Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 9, 2021

№ 8, 2021

№ 7, 2021
№ 6, 2021

№ 5, 2021

№ 4, 2021
№ 3, 2021

№ 2, 2021

№ 1, 2021
№ 12, 2020

№ 11, 2020

№ 10, 2020

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Владимир Тучков

Абсолютно голая реальность

От автора

Порой меня называют некрофилом. За то, что в моей прозе смерть, рядящаяся в различные одежды, зачастую карнавальные, является одним из постоянных персонажей. Дескать, сильно страшно все это. Но не думаю, что, например, ракообразные или членистоногие, не представляющие о существовании данного фундаментального явления, счастливее человека. Скорее наоборот. Напоминание о грядущей смерти позволяет человеку не проспать жизнь. Ну и, естественно, выбрать верные приоритеты. Это особенно актуально сейчас, когда массовая культура активно навязывает потребителю “глянцевые” формы мышления. Не спи, товарищ, бодрствуй!

Ираида Штольц и ее дети

Референт Союза художников с чувством собственного достоинства, намертво приросшим к гладкому ухоженному лицу, вошел в Отдел записей актов гражданского состояния. Отыскал необходимую дверь, и, не поздоровавшись, спросил у сидевшей за крайним столом сорокапятилетней девушки:

— На Ираиду Штольц подготовили?

Девушка неприветливо ответила:

— Сейчас у нас работа с документами. Приходите после обеда.

— Вы понимаете, что вы говорите? — начал вскипать референт. — Она народный художник, трижды лауреат! Ираида Штольц!

Поскольку речь шла о столь титулованном клиенте, девушка засуетилась, сказала: “Одну минуточку” и начала копошиться в папке, на которой было красиво выведено “Свидетельства о смерти”.

Однако свидетельства на Штольц не было. О чем и сообщила девушка нетерпеливому посетителю.

— Господи, — воскликнул референт, словно при нем высморкались на пол, — что за дикость такая! Да Шагина она, Шагина, Ирина Степановна! Чему вас только в школе учили!

Бумажка, свидетельствующая о смерти Ирины Степановны Шагиной, тут же отыскалась. И референт, схватив ее, устремился к поджидавшей его служебной машине, чтобы в другой инстанции, предъявив свидетельство о смерти, получить следующую бумажку, без которой не могло быть и речи о получении еще одной бумажки и, соответственно, не могли состояться ни торжественная гражданская панихида в Колонном зале Дома союзов, ни захоронение в столь необычном месте, ни обильные поминки в ресторане Союза художников.

Да, референт, конечно, не только прекрасно знал настоящую фамилию Ираиды Штольц, но и вполне сносно ориентировался в ее биографии. Однако не только он, но даже и близкие друзья (которых у нее не было), и члены семьи (которой у нее тоже никогда не было) не знали, какую тайну она унесла с собой в могилу. Какую страшную тайну! Если бы она вдруг открылась, то не было бы не только взвода кремлевских курсантов, отдающих салют у могилы, и Колонного зала Дома союзов, но и поминок даже из расчета по рубль пятьдесят на каждого приглашенного. Да и приглашенные остереглись бы посетить столь сомнительное мероприятие. Более того, российский андеграунд признал бы ее своей, художницей-нонконформисткой, а радио “Голос Америки” посвятило бы творческому наследию Ираиды Штольц полуторачасовую программу.

На третий день после окончания гимназии Ираида Штольц раз и навсегда порвала с удушающей атмосферой семьи, погрязшей в уродстве мещанства. Еще через два дня она сошла на Финляндском вокзале, чтобы кинуться с головой в бурную жизнь столичной богемы. А через месяц была уже своей в “Бродячей собаке”. Пила вино и курила наравне с мужчинами. Несколько раз попробовала марафет. С исступленным восторгом раскачивалась на стуле под завывание длинноволосых поэтов. Радостно кивала головой на лекции об упразднении Бога. Вместе со всеми яростно кричала “Долой!”, когда как-то раз в зале появился Блок. И даже участвовала в потасовке после того, как Маяковский прочел свое “Нате!”, что было зафиксировано в полицейском протоколе.

Вскоре, будучи барышней честолюбивой, не желавшей довольствоваться положением статистки на этом празднике жизни, Ираида Штольц сошлась с художниками, которые декларировали яростное неприятие цвета и формы и отчаянно воевали с мирискусниками. Правда, последние об этом даже и не подозревали, что, впрочем, не меняло сути вещей. Ознакомившись с манифестом и приняв его полностью, разве что за исключением восьмого пункта, где речь шла о переносе столицы на Мадагаскар, Ираида Штольц начала размашисто швырять на холст краски.

Дело пошло. Ее революционная живопись довольно скоро не только начала пользоваться популярностью в кругу знатоков, но и ажиотажно раскупаться околохудожественными попутчиками, которые пытались нащупать нерв современности. Выставка, — правда, это была не персональная, а групповая выставка, — в которой она участвовала, в связи с демонстративной эпатажностью была закрыта через два дня. Пресса метала громы и молнии. Обыватели возмущались. Два прогрессивных журнала опубликовали положительные рецензии, хоть основной смысл экспозиции и был ими ложно истолкован.

Жили шумно и весело — с двух часов дня до шести утра. Первую мировую не заметили. Революцию встретили восторженно. Гражданскую войну восприняли как очистительную жертву. И, следовательно, тоже восторженно. Хоть некоторые и сгорели в ее пламени.

Ираида Штольц уцелела, поскольку, несмотря на экзальтированность, без которой существование ее субпрослойки было немыслимо, имела изрядный запас здоровой прагматичности, доставшийся ей от постылых родителей, о которых она не имела никаких сведений с 1912 года.

Эта самая прагматичность и переместила ее из изрядно прореженной очистительным тифом бывшей столицы в Москву, которая стремительно обрастала не только мускулатурой институтов новой власти, но и соединительной тканью новых культурных начинаний. Грандиозных культурных начинаний. Ираида Штольц загорелась прогрессивной идеей создания человека будущего, для чего его необходимо было прежде всего поместить в совершенно новую среду обитания. Необходима была принципиально новая организация повседневного пространства, насыщенная новыми художественными идеями, пробуждающими доселе упрятанные на дне сознания чувства и эмоции. Новый, принципиально новый город, созданный цехом революционно настроенных и раскрепощенно мыслящих художников, должен вытравить в человеческих сердцах старые низменные пристрастия и привычки и породить новые отношения гордых и свободных людей.

Вполне понятно, что тут абсолютно не годилась ее салонная мазня на холсте размером полтора на полтора аршина. Необходимо было осваивать монументальные формы: архитектуру, скульптуру, тотальный дизайн.

Ираида Штольц была талантлива. Чертовски талантлива. Поэтому уже через год она стала не просто скульптором, а скульптором, чьи работы вызывали в столичном художественном кругу жаркие дискуссии. Одни, и их было большинство, называли ее демиургом. Другие — злым гением современного искусства, появившимся на свет исключительно для того, чтобы уничтожить всякие представления о прекрасном и безобразном. Впрочем, и те, и другие оценки Ираида Штольц воспринимала как позитивные.

Стремительно летело время. Ираида Штольц всю себя отдавала работе, увлеченно преобразовывая мир при помощи материализации в камне и металле своих дерзких художественных идей и феерических образов, вызывающих в косном обывателе, не желавшем переделываться, безотчетное чувство ужаса.

Но тут накатили отрезвляющие тридцатые годы, которые принесли новое художественное веяние, получившее название социалистического реализма. Многие ее прежние знакомые понимать и принимать этого не хотели, в связи с чем повзрослевшая и поскучневшая питерская богема, часть которой уцелела в очищающем пламени тифа, подверглась новому очищению, еще более очищающему.

Ираида Штольц была не только талантлива, прагматична, но и умна. Ее работы приобрели отчетливые реалистические формы и насытились гордым самоощущением советского гражданина, мощью его духа и дерзновенностью его преобразовательных замыслов.

Ираида Штольц стала не только Народным художником, председателем художественного совета, но и депутатом Верховного Совета.

Ираида Штольц стала могущественна, столь могущественна, что наконец-то смогла раз и навсегда решить проблему, которая долгие годы точила ее сердце, словно червь. Именно от нее она и спасалась все эти долгие годы не только во вдохновенном, но и каком-то исступленном труде.

У Ираиды Штольц не было мужчины. Не постоянного мужчины, что было бы еще половиной беды. А вообще никакого. Ни разу в жизни. И дело тут заключалось отнюдь не в особенностях ее психики. Нет, ей не была отвратительна мысль о какой бы то ни было физической близости. И питерский кружок художников-бунтарей, в который она входила в давно миновавшей юности, отнюдь не отличался аскетизмом и целомудренностью. Скорее наоборот — зачастую их ночные прококаиненные бдения завершались свальным грехом. И она была бы не прочь присоединиться к попиравшим устои буржуазной морали. Да только вот мужчины ее избегали. Пожалуй, даже боялись.

Всем виной была ее внешность. Ее парадоксальная внешность. Нет, она была отнюдь не уродливой. Она была даже красивой. Но то была особая красота — монументальная. Так уж распорядилась изощренная природа, что Ираида Штольц являла собой материализованный художественный идеал, который позже, в тридцатые годы, овладел умами и сердцами творцов. И наивысшим образцом рукотворной реализации этой идеи стал монумент Веры Мухиной “Рабочий и колхозница”. Так вот, Мухина изваяла колхозницу по образу и подобию Ираиды Штольц.

Вполне понятно, что после этого скульптор Вера Мухина стала главным врагом скульптора Ираиды Штольц. Причем не столько из-за того, что та дерзнула использовать ее образ (это Ираиде Штольц в какой-то мере даже импонировало), сколько из-за проигрыша ей в конкурсе на право увенчать монументом советский павильон на Международной выставке в Париже.

Со временем Ираида Штольц научилась держать в узде демона сексуальности, работая беспрерывно, до изнеможения. Собственно, это и был один бесконечный половой акт. О чем мог догадаться даже не посвященный в ее трагическую тайну, глядя на то, с каким ожесточением, иногда сопровождавшимся характерными вздохами и стонами, она мяла своими мускулистыми руками макетную глину, мяла и ваяла из нее бесчисленные человеческие фигуры. И это сильно смахивало на процесс деторождения. Так что, учитывая это обстоятельство, вряд ли будет справедливым утверждать, что Ираида Штольц прожила долгие годы в безбрачии. Скорее она совмещала в себе и женское и мужское начала, которые, взаимодействуя непонятным для людей заурядных, ограниченных рамками стереотипов образом, пребывали в соитии, не прерывавшемся даже во время сна.

Но в глубине ее души по-прежнему жил интерес к мужчине, к заурядному банальному мужчине, устройство которого, несмотря на работу с натурщиками, она знала не вполне. И она удовлетворила его в необходимой для себя мере, достигнув вершины общественного положения.

Как и у всякого профессора, у Ираиды Штольц были студенты. Существа абсолютно бесправные, вечно голодные, готовые практически на все ради того, чтобы после окончания училища могущественная патронесса не бросила их на произвол переменчивой судьбы, а помогла бы утвердиться в сложном мире монументального искусства.

Первый из них — по имени Николай — с замирающим от счастья сердцем приехал в мастерскую Ираиды Штольц на Нижнюю Масловку, предполагая, что этот вызов сулит ему блестящее будущее. Что скульптор выделила его из круга однокашников за его незаурядный талант, которому она хочет помочь полнее раскрыться и пробиться к успеху и славе во имя торжества художественной школы Ираиды Штольц. И что сейчас он услышит от скульптора необходимые в таких случаях слова о высоком предназначении художника, о его ответственности перед народом и о долге беззаветного служения партии и правительству. Ну, а в следующий раз они займутся практическими занятиями.

Однако слова были совсем иными. И к практическим занятиям Ираида Штольц приступила сразу же после того, как мало что понимавший Николай был накормлен деликатесами, которые скульптор получала в депутатском спецраспределителе. Ираида Штольц не терпящим возражений тоном приказала Николаю раздеться и взяла его со всей мощью своего сорокалетнего тела, натренированного работой с большими скульптурными формами. Вначале, конечно, некоторое время у них ничего не получалось. Поскольку ни у нее, ни у него прежде не было абсолютно никакого опыта в таких делах, а кинематограф того периода по поводу коитуса хранил гробовое молчание. Да и слова-то такого тогда не было. Но вскоре дело пошло, яростно и исступленно, как и все, за что бралась Ираида Штольц.

Вполне понятно, что оргазма она не испытала. Собственно, в те времена мало кто из женщин знал не только это слово, но и ощущения, которые оно передает. И Ираида Штольц решила, что все у нее прошло нормально. И даже было небольшое кровевыделение в области влагалища. Все, как и у всех. И она заслужила это, заслужила всей своей жизнью, отданной (тогда, правда, до отданности было еще далеко, поскольку поликлиника художественного фонда зорко следила за сохранностью здоровья не только народных художников, но даже и заслуженных, а Ираида Штольц так и вообще была приписана к кремлевской поликлинике) на благо служения высокому искусству… Нет, не так. Отданной во имя высших целей построения светлого будущего… Беззаветно отданной во имя исполнения предначертанности творческой судьбы выразителя чаяний трудового народа… Самоотверженно отданной для утверждения идеалов самого справедливого общества в истории человечества… (Автор данного отчаянного повествования путается в этих монументальных словах, многие из которых он забыл, а многие уже не совсем точно понимает. Автор тщится вспомнить эти слова, при помощи которых Ираида Штольц выражала свои чувства и, следовательно, чувствовала именно так, как они некогда звучали, как складывались в торжественный строй. И автор не может этого сделать в полной мере. И, значит, не может уже в полной мере понять Ираиду Штольц, не может прощупать пульс на окаменевшей шее того монументального времени. Однако автор продолжает тщиться, поскольку если не мы, то кто же?!)

С Николаем, который решил, что его блистательное будущее определилось раз и навсегда, она прожила половой жизнью три недели. И все это время она не могла понять: удовлетворена ли она? С одной стороны, была радость обладания некогда запретным плодом. С другой стороны, эта радость была какой-то потненькой и не вполне эстетичной.

Через полтора месяца Николай отправился в Сибирь, чтобы искупить вину за подготовку покушения на жизнь Сталина.

Через два с половиной месяца Ираида Штольц почувствовала недомогание, которое оказалось беременностью.

Рожать она не могла, потому что это отбросило бы ее в творческом отношении на несколько лет назад. Аборты считались уголовным преступлением. Поэтому она чрезвычайно осторожно навела справки о том, кто и на каких условиях занимается подпольной акушерской практикой.

Весь условленный день, сидя на даче, она нервно курила. И ругала себя последними словами: дура, ты, что ли, первая?! или последняя?! освободишься и снова за работу! разнюнилась! все бабы через это проходят! а ты ведь не баба какая-нибудь, а творец! что это в сравнении с вечностью твоих творений?! плюнуть и растереть!..

К вечеру приехал доктор. Деловито распорядился поставить греть воду и принести что положено.

Узнав, что это у нее впервые, сказал, что будет больно. И приказал выпить стакан водки и мужаться.

Когда все было закончено, то она как-то абсолютно интуитивно, не слишком понимая зачем и, в общем-то, о чем, сказала слабым голосом:

— А это оставьте мне.

Доктор задумался, а потом, удивленно вскинув брови, ответил:

— Ну, разумеется, разумеется.

И хотел что-то добавить, но осекся, поняв, что это будет чересчур цинично даже в такой ситуации.

Ираида Штольц, немного отлежавшись, собрала силы и вышла в сад. Собственно, это и не сад был, а целый гектар леса с несколькими живописными полянами. Тревожно шумели сосны, пытаясь навеять ей, урбанистке до мозга костей, какие-то никогда не пережитые ею воспоминания. Или что-то пытались внушить.

Дальше Ираида Штольц действовала, не сообразуясь ни с мыслями, ни с чувствами, ни с представлениями о порядке вещей. Действовала, словно была муравьем. Отыскала в сарае лопату. И, обливаясь потом, выкопала на дальней поляне небольшую ямку, штыка на три. После этого доковыляла до дома, взяла тазик с этим, с трудом донесла его до поляны. Закопала.

Через три дня ей приснился сын. Не пакостное сморщенное существо, пищащее, словно створка шкафа. А выросший и сформировавшийся человек лет пятидесяти. Они молча смотрели друг на друга. Спокойно и без какого бы то ни было ажиотажа. И она просто думала: “Это мой сын. Он вырос настоящим человеком. Он моя гордость”. Сын тоже думал: “Это моя мать. Я счастлив от того, что моей матерью стала Ираида Штольц. Я могу ею гордиться. И приложу все силы, чтобы быть ее достойным”.

Утром она помнила своего сына до мельчайших подробностей. Поэтому ей не составило труда вылепить его скульптуру. Скульптуру сына, достойного своей матери.

Через месяц двухметрового гранитного сына вырубили на комбинате. И по ее распоряжению установили на той самой поляне. В том самом месте.

Сын навсегда остался с ней. Идеальный сын, которого не способны были испортить ни разлагающая жизнь, ни нелепая случайность, ни безжалостное течение времени. И даже дурная наследственность отца не могла оказать на него никакого влияния.

Собственно, это и был тот самый человек будущего, о котором она грезила вместе с советскими художниками в двадцатые годы, когда жизнь казалась пластичной, как гипс или пластилин.

На этом половая жизнь Ираиды Штольц не закончилась. Примерно через год, опять весной, она выбрала для сексуальных утех еще одного студента. Звали его уже не Николаем, но был он также самым талантливым ее учеником. И опять все повторилось, как и тогда. Три жаркие недели — осуждение любовника по пятьдесят восьмой статье — беременность — подпольный аборт — захоронение эмбриона — явление во сне образа взрослого ребенка (на сей раз это была дочь, ясная и цельная, как “Краткий курс ВКП (б)”) — изготовление двухметрового гранитного памятника — установка монумента на могиле.

Шли годы. Заматеревшая Ираида Штольц жила полнокровной жизнью, в которой было место и самозабвенной работе, и участию в управлении государством, и нехитрым женским радостям, и воспитанию подрастающей смены. И все так же втайне от слабого и никчемного человечества, которое продолжало самовоспроизводиться бездумно и случайно, словно сорная трава, она “рожала” монументы. И все так же устанавливала их на той самой, потаенной, поляне, расположенной на даче, которую ей когда-то дали по списку, который утвердил сам товарищ Сталин, прекрасно понимавший, что творческие работники, находящиеся на переднем крае идеологического фронта, где выковывается основная составляющая победы над косностью человеческой материи, без чего невозможно окончательное торжество гуманистической идеи, должны жить просторно. Именно поэтому Ираида Штольц и владела полутора гектарами лесных угодий в ближнем Подмосковье, куда ее ежедневно доставлял после напряженного трудового дня персональный автомобиль. Потому что товарищ Сталин прекрасно понимал и то, что ведущие творческие работники не должны испытывать никаких бытовых затруднений, которые отвлекали бы их от активных действий на переднем крае идеологического фронта, где выковывается основная составляющая победы над косностью человеческой материи, без чего невозможно окончательное торжество гуманистической идеи.

Шли годы. Когда к Москве подступила война, Ираида Штольц послала к чертовой матери всех этих крыс, бежавших в Среднюю Азию с патефонами и комнатными мопсами, и осталась вместе с обороняющимся народом. В ее жизни все сохранилось, как и прежде, — радостная работа до изнеможения. Разве что перешла с “Герцеговины Флор” на “Беломорканал”. Да по ночам клещами сбрасывала с московских крыш зажигалки. (Чем-чем? — переспросит автора данного отчаянного повествования читатель, родившийся после полета в космос Юрия Гагарина. Ну да, клещами, ответит невозмутимо автор. Сей инструмент имеет универсальную функциональность.) Хотя могла бы и не сбрасывать. С ее-то регалиями и общественным положением. Но Ираида Штольц вдруг вспомнила юношеский экстаз по поводу жертвенности и очистительного пламени и твердо решила быть с народом во всем.

В общем, жизнь Ираиды Штольц и в годы войны протекала как обычно. То есть была беспрерывной борьбой с косной, не желавшей структурироваться материей. Разве что борьбы стало несколько больше. А вот секс пришлось отложить до сорок четвертого, поскольку все ее студенты ушли на фронт.

Родители, о которых не было никаких известий уже больше тридцати лет, наградили Ираиду Штольц не только, как уже было сказано, прагматичностью, но и огромным запасом женского здоровья. Ее детородная функция не знала сбоев и после пятидесяти. И даже когда дело приближалось уже к шестидесяти, то есть к очередной Сталинской премии, она продолжала “рожать”. И это были всё крепкие дети, двухметровые, из гранита, с одухотворенными лицами и гордыми осанками. И сердце Ираиды Штольц было преисполнено за них материнской гордости. Они были достойны ее.

В конце концов круг замкнулся. В 1948 году скульптор Ираида Штольц сделала последний, двенадцатый, аборт и установила скульптуру прекрасной младшей дочери, которая была запечатлена в граните в возрасте тридцати четырех лет, на полагавшемся ей месте. Таким образом, дети Ираиды Штольц образовали правильный круг с радиусом в двенадцать метров. И все они смотрели в центр круга, где согласно заблаговременно составленному завещанию должна была покоиться Ираида Штольц после своей кончины.

Однако могучее сердце Ираиды Штольц работало еще долго — целых тридцать четыре года. За это время ее жизнь вместила много значительных событий. Съезды Союза художников, на которых скульптор Ираида Штольц бескомпромиссно боролась с любыми проявлениями буржуазного искусства. Пленумы ЦК, на которых скульптор Ираида Штольц устраняла перегибы партийной линии и искореняла пережитки культа личности. Сессии Верховного Совета, на которых скульптор Ираида Штольц ратифицировала различные международные договоры, включая Договор о нераспространении ядерного оружия. Персональные выставки, на которых скульптор Ираида Штольц представляла художественной общественности свои новые работы, воспевающие радость созидательного труда на благо отечества. Посещение Георгиевского зала Кремля, где скульптору Ираиде Штольц вручали государственные награды за долголетнее и беззаветное служение социалистическому искусству. Воспитание нескольких молодых поколений молодых художников, которых скульптор Ираида Штольц вывела на светлую дорогу прогрессивного искусства, призванного служить делу мира и добра. Заседания в президиумах торжественных заседаний, посвященных важнейшим историческим датам советского отечества, на которых на склоне лет скульптору Ираиде Штольц снились безумные питерские ночи в “Бродячей собаке” и Брюсов, декламирующий “О, закрой свои бледные ноги…”

Ее опустили в холодную ноябрьскую землю в 1982 году. Сделали все так, как и просила покойная в завещании. У изголовья могилы уже была установлена ее скульптура, которую Ираида Штольц сделала в шестидесятые годы. Причем изобразила она себя молодой, монументально красивой, такой, какой она была в двадцать два года.

На молодую мать почтительно смотрели ее двенадцать детей — семь сыновей и пять дочерей, которые образовывали, как уже было сказано, правильный круг с радиусом в двенадцать метров. Каждому из них было ровно столько лет, сколько прошло от его “рождения” до смерти матери.

Могильщики опустили гроб с телом Ираиды Штольц в выкопанную накануне яму. Пришедшие почтить память прославленного скульптора бросили на крышку гроба по горсти липкой глины. Могильщики споро вернули зияющей полости временно изъятую у нее землю и насыпали небольшой холмик. А потом водрузили над ней шалашик из венков. Кремлевские курсанты подняли автоматы и трижды выстрелили в воздух холостыми патронами.

С тягостной частью траурной церемонии было покончено. И публика потянулась к автобусам, чтобы перейти к застольной ее части, где после пятой рюмки показная скорбь по усопшей должна была смениться оживленными разговорами о самых разнообразных сторонах жизни, включая и самые ее развеселые стороны. Ну, а после десятой застолье должно было неминуемо превратиться в оскорбительное для памяти усопшей опереточно-водевильное действо.

Однако старая ведьма лишила их этой приятности.

Дело в том, что Ираида Штольц, в свой питерский период, как и многие поэты и художники начала века, была вхожа в кружок оккультистов. И полученные в нем тайные знания она использовала для построения на своей даче магического круга, образованного ее каменными детьми. Круг был инициирован после того, как ее тело оказалось в его центре и кремлевские курсанты дали над ним троекратный залп.

В тот же момент недра содрогнулись, как говорил ее давнишний знакомый, также безбрачный, Велимир Хлебников, словно проснувшийся слон. Небеса обрушили на землю громы и молнии. Двухметровые Ираидины дети сорвались со своих пьедесталов и начали избивать лучших представителей советского монументального искусства. Каменная Ираида заливисто смеялась, словно нанюхалась кокаина, и показывала пальцем то на одного, то на другого мэтра соцреализма, выкрикивая: “Этого, этого ублюдка давите, топчите!.. А теперь эту суку поганую!.. Теперь того мудака толстомясого рвите на куски!..”

Тектонические волны от этого бесчинства разошлись не только по всей Москве, но и перевалили за Уральский хребет. На огромных просторах отчизны бушевали энергетические смерчи. Поэтому нет ничего удивительного в том, что, не выдержав таких потрясений, скончался Генеральный секретарь Коммунистической партии Советского Союза. И поскольку он был столпом социалистической империи, его Атлантом и Титаном в одном лице, империя рухнула. И погребла под своими обломками такое великое историческое явление, как социалистический реализм.

Наступила новая эпоха. В мир пришли новые демиурги.

Вероятно, уважаемый читатель, ты сильно удивлен такому финалу. Хоть ничего удивительного в этом и нет. Поскольку мы с тобой живем в эпоху рыночного искусства, девиз которого гласит: “Кто платит, тот и заказывает музыку”. А поскольку именно ты платишь свои деньги за эту книгу, то и вправе требовать, чтобы она наиболее импонировала тебе. Вот я и предположил, думаю, небезосновательно, что именно такая развязка данного отъявленного повествования тебя более всего устроит.

Если же ты с этим категорически не согласен, то вот тебе другое окончание. Более реалистическое, раз уж эта история так и не внушила тебе отвращение к слову “реализм”.

В 1992 году дачу Ираиды Штольц купил некий предприниматель, имя которого по известной причине мы не называем. Несмотря на то, что в руках российских бизнесменов, которые к тому моменту были сориентированы исключительно на посреднические торговые операции, еще не скопилось больших средств, эту сделку удалось провернуть благодаря жадности и беспринципности функционеров Художественного фонда. Забегая вперед, следует отметить, что они распродали буквально задарма всю громадную движимость и недвижимость, которая была накоплена за долгие годы щедрого покровительства искусствам как лично товарищем Сталиным, так и его последующими эпигонами. Распродали, не дождавшись периода больших денег.

Вполне понятно, что наш предприниматель, получив в собственность эту поистине помещичью роскошь площадью в полтора гектара, на первых порах не смог освоить ее должным образом. И лишь через три года, накопив необходимые средства, развернул строительство на месте полусгнившего нелепого деревянного дома, в котором пристало жить какому-нибудь управляющему, но никак не барину новой формации.

На обширной территории он разбил парк по версальскому образцу, наставил павильонов, разбил цветники и зимний сад, который населил павлинами и павианами. Однако его безжалостная рука, занесенная над скульптурной композицией круговой организации, после некоторых раздумий остановилась. Поразмыслив, он решил, что это загадочное сооружение можно использовать как солнечные часы: тень от молодой телки в центре будет постепенно переходить от одной статуи к другой, и можно будет с понтом узнавать время.

Со временем в семье укоренилась такая привычка. Каждому из изваяний гувернантка присвоила то или иное греческое имя. И порой кричала в тенистую прохладу сада: “Дети, обедать! Уже час Ксенофонта наступил”. Или: “Дети, пора за уроки, уже час Фемистокла”. Со временем и хозяин освоил эту древнегреческую хренотень. И, отправляясь по делам, он говорил домашним: “Ну, рано не ждите. Приеду не раньше Медеи”…

Тут, вероятно, уважаемый читатель, ты ждешь, что я начну рассказывать о том, что по ночам истуканы сходят с пьедесталов и, сдавленно вздыхая, бродят, пугая обитателей поместья. Однако хрен тебе, уважаемый читатель! Тут я ставлю окончательную и бесповоротную точку. Потому что заплатил ты за книгу сто рублей, а хочешь, чтобы я распинался перед тобой на все двести. Рыночное искусство не допускает такого идиотского альтруизма. Соотношение дебета и кредита — вот истинное мерило всех вещей, включая и так называемый духовный продукт.

Жинатый

Все правильно, этот печальный рассказ именно так и называется: ЖИНАТЫЙ. Потому что ЖИ — это животное. НА — это предлог. ТЫ — это личное местоимение второго лица. Ну, а И краткое — это для красоты, для усиления эмоции: Й-Й-Й! Если сложить все вместе, то получается “ты женат на животном”.

Этот заковыристый неологизм придумал Леонид Петрович. Придумал не просто так, от скуки, а для себя, для самоидентификации. Именно для себя, поскольку именно он был женат на собаке. И не в переносном смысле, когда сварливую и опостылевшую жену уподобляют собаке, а в самом что ни на есть прямом.

Ее звали Лаймой. Что Леонид Петрович расшифровывал как “лай моей души”. Такая пристальность к каббалистической фонетике простительна, пожалуй, лишь поэтам да нескольким чудом дожившим до наших дней адептам структуралистской лингвистической школы. Леонид же Петрович не был ни выжившим из ума и времени структуралистом, ни тем более поэтом, любимцем музы Мнемозины и пасынком бога богатства Плутоса. И эта его психическая особенность могла свидетельствовать лишь о невротических явлениях, расшатывавших его организм. В чем мы убедимся чуть позже.

Итак, ее звали Лаймой. Была она не какой-нибудь банальной болонкой, а вполне благородной сукой породы доберман-пинчер. Точнее, не сукой, а девочкой семи лет от роду. Поскольку именно такой эвфемизм укоренился в среде заядлых московских собачников.

Все началось с того, что Леонид Петрович возненавидел людей. Было это вполне естественно, потому что он был директором крупного издательского дома. Холдинг включал в себя две серьезные газеты, как принято говорить на Западе, влиятельные, три бульварных таблоида, четыре глянцевых журнала, два пиар-агентства. Была и FM-радиостанция, обслуживающая так называемый мини-мидл класс, то есть тех, чей ежемесячный доход не превышал девятисот долларов. Специализировался дом и на выпуске массовой литературы, выбрасывая на рынок изрядными тиражами детективы некоего Викентия Шурикова и мистические триллеры Аделаиды Пустынской. Таким образом, в медиаимперии Леонида Петровича насчитывалось порядка двух тысяч человек. Жадных, ленивых и изворотливых, как он небезосновательно считал. И что самое печальное, каждый из них был потенциальным предателем, готовым при всяком удобном случае наплевать на корпоративные интересы и нанести ущерб общему делу ради собственных шкурных интересов.

Именно поэтому Леонид Петрович и взял очаровательного двухмесячного щенка, девочку, не подозревая о том, чем, а точнее — кем она станет для него совсем скоро. Взял для того, чтобы иметь рядом хоть одно преданное существо. Поскольку ни жена, ни дочь, которая к тому времени уже жила отдельно, таковыми не являлись. Да, конечно, когда-то, очень давно, вероятно, и была какая-то искренность. Но к сорока пяти от нее не осталось и следа. Лишь груз взаимных обид и претензий, который приходилось тащить непонятно во имя чего.

Леонид Петрович прекрасно помнил то первое время, пожалуй, самое счастливое в его жизни. Когда Лайма смешно ковыляла на неуверенных ножках, неумело тычась мордочкой в блюдце с молоком. А потом, когда немного подросла, носилась по комнатам со звонким лаем, радостная, словно солнечный зайчик. И первые прогулки, открытие такого огромного, такого интересного мира, наполненного тысячами незнакомых запахов: тревожных, веселых, угрожающих, дурманящих, предостерегающих, скучных, манящих, надсадных и сложных, как поцелуй трансвестита.

И Леонид Петрович почти все время был рядом, наставлял и оберегал, ненавязчиво советовал и поощрял. Именно так, поскольку, прекрасно понимая, что это самый главный период в становлении личности преданного существа, взял что-то типа долгосрочного творческого отпуска. При этом он, конечно, продолжал контролировать ситуацию в издательском доме, дабы молодые да честолюбивые не попытались поднять бунт на корабле. Но и не более того, ни к расширению, ни к новым прибылям не только не стремился, но и не лежал душой.

Потом, когда Лайма уже и окрепла физически, и приобрела необходимый жизненный опыт, и стала преданным — от обрубленного хвоста до купированных ушей — другом, вернулся к своим верблюдам. (Так он называл своих подчиненных, расшифровывая слово как “вероломные блюдолизы”). И стал видеться со своей ненаглядной реже. Но и в этом было свое очарование: весь день думать в разлуке, а вечером вернуться и… И прямо на пороге радостные визги, и лапами на грудь, и теплым языком оближет лицо, преданно заглядывая в глаза. И ревниво: “Ну, где же ты был? Я так скучала без тебя! Жестокий!”

А потом жена ударила Лайму. Зло. При Леониде Петровиче. И он ее выгнал. Потому что это была та самая капля, которая переполнила чашу. Прекрасно ведь видел, да она особо и не скрывала, что не любит Лайму, а всего лишь терпит. С трудом, превозмогая, не давая выплескиваться наружу. А тут не сдержалась. В конце-то концов.

Нет, выгнал не так, как надо было бы, а вполне цивилизованно. Купил приличную квартиру далеко не в худшем районе. И заплатил весьма достойные отступные. Большие, чем она заслужила. Лишь в самый последний момент тоже не сдержался, крикнул яростно: “Чтоб твоей ноги здесь больше…” Но не докричал положенного, поскольку остро кольнуло в сердце латунной штопальной иглой. Да, ощущение было именно таким — как от латунной штопальной.

Так они остались вдвоем с Лаймой. Пока еще просто подругой, но не женой.

Нанял женщину, которая в его отсутствие должна была заботиться о подруге. Но она долго не продержалась. Довольно скоро, возвращаясь с работы, Леонид Петрович начал ощущать, что Лайма недовольна домработницей. Может быть, это была просто обычная женская неприязнь. Но не исключено, что мерзкая баба как-то обижала Лайму. Не физически, а, скажем, унижала или еще что-то. Ведь девочка была очень эмоциональна, обидеть ее могло не только грубое слово, но и недобрый взгляд.

Короче, выставил мегеру за дверь, не объясняя причины. Точно такая же история произошла еще с двумя. Пока не нанял мужчину, еще крепкого шестидесятипятилетнего пенсионера, вполне интеллигентного. Этот-то хоть прекрасно понимал, с кем имеет дело, и как это дело необходимо вести. То есть все по часам, безотлагательно и неукоснительно. И максимально доброжелательно. Так и сказал ему: “Если Лайма начнет на вас жаловаться, то нам придется расстаться”.

И Сергей Иванович, так звали пенсионера, отнесся к своим обязанностям настолько серьезно, что продержался почти пять лет. И ушел по своей воле. То есть скоропостижно скончался.

Его преемник, Равиль Хаснутдинович, также оказался человеком порядочным, которому не надо было дважды повторять, что и как следует делать, и с каким душевным настроем. Он, как и Сергей Иванович, в свое время работал в НИИ Стекла. В связи с чем у Леонида Петровича сложилось очень лестное мнение о бывших советских ученых из бывших советских НИИ.

Но первое действительно острое переживание обрушилось на Леонида Петровича, когда Лайме исполнилось полтора года. И не переживание даже, а потрясение. В полной мере потрясение, и даже сверх того. Лайма влюбилась. В совершенно мерзкого кобеля по кличке Петруччо. Это был плебей, абсолютный плебей, несмотря на родословную далматина, которой кичилась его хозяйка, особа пренеприятнейшая.

Да, именно влюбилась, поскольку течки тогда у нее не было. И это было обидно вдвойне. Потому что не мощный физиологический позыв, мутящий рассудок, а тонкие движения души. То есть предпочла для общения не его, Леонида Петровича, который вкладывал в нее всего себя, а не пойми кого. Просто непоймикого!

В первый же вечер, как на нее снизошло это ослепление, скулила, царапала дверь, тянула за рукав к выходу. Тогда он еще не понял, насколько это опасно. Думал, поспит да и позабудет. И все улетучится, как сон, как утренний туман. Что все произойдет так, как пишут в спецлитературе эти безмозглые кретины: мол, у собак нет памяти, а есть только приобретенные рефлексы.

Но наутро она неслась в скверик, где собирается собачье общество, с таким воодушевлением, с каким пятнадцать лет назад россияне выстраивались в очереди за ваучерами. И сразу же к своему плебею, к Петруччо, который, впрочем, не обращал ни малейшего внимания на алмаз души Леонида Петровича.

Долгожданного отрезвления не произошло ни на следующий день, ни через неделю.

Леонид Петрович страдал. Пытался вернуть утраченные позиции лестью, лакомствами, длительными беседами. Да, уже тогда он начал говорить с Лаймой, поскольку понял, что в этом деле имеет значение не смысл произносимого, который доходил до нее лишь частично, а интонации, взгляды, мимика.

Однако все было тщетно.

И Леонид Петрович понял, что следует действовать решительно. Ведь мужчина же он в конце-то концов или кто?! А настоящий мужчина должен уметь бороться за счастье. И не только за свое. Оградить Лайму от ненужных ей переживаний, сулящих лишь горькое разочарование в жизни, любой ценой — это было и справедливо, и благородно.

И он нанял киллера. Не в своей конторе, где охранников-дармоедов было сверх меры, а на стороне. Хоть у себя это было бы и дешевле, но пойдут ненужные разговоры, сплетни, подхихикивания. Леониду Петровичу, который управлял медиахолдингом исключительно за счет своего непререкаемого авторитета, это было абсолютно не нужно.

Нашел частное охранное бюро, вполне респектабельное, выполняющее заказы самого деликатного характера. И изложил свою просьбу. Ему сказали, что такая работа стоит две тысячи долларов. Столь высокую сумму обосновали тем, что, во-первых, собака породистая. А во-вторых, москвичи зачастую относятся к четвероногим друзьям куда лучше, чем к своим ближним. И, следовательно, надо сработать абсолютно чисто, поскольку хозяйка наверняка настоит на самом серьезном расследовании. И, может быть, обратится за помощью в ту же самую контору, которая собаку ликвидировала.

При этом не повели бровью и никаким иным образом изумления не выказали. Из чего Леонид Петрович сделал заключение, что охранное бюро за девять лет своего существования сталкивалось еще и не с такими необычными заказами.

Через три дня Петруччо в скверике не появился.

К счастью, Лайма ничего не поняла. Дня три бродила задумчивая, отыскивая под кустами следы ушедшего в небытие пса. А потом все выветрилось, заместилось новыми ощущениями и впечатлениями.

Через неделю Лайма была уже абсолютно здорова.

Однако проблема никуда не ушла, а лишь притаилась, готовая наброситься на Леонида Петровича из-за угла в любую минуту. О ней постоянно напоминали звонки из кинологического клуба: “Леонид Петрович, ваша девочка уже подросла, вероятно. Ведь так? Можем предложить прекрасного кобелька для вязки. Рекордсмен породы!.. Как это рано? С этим затягивать не следует. Этак вы ей менструальный цикл поломаете. Да и нагрузка на психику огромная. Неврозы замучат. А потом рады будете, да уж поздно будет. Люто возненавидит весь род мужской. А если этого не случится, то родить не сможет, выкидыши замучат… Нет, уверяю вас, лучший кобель в породе. Специально для вас. То есть для вашей девочки. Так что решайтесь. Хоть и решаться-то нечего. Знаете, как они во время материнства расцветают!”

Всякий раз, когда Леонид Петрович уже готов был решиться, он ярко, в мельчайших подробностях, представлял отвратительную картину: мерзкий слюнявый кобель, пыхтя и чавкая, лезет на Лайму. На его Лайму!

В конце концов понял, что на этот шаг не решится никогда.

И страдал от этого. Понимал, что это тирания. Эгоизм. И от этого эгоизма жизнь Лаймы если и не будет покалечена, то пойдет совсем по-иному. Не так, как это было предначертано природой.

Правда, природа косна и тупа. И идущий по проторенной ею дорожке не оставляет на поверхности жизни даже крохотной царапины. Не говоря уж о сотрясении глубин. Так, мелькнувший и тут же растаявший в безднах небытия сон, и ничего более. При помощи таких нехитрых мыслеплетений пытался оправдаться Леонид Петрович. То ли перед самим собой. То ли перед Лаймой. Но Лайме эти оправдания не были нужны.

А что ей было нужно?

Кобель?

Но эта проблема с легкостью решалась фармакологическим путем.

Щенки?

Но щенков она кормила бы от силы два месяца. И потом с легкостью забывала. Леонид Петрович это прекрасно знал. Когда был мальчишкой, то уже наблюдал у бабушки, в деревне, именно такую ситуацию. Поскулила бабушкина жучка день, а на следующий уже радостно виляла хвостом.

И Леонид Петрович понял, что Лайме нужен муж. Серьезный и основательный. Именно такой, каковым он и был.

И он стал мужем Лаймы.

Устроил что-то типа свадьбы. При торжественных свечах. Кормил Лайму деликатесами, пил шампанское, говорил ласковые слова. И она прониклась, осознала торжественность момента. Часто заглядывала в глаза, лизала лицо. И была счастлива. Именно счастлива. И серьезна. Потому что замужество для женщины — это всегда серьезно.

Нет, конечно же, в их физиологических отношениях ничего не переменилось. Ничего такого, что сейчас в большом ходу в бульварной прессе и на телевидении. Никакого, как теперь принято говорить, интима. Это был чисто платонический брак. И, пожалуй, даже метафизический. Ведь был же Александр Блок женат на России? Был, иначе не называл бы ее, Россию, женой. А почему же Леонид Петрович не мог быть женат на Лайме? И Россия не вполне понимала, что Блок — ее муж, и Лайма… Нет, Лайма, пожалуй, была гораздо ближе к осознанию роли Леонида Петровича в ее жизни.

К его новой роли. Потому что теперь он уже не был ее хозяином. Они были равны в браке. Он был настолько ответствен за ее судьбу, что готов был многим пожертвовать. Гораздо большим, чем хозяин. Так что разница была ощутима и существенна.

Их брак был счастлив. Причем в разные периоды счастье тоже было разным. Не количественно, а качественно. Был и медовый месяц, и период взаимного привыкания, постепенного осознавания обоюдных обязанностей, и время, когда жизнь потекла широко и полноводно, без водоворотов и эмоционального буйства.

И этот, последний, период был наиболее интересен. И плодотворен. Нет, не в примитивном смысле, а в духовном. Потому что у них было уже полное взаимопонимание. Леонид Петрович, возвращаясь домой после работы, подолгу разговаривал с Лаймой. О чем? Да обо всем, о чем говорят не надоевшие друг другу, не утратившие взаимной приязни супруги. О мелких семейных делах, о крупных покупках, об американской экспансии, о падении нравов, о думских дебатах по поводу госбюджета, о смене руководства в Большом театре, о предстоящем отпуске, о подорожании бензина. Леонид Петрович говорил, и Лайма все прекрасно понимала. И отвечала, глазами. И Леонид Петрович тоже прекрасно ее понимал. И по любому вопросу у них было единое мнение.

Или о работе, о том, что его волновало, что наболело и от чего приходилось спасаться эналоприлом:

— Ты знаешь, дорогая, я сильно озабочен “Утренней кометой”. В последнее время сильно пошатнулась. Статьи вялые, сплошная жвачка ни о чем. К тому же какие-то совершенно непозволительные выпады против Кремля. Якобы для всеобщей пользы. Но мне-то на погибель… Да, конечно, совершенно с тобой согласен. Главного — поганой метлой… Думаешь, не его одного? Еще кого-то?.. Как, всех? Всю редакцию под зад коленом? Ну, это ты чересчур… Да, конечно… Конечно… Согласен… Так, вероятно, и сделаю”.

Были, естественно, у Леонида Петровича и свои маленькие секреты от Лаймы. Во всякой нормальной семье это неизбежно. Впрочем, были и немаленькие. Он, как и всякий нормальный мужчина, порой увлекался какой-нибудь эффектной особой. И доводил дело до естественного конца — до нескольких жарких встреч и последующих угрызений совести. Вернувшись после такой, как он мысленно характеризовал, случки поздно, заставал Лайму настороженной и разобиженной. Почуяв с порога чужой запах, не бросалась радостно на грудь, а молча уходила в комнату. Приходилось юлить и оправдываться, что было неприятно:

— Представь себе, после совещания всем советом директоров забурились в клуб, в “Точку”. Ну, ты знаешь, я тебе уже рассказывал. Так вот рядом оказалась Нина Семеновна. А у нее такие жуткие духи. Просто мочи никакой не было. Надо было бы, конечно, пересесть. Но неловко как-то, еще обидится. А она человек нужный. Хоть и со вкусом у нее неважно, но очень дельный специалист.

Лайма, конечно, понимала, что врет, нагло врет. Но до скандалов никогда не опускалась. К тому же понимала, что мужчины без этого никак не могут. Такова уж семейная жизнь: роз без шипов не бывает.

Следует отметить, что Леонид Петрович в силу изрядного природного ума, скрывая главное, в мелочах был правдив и, можно сказать, искренен. Если был близок с Зиночкой, то говорил, что подвез на машине после затянувшейся планерки именно Зиночку, у которой поломалась старенькая “Субару”. Потому что всегда была вероятность того, что Лайма где-нибудь случайно столкнется с этой самой Зиночкой, будь она неладна. И вспомнит, что духи именно те самые. И что муж, может быть, тогда и вправду подвез ее на машине, и ничего между ними не было.

Текло время, которое казалось беспрерывным, бесконечным и благосклонным.

И вдруг — мгновенно, в момент пробуждения — наступил новый период. Леонида Петровича пронзила острая, как зуб кобры, мысль. Лайме уже восемь лет. Сколько ей еще осталось? Десять? Нет, столько собаки не живут. В лучшем случае семь-восемь? Или шесть?.. Но сколько бы ни оставалось, она обязательно уйдет первой. И он останется в полном одиночестве. Что он без нее? Как?

Это было ужасно.

Но вместе с тем и чувства обострились. Стали более трепетными, нежными. Знаешь, что это не вечно, совсем не вечно, и острее воспринимаешь Лайму, несчастную Лайму. И благодаришь судьбу за то, что не разминулся со своим счастьем, что пока — тьфу-тьфу-тьфу! — все нормально. Еще не тяжелая туча навалилась на твой маленький хрупкий мир, а лишь далеко, где-то, за горизонтом появился ее намек.

Ведь только так можно ощутить, сколь бесценен дар, напрасный, случайный, которым владеешь.

Нет, Леонид Петрович ничего этого ей не говорил. Но не оттого, что боялся причинить боль. Просто тут никакие слова не нужны были. Да и не было таких слов. Были другие, но их используют уже потом, после, когда свершается неминуемое.

Просто стал бережней и преданней. И она отвечала ему тем же самым. Полное взаимопонимание, высшей наградой которого является долгая и счастливая жизнь и одновременная смерть, в один день.

Примерно так в конечном итоге и получилось.

Как-то раз Лайма начала настаивать на том, чтобы Леонид Петрович показался врачу. Потому что зачем же терпеть боль, хоть и несильную, когда ее можно вылечить. При нынешнем-то состоянии медицины и финансовых возможностях главы издательского дома. И в конце концов убедила.

Леонида Петровича прогнали по малому кругу всевозможных специалистов. Крайним оказался онколог, который начал нести всякую околесицу. Мол, надо повидаться с вашими близкими. Поскольку окончательный диагноз пока невозможен. Тут дело тонкое, генетическое. Поэтому родственники нужны для сопоставления и последующей идентификации фамильных особенностей вашего метаболизма.

Леонид Петрович велел ему не юлить и говорить откровенно, все как есть. Поскольку человек он сильный. А для сильного человека всегда предпочтительна правда. Пусть и самая горькая.

Врач, сложив лицо в профессиональную гримасу, максимально оптимистичную, сказал: да, это злокачественное новообразование. Но при нынешнем состоянии отечественной онкологии волноваться не стоит.

После операции выяснилось, что Леониду Петровичу от силы остался год.

О трех первых днях вспоминать не хочется. У всех они проходят примерно одинаково. И у сильных людей, и у слабых, и у середнячков. В животном страхе, который одни прячут от посторонних глаз, а другие размазывают по лицу, словно сопли. Но в первом случае нет никакого героизма, а во втором — никакой постыдности. Просто каждый реагирует на весть о скорой кончине наиболее удобным для себя образом. И каждая реакция достойна не только сострадания, но и уважения.

Через три дня Леонид Петрович пришел в себя. И задумался о будущем. С одной стороны, год — это не такое уж и короткое будущее. У бойцов перед смертным боем его гораздо меньше. Хоть, конечно, и шансов несколько больше. С другой — это было не только его будущее. Конечно, он постарается прожить этот год достойно. Так, чтобы это как можно меньше отразилось на Лайме. Но что станет с нею потом? Ведь статус вдовствующих собак в российском законодательстве не прописан, грустно усмехнулся Леонид Петрович.

Оставить ее на бывшую жену было бы и безумием, и предательством, и изощренным садизмом. Потому что Лайма тут же оказалась бы на улице и перед неминуемой голодной смертью натерпелась такого, что даже люди выдержать не способны.

Равиль Хаснутдинович был уже не то что немолод, но и стар, слишком стар для того, чтобы связывать с ним будущее Лаймы. И при этом зачем-то пытался скрыть свой истинный возраст, словно работал у Леонида Петровича в фирме рекламным агентом, а не на дому помощником, где необходима была не прыткость и бессовестность, а обстоятельность и порядочность. Итог мог оказаться точно таким же: улица и голодная смерть года через два-три.

Относительно собачьих приютов Леонид Петрович иллюзий не питал. Конечно, в них, вероятно, встречались люди, и любящие животных, и умеющие их обслуживать. Но добросовестных людей в нынешней России много быть никак не могло. И угадать, найти такое место с точки зрения теории вероятности было равносильно крупному выигрышу в лотерею. Леонид Петрович был прагматиком, а не игроком.

Отдать Лайму “в хорошие руки”? Нет, только не это. Очень могло быть, что эти хорошие руки ловко пекли пирожки с мясом животных, выделывали кожи и шили шапки и дамские сумочки.

Выхода не было.

Точнее, был только один выход. Неизбежный. И Леониду Петровичу подсказал его все тот же поэт Блок, автор не только “Незнакомки”, но и “Скифов”. Лайма, его драгоценная Лайма должна умереть вместе с ним. Как это было принято у скифских вождей, которых хоронили вместе с женами.

Лишь только это могло гарантированно спасти ее от непереносимых страданий выброшенного на улицу благородного существа, утонченного, изысканного, созданного для ласк, неги и праздности.

Язычество? Нет, Леонид Петрович этого не боялся. Его взгляды по этому вопросу были широки. Он прекрасно понимал, что посмертный обряд тут не играет абсолютно никакой роли. Обряды нужны лишь для того, чтобы кормилось духовенство всех мировых религий и культов. А все решает сам человек, вся его жизнь при жизни. Кабы это было не так, то там, после смерти, все было бы раздроблено так же, как и на земле: католик обитает на своей территории, иудаист — на своей, православный, мусульманин, кришнаит, буддист… И границы охранялись бы пограничниками со служебными овчарками… Нет, даже пребывая в состоянии конечной безысходности, Леонид Петрович настолько владел собой, что мог даже шутить на столь деликатную тему. Хотя на какую еще? Не было для него больше никаких тем, уже не существовало.

Приняв решение, он начал прорабатывать план его реализации. Что для человека сильного, деятельного и рационального на протяжении всей сознательной жизни было духовной анестезией на ее излете.

Курган, конечно, не насыпать. И на склеп разрешения не дадут ни за какие деньги. Даже за нефтяные. А у Леонида Петровича были всего лишь информационные.

Кремация тоже не подходила, поскольку не соответствовала скифским традициям.

Оставалось лечь с Лаймой в общую могилу, над которой будет возвышаться гранитный памятник. Что-нибудь стилизованное под курган. При этом будет выбито лишь его имя. По-другому не получится, не дадут. Да и не надо: жена вождя после смерти не имеет имени.

В общем, Леонид Петрович все продумал самым наилучшим образом. С гарантией, что его последняя воля будет исполнена неукоснительно. И хоронить будут в закрытом гробу. Куда после прощания с телом всей этой вереницы случайных и ненужных людей положат Лайму. Его драгоценную Лайму, которой сделают усыпляющую инъекцию. И не узнает о том ни одна живая душа. В порядочности доверенных лиц Леонид Петрович не сомневался.

Сделав последние распоряжения, он погрузился в опиумное полунебытие, которое продолжалось месяц и было мешаниной из видений, грез и порой накатывающих тупых болей.

И гроб опустили в непроницаемый мрак могилы. Леонид Петрович и его Лайма стали равны людям XVIII века, Возрождения, Средневековья, Античности, неандертальцам, мамонтам, ящерам и динозаврам, древним рыбам и птицам. Стали равны самой первой клетке, неведомым чудом появившейся на Земле. И было это чудо равно тому, которое лишь на миг вырвало из небытия Леонида Петровича и его Лайму. И не только вырвало, но и соединило их судьбы. Лишь на миг, равный одному удару мирового сердца.

Тут, конечно, можно было бы и продолжить. Рассказать о том, что крепкий организм Лаймы перенес не вполне точно выбранную дозу усыпляющего препарата. И на следующее утро она проснулась в кромешной темноте и замкнутом пространстве. И начала не только выть, наводя животный страх даже на отпетых могильщиков, но и обгрызать Леонида Петровича. А к вечеру, проголодавшись, стала даже и проглатывать небольшие куски мяса. Однако ночью кислород закончился. И эта могила стала точно такой же, как и многие миллионы других могил. Конечно, внутри, а не снаружи, где действуют не биохимические законы, а социальные.

Но делать этого мы не станем, оборвав повествование на “миге, равном одному удару мирового сердца”. Потому что жизнь священна. А смерть священней стократно. Особенно в Москве, где каждый кубический метр жизненного пространства стоит гораздо дороже, чем Науру, Самоа, Тувалу и Бруней вместе взятые.

Фотография Женечки Пономарева

Холодное ноябрьское солнце клонилось к закату. С высокого волжского берега далеко окрест разносились предсмертные вопли Женечки Пономарева, медленно переходящие в стоны души, насильственно разлучаемой с теплым телом. У рыб, проплывающих мимо, от ужаса в жилах стыла кровь.

А все начиналось так прекрасно. Чисто и возвышенно. Четверо друзей, очень близких друзей — интимных, — перешагнув тридцатипятилетний рубеж и оставив за пока еще крепкими мужскими спинами гиперсексуальность со свойственной ей красивой, но губительной дурью, возжелали осмысленного существования. Чтобы не как горный ручей, разбрызгиваясь на голых скалах. А полноводной равнинной рекой, у которой достаточно времени и на собственные размышления, и на то, чтобы навеять путнику простейшую истину: жизнь — это не фокус, не шулерский трюк, а нечто гораздо более достойное. Чтобы без опостылевших гей-баров, где нет ничего, кроме похоти и фантастически дорогой выпивки. Без ток-шоу, без гей-парадов, без аффектации фестивалей и прочих попыток экспансии.

Зачем экспансия?! Какая к чертовой матери экспансия, когда в этой стране еще лет триста будут криво смотреть на все, что хоть немного отличается от общепринятых норм, утвержденных уставом гарнизонной и караульной службы?!

И эти четверо — Андрей, Илья, Рифат и Лёвушка — выстроили просторный дом, рассчитанный на долгую и счастливую жизнь. В Нижегородской области. На берегу Волги, в тех краях вполне уже полноводной. На отшибе. Чтобы от греха подальше.

Получилась крепкая и здоровая семья. Не в том смысле, что вичевых не было. Нет, не в том дело. Обходились не только без наркотиков, но и алкоголя почти не требовалось. Поскольку в их семье существовал культ крепкого тела. Не ради абстракции или из-за боязни болезней. Просто они любили друг друга. И каждый понимал, что, лишившись привлекательности, можно потерять и любовь. А ощутить, что тебя порой потрахивают лишь из чувства долга, а то и из милосердия, это для каждого из них было бы непереносимо. Такое психологическое уродство возможно лишь в кругу алкоголиков, но никак не гомосексуалистов — людей с очень чувствительными душевными мембранами.

Крепость и здоровье семьи, естественно, невозможны и без приемлемой материальности. И тут у них тоже было все в порядке. Андрей был модным дизайнером. И при наличии Интернета, который с огромной скоростью гоняет туда-сюда визуальные файлы, он мог и на диком брегу Волги получать солидные переводы из глянцевых журналов, из нуждающихся в эффективных товарных знаках фирм-производителей, из штаб-квартир политических партий.

Илья был фотографом. Точнее, выдавал себя за фотографа. В действительности же при помощи компьютера он делал виртуозные мистификации, отображавшие интимную жизнь звезд. Вполне понятно, что такая работа оплачивалась весьма достойно.

Рифат в свое время удачно поиграл на бирже. И теперь мог вполне комфортно жить на проценты.

Что же касается Лёвушки, то в грубом материальном плане он был олицетворением народной мудрости, настаивающей на том, что в семье непременно должен быть урод. Лёвушка, частенько впадая в состояние творческой одухотворенности, писал дилетантские пейзажи. Конечно, было в них какое-то неизъяснимое очарование. Однако уловить его удавалось лишь друзьям и никому более.

Человеку, якобы человеку, который убежден, что естественная жизнь заканчивается сразу же за Московской кольцевой автодорогой, трудно поверить в счастливость пути, избранного героями нашего оптимистичного повествования. Для того чтобы опровергнуть такого рода якобы-человеков, сообщаю: медовый месяц у этой великолепной четверки продолжался три года.

Конечно, этот социальный феномен стал возможен прежде всего потому, что они любили друг друга. Это во-первых.

Во-вторых, четверо возлюбленных — это гораздо более устойчивая группа, чем банальная пара, к тому же еще и разнополая. Поскольку в данном случае, как явствует из законов непогрешимой комбинаторики, возможны несколько различных связей. Если одни ослабевают, то усиливаются другие. Скажем, А, устав от И, начинает проявлять повышенный интерес к Р и Л, а Л меняет Р на И. И т.д., и т.п.

В третьих, как утверждают пифагорейцы, у цифры 4 гораздо больше достоинств, чем у банальной диады, то есть цифры 2. Главное из них — неимоверная сопротивляемость деструктивным силам.

В-четвертых, никто героев нашего повествования, неторопливого, как воды великой русской реки, из Москвы не гнал. Они сами, добровольно, осознав весь ужас продажного и развратного города, где, несомненно, мэр Лужков и придворный скульптор Церетели совсем скоро воздвигнут рядом с Петром Первым Георгия Победоносца, поражающего копьем гомосексуалиста.

Короче, они целых три года наслаждались радостями уединенной жизни. Летом купались, бегали кроссы, устраивали ралли на внедорожниках, ловили рыбу, пили парное молоко. Зимой гоняли на снегоходах, бродили по лесу на лыжах, изощрялись по части кулинарии, а то и просто зачарованно слушали вой печального ветра. Ну, и, конечно же, любили друг друга. Как в широком, так и в узком смысле этого слова.

Что еще надо четверым любящим друг друга людям? Правильно, чтобы никакой хер не вмешивался в их идиллию, не лез в замочную скважину, не до.бывал своим присутствием, а то и выражением хари!

Нет, связь с окружающим миром они, конечно же, полностью не порвали. Дважды в месяц садились в джип и ехали в небольшой городишко, чтобы сделать необходимые покупки. Разговаривали с продавщицами, с банковской кассиршей, а то и просто с нефункциональными прохожими. С нелюбопытством естествоиспытателей, которые уже все описали, все классифицировали и полностью закрыли проблему, наблюдали различные проявления жизни. Без особой горечи, но и без злорадства, наблюдали, как русский народ губит себя водкой, как несчастливы, одинаково несчастливы — что бы там ни утверждал граф Толстой — все разнополые семьи, как уважаемы русским народом воры и бандиты, какой странный эффект дает внедрение в российскую глубинку американской культуры. И насколько приятней нижегородцы, чем московские шакалы. (Безапелляционность, конечно, несколько настораживающая. Вероятно, тут дал себя знать эмигрантский синдром, проявляющийся таким образом, что многие россияне, попав в какие-нибудь Соединенные Штаты Америки, начинают яростно оплевывать свою бывшую родину. В определенной степени это оправданно, поскольку такая реакция наименее психически организованных особей способствует лучшей адаптации к новым социально-бытовым условиям.)

Однажды, было это в начале ноября, когда хандра подстерегает человека за каждым углом, они встретили Женечку Пономарева. Именно встретили: ехали на джипе по центральной улице, а он идет навстречу. Светлокудрый. С тонкими (но не мелкими!) чертами лица. Голубоглазый. И улыбчивый. Не только тогда — тогда он вина выпил, — но и потом, всегда улыбчивый, несмотря ни на что. Но при этом не дурак, совсем не дурак. Лет двадцати пяти. В действительности же было ему двадцать восемь.

И сразу же возникло ощущение — свой!

Андрей и Лёвушка в один голос воскликнули: “Стой!” Хоть Рифат уже и без того начал притормаживать. Летом бы или зимой мимо проехали. А тут — погода, хандра за каждым углом. Ну, и, конечно, маленький внутрисемейный кризис — все уже слегка устали друг от друга. Что, впрочем, и раньше бывало. Но еще дня два-три — и всё опять вспыхнуло бы с прежней силой.

А тут такой вот критический расклад. Роковое совпадение самых разнообразных психофизических факторов. И страстная коллективная клятва “Нас четверо! Ровно четверо!” произнесена была вроде бы и не ими, а какими-то другими малознакомыми людьми.

Остановились. И сразу же предложили выпить вина. Предложили любезно. Согласился вежливо. Без подобострастия, которое могло бы выдать в нем банального пьяницу. А Женечка мгновенно почуял их, понял, что это такая игра начинается. И надо вести себя достойно.

Пригласили в гости. А что далеко, так не беда. Есть где переночевать, места хватит.

Задумался. Как бы задумался. В действительности приглядывался. По лицам понял — нет, не садисты. И согласился, широко улыбнувшись.

Восторг был всеобщим. Более, конечно, от ирреальности: как, здесь, в этом Мухосранске и вдруг такое чудо?! Такое изящное создание, предназначенное для любви, как птица для полета!

И, как вскоре выяснилось, вопреки всему — происхождению, среде, тяжелому опыту. А опыт был будь здоров какой, любого в тупое бревно превратит. В восемнадцать Женечка загремел на три года. Велосипед украл. Да и не украл вовсе. А просто посадить решили по злобе, потому что у Пономаревых такой сын замечательный. И в лагере хлебнул сполна. Чуть не всем бараком насиловали. Чуть инвалидом не сделали. Чуть руки на себя не наложил. К счастью, один матерый взял его себе, постоянным…

Женечка прогостил три дня, поскольку были праздники, совпавшие с выходными. Три дня в их доме не смолкала неистовая музыка любви. А потом отвезли — Женечке надо было то ли слесарить, то ли плотничать, то ли еще что. Эта его ипостась никого не интересовала.

Через пять дней опять привезли. И предложили остаться. Навсегда.

— С деньгами, — сказал Рифат, — проблем нет. Так что сыт-пьян будешь.

— Я бы, конечно, с радостью, — ответил Женечка, зардевшись, — но мать кормить надо. Старая она у меня, пенсия маленькая.

Уладили и эту проблему. Дали Женечке тридцать штук. Рублей, конечно, не долларов. Чтобы матери отдал.

Стали жить впятером. Не только не пресыщаясь, но даже и голода-то как следует не утоляя. Просто безумие какое-то полыхало в их доме, безумие, осчастливившее великолепную четверку незадолго до сорокалетия. Хоть, казалось бы, гиперсексуальность была возможна лишь как набор слов для будущих мемуаров. Просто аномалия какая-то душевно-физиологическая!

И остаток осени так прожили.

И зиму, потрескивающую в камине смолистыми поленьями.

И весну, хлынувшую бурным потоком спамов, предлагавших горящие туры и пикники на лоне пробудившейся природы.

И лето, обрушившееся на потребителя услуг новыми GSM-тарифами.

Сплошное, нескончаемое жаркое безумие.

Отрезвление наступило осенью. Скорее даже похмелье, внезапное, как пробуждение от пролившегося на лицо дождя, заставшего тебя на садовой скамейке, на неизвестной тебе аллее, в неведомом городе, в непонятное время суток.

Все четверо внезапно обнаружили, что сильно сдали. Не по мужской части, а по общеорганической. У Андрея внезапно появились гипертонические приступы. Илья стал жаловаться на боли в суставах. Рифата начал донимать желудок. А после экстренного посещения дантиста ему пришлось расстаться с одиннадцатью зубами. Лёвушка сильно облысел и потерял сон.

Осознав весь ужас своего положения, зло обступили Женечку: “Что, сука, СПИД?!” Тот клялся и божился. Всю неделю, пока не получили результаты теста.

Результаты были отрицательными у всех пятерых.

От души, конечно же, отлегло. И они продолжили наслаждаться телом своего юного — да, Женечка совершенно не изменился, даже, пожалуй, еще больше похорошел — друга.

Однако вопрос оставался насущным. Как можно за неполный год постареть лет на пятнадцать? Как?! Даже черный героин не мог дать таких сокрушительных результатов. Поэтому на сексуальные излишества роптать не приходилось.

Было ясно, что это как-то связано с Женечкой. На эту тему и стали шептаться — чтобы не подслушал, не насторожился — по вечерам. И выдвигали гипотезы, одна нелепей другой.

Можно было, конечно, допросить. И когда схлынет поток лживых слов, начать пытать, по-серьезному. В Интернете были и методы, и способы, и приемы, и рецептура, и дозировки. Но не такими они были, чтобы вот так вот — ни с того, ни с сего… Все же верили в презумпцию… Да и не смогли бы — живого человека, который был так щедр с ними.

Правда, тайком обыскали. Перерыли все его нехитрые пожитки, когда Женечка ходил за грибами. Была у него такая плебейская страсть, на которую, впрочем, все смотрели сквозь пальцы. Но это ничего не дало. Ничего такого… Правда, паспорта в его рюкзачке почему-то не оказалось. Пожалуй, единственная странность.

Поскольку логическое мышление более всего было присуще Рифату, то именно его отправили в город для наведения справок и выяснения обстоятельств. Взял фотографию. Самую приличную из пачки, которую нашлепал Илья. Сел в джип. И погнал по слегка схваченной острым морозцем грязи.

Был предпраздничный день — 6 ноября. Поэтому народ к середине рабочего дня был уже весел, хмелен и словоохотлив.

В слесарной мастерской, о которой туманно рассказывал Женечка, его никто не опознал ни по фамилии, ни по фотографии.

Выяснилось, что в городе есть еще две мастерские примерно такого же профиля. Но и в них Женечка никогда не работал.

Поразмыслив, Рифат понял, что с такими нежными, как у Женечки, руками самое ему место либо в парикмахерской, либо в ателье, закройщиком. Но и там фотографическое изображение симпатичного молодого человека видели впервые.

Рифат пришел в отчаяние. И начал хватать за рукава прохожих, тыкать в нос фотографию, нервничать. Те отрицательно качали головами: нет, никогда. Наконец один все же узнал. Но ничего полезного сообщить не смог: так, просто где-то и когда-то видел и случайно запомнил. Потому что странный какой-то.

Можно было, конечно, пойти в паспортный стол. И наплести провинциальным дурам что-нибудь про МУР, про столичных сыщиков, которые с ног сбились, разыскивая серийного убийцу. Однако для этого надо было, чтобы Андрей отпечатал какое-нибудь удостоверение.

“Все мы сильны задним умом”, — грустно пошутил Рифат.

И тут его осенило: библиотека! Читательские формуляры! С адресами и прочими сведениями. Да и список прочитанных книг мог рассказать о многом! А Женечка в библиотеку должен был похаживать. Поскольку был вполне начитан для своего социального положения. Не только любил Уайльда, но и знал Харитонова, своего тезку.

И с цветами, шампанским и громадной коробкой конфет рванул в храм культуры и духовности.

Успел вовремя. Раскрасневшийся женский коллектив уже готов был перейти от задушевной застольной беседы к еще более задушевному застольному песнопению.

Как же! — с готовностью отозвалась шатенка неопределенных лет. И, рассмотрев объект, интересовавший Рифата, мгновенно все поняла и потеряла интерес к слишком хорошо пахнувшему мужчине. — Как же! Женечка Пономарев! Только он не читатель вовсе, а наш сотрудник. Правда, уже год, наверно, как куда-то исчез. Видимо, решил, что на одну пенсию проживет.

Рифат был ошеломлен! Речь шла не о пенсии по инвалидности, а о самой что ни на есть — общенародной! Оказалось, что Женечка — специально проверил, попросил, чтобы личное дело показали — родился в 1937 году. И, стало быть, ему было 67 лет.

И вот тут уж его допрашивали. Крепко-накрепко привязав к стулу. Но тщетно. Ни в чем не сознавался и лишь тупо повторял: меня оклеветали, суки, потому что я гомосексуалист, они специально подстроили, суки, потому что я ими брезговал…

Однако сути это не меняло. Было ясно, что это вампир. Энергетический. Целый год высасывал из них своим ненасытным анусом жизнь и здоровье. И, судя по всему, не из них первых. Потому-то так и сохранился.

Упырь!

Мразь!

Скотина!

Ублюдок!

Нашли в Интернете нужный сайт. Антивампирский. Который подтвердил их предположения. Нужен осиновый кол. Нужен молоток. Нужен момент, когда Скорпион язвит себя в третью фалангу хвоста, отчего сосцы Девы начинают кровоточить.

При помощи прилагавшейся диаграммы вычислили, что нужный момент наступит завтра, в день Великой Октябрьской социалистической революции. Ровно в четыре часа пополудни.

И легли спать. Утвердившись в намерениях.

И успокоились. Хоть никто так и не сомкнул глаз.

И встали затемно.

И приготовили все необходимое.

И ждали урочного часа, не обращая внимания на мольбы обреченного.

И дождались.

И исполнили.

Женечка отошел, на прощание всхлипнув как-то совершенно по-детски. И тут же, испустив ослепительное сияние, от которого кожу четырех экзерцистов начали колоть электрические иголки, стал стремительно увядать. Словно бутон прекрасной розы, опущенный в серную кислоту. И вскоре превратился в омерзительного старика, покрытого дерьмом переваренного времени.

А в радиусе пятидесяти километров внезапно зацвели яблони — нежным подвенечным цветом. И журавли, взвизгнув над Средиземным морем тормозами, развернулись на север и потянулись к родным гнездовьям. Чтобы дать жизнь новому поколению. Которое будет намного счастливей своих родителей, выжатых, словно лимон, использованный для коктейля улыбчивым человеком, поставленным судьбой и историей за стойку гей-бара.

В окрестных городах и селах этот природный феномен был воспринят как знамение того, что курс на возрождение истинных советских духовных ценностей, по которому решил направить страну далекий Кремль, истинен. И новое поколение, которое придет по нему к заветной цели, будет намного счастливей своих родителей, выжатых, словно лимон, использованный для коктейля улыбчивым человеком, поставленным судьбой и историей за стойку гей-бара.

Что же касается четверых героев этого аллегорического повествования, то в их жизни абсолютно ничего не переменилось. Энергия, исторгнутая ими из смазливой жопы Женечки Пономарева, не вернула им ни молодости, ни здоровья. Ибо время может двигаться вспять лишь в сказках. А какие уж тут к чертовой матери сказки?! Тут реальность, абсолютно голая реальность, хоть и изображенная в извращенной аллегорической форме!



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru