Ольга Мартынова
Снова придёт Петрарка
Besa me mucho
Чисто-чисто вымыта Европа.
Только вчерашний ужас бежит позёмкой.
Невидимый ужас — позёмкой по тротуарам.
Я смотрю на карту (прошитую частой тесёмкой,
Жгутом пограничным), кровью политую даром.
Я смотрю на карту: в мире разума и гигиены
Даже песни поются о разуме и гигиене,
Когда кругом воют сирены, ходят гиены,
На закате белыми крыльями стрекочут сирены,
Спокойными голосами
Зазывая на край Геенны.
Я смотрю на карту: мозаика позднего Рима,
На которой разные звери, сцепившись зубами, сплетясь хвостами,
Столкнувшись боками, слепившись когтями, рогами — будто бы неразводимо, —
На мгновенье застыли, и так их поймал художник.
Когда этот клубок разлетится, парное мясо
Заполнит водостоки парижа, черепицы марбурга, площади праги,
чёрную невскую воду:
Тогда разум и гигиена покинут песни,
В заботе о хлебе насущном братья Эрос и Фобос обнимутся:
Целуй меня крепче, в переулках только свист безымянный, на площадях полно
незнамо какого народу, страшный запах идёт из болот, целуй меня крепче,
снова придёт Петрарка, непредставимый в гигиеническом рае, снова девы
не будут знать, дождутся ли женихов, а мужья — дождутся ли их их жёны,
звенят браслеты на смуглых запястьях, целуй меня крепче.
* * *
Бавария после обеда. Деревня.
Христы вдоль дорог размалёваны красным, синим, зелёным.
И не череп Адама положен к подножью — букет маргариток.
Застыли — в прыжке над собственной тенью — деревья.
Пахнет навозом, диким луком, цветущим клёном.
Встречается много маленьких красных жучков,
дождевых (цветом в розовых поросят) червяков
и рогатых хмельных виноградных улиток.
Красота земли соблазняет кретинов,
внушает им зуд украсить сады алой горячей лентой.
Поэтому в любом уголке земли, сколько-то лет откинув,
слышишь страх, это сухое тренье
крови где-то внутри.
Но больше всего я люблю пожелтевшее петротворенье,
которому память сказала: замри.
Орфей
Выдыхая слова на длину своей жизни недлинной,
Как гусеница шёлковую свою слюну,
Превращаясь в шарик на блескучей нитке
(Забвенье-бабочка внутри),
Забыл свою жену,
Пусть пронзительный глюк комариный
И влажный взволнованный гайдн
Лепят в воздухе звук —
Вздох подземельный.
Забвенье-бабочка распластана на белых небесах.
Как сонно и тепло в стекловоло’кнах
Потрескивающего кокона кружиться,
Как сонно и томительно не спится,
При каждом вздохе нежно жарит сердце
Оса забвения, осиротевший звук.
Менады — обиженные пьянчужки на танцах под фонарём,
Они танцуют друг с другом, огрызаясь на инвалидов в медалях,
Хихикают девочки-музы.
Не везло аполлону в любви — только в звуках в шелестах лавра.
Только в шелестах лавра любимцев своих он не мог никогда уберечь.
Мне хотелось сказать о менадах, да что говорить о менадах.
Пусть заплаканный верди их жизнь обрывает (дионису везло)
пока они девочки-музы.
Забвенье-бабочка скользит по шёлковой струне.
Всё изменилось, посмотри, и жизни нет в слюне,
В хрустящем коконе темно, то Божий куст в огне,
Как были счастливы, кто знал своих богов в лицо,
Оливки, слёзы, мёд несли к их алтарям.
А в нашем коконе темно, не видишь, что поёшь,
Только жёлтая иволга плачет в чеховских скромных кустах.
Трагедия
Хор ходит налево-налево, потом направо-направо,
Ах, ну вы подумайте, говорит, бывает же всё же такое,
На злодеев найдётся управа
Да её-то всё равно жалко, бедняжку, а он-то тоже о чём думал,
Не будет ему впредь ни счастия, ни покоя.
Хор идёт направо-направо, потом налево-налево,
Вся жизнь умещается в коконе его ровного гуда,
Ничего-то он, хор, не понял, море лижет следы распева,
Примеряясь к его движенью, тоже думает о своём,
Ведь у всех довольно хлопот, и добра, и худа.
Хор утешает, жалеет, не то чтобы лицемеря,
Но как же ему иначе поспеть по своим заботам,
Тень на лыжных войлочных тапочках оскользает музейные двери
Деловито, как муха, и пахнет сумрачным кипарисом,
Нагретым на солнцепёке, и вестника едким потом.
* * *
Женщина в ресторане напротив античной арены,
На голые плечи наброшена кожа веснушек,
Шейные позвонки изгибаются под волосами.
Она смотрит в сторону Роны.
Она заказывает лимонадное пиво. Светло-рыжий глаз,
Сужается-расширяется тревожно и тяжело.
Так смотрят на то, что было мило, прошло.
Мимолётная ненависть в чужом, случайно подсмотренном взгляде.
Как хрупкая бабочка взгляд, как жирная бабочка город,
Дома стеснились — шелуха мелких ракушек провансальских,
Солнце с крыш падает в реку, над ареной радужный обод.
Вкус панаше, Рембо, её отца седой подбородок.
Только любуясь миром, радуясь миру, как архитектор,
Видящий всё как бы сверху, ставящий коробочки, коробы и коробки,
Можно любить это блужданье, видеть смыслы в этом узоре,
Во взгляде, прорезающем ненависть в светоносном движенье реки.
* * *
Дубу по имени Адольф Гитлер, г. Зюдербраруп
Перед кирпичной кирхой, придавившей своим колпачком задорным
Когда-то готическое основанье собора
Дуб стоит в расцвете своей дубовой жизни,
С именем вздорным,
Один, в окруженьи корявых берёзок и прочего сброда,
Называемого «северная природа».
У меня дома, у того же моря другого залива
Такой же сброд растёт и натура так же неприхотлива,
И так же рычит на прохожих чёрно-зелёная пена.
Этим убогим, полу’ночным, спящим летом
Как проснёшься вдруг — раздражают даже деревья.
Я говорю: дурак ты, дуб, и не знаешь об этом,
Ты должен был усохнуть, как та смоковница, когда тебя посадили и нарекли.
Прошло 66 лет, а ты растёшь и даже не знаешь,
Что должен усохнуть, краса деревень горбатых,
Тварь бессловесная в зелёных дрожащих латах.
Ты мог бы усохнуть сердцем своим древесным,
Не говорящим по-немецки и датски,
У меня дома деревья молчат по-русски и фински.
Как проснёшься вдруг, всё кажется бессловесным.
Французская библиотека
Неприятно привыкать к мысли, что уже внук будет предпочитать русский язык родному и строить мосты на Камчатке… Однако придёт время, когда сын киргизских степей будет пасти лошадей на Луаре.
Чеслав Милош
Здесь так вылизан мир, что бездомная жучка кажется оборотнем, вурдалаком.
Желтоглазым чёртом кажется вольногуляющий кот.
Чем злым детям, лучше добрым собакам.
………………………………………………………………..
Сена течёт, удивляясь: куда подевалась Самаритянка.
Аргус торгового дома — её узурпатор ли, призрак?
Я пью шоколад в кафе с удивительным видом:
Пустота от Бастилии с монументом посередине.
Русским детям с засаленным томиком на диване
Все французы — гасконцы, каждая парижанка — цыганка,
Спутники наших ангин — захудалые ваши дворяне.
Русским взрослым милее статные ваши бульвары.
Здесь так вылизан мир, что, кажется, букинистов на Сене,
Продавца каштанов, бомжей под мостами,
Влюблённых статистов на службе у министерства туризма
Мы придумали сами, и всё сейчас разлетится
В сторону жаркой, жалкой русского детства Гаскони.
В наших натопленных комнатах, в нашем чаемалиновом сне
Они крутят волшебный фонарь баснословных Германтов,
Серый шёлк Луары мы прозреваем в его глубине.
Наши взрослые пьют за стеной болгарское каберне.
Мы выросли, пьём шоколад, покупаем в «Самаритянке»,
Кому вы достанетесь, мушкетёры, цыганки наши и капитаны?
Даже волшебный фонарь Германтов стоит на полке,
Снять его — разлетится пыль аж до самой Сены,
На соседней полке в атласе набухают рек кровеносные вены.
Я смотрю назад — в сад бумажного тлена.
Я говорю: Рона, Луара.
Но я вижу другое, другие реки и страны:
Заболочены кровью поля по краям моей бывшей страны.
Здесь так вылизан мир, заболоченность наших окраин
Не представить отсюда. Сколько было напрасно прочитано книг —
Не представить отсюда. Позор наших Польш и Украйн
Выцветает от встречного взгляда,
Полного страха, лжи, красоты и яда.
В юбках капустных уходит, старея, цыганка.
Капитан Фракасс нарисован на театральном фургоне.
В нашем детстве даже причёсанный пудель выглядел, как Каштанка.
Здесь так вылизан мир, что никто не купает
Ни красных, ни белых коней ни в Луаре, ни в Роне.
В заболоченных кровью полях мой засаленный том с мушкетёрами дотлевает.
Франкфурт-на-Майне
|