенный венок остался в примятой траве.
* * *
Светлана Пална позвонила, сообщив, что есть сюрприз. Лиза Солдатова, методист из кинотеатра “Художественный”, погорела на устройстве сеанса по просмотру порнофильма и находится под судом. Так что ее место вакантно…
Светлана Пална представила малышку худощавой, мрачноватого вида женщине в длинной вязаной кофте — директору прославленного кинотеатра.
“Художественный” располагался в нижних двух этажах здания бывшей купеческой гостиницы. И, перед последним сеансом, в фойе с Венерой, выходящей из позолоченного рогоза, оглушительно играл духовой оркестр.
Раиса Григорьевна, так звали директора, отнеслась к малышке как к родной! Делала ей прилюдно выволочки за опоздания на работу и слишком яркую губную помаду. С тем же постоянством выписывала премии. А в обеденный перерыв зазывала к себе в кабинет и кормила до отвала разогретым на плитке домашним обедом.
Случалось, напотчевав подчиненную, Раиса Григорьевна тотчас после этого устраивала ей такой разнос (например, за действительно без души сочиненное вступительное слово к премьере фильма М. Антониони “Профессия — репортер”), что малышке казалось: еще немного — и директорская рука, жестикулирующая в воздухе, врежет ей по уху.
Страстная женщина была Раиса Григорьевна. Хладнокровное существование было невыносимо ей. Стоустая молва утверждала, что первый и последний муж директора, жизнерадостный преподаватель биологии, коллекционер бабочек, прожив с Раисой десять лет, потерял все волосы, сменил размер обуви с сорок третьего на тридцать седьмой и, покинув ненаглядную свою коллекцию на произвол судьбы, бежал от женушки как из горящего леса! По смутным сведениям, беглец смог остановиться, лишь достигнув края земли, где в городе под названьем Находка его успела поймать за полу пиджака одна тамошняя морячка…
Раиса Григорьевна выходила на работу или в упоминавшейся вязаной кофте, с естественными фиолетовыми тенями под глазами. Либо являлась в платье со шлейфом, чулках с люрексом, на расчесанных до крови предплечьях — янтарные браслеты.
* * *
Однажды утром директор вызвала методиста к себе, распорядившись, чтоб был принесен конспект вступительного слова к готовящемуся в “Художественном” акту: встрече деятелей кино со зрителями.
Внутренне трепеща, потому что “слово” представляло мешанину надерганных из статей в журналах “Искусство кино” и “Советский экран” фраз, малышка, негодуя на беспутную Лизку, не удосужившуюся оставить после себя образцов методологического творчества, заперла свой кабинетик и, перейдя гулкое фойе с освещенной лампионами Венерой, зацокала копытцами по лестнице, ведущей в директорские чертоги.
Оказавшись наверху, она постучала в дверь, распахнула ее и вошла. Раиса Григорьевна восседала за столом в платьице, расшитом малиновыми кленовыми листьями…
Она была не одна. Подле стола, в изрядно потертом уже кресле, находился исполнитель популярных лет пятнадцать назад ролей в кинофильмах о комсомольцах, посреди дебрей объясняющихся друг другу в любви, с честью выдерживающих испытания и красиво носящих сверкающие на солнце сапоги.
Они приезжали довольно часто, по линии известного Бюро, киногерои минувшего. Прием гостей был отработан в “Художке” до мелочей. Кидался клич, и кассирши, бухгалтерша, киномеханики, методист, уборщицы, художник, сантехник — короче, весь коллектив кинотеатра во главе с директором устраивал в складчину обед для приезжих. Выступив перед зрителями, деятели киноискусства, оказавшиеся в отрыве от домашнего очага, кушали первое и второе, десерт, пили чай, рассуждая, кто подлее и талантливей — Андрон Кончаловский либо его брат Никита Михалков…
Душка-комсомолец, ни капли не постаревший, в кожаном пиджаке, обжигаясь, пил чай из буфетного стакана с подстаканником, на котором было выдавлено изображение Кремля.
— Здравствуйте, — сказала малышка.
— Здравствуйте, — глядя на нее так, словно это не он, а она была знаменитость, откликнулся актер.
— Познакомьтесь, — окинув обоих проницательным взглядом, подала голос директор. — Это — Георгий Львович. А это, — она назвала имя малышки, добавив: — наш методист…
— Очень приятно, — красивым негромким голосом произнес Георгий Львович.
Вручив загремевшей браслетами Раисе Григорьевне испещренные машинописью листки, малышка вылетела из кабинета на розовом облаке.
* * *
Вскоре по местному беспроволочному телеграфу передали: “Низкошапский обалдел от малышки…”.
Была зима, и на стареньком “уазике” управления кинофикации методист моталась с делегацией из кинотеатра в кинотеатр. В “уазик” набивалось полно актеров и актрис. Большинство — пожилые, отягченные многими заботами люди, в поисках заработка забравшиеся в Сибирь. Выдыхая пар, они пошучивали, переговаривались, стараясь приободрить и разогреть друг друга перед предстоящим в тысячный раз лицедейством.
Обо всем забыв, малышка сидела рядом с Георгием Львовичем, упакованным в новенькую бежевую дубленку. Выходя из машины, он каждый раз подавал руку малышке.
А потом она сидела в зале кинотеатра, в первом ряду, и выходил к микрофону Низкошапский, зал награждал его бурными, гораздо более бурными, чем всех остальных, аплодисментами, зрители помнили его фильмы. Г.Л. рассказывал про то, как снимается лето зимой. Как однажды на съемках его понесла лошадь. Что сказала Любовь Орлова, в 1968 году летевшая с ним на самолете рейсом из Лениграда в Баку. И как в Чехословакии он произвел фурор своим сходством с Карелом Готтом.
Малышка вдруг замечала ворсинки от своей кроличьей шубки, прилипшие к вельветовым джинсам Георгия Львовича…
Покидая вместе с “отстрелявшимися” актерами зал, ловила на себе взгляды из публики. Всегда неожиданно Низкошапский оказывался рядом, касался плеча, что-то говорил, наклонясь к горящему уху. Рука об руку с кинозвездой, только что приковывавшей внимание зала, малышка шествовала между рядами рукоплещущих кресел…
* * *
Георгий Львович пригласил ее зайти в номер.
— Нет, нет, — отвечала малышка.
— Боитесь, что я затолкаю вас в чемодан, — пошутил актер, — и увезу в Москву?
Он прогуливался с малышкой по продуваемой ветрами иртышской набережной, полутемной, пустынной. Было уже часов одиннадцать.
Низкошапский говорил о том, что его карьера, в общем-то, не задалась. Что он, не самый плохой актер, по крайней мере, не из последних, оказался не нужен в современном кино. Такое бывает. Но на попечении у него престарелая мать и малолетний сын, которого он воспитывает один, после гибели жены шесть лет назад в автокатастрофе. И вот, приходится заниматься не самым почтенным делом…
— Но зрители вас так встречают! — возразила малышка.
Низкошапскому хотелось ответить, что зрители точно так же встретят любого, чью физиономию размером с дом двадцать раз покажут на экране, однако, внимательнее взглянув на малышку, сказал иное:
— Давайте, я вам руки погрею.
Стащив с малышки перчатки, он принялся дышать на ее пальцы.
— Георгий Львович, — прошептала малышка, чувствуя, что ее тащит неизвестным теченьем.
Он спросил, приближая к ней лицо:
— Что?..
Уперевшись в грудь Низкошапскому, малышка хихикнула:
— Сколько вы получаете за одно выступление?..
— Двадцать рублей, — по инерции придерживаясь принятого дружелюбно-доверительного тона, отвечал актер, вслед за тем подумав: “Да, глуповата”.
Но неправда! Глупой малышка никогда не была. Просто за весь день она почти ничего не ела. Ветер пробирался под шубку и, под черным маленьким платьем, костенил ее. Кроме того, слишком были напряжены шумом и соблазном минувшего дня малышкины нервы…
В такси, на котором Георгий Львович отправил ее домой, малышка дала волю слезам.
* * *
На следующий день вновь были поездки. И на следующий. Делегация стремилась охватить все городские кинотеатры.
Малышка занимала место в первом ряду, словно впервые узнавала о том, как снимают зимой лето, как лошадь понесла, а Любовь Орлова сказала кое-что, летя под облаками вот с этим моложавым уланским корнетом…
И погружалась душою в сон, замечая себя в квартире с окнами, откуда видны башни Кремля. Приложив руку к виску, она полулежит в кресле. Свободную ее руку сжимает в ладонях фрачный Георгий Львович.
— Дорогая, нездоровится? Может, тебе не стоит ехать?..
На пороге соседней комнаты появляется чистая, уютная старушка. Это престарелая мать Георгия Львовича. Она протягивает малышке нечто, вспыхивающее зеленым и желтым огнем.
— Сие колье я получила в наследство от матушки — петербургской дворянки… Носи его на здоровье!
Слабая улыбка трогает губы малышки. Она принимает подарок, встает, направляется через анфиладу комнат к зеркалу, мерцающему между двух зеленоватых, в черных прожилках, колонн.
Глядя на свое отраженье, с какой-то торжественностью надевает колье.
Мальчик, вылитый маленький лорд, останавливается подле нее.
— Ты моя самая красивая мама!
— Веди себя хорошо, — неловко потрепав мальчика по щеке (она не очень любит детей), произносит малышка, — покуда мы с папой будем на парти. Слушайся бабушку.
Малышка не знает, что еще добавить.
И вот она мчится по улице Горького в белой “Волге”, за рулем которой сидит ее муж, принятый чехословаками за Карела Готта.
* * *
По истечении третьих суток пребывания в О., расписавшись в ведомости, Георгий Львович получил причитающееся ему денежное вознаграждение. Сел с малышкой в такси. Они отправились к малышкиной знакомой.
Знакомая, ее звали Маша, конечно, была предупреждена о визите. Однако при виде прапорщика Белосельцева из фильма “Галоп”, задумчиво певшего под гитару, ахнула, протянула Белосельцеву-Низкошапскому руку, ахнула еще раз, когда гость руку ловко поцеловал, и, польщенная, слегка сбитая с толку, принялась хлопотать.
Ужин с разговорами продолжился часов до одиннадцати. Затем малышка и Маша, захватив грязные тарелки, удалились на кухню.
Десятилетний Машин сынишка, измазанный шоколадным кремом, таращился на телеэкран, где сновали фигурки хоккеистов.
Приятное возбуждение, с которым Низкошапский появился в этой квартире, прошло. Ему было жарко в лыжных шароварах, пододетых под джинсы.
Георгий Львович был частью Москвы, какова она есть. Желая поставить себя на равной ноге с этими шушукающимися на кухне провинциалками, он невольно принужден был лицедействовать. Теперь воспоминание о двух-трех выражениях, при помощи которых он, о, всего лишь слегка подретушировал свой образ, заставляло Низкошапского испытывать нравственные муки.
Вообще он был славный малый. Недурно рисовал маслом московские дворики, ощутимо передавая в своих картинах атмосферу шестидесятых, когда сам Георгий Львович был так юн и снимался одновременно в нескольких картинах, и все бурлило, и, казалось, вот-вот, там, за следующим поворотом, начнется новая удивительная жизнь!
Появилась Маша. Взяла полусонного сына за руку, что-то говоря ему, увела в прихожую. Минут через пять, в пальто, пуховом платке возникла на пороге.
— До свидания, — преувеличенно громко и весело заговорила она. — Спасибо, что зашли!.. Приятно было познакомиться!
— Мне тоже очень приятно, — по-снайперски попадая в Машин радушно-игривый тон, откликнулся Низкошапский.
Входная дверь захлопнулась, щелкнул замок.
“Черт, — запоздало подумалось актеру. — Куда она на ночь глядя? И потащила ребенка за собой…”
В комнату входит малышка. Вид сконфуженный.
— Я говорила ей! А Маша… Она к маме ночевать пошла.
Словно в пьесе, возникает неловкая пауза.
“Все-таки необыкновенно хороша”, — думает Низкошапский.
Он просит малышку присесть. Начинает легонько прижимать к губам ее пальчики.
“Может, это так и положено, — проносится в голове малышки. — А я… ничего не понимаю!”
— Георгий Львович, — совсем как недавно на набережной, шепчет она.
Низкошапский, человек деликатный, поняв состояние девушки, оставляет в покое ручки. Поставленным голосом негромко декламирует стихи Есенина, Киплинга, Шелли…
Малышка не особенно смыслит в поэзии. Но от жгучих, клокочущих строф, читаемых профессионалом, в ушах у нее начинает шуметь.
Покосившись на слушательницу, актер с неподдельною нежностью шепчет:
— Лапушка, — и целует малышку в губы.
В поцелуях, чтеньи стихов ночь пролетает незаметно.
* * *
Закрыв за актером дверь, малышка (правда, не отдавая себе в этом отчета) испытывает облегчение. Смотрит в зеркало. Лицо немножко осунувшееся, но поистине чудесны глаза! Сложив губы трубочкой, малышка издает чмокающий звук.
Направляется в ванную, и вдруг — какой-то укол… “А говорил, — неожиданно насмешливо думает она, — в чемодане в Москву увезу!” Ей становится досадно — нет, не за свои неосуществившиеся надежды, а за то, что, отправляясь на это свидание, тайком взяла Оленькин гарнитур: дьявольские гипюровые трусики и бюстгальтер.
Приняв душ, малышка простирнула бельишко, развесила его на батарее.
Зевая, голая, повыключала везде свет, юркнула в Машину кровать и, устроившись под одеялом в своей любимой позе на животе, с согнутой ногой, тотчас заснула.
* * *
На память о краткосрочном романе у нее остались несколько фотографий, которые сделал киномеханик, он же штатный фотограф. На этих снимках — Георгий Львович на фоне зрительного зала, в фойе, садящийся в “уазик”, перед микрофоном, над тарелкой с рассольником, оглянувшийся через плечо на малышку…
* * *
Вероятно, прогулочки в нейлоновых колготках посреди северной зимы дали о себе знать. Малышка узнала дорогу в женскую консультацию.
Здешние специалистки, осмотрев пациентку, объявили, что там у нее все создано для любви. Обладательнице подобного сокровища нужно как можно скорее замуж, а далее все болячки моментально пройдут!
Прописав кое-какие лекарства, докторши просили малышку их не забывать. И она не забывала.
Как-то раз, летом, она сидела на кушетке в коридоре консультации, ожидая приглашения в кабинет. Малышка несколько дней назад возвратилась из деревни. На побывке были сестра с мужем, их подросшая восьмилетняя дочь. Она ни на шаг не отходила от тети. Пристально разглядывала ее. Вдруг порывисто обнимала и шептала на ухо: “Я, когда вырасту, хочу быть на тебя похожа…”.
Офицерская чета наконец оставила Алжир. Леонтий сделался преподавателем в киевском танковом. Сестра — шила, вязала и, со своим незаконченным высшим, возилась с дошколятами в детском саду.
На привезенные из Алжира деньги супруги обставили квартиру и оделись-обулись. Затем собрались было приобрести большую машину, “Волгу”. Но, пересчитав деньги, увидели, что их хватит только на маленькую. И вот на “жигуленке” седьмой модели семейство прикатило из Киева.
Малышка выбрала из впечатлений отпуска, покуда сваленных как попало, то восхитительное, отчасти сиреневое, отчасти голубое платье, которое демонстрировала старшая сестра. Мысленно вновь рассматривая его в деталях, малышка думала: “Но почему, почему, скряга, ты не привезла подобного платья мне?!!”
— Извините…
Малышка поднимает глаза. Перед нею — женщина лет тридцати пяти. Великолепная фигура, смышленое лицо. В руках Нина, появившаяся в жизни малышки, держала плоскую сумочку и кипу каких-то медицинского происхождения бумажных листков.
Дальнейший монолог Нины можно опустить. Разумеется, она, исподволь наблюдавшая, была очарована.
Из женской консультации вышли вдвоем. Блестя редковатыми зубами, Нина продолжала что-то темпераментно говорить.
На губах у малышки то и дело появлялась одна из тех отчасти кретинских улыбочек, что особенно красили ее.
* * *
Нина являлась коренною уроженкою О. Появилась на свет в семье знатного слесаря и домохозяйки. Отец, при своих широких материальных возможностях, был вдобавок приверженец хмельного пития. Мать, безропотная и молчаливая по природе, рано сошла в могилу, сообщив дочери какую-то не то молдаванскую, не то греческую красоту.
К моменту, когда Нине исполнилось семнадцать, батюшка, выйдя на пенсию, стал уже практически ежедневно напиваться до положения риз. И деградировал столь стремительно, что, сняв штаны, бегал за дочерью вокруг стола, прокрадывался в ее альков в ночной тьме и ломился в душевую, когда красавица принимала водные процедуры… Жизнь с подобным родителем сделалась беспокойной.
В этот период Нина встречалась со златокудрым синеглазцем, студентом медицинского института. Они страстно любили друг друга.
На горизонте маячил также настойчивый, упорный поклонник, некто Яша Тотышев, молодой токарь и жгучий брюнет, хакас по отцу. Зная о романе Нины со студентом-медиком, Яша был очень несчастлив.
Однажды он дождался возвращения Нины из школы (она заканчивала десятый класс) и, под сенью майской яблоньки-дичка, сыплющей розовым цветом, сделал школьнице предложение.
Ее возлюбленный медик стоял на коленях, рыдал и молил подождать три с половиной года, покуда он закончит вуз! Однако обретаться еще три с половиной года под одной крышей с подонистым и вечно пьяным родителем Нина не могла. Вопрос стоял: жизнь или смерть?
Нина все взвесила и, трепеща, выбрала жизнь…
* * *
Поселились молодые в малометражке, принадлежавшей матери Яши. Родитель его, прихватив вересковую трубку и алюминиевый чайник, давным-давно бросил семью, сгинув в дебрях своей ненаглядной Хакасии.
Свекровь появлению в доме молодки обрадовалась несказанно. Буквально на следующий день она занемогла и с той поры не расставалась с повязанной вокруг головы тряпкой. Старуха вставала с постели лишь на оправку. А также когда требовалось примерить очередное платье, купленное мамочке сыном с получки. Покрутившись перед трюмо, карга прятала обнову в шифоньер, где на плечиках уже висело множество индейских нарядов. Выпускала из-под засаленной повязочки кудельки и, шмякнувшись на диван, оттуда вещала о том, как не повезло ей с невесткой, которая, сегодня производя приборку, протерла телевизор влажной тряпкой, в то время как с самого 1975 года он протирался сухой!
* * *
Ни с того ни с сего на гиганте, где Яша давал сто три процента производительности труда, организовался кооператив по строительству девятиэтажного дома. Яшу включили в списки. Но требовалось сделать первоначальный взнос. Яша и Нина долго, с взаимными упреками, смехом и слезами занимали деньги у знакомых, ближних и дальних родственников. И еще дольше раздавали долги. И были вычеркнуты из списков. И снова в них внесены. И опять вычеркнуты. А когда, оставив надежды и даже перестав следить за ростом многоквартирщика на набережной, супруги поставили на данном проекте крест, к ним пришли и сказали:
— Ну куда вы запропастились? Вносите оставшуюся часть суммы и идите, вселяйтесь в свою двухкомнатную на уровне вершин тополей…
* * *
Старуха после переезда сына с невесткой на новую квартиру поправилась. В одном из своих неброских нарядов нагрянула к молодым. И начала являться ежедневно. Занимала позицию на купленной в рассрочку тахте. Сидела, с тихой улыбкой следя за невесткой, что бы та ни делала — пылесосила ли, готовила или стирала.
Дождавшись возвращения сына с работы, матушка зазывала его на кухню. Пошушукавшись, убиралась восвояси. А Яша начинал выспрашивать:
— Игнорируешь мать? Она приехала в гости, а ты молчком ходила мимо нее! Тебе не о чем поговорить с моей матерью?..
Однажды Нина не выдержала.
— Чтоб ноги ее больше здесь не было. Или…
— Что?
— Разведусь с тобой к черту!
Тотышев полагал, что беременной на восьмом месяце, безработной и не имеющей средств к существованию некуда от него деться. Но вдруг она заявляет: “Разведусь!”.
Яша метнул яростный взгляд и, в полном затмении, влепил оплеуху. Взвыв, половина его ринулась на балкон…
Яша едва успел задержать женушку.
— Ты поднял руку! — выговаривали ему сквозь рыданья. — На меня еще никто руку — не под-ни-ма-а-а-а!..
Соблюдая свою натуру, Тотышев крепился, куря. Но от дальнейших горестных подвываний на него напал ужас. Подсознательно прибегая к опыту миллиардов предшественников, Яша бухнулся на колени.
Затем неуклюже пополз туда, куда диктовал ему ползти властный инстинкт.
С той поры так у них и пошло. Постепенно Нина научилась, получив затрещину, одним прыжком вылетать на балкон, перевешиваться через перила. Унося оттуда рыдающую на руках, Яша слагал ее на тахту и, накурившись до одури, вставал на колени.
Матушка к ним, в конце концов, перестала таскаться. Но они этого, кажется, не заметили. Родив Иришку, Нина забеременела вновь. Яша уговорил ее завести второго ребенка, небезосновательно рассчитав, что с двумя детьми Нине будет от него уйти труднее.
Супруги ездили отдыхать к морю и привезли оттуда черно-белое фото. Яша, поджарый, мускулистый, с брутально красивым лицом, держа на руках Иришку, стоит по щиколотку в воде. Рядом — загоревшая до черноты Нина. Она пытается улыбаться, но какая-то мрачная дума проступает на молдаванском челе.
* * *
Время шло. От сигарет “Прима” Яша переходил к болгарским “Родопи”. Невидимая тропка через гостиную к балконной двери не зарастала. Был период, довольно долгий, когда высокооплачиваемый и чрезвычайно популярный токарь проводил время в ресторанах “Маяк”, “Север”. Он сорил деньгами, за полночь являясь домой в компании боготворивших его друзей. Громким голосом Тотышев призывал супругу. Запахиваясь в легкий халат, не столько скрывающий, сколько подчеркивающий ее женскую хрупкость и мощь, Нина выходила из спальни. Наступала тишина. Яша обводил налитыми кровью глазами свиту.
— Да-а, — наконец раздавалось из кабацкой толпы то, чего он страстно желал и боялся услышать, — красивая у тебя женка…
Проводив собутыльников, токарь рывком открывал дверь в спальню.
— Боже мой, боже мой, — причитал потом в темноте Нинин голос. — Сколько это может продолжаться! За что? За что?..
Яша, закинув руки за спинку кровати, страшный, нелепый в одной рубашке с галстуком и в носках, лежал возле причитающей. “Рубануть, — думал он, — по башке топором! А потом повеситься в туалете…”
* * *
Нина поочередно работала в регистратуре поликлиники, гардеробщицей, сотрудницей бюро пропусков, вахтершей трамвайно-троллейбусного управления, диспетчером ЖЭУ, наконец, нормировщицей на том самом “почтовом ящике”, где токарничал Яша.
Оттуда ее послали на курсы счетоводов в столицу Узбекистана. Ей было тридцать лет. Ирина обещала присматривать за младшим братом. Яша, трезвый, с порезами на кое-как выбритом подбородке, провожал супругу.
Когда поезд тронулся, он шел рядом с вагоном. Нина сидела у столика, и соседка по купе, дама в очках, выглянув в окно, поинтересовалась:
— Ваш муж? Какой интересный мужчина.
Состав набирал ход. Яша почти бежал по перрону, вспугивая голубей. Нине вдруг захотелось немедленно остановить поезд и броситься на шею этому, с отчаянным, бледным лицом человеку…
Оставив в О. октябрьскую промозглую слякоть, Нина переместилась в Ташкент. Роскошное небо ослепило ее. Платаны показались сказочно огромными. Как нежно журчала хрустальная вода в арыках. В парке кустарники были подстрижены в виде силуэтов слонов, жирафов, носорогов, средневековых замков.
Занятия на курсах вели учтивые по-старомодному старички, увенчанные различными учеными степенями. Преподавание было для них необременительной возможностью заработать лишнее. Старички вели занятия непринужденно, легко, и у Нины все само собой укладывалось в голове. Она играючи сдавала зачеты.
А после занятий, вдруг полюбив одиночество, бродила по Ташкенту.
Однажды она забрела в цирк. Зрителей было немного. Проходило республиканское первенство по греко-римской борьбе. Нина слизывала из вафельного стаканчика сливочное мороженое и смотрела на потных парней, ломающих друг друга на арене.
Рядом со зрительницей, искоса на нее поглядев, уселся большой человек в белых брюках, синей рубашке, с красными нарукавниками. Он не стал терять времени даром.
После окончания программы Нина и ее новый знакомый вышли из цирка вдвоем. Они прогуливались по городу, Владимир рассказывал о себе.
Мастер спорта международного класса, он, собственно, кроме спорта ничего в жизни не знал. Бывал в Польше, ГДР, Чехословакии, Румынии, Австрии, Индии, Иране. Везде были одни и те же залы, борцовские ковры, единые правила.
Когда проходили мимо “Дома туриста”, где жила Нина, вдруг выяснилось: и Владимир остановился там. Нинин номер располагался на третьем этаже, его “люкс” на шестом.
Они вошли в “Дом туриста” и поднялись к ней. Владимир сообщил, что его страх перед женщинами — должно быть, плата за то, что он легко с ними сходился. У него, тяжеловеса, рост метр восемьдесят шесть, вес сто килограммов, было много женщин. Он был смел с ними. Но сделался робок. Случай с женой, оказавшейся столь меркантильной… Бывший спортсмен находился в нескольких шагах от того, чтоб сделаться вечно попрекаемым пленником сладких губок!
С этими словами Нину обняли и повалили на диван. Она была удивлена скоростью, с которой замужняя женщина, мать двоих детей, оказалась на лопатках. Едва успев стиснуть бедрами ласковую и проворную, как кот, руку, Нина отчеканила спокойно и холодно:
— Вы, кажется, знаете, как пройти к выходу?
Пораженный, пожалуй, даже не этими спокойствием и холодностью, а фразой, такой по-великосветски насмешливой, Владимир разжал свой двойной нельсон.
Выпроводив тяжеловеса за дверь, Нина заперла ее на два поворота ключа и, остановившись перед зеркалом, в летнем полупрозрачном платье, повторила эту невесть откуда взявшуюся у нее фразу.
* * *
Окончив курсы с отличием, получив диплом, Нина сфотографировалась на фоне пятнистого платана-циклопа.
И был завод, обязанности кассира. После — бухгалтерия, плановый отдел, должность секретаря-референта.
Везде Нина оказывалась душой коллектива. Заводилась для задушевных бесед с пол-оборота. Собеседник испытывал горячую симпатию к чернокудрой хохотунье, так верно угадавшей его лучшие качества и черты…
Правда, более внимательное ухо различало в симфонии обаяния и веселья одну маленькую, но отчетливую истерическую ноту.
И проходил год за годом. Из отпусков на юге Нина привозила фотографии, маски для подводного плавания, цветастые купальники, гнедой загар, солнцезащитные очки, соломенные сумочки, воспоминания о белом пароходе, играющих за буйками дельфинах, писке москитов в духоте номера, когда Яша и дети спят, из-под пола доносится музыка, слезы щекочут уши, и море под лучами солнца сверкает в глазах: в этих вспышках проявляется лицо синеглазца, губы шепчут его имя, ищут и находят — предплечье запрокинутой левой руки, в то время как правая, скользнув вниз, судорожно манит из окружающей темноты несбывшееся.
Яша давно уже не посещал рестораны. Друзья его рассеялись в окружающей жизни, призраками прошлого возникая в автобусной толчее, звоня по телефону, чтобы ни с того ни с сего поделиться печалью по случаю гибели в автокатастрофе общего знакомого, пожаловаться на жену, закрутившую роман с мясником, сообщить о выгодном обмене квартиры, покупке потрясающего браслетика к тем (“Ты, Яша, помнишь?”), с квадратным циферблатом часам. Тотышев сделался молчаливей, угрюмее. Попытался читать. Не читалось. Он повадился ходить к соседу, воевавшему в Афганистане и привезшему оттуда, взамен оторванной руки, видеомагнитофон, кучу кассет с записями фильмов Брюса Ли. Яша смотрел эти фильмы, поражаясь смертоносному отточенному до мелочей искусству нанесения ударов ногами. Выпив, делался подозрителен и свиреп. На работе его на руках носили. Он был безотказен, исполнителен, скрупулезен.
* * *
Однажды, через четыре года после ташкентских курсов, в дверь Нининой квартиры позвонили.
Нина вылетела из кухни, на ходу запахивая халатик и, мельком взглянув на себя в зеркало, как всегда настежь, распахнула дверь…
Было январское воскресенье. Иришка и Сашенька еще спали. Яша, собираясь с безруким соседом полюбоваться на лыжные гонки, чистил зубы в ванной.
— Кто там? — послышался его голос.
На лестничной клетке, праздничный, как Дед Мороз, стоял Владимир. Широко улыбнувшись, он шагнул за порог…
Уперевшись в грудь дорогому гостю, Нина изо всех сил оттолкнула его, захлопнула дверь и, проходя мимо ванной, рассеянно отвечала:
— Ошиблись квартирой.
Покормив мужа, выпроводив его, Нина, тихо охнув, опустилась на табурет. Ее начала бить дрожь.
Проснулись дети. Иришка спешила на тренировку по пинг-понгу. Сашенька, позавтракав, отпросился на каток.
Оставшись одна, Нина, стиснув зубы, хмуро прошлась по комнатам. Остановилась у наряженной елки в гостиной. Начала поправлять электрическую гирлянду. Вдруг сорвался и хлопнулся об пол стеклянный, с заснеженной крышей дом…
Времени было в обрез. Вымыв голову, Нина высушила ее феном. Наложила тон-крем, уничтожив морщинки под глазами. Ресницы накрасила. Покрыла губы помадой. Пометавшись, замерла перед шифоньером, встряхнула головой и, скинув халат, вытащила из-под стопки белья хрустящий пакет.
Оттуда появилось стачанное из паутины бюстье.
На улице был дикий мороз. Но Нина не замечала его. Оставив обросший инеем троллейбус, перешла дорогу, по которой в тумане плыл транспорт, и на высоченных шпильках итальянских ни разу не надеванных сапожек понесла себя вперед.
На Нину оглядывались. Она поражала величественностью осанки, тускло переливающимся мехом кротового манто, скрипом снега под ногами, закованными в лайковую тугую шипастость…
Как знамя она внесла свою красоту в вестибюль Дворца спорта!
— Вам кого? — подлетев к ней, справился вахтер, седой человек с орденскими планками на пиджаке.
— Владимира, — нетерпеливо оглядываясь по сторонам, отвечала Нина.
— Сейчас… Одну минуту!
И вот, появившись из гулких дворцовых недр, пронизанных гортанными воплями, стуком падающих на матрацы холодильников, Владимир предстал перед ней. Все тот же тропический костюм был на нем. Спортсмен сообщил, что, узнав о Нинином отъезде, хотел заснуть. Но не мог. Образ курсантки с оливковой кожей преследовал его. Вздыхая, поплелся Владимир на курсы бухучета и, пустив в дело плитку шоколада, заполучил Нинин адрес. И не расставался с ним до тех пор, пока наконец судьба не занесла его на турнир, проводящийся нынче в О. Прямо из аэропорта отправив багаж в “Дом колхозника”, тяжеловес отправился по заветному адресу. Он затаил дыханье и стукнул в дверь. Однако вместо кликов радости с объятиями и последующим чаепитием, когда, сблизившись голова к голове, вполголоса обсуждалась бы дальнейшая жизнь в сиреневой московской беседке, влюбленного ожидал толчок в грудь! Что сие значит? Владимир умолял объяснить.
“Самовлюбленный, — подумала Нина. — Отхлестать бы тебя по румянцам… и расцеловать! Ибо очень приятно видеть такую внушенную мною страсть”.
Но вслух она сказала, конечно, иное. Голосом сердечным и вместе с тем строгим (в самом деле, зачем мучить несчастного?), Нина объявила, что замужем.
— Это мне известно. Ведь, собственно, для того я и явился в твой дом, чтоб объясниться с мужем.
— Похвально, конечно… Однако почему ты уверен, что я променяю свой хрупкий, шаткий, порой невыносимый семейный союз — на безоблачное счастье, которое ты для меня приготовил?
Затаив дыхание, однако сохраняя внешнюю величавость, Нина ждала ответа. Если б, как в ташкентском отеле, ее грубо сграбастали бы так, что мучительно и сладко заныли все косточки…
Но, опустив руки по швам, Владимир блеял, что слишком, кажется, о себе возомнил, такой женщины недостоин...
Домой Нина успела вернуться до прихода Яши и детей. Смыла грим, сняла умопомрачительные кружева. Потом взяла веник, совок и, сметя с ковра осколки игрушечного домика, выбросила их в мусорное ведро.
* * *
…Вот как прошла Нинина жизнь до малышки. Все вышеприведенное, в главных чертах, вскоре стало достоянием последней. Ибо малышка полюбила дорогу в Нинин дом. Полюбила сидеть в ее гостиной, листать журналы, слушать вулканическую брюнетку, рассказывать ей свое.
* * *
Окружающая действительность начинала малышку нервировать. Все чаще она испытывала желание с разбегу лягнуть мир, кажется, не слишком торопящийся сделать ее счастливой…
Брюнет из интеллигентной семьи, совсем собравшись на малышке жениться, вдруг спросил:
— У предков машина есть?
— Нет.
— А дом какой? Двухэтажный, окруженный садом, в котором, чаю, не мудрено заблудиться среди мандариновых вечноцветущих аллей?
Малышка хотела отвечать, что подобный дом есть у одного человека в селе — колхозного председателя, напряженно ворующего тридцатый год подряд, но слезы закапали.
Дальнейшее тонет во мраке. Известно лишь, что малышке дано было испытать кратковременную, но горячую ненависть к своим незаможним родителям. А брюнет подал в отставку.
Оглядываясь, героиня наша видела некую, впрочем, представлявшуюся ей довольно возвышенной тяп-да-ляпицу из гимназических платьев, новых портфелей, свадеб, иллюстрированных журналов, фильмов, приезда сестры с мужем из Алжира: разлука с Алтуховым, Москва, “Березки”, примерка замечательных нарядов; Иштвана, вестибюля ВГИКа, А. Делона (вырезка из библиотечного журнала), стоящего со старательно втянутым животом на краю бассейна, загорания голышом, десятиклассника Глеба, лучшего спортсмена школы, отличника, сына агронома, однажды провожавшего двенадцатилетнюю малышку из кино, поездки с Валерием Степанычем туда, где были елки (вообще-то были сосны, но таких тонкостей малышка не различала), красивого импортного дивана в квартире Володи, “Текстильщика” и Светланы Палны, обедов с нотациями в кабинете Раисы Григорьевны, простонародных надежд, связанных с Низкошапским, “Ой, вы на актрису похожи!”, протяжных мужских взглядов, струй душа, шоколадных конфет, ошеломляющего холода медицинского инструмента и когда после паузы голос докторши говорит: “У вас там все создано для любви!”, душевных вибраций от запечатанного в целлофан белья, Нины и прочего…
Будущее представлялось малышке все более смутно. Хотя сердце ее частенько раскачивалось на прежних старинных качелях, мысленные прогулки по французистому дворцу стали куда реже.
* * *
Однажды в августе малышка ждала Нину под часами на площади Маркса. Вступал в права вечер, наполненный запахом выхлопов и перегретого асфальта. Отблески солнца, вырываясь из-за проезжающих машин, сверкали, как сабли…
Малышка достала из сумочки аккуратно завернутые в носовой платочек очки — итальянские, купленные в “Березке” после случая с Алтуховым. Надев их, нетерпеливо огляделась.
Нина запаздывала…
От кинотеатра “Художественный” сюда нужно было добираться троллейбусом. Посреди усталых, раздраженных, везущих большие, не очень чистые сумки людей малышка проехала несколько остановок. Сидящая рядом с ней пенсионерка, как все они, с распухшими ногами и морщинистым лицом, адресуясь к пожилому мужчине, державшему под мышкой автомобильный насос, почти кричала:
— Дед-то мой — помер! Кабы не помер, легче было бы! Помогал бы талоны получать… Я думала, что раньше его, прости господи, окочурюсь! Он же моложе меня на пять лет был! Ан нет, вперед вырвался. Такой характер. Минуты на месте не посидит… Он железнодорожником у меня был! Железнодорожники — быстро изнашиваются. По трое суток, бывало, с паровоза не слазил… А на пенсии пошел на склад, мешки трясти! Хотел денег заработать и перед смертью еще свиней подержать! Однако то ли пыли мучной на складах наглотался, то ли еще что — помер. От рака легкого… В три месяца не стало! Помер — тоньше спички. А был-то богатырь, куда-а!
Малышку чрезвычайно раздражал этот рассказ. К тому же перейти на другое место в переполненном троллейбусе не представлялось возможным. И она была вынуждена до конца поездки выслушивать подробности из жизни богатыря-железнодорожника, одержимого мечтой о свиноводстве.
Намедни малышка очередной раз возвратилась из своего роскошного захолустья. Почти никого из одноклассников не наблюдалось, разъехались. Осталось лишь несколько человек, крестьянствовали, обзаведясь семьями, хозяйством.
Малышка (открытое платье, туфли на шпильках, нечаянно обнаруженные в материном шифоньере в голубоватой коробке с надписью “Пьер Карден”) продефилировала по центру села.
Гуси в луже загоготали, когда она проходила неподалеку. Обгоревшие на солнце пацаны, проносясь мимо малышки на великах, поочередно поворачивали головы, дивясь нарядной незнакомой даме. Да старичье, ковыряясь по хозяйству, распрямляло при виде яркой прохожей согбенные спины, гадая: кто такая, чьих?
С подругой детства малышка посетила киношку. На позднем сеансе, кроме них, присутствовала одна зеленая молодежь. Юные кубанцы шушукались, разглядывая приезжую, лицо которой (покрытое тем самым тон-кремом, который использовался в боевых действиях против Владимира) в вечернем освещении представлялось фантастически прекрасной маской.
Демонстрировался “Человек на коленях” с Джулиано Джема. Малышка впервые видела этого исполнителя. Сам фильм ей не то чтобы не понравился, а прошел мимо ее сознания. Она ничего не слышала о мафии, коллизии “Человека” показались ей запутанными. Но Джулиано Джема с этими волевыми складочками в уголках губ…
После сеанса малышка пришла домой, была задумчива. Села за стол, съела приготовленный матерью салат, жареную курицу, компот из абрикосов. Потом взяла ручку, тетрадь в клеточку, лежавшие на комоде между гипсовым лебедем и вазой с бумажным цветком. Вывела в тетрадке: “Джулиано… Джулиано Джема…” — и для чего-то поставила свою подпись.
* * *
Прикатили киевляне. Сестра, конечно, полезла в шифоньер, вытащила туфли. От ее глаз не укрылось, что кто-то в них воровски щеголял… Кто? Мать? Или, может быть, престарелая бабушка, хватив лишку, притопала в их дом из своей расположенной по соседству усадьбы и, напевая любимую “Запрягайте, хлопцы, коней!”, втискивала то, что имелось у нее вместо стоп, в изысканность, образованную пергаментной кожей и строгой фантазией седого стройного человека, проживающего в Париже и не дующего в ус?
Выпустив пар, сестры помирились. К тому же на сцену выступили подарки: чехословацкий джемпер, самый модный, польская губная помада любимого малышкиного ярко-алого цвета и японский складной зонт.
Лодочки, из-за которых разгорелся весь сыр-бор, офицерша, вопреки тайным ожиданиям малышки, ей не подарила. Она оставила их себе и, кое-как поместив в них свои становящиеся с каждым годом все более полненькими ноги, устремилась с мужем и дочерью к морю. Прихватив с собой, впрочем, малышку.
Там они провели восемнадцать дней. День-деньской купались и загорали, поедая дыни, арбузы, вареную кукурузу, шашлык.
На тамошнем участке побережья не наблюдалось засилья лиц кавказской национальности, которых малышка не выносила из-за их громкого хохота. Зато полно было ленинградцев, бледнокожих, длинноногих, с лицами эрудитов. Один из них, занимая позицию неподалеку от малышки, украдкой жадно разглядывал ее.
Дня три продолжалось это томительное соглядатайство. Ленинградец был недурен собой, носил очки в золотой оправе и курил “Мальборо”.
Отходя ко сну в пахнущем свежей покраской номере автокемпинга (Леонтий храпел, и сестра вставала, пытаясь прихлопнуть сложенной газетой москита, а Маришка, их дочь, сильно вытянувшаяся, с вызывающе округлившимся задом, измученная жарой, волейболом, ребяческими сплетнями, ожиданием какого-то небывалого торжества, металась в постели), малышка, сбив с себя простыню, думала о ленинградце.
Он представлялся ей доктором. Да, молодым талантливым врачом, возможно, специалистом по спортивным травмам. К ней, лежащей в шорохе прибоя, он приближается со снопом багровых роз (этими розами, как малышка видела третьего дня, торговали возле шашлычной). Говорит что-нибудь глубокое и милое. Она вспыхивает, отказывается взять розы, но, вняв уговорам сестры и Леонтия, принимает цветы. Вечером они прогуливаются с врачом по бульвару. Заходят в кафе. Садятся на открытой веранде. Может быть, она позволит молодому человеку взять ее за руку. И будет провожать взглядом огни проплывающих в открытом море судов, внимая очарованному ленинградцу. И вот уже она в громадной квартире. Лежит на полудиване, ест конфеты. Звонок в дверь. Малышка вскакивает, бежит открывать. Дверь распахивается, в прихожую вступает он, ее врач! В пыжиковой шапке, дохе из тюленя, навьюченный подарками…
Наконец, почти бессознательно, право слово, малышка пришла на помощь робкому влюбленному. С рассеянным видом, пройдя в бикини мимо него, она, входя в воду, вдруг с улыбкою оглянулась.
Подброшенный с места словно пружиной, врач, или кто он там был, бросил на покрывало очки и полез в довольно бурливое в этот день море.
Малышка нырнула и, тотчас вынырнув, поплыла, красиво выбрасывая руки. Ленинградец устремился следом, почти настиг ее, но вдруг плеснула волна. Возможный доктор, хлебнув рассола, повернул к берегу.
Этот, по всей видимости, невинный эпизод, отчего-то произвел на малышку отвратительное впечатление. Пригожего ленинградца она перестала замечать. А он продолжал пастись неподалеку, со своих, довольно мелкотравчатых пастбищ грустно взирая на ледяную вершину.
* * *
Заброшенная по дороге в Коми на Кубань, последнюю неделю малышка принуждена была провести на родительской вилле.
В саду, во время ее отсутствия, поселился соловей, по ночам давая концерты.
— Опять дурак, — выговаривала малышка матери, — всю ночь не давал спать!
— Какой дурак, доча?
— Да соловей ваш дурацкий!..
Стояла обыкновенная кубанская сушь вершины лета. Куры с раскрытыми клювами сидели в тени акаций. Гуси и утки спали на воде зловонного пруда. Собаки забились в конуры. Деревья стояли с опаленными вершинами. В перспективах улиц мерцали окованные червонным золотом поля.
Не успевала малышка ступить нескольких шагов, как ее белые гэдээровские босоножки (купленные ей на приморском привозе в качестве утешения) покрывались пыльцой от трав, выколосившихся на здешних тротуарах.
Это случилось за день до отъезда. Малышка возвращалась из книжного магазина (куда ходила, чтоб приобрести свежий “Советский экран”), а Казюра двигался ей навстречу. Сначала он не узнал малышку. И выпучил глаза, совсем как ленинградский засранец, накрытый штормовою волной. Проходя мимо, отпускница милостиво кивнула.
— Здравствуй… те, — выдавил из себя Казюра.
— Погостить приехал? — спросила она великодушно.
— Да! Вот моя жена…
— Очень приятно, — улыбнулась малышка стоявшей рядом с Казюрой широколицей, бледной (“Наверное, тоже ленинградка”, — не без злорадства подумала госпожа Заячья Лапка) толстухе в дорогом и новом, но каком-то старушечьем платье.
Казюриха смотрела на малышку не мигая, как орел на солнце.
— Ну, пока.
— Пока…
— До свидания, — сиплым голосом отозвалась толстуха.
“Так тебе и надо, — красиво и стремительно удаляясь прочь, повторяла малышка почти вслух. — Так и надо, мошенник!”
Но если бы ее спросить, что значит “так и надо” и почему “мошенник”, — она вряд ли смогла б объяснить.
* * *
…Прибыв в О., малышка первым долгом связалась по телефону с Ниной. Подруги решили отужинать в самом модном городском кафе под названьем “Мечта”.
Нина явилась… Нимало не запыхавшаяся. Еще издали она раскрывала малышке объятия, крича:
— Наконец-то! С прибытием… Ах, как я рада тебя видеть!
Малышка хотела, и… не смогла сдержать слез. Вся пустота очередного путаного, суетливого, пересохшего лета (опоздание подруги оказалось последней каплей) вдруг обрушилась на нее.
Огладив, отпрукав малышку на скамеечке под кленами в соседнем дворе, и к окнам были приклеены лица пенсионеров, Нина объяснила, что более чем часовая задержка была вызвана тем, что по дороге к малышке, к которой она летела как на крыльях, Нина была вынуждена завернуть к одной прихворнувшей коллеге, чтоб сказать ей слова утешения, ибо у бедняжки рак, отрезали одну грудь, хотят отрезать вторую, и эта женщина, красивая, рыжая, с высшим образованием, вдобавок недавно брошенная мужем, уехавшим на Север за длинным рублем с маленькой, ничего из себя внешне не представляющей библиотекаршей, которая, вот, малышка, какие они, эти мужики, бьет этого мужа по щекам и терпеть не может готовить, — совсем пала духом, необходимо было поддержать бедняжку, вручить купленные на деньги профсоюза путевку в санаторий и фрукты…
Красавицы рука об руку покинули дворик с клумбою, засаженной довольно оригинально кустиками полыни.
В “Мечте”, заказав кружочки из мяса с луком, бутылку венгерского белого, кофе и мороженое (расходы, разумеется, пополам), подруги принялись выкладывать друг другу за истекший период.
Таким образом, Нина оказалась посвящена во все, связанное с карденовскими лодочками, незадачливым пловцом, ценами на курортах, температурой морской воды, сельской тишиной, надоедливостью мух и прочего. Венчала все история о Казюре.
Живо, взволнованно и верно отреагировав на рассказ малышки, Нина не осталась в долгу. Последовало сообщение о Яше, который, насмотревшись фильмов с Брюсом Ли, вообразил невесть что. Не далее как на прошлой неделе он отправился поутру на пляж. И попытался воспроизвести там то, что демонстрировал на экране гонконгский кудесник…
В результате Яша теперь ходит в гипсе, с палочкой. Вернее, не ходит, а день-деньской сидит дома, внимательно глядя на тикающий будильник. Так что стоит Нине опоздать с работы на несколько минут, как следует такой жуткий скандал! Ну, ты, малышка, знаешь…
* * *
Простившись с Ниной на ярко освещенном проспекте, малышка, подняв руку, остановила частника. Водитель зеленого “Москвича” подвез ее до Завертяевой улицы. Возле дома Ренаты Юсуповны пассажирка попросила остановить.
Оля уже спала. Пробравшись к себе, малышка разделась, накинула халат и скрылась в умывалке…
Там ее поутру и обнаружила наследница напрасных сокровищ опереточной дивы. Не подавая признаков жизни, квартирантка в позе эмбриона застыла на кафельном грязноватом полу.
Медицинская экспертиза произвела в мертвом теле тщательный и подробный осмотр. Выдвигалась версия: внезапная остановка сердца. Подозревался инсульт. Не исключалась увенчавшаяся успехом попытка самоубийства — например, при помощи редкого яда. Но, в конце концов, медицина была вынуждена признать: причины, повлекшие смерть столь цветущей юницы, таинственны и непонятны.
Ее звали Ангелина. По-домашнему — Ангелочек…
На обряд погребения явились тетя Клава и Петька, Валерий Степаныч с Леной, Гера с мамой, Светлана Пална из управления культуры, Раиса Григорьевна во главе всего коллектива “Художественного”. А также Оля, Нина с Яшей и еще около двух дюжин людей, так или иначе знавшихся с покойной.
Из Киева прибыла старшая сестра. Она доставила мать.
Малышкин батюшка, мы забыли об этом упомянуть, помер в участковой лечебнице во время операции по поводу язвы двенадцатиперстной кишки, года за два до описываемого события. Малышка, извещенная об этом, тотчас кинулась к Нине и, вспоминая, как девочкой с хвостиками пела со сцены сельского клуба, а папа аккомпанировал на баяне, всплакнула и высморкалась в платочек. Однако на похороны поехать не смогла, поскольку собиралась приобрести у цыганки вердепешевый жакет и берегла деньги.
Коренастая, с кожей, спаленной зноем, малышкина родительница поразила присутствующих виртуозным, без слов, плачем. От первобытности его леденели сердца и мерещилась темная степь, над которой сияет голубая подкова…
* * *
С той поры минуло двадцать лет.
Тетя Клава, продав апартаменты в центре О., вместе с сыном переехала к теплому морю. Из их домика на горном хребте видна бухта, воспетая поэтами Эллады. Петька работает инженером в местном порту. Пьет. С женой в разводе.
Валерий Степаныч и Лена переместились в Москву, на улицу Красной сосны. В.К. разводит декоративных рыбок. У Лены собственный издательский бизнес.
Раиса Григорьевна сильно изменилась. Вместе с ней делят кров более пятидесяти кошек! Бывшая директор постоянно что-то жует. Смотрит телесериалы. И когда замечает на экране кого-нибудь из тех, кто приезжал в “Художку” по линии пропаганды киноискусства, фыркает.
Леонтий со своей супругой по-прежнему каждое лето ездят на Кубань. Только уже не на “жигулях”, а на джипе “Гранд Чероки”. У Леонтия в Киеве — галстучный магазин.
Маришка вышла замуж за молодого киевского торговца недвижимостью. Вместе с ним путешествует по миру.
Яша, в связи с воспалительными процессами в позвоночнике (последние десять лет он проработал на нефтяных промыслах Крайнего Севера), обезножел. Дни проводит в специальном кресле, на втором этаже коттеджа, который он успел построить перед тем, как его одолела немощь. Нина трогательно ухаживает за калекой, нянчится с внуками и рассказывает всем о том, какого замечательного мужа ей послала судьба.
Ангелочек лежит под березой, выросшей до небес. Ветки постукивают в нержавеющий обелиск, поставленный над вечным покоем.
|