* * *
Он многое не слышит в этом доме,
уходит рано и приходит поздно.
Полёт его отчаянья огромен,
туман чуть тёплый и на небе звёзды.
А ничего другого и не надо,
ни праздника, ни двойственной свободы.
Дождаться всюду шорха листопада,
а там уже слышны другие годы.
Сейчас, когда на станции светает
и не страшны сигналы семафора,
душа-невеста всё ещё летает
от радости и гордого позора…
* * *
Украшенный шикарной женщиной,
недавней жительницей Киева,
иду по улице как меченый —
вот, вот он! ну-ка раскуси его!
Похожий на портрет Белинского
периода его неистовства,
иду и мучаюсь от близкого
пивного бара и насвистываю.
Я говорил слова приветные,
я вздохи узнавал глубинные,
я шёл и действия ответные
воспринимал как сны былинные.
Вот человек согнулся, мается.
Вот президент в кино снимается.
Вот ступа... впрочем, это девушка.
Вот жизнь проходит,
здравствуй, дедушка...
Родная, дурочка бесценная!
Я сколько лет тобою мучился,
чтоб вся загадочность надменная
твоя куда-то улетучилась.
И понял я как неизбежное,
и разлюбил шальное, грубое,
и все твои портреты вешние,
и все твои преданья глупые,
твоё несметное могущество,
не подтверждённое могилою...
Твоё сегодня преимущество,
что я ещё люблю Вас, милая!
* * *
Дай Бог сухой зимы и памяти холодной,
заклеенного тёплого окна,
судьбы, витающей в провинции бесплодной,
до счастья, до скончанья, допоздна.
Когда колючий дождь раздует занавески,
и жизнь идет, весну перетерпев,
далекий носится повсюду голос детский,
нечаянный, мучительный напев.
* * *
Я третий лишний. Детское лицо
не мной открыто за окном вагона.
Они прощаются...
Бог дал им эти взгляды!
А поезд тронулся, она идёт, бежит,
и он готов немедленно остаться,
и... остаётся, сбросив чемодан.
Купе свободно. Вазочка в цвету.
Степная занавеска на лету.
Мне и легко и бесконечно маюсь.
А я пойду-ка в тамбур постою...
А я сегодня выпью и спою,
а после — с проводницей поругаюсь.
* * *
Пахнет холодом. Окна проспали уют.
Рассвет разгорается будто от жёлтых деревьев,
выхожу, и хрустят под ногой
перекладины мёрзлой земли.
Иней. Трава словно сине-зелёные водоросли.
Очарованным гостем стоит на пеньке
недопитая водка...
Малина ей сбросила каплю пунцовой закуски.
В отдалённых полях
осовелая бродит машина.
Приехали, милая. Жди.
* * *
Приходит Фёдор, отрок человека.
В безукоризненно отглаженной рубахе,
с безукоризненно вычищенными зубами,
с дыркой таинственной средь них...
А может, он тоже страдал и скитался?
Рассказывай, Фёдор. Садись.
* * *
Лёгкий поклон в сторону дам,
чай, острова, дождь на веранде.
Глупость в устах не по годам.
Чайка взошла времени ради.
Радио знает, о чём говорит.
Официантка меня ненавидит.
Мальчик-прохвост, несчастный на вид...
Да, из него ещё что-нибудь выйдет.
* * *
Лицо раба, попавшее на плёнку,
показывает нам желанье жить
и подыматься вверх по социальной
смертельно острой лестнице,
но — вверх…
* * *
Запылённый альбом фотографий,
люди, люди, этюды своих эпитафий,
удивительно быстро листает рука,
на странице осталась печать василька.
* * *
Храни нас, Господи, от лишней Божей кары,
смешной необязательной любви.
Давно я не видал подобного кошмара,
всё за компьютером, за печкой, за рулем...
И вот теперь вдвоём
глядим отчаянно на пруд, покрытый ряской,
и мучимся неимоверной лаской.
* * *
Нажмите клавишу для продолженья дня.
Нажмите клавишу для продолженья рода.
Пожалуйста, на выбор вам погода.
Нажмите клавишу, уйдите от меня.
* * *
Я знаю, как глупо лететь над землёй
под этот собачий вой
в фосфоресцирующих облаках
с дочерью на руках.
Меня ведь нигде не ждут,
не для меня уют,
он предназначен ей,
душе моей.
* * *
Пространство нуждалось в полях,
румяных лесах безымянных,
неведомых муках желанных.
Мы шли, отсырев до костей,
счастливые, грешные люди.
Во имя иных повестей,
во имя того, что забудем.
Нас ждали в деревне Дубки
железная дверь магазина,
ненужные в город звонки,
ревущая в поле скотина.
За огнями,
за дымом,
за разговорами —
мы видели блики твои...
О, любовь к бесконечным просторам,
любовь к безнадёжной любви!
Романс
Вера, надежда, любовь и тоска —
самая юная, неумолимая.
В море летят от меня облака,
долгая радуга, необъяснимая.
Мне было сказано, не унывай,
ласковым голосом, полным спокойствия.
Мне было сказано, не забывай,
голосом странного неудовольствия.
Как наважденье, я помню судьбу
падшего ангела, муку безмерную.
Но отогнать от себя не могу
память счастливую, недостоверную.
* * *
Смотри, какая ночь! мы проболтались
за рюмками уже часа четыре —
смотрели в округлённые глаза,
слова метали, будто это спицы,
потом запели вразнобой, как птицы.
И вот — луна. И всё переменилось.
Дороже тишины одна лишь радость,
но мне теперь дороже тишина.
Да что ты говоришь! “Луна как персик...”
Ты больше это мне не говори.
О Господи! так ты меня устроил,
что я всему, всему ищу защиту.
И эта женщина меня любить не будет,
и мне уже понятно, почему.
* * *
Опять приснился старый пароход.
Надев пальто, я выхожу к созвездьям...
Вон там они смеялись, там молчали.
Вон там ребёнка мысленно качали.
Вмешался Бог. Но я того не стою.
Уж лучше б спал. Я не люблю её.
* * *
Я знаю сейчас — не на склоне лет,
а сейчас, в расцвете лет —
когда умирает один поэт,
рождается новый поэт.
Но я не знаю, кому вослед, —
нет времени вычислять —
черчу буквы любви и бед,
которые должен знать.
* * *
Чуня такая пришла
из спальни в ночной рубашке —
вот я!
* * *
Ангел мой хранитель заболел.
Я его, наверно, не жалел.
За него молиться не умел.
Я не знал, где ангела предел.
Климентьево
Куда-то я попал со свадьбы.
Я точно помню, кто жених.
Мы с ним ходили вдоль усадьбы,
потом нам стало не до них.
О, эти праведные утра!
Цветы на инее стекла
и небо как из перламутра,
куда меня судьба снесла...
Бежать! постирана рубашка!
Забор, отчаянный такой.
Прощай, любезная дворняжка,
я не забуду хвостик твой.
* * *
Она была ещё красива
внезапной женской красотой.
Она была еще счастлива
своей головкой завитой.
А я, из города приезжий,
стоял и тихо пиво пил,
после вчерашнего несвежий,
и больше не было уж сил.
Вовсю горбатились солдаты,
тащили кабель через тьму,
и в этом, если не поддаты,
не разобраться никому.
* * *
Бродя в горах, грустя мирами
средь неподвижных облаков,
я сел в картину Пиросмани
меж бородатых мужиков.
Я много выпил с Пиросмани
средь неподвижных облаков.
Я шёл домой, и сыр в кармане
мне был дороже всех веков.
* * *
Мир оказался маленьким и толстым,
его глаза налиты синевой.
Ребёнок не проснулся, видно, толком
и сам себе кивает головой.
Крепчает ветер. Дачи треск и трепет,
в присядке подзаборные кусты.
Господь не спит, он снова что-то лепит,
где будут не такие я и ты.
Бежит сосед. Руками что-то машет.
Он машет так, как будто тока нет.
Какой там ток! Господь сегодня пашет,
Он снова переделывает свет.
Съезжает крыша ближнего сарая,
ведро винтом поздравило парник.
А я — и ты! — в восторге, умирая,
сейчас прочтём новейшую из книг.
* * *
Ветер слабее, но хлёсткий и мокрый,
ничего не видать, лишь три огня побережья,
надевая одежду чужую, сырую, вздутую.
Он утонул час назад.
Сарма налетел, байкальский идол,
байкальский ветер.
Сарма налетел!
Что я скажу своей любимой — его жене
в столовой, когда уже будет утро?
Сарма налетел,
Сарма налетел.
Как будто я так хотел,
как будто...
* * *
Водораздел меня водоразул,
водообрызгал и водоогладил.
И я лицо на солнце повернул
и Господа неведомого славил.
Я плыл туда, куда несла вода,
держа внутри отчаянное счастье.
Вот так, наверно, падает звезда
и сердце разрывается на части.
* * *
Дедушка, голубчик,
сделай мне свисток.
И причем немедленно —
так я одинок!