Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 11, 2021

№ 10, 2021

№ 9, 2021
№ 8, 2021

№ 7, 2021

№ 6, 2021
№ 5, 2021

№ 4, 2021

№ 3, 2021
№ 2, 2021

№ 1, 2021

№ 12, 2020

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Александр Скоробогатов

Кокаин

Александр Викторович Скоробогатов родился в 1963 году в Белоруссии, в городе Гродно. После средней школы работал в театре машинистом сцены, осветителем. Учился в Белорусском театрально-художественном институте на актерском отделении. Уйдя из института, работал униформистом в цирке, сторожем, дворником, библиотекарем. Окончил Литературный институт.

Первая публикация — рассказ “Палач”, напечатанный в журнале “Юность” в 1989 году. Там же были напечатаны повесть “Сержант Бертран” (1991 г.), роман “Аудиенция у князя” (1993 г.) и первая часть романа “Земля безводная” (1997 г.). Полностью роман вышел в серии “Оригинал” издательства “Олма-Пресс” в 2002 году. Кроме этого, в периодике, как российской, так и иностранной, опубликован ряд рассказов и статей.

С 1992 года А. Скоробогатов живет в Бельгии. В переводах на нидерландский изданы три его книги. Он — член Фламандского отделения ПЕН-центра.

“Знамя” публикует первую часть его нового романа “Кокаин”.

Предлагаемая читателю автобиография обнимает период почти в сорок лет — с первых годов...

Странно. Такое чувство, что я это уже где-то слышал или читал. В отношении к событиям нелитературного, жизненного порядка подобные ощущения принято называть французским словом... Вот незадача. Забыл я французское слово. Ну и ладно. Потом вспомнится.

О чем мне хотелось в этой связи сказать: именно таким образом литераторы зачастую и характеризуют свой труд: не “выдумывают” они свои произведения, а вспоминают. Если бы я не был уверен, сказал мне как-то один писатель, что воплощение замысла уже существует в некоем другом мире, то сложная и длительная работа на бумаге была бы невыносимой обузой для разума.

Однако надо все-таки задуматься о вступлении, несущем на себе особую нагрузку, задающем настроение всей вещи. Вот здесь очень кстати слово “вещи”. Итак.

Вещи и дела, аще не написаннии бывают, тмою покрываются.

Звучит неплохо, только ничего непонятно. Какою такою “тмою”? И почему “покрываются”? Ну и при чем здесь “аще”? Это типа “ваще”? Значит, вещи и дела, если про них ваще ничего не написано, то мою покрываются... Может быть, не “мою”, а молью? И не покрываются, а съедаются? Тогда лучше так: “Вещи и дела, если про них ваще ничего не написано, то молью поедаются”. Вот это уже лучше. Куда лучше. Только и это, если говорить всерьез, на предисловие — тем более предисловие к журнальной публикации, содержащей лишь первую часть автобиографического повествования, — не тянет.

Что же делать? Обойтись без предисловия? Но ведь во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь.

К чему бы я это?..

Ах, жизнь, друзья, полна загадок, как скажет позднее один из отрицательных героев этого увлекательного повествования, цель которого — описать прошлое с предельной точностью.

Дежа вю! “Дежа вю” называют это ощущение французы. Странный народ, замечу мимоходом, французы.

Как бы то ни было, закончим предисловие, от которого все равно никакого толку нет, не было и не будет (рудиментарный жанр, как хвостец у человека), и поскорее перейдем к произведению как таковому. Мимоходом отмечу, что основой и отчасти подлинником этого произведения послужила его рукопись. И еще: довольно людей кормили сластями; у них от этого испортился желудок; нужны горькие лекарства, едкие истины.

Вот это хорошо сказано! А то: “аще”, “ваще”, “молью проедается”... Нужны горькие лекарства и едкие истины.

Вот звон путеводной ноты.

Часть I

— Разве я похож на убийцу?..

— Вы хуже...

1

Ребенок плакал, возился в сбитой постели, бился головой о деревянные стенки своей кроватки, судорожно сжимал и разжимал с каждым днем становившиеся все более тонкими кулачки; страдая от голода, он отчаянно заходился криком, как бы призывая нас покормить его, только напрасно: грудь моей жены вот уже который день не продуцировала молока. Непросто проходить безучастно мимо такого крикливого ребенка, непросто семь дней подряд делать вид, что его гадкий вой совсем не мешает тебе читать газету. Днем было сложно, однако ночью еще сложней: злой ребенок словно цель поставил себе такую — не дать нам уснуть: я затыкал уши ватой, жена заливала парафином; одним словом, долго это длиться не могло. На семейном совете мы решили купить ему баночку дешевой питательной смеси. Вот примерно так все и началось. Грустное начало грустной истории, такой отвратительной, что не хочется и вспоминать.

— Сходи в магазин, купи сыну банку питательной смеси, — сказала мне жена.

— Да-да, милая. Хорошо.

— Нет, серьезно, брось газету и иди в магазин.

— Ну сколько можно?! Неделю покою не даешь! С работы еле домой дошел, устал, как собака, а тут еще хрен знает куда тащиться! Да еще в такую погоду.

А погода и в самом деле была не из лучших — дождь лил уже дня три, а то и четыре. Странное лето! Что лето — странная жизнь. В прошлое воскресенье, например, собрался на рыбалку. Жена с вечера накопала червей, подготовила удочки, а я посидел на берегу с полчаса и ушел домой: промозглый ветер задувает с реки, сеется мутноватый дождик, от которого как-то и укрыться не получается, и сигареты не раскуриваются, сыреют в пять минут... Странное лето. Странная жизнь.

— Да ты ведь и не работаешь, — говорит жена. — Как же ты с работы-то усталым пришел?

— А вот так. Обычно.

— Как это — обычно?!

Поймала она меня, поймала.

— Ладно. Схожу. Схожу как-нибудь на днях. Только отстань. Дай газету почитать. Статью дочитаю и схожу.

— А статья-то про что?

— А про то, как в Африке дети с голоду дохнут, — холодно сказал я.

— Дурак.

— Сама дура.

Ох, друзья, семейная жизнь — это просто сумасшедший дом. Как круто меняет женщин брак, меняет до неузнаваемости. Да тут еще и ребенок с голоду орет целую неделю. Не странно, что начинаешь злиться и нести всякую чепуху.

— Ладно, — сказал я строго, надевая резиновые сапоги и шапку. — Давай деньги. И смотри, чтоб на пиво хватило.

2

Я шел, чуть ли не по колено проваливаясь в снег, пряча лицо за приподнятым воротником: мело так гадко, такими резкими порывами, что через полчаса лицо остро горело, глаза слезились, а пальцами в тонких перчатках нельзя было шевелить. Откуда такая пурга? Перед самым уходом выглянул в окно: небо было чистым, а звезды казались настолько яркими, словно их до этого специально натирали махровыми тряпками с зубным порошком.

— Вы ничего не замечаете? — спросил вдруг незнакомый прохожий.

Я вздрогнул от неожиданности.

— Почему? — ответил я; было уже довольно темно на улице. — Кое-что замечаю. Вон на автобусной остановке люди стоят, — сказал я и указал рукой. — А вон старушка из магазина выходит. Видите? Сейчас поскользнется и упадет. А вон там — там, в проходе между домами, под разбитым фонарем, — дети по льду катаются.

— Я не про то, — сказал незнакомец. — Я имею в виду, вы странного ничего не замечаете?

— Странного, — раздумчиво повторил я за ним. — Странного, пожалуй, ничего. Холодно только очень, да и пурга неожиданно началась.

Тот улыбнулся. Нехорошей была эта улыбка: только губы изменили на его сухом, желтоватом лице свое положение, разъехались в стороны, к ушам.

— Оглянитесь вокруг.

Я оглянулся.

— Ну? — спросил он.

— Я ведь уже говорил, — начал я, немного раздражаясь. — Вон старуха из магазина выходит, сейчас со ступенек треснется, вон дети по льду катаются, а вон там — видите, под разбитым фонарем, в проходе между двумя домами, — люди стоят, автобуса, по всей видимости, ждут.

Где-то этого человека я уже видел, понял я вдруг. Где-то я его уже видел. Особенно зубы его показались мне как-то до странности знакомы: тонкие и длинные, очень ровно — как у собаки — стоящие в розовых деснах.

— Ну, ладно, — сказал я. — Я, пожалуй, пошел.

— Так быстро?

— А почему бы и нет?

— Действительно, — произнес он. И протянул мне руку в двухслойной рукавице. Я крепко пожал ее. — Следи за собой. Шапка у тебя теплая, смотри, не потеряй, а то простудишься.

“Странно, — сразу подумалось мне, — что это он про шапку вдруг заговорил?! Может, он из этих...”

— Шапка ничего, — сказал я.

— Красивая шапка.

— Не жалуюсь.

— Жена связала?

— Как же. Свяжет она. Друг подарил, когда в космос улетал.

Незнакомец удивился и покачал головой.

— Никогда бы не сказал. Такое ощущение, что жена связала.

— Еще чего! Свяжет она. Она вот меня, больного, в магазин отправила! А я газету читал.

— Знаю, знаю, — со странной улыбкой произнес он.

Не стану лгать: в этот момент мне стало как-то нехорошо. Откуда незнакомцу известны такие подробности? Про газету он знает, и про жену, и про шапку? Шапка-то на самом деле связана женой, хоть я и скрывал это все эти годы.

— А про что я читал? — произнес я, замирая.

— Про Африку, — сухо ответил он. — Про то, как там дети с голоду дохнут.

Я остановился.

— Откуда ты все это знаешь?

— Да я много чего знаю.

— Откуда?!

Он пожал плечами, улыбаясь, выставляя изо рта свои кривые, розоватые зубы.

Я неожиданно выхватил из кармана молоток и гвоздь, приставил гвоздь к его голове и размахнулся молотком.

— Быстро говори, — закричал я, — не то плохо будет! Говори, скотина!

— Да читал я, вот прицепился! — закричал тот и в сердцах сплюнул в снег. — Книжку твою читал, придурок, в библиотеке. Автограф еще хотел попросить! Думал, и книжку, может, куплю, три рубля не пожалею!

Он снова плюнул — на этот раз мне под ноги. А потом развернулся и быстрым шагом двинулся прочь.

Есть такое слово: стыдно. Так вот, мне было очень стыдно. Ужасно стыдно. Как-то болезненно стыдно. Во-первых, читатель, а во-вторых, книжку собирался купить. Ох, как все-таки неудачно получилось! Подняв упавшую старушку из снега и отряхнув на ней пальто, я спросил ее тихо, оглядываясь по сторонам:

— Чего дальше-то? Дальше-то о чем речь?

Привстав на носки, она прошептала:

— Кошка с котятами...

А затем подхватила сумки и побежала от меня, оглядываясь, раскидывая толстыми валенками снег в стороны... Побежала вдоль магазина, по освещенной витриной дорожке, подчищенной с утра стариком-дворником, побежала мимо остановки, где народ толпился в ожидании автобуса, побежала мимо детей, катавшихся под разбитым фонарем в проходе между двумя домами по льду, поскользнулась и упала, но тут же вскочила, словно резиновая, словно туго надутая сжатым воздухом, подхватила тяжелые сумки и побежала дальше, мимо остановки, мимо магазина с освещенной витриной, мимо фонаря с детишками на льду, мимо людей, ждущих автобуса, мимо меня — следившего за ее поразительным бегом с большим интересом, — мимо детей, мимо магазина, мимо остановки, мимо незнакомца-прохожего, жующего задумчиво кончик надломанной ветром папиросы, глядящего, щурясь, вдаль, побежала мимо трамвая, стоящего напротив в три часа ночи, мимо меня, мимо своих сумок — оставленных в камере хранения, — мимо кафе с гардеробом и гардеробщиком, берущим на чай, мимо гостиницы с надписью “Минск”, мимо гостиницы с надписью “Гродно”, мимо бедных детишек, скользящих под разбитым фонарем по льду в проходе между двумя домами, возведенными на моей улице, на той улице, где я рос и катался на льду под разбитым фонарем, где проходило мое детство, где живет моя мама, где жила моя возлюбленная, которая меня бросила, где сейчас живет та, которая меня не полюбит (а потому и не бросит), где в глубоком сугробе стою я и прячу лицо за небольшим воротником от страшной метели, где меня уже никто не помнит, где мне поставили памятник, — небольшой, но серебряный, — где стоит магазин, мимо которого пробежала старуха, топая валенками, громко дыша, поднимая за собой снежные облака, образуя вихри и странные воздушные потоки, в которых трепещут и дети, и автобусная остановка, и фонарь, и дома, пробежала она, качая сумками и громко дыша, — прямо в метро.

Так вот она куда бежала! А я-то думал...

Загадочная старуха, которой я помог подняться с земли и отряхнул пальто, зеленоватое, с зеленоватыми, но темнее, пуговицами. Загадочная старуха.

3

По тротуару, заваленному снегом, двигалась навстречу мне кошка, а за нею, быстро-быстро перебирая своими слабыми лапками, семенили ее котята. Маленькие, пушистые к зиме, они трогательно попискивали, проваливаясь в сугробы, и тогда кошка возвращалась и зубами доставала их из снега. Только что это?! Нужно будет обязательно переменить очки, потому что в этих я стал плохо видеть. Дело в том, что никакая это не кошка, а просто крыса, отвратительная, волосатая к зиме канализационная крыса, а семенят за нею рядком ее жирные, ленивые крысята. Это их писк я ошибочно принял за мяуканье котят. Хотя похоже в общих чертах.

Вот крыса подползает к дороге и здесь останавливается. Она в беспокойстве и недоумении, мысленно переживает за своих канализационных крысят и за себя, и это тоже понятно: кому же охота подыхать?

Когда крыса, казалось, готова была повернуть обратно, неожиданно пришла помощь: по лесенке из стеклянной будочки вдруг спустился милиционер. Хмурясь, чтобы скрыть умиление, он вышел на проезжую часть и вытянул свою полосатую палочку, вспыхнувшую подобно елочному фонарику. Крыса, пробуксовав на ледке, выпустила коготки и тяжело перевалилась через бордюр на дорогу. За ней потянулись крысята; все семейство помахивало хвостиками. Оказавшись на той стороне, крыса, подождав всех, прыгнула в урну, свесив оттуда свой мохнатый к зиме хвост. По нему забрались в урну и детишки.

Однако я засмотрелся.

4

Скоро на пути моем встало кафе. Не раздумывая, я взялся за массивную витую ручку и толкнул перед собой дверь. Колокольчик над дверью дружески приветствовал меня китайским словом “дзынь”.

Гардеробщиком здесь работал старый, очень худой человек с морщинистым, похожим на сушеный гриб лицом. Он строго глядел на посетителей и ни с кем не разговаривал, сохраняя достоинство. Еще на ходу я снял куртку и протянул ее гардеробщику. Пока тот вешал ее, я стащил с головы шапку (ту шерстяную, связанную женой, что узнал случайный прохожий) и, когда гардеробщик вернулся с номерком, подал шапку ему.

Прошла, образно выражаясь, целая вечность, пока эта скотина отрицательно качала своей козлиной головой.

— Не принимаете, что ли? Но ведь вот, вот же, висят... — показывал я на вешалки, где действительно были шапки, но какие...

Подобно утреннему туману, легким облачкам дыма плыли они в воздухе, какие-то сизые, какие-то темноватые, то ли собольи, то ли и вообще шиншилловые, нежные даже на глаз, почти нематериальные и необыкновенно дорогие...

Ах, почему я не ушел, почему не бежал, подобно вихрю, пока он еще только качал головой?! Где же хваленая интуиция, где знакомое каждой козявке природное чувство самосохранения?! Надо было бежать, лететь, скрываться, не нужно, не нужно было настаивать, ведь какое-то тоскливое, с неприятным металлическим привкусом во рту, чувство близящейся катастрофы уже томило меня, но я оставался на месте.

— Где висят? — спросила эта старая сволочь.

Пальцем — дрожащим — я указал на вешалки.

Хотите, я скажу, что было в его глазах? Презрение, вот что было в его глазах.

— Так это же шапки, — сказал он выразительно и громко. — А у тебя...

Он затруднялся в выборе определения, как затрудняется и сам автор. А уж если затрудняется сам автор — как уж тут не затрудниться какому-то жалкому гардеробщику с тремя классами образования и тяжелым трудовым прошлым, который и газету-то читает с трудом (а по большей части ограничивается заголовками, набранными крупным шрифтом) и считает лишь до тринадцати, да и то по-немецки.

— ... А у тебя комар какой-то.

Так он сказал, прошу обратить на это внимание. И эта необоснованность обвинения — какой же это комар, если это шапка?! — была вдвойне оскорбительна.

— Хе-хе, хи-хи, хо-хо, — льстиво посмеивались за спиной посетители.

— Как так?!

Я был раздавлен и кругом опозорен.

— “Как так, как так”, — повторил, глумясь, гардеробщик, скорчив омерзительную харю. — А вот так.

Больше он на меня не смотрел. Я исчез для него, как исчезает... ну вот хотя бы тот же самый комар, если его ловко прихлопнуть ладонью. Только что, буквально секунду назад, летал этаким гоголем, молодцевато растопырив во все стороны крылья, — а тут вдруг совсем исчез. Кто-то подал старику пальто — и он пошел это пальто вешать, а я все стоял, тупо глядя куда-то перед собой; затем, спотыкаясь и натыкаясь, побрел в зал... Не вспомню, что и заказывал, тем более что аппетита не стало. Казалось, все вокруг шепчутся обо мне. На официанток же просто не обращал внимания, а те так и шныряли между столиков, гибкие, как серны, и опытные. Я сжимал в руке нож. Если бы я не сдержал себя в последнее мгновение, я бы бросился в гардероб и убил подонка. Все танцевали. Лишь один старичок, сгорбленный, без ноги и оттого на костыле, неловко скакал от столика к столику и, как великий Некрасов в пору своей бедности, прикрываясь газетой, выедал из тарелок остатки.

Я захохотал.

5

Вот как я хохотал:

— Ха-ха-ха!

Нет, не так. Вот как:

— Ха-ха-ха!

Хотя это и более похоже на то, как я хохотал, но автору, помнящему свой смех, будто он прозвучал всего минуту назад, сходство кажется недостаточным. Автору хотелось бы добиться полного тождества. Итак:

— Ха-ха-ха!

Нет, снова мимо.

Странно. Раньше, в более молодые годы, я, бывало, как что-нибудь ляпну — так прямиком в точку. Видимо, с годами перо начинает давать осечку. Но — не унывать. Попытаемся еще разок.

— Ха-ха-ха! — захохотал я.

Видишь, брат, уже лучше.

— Ха, ха!

Не правда ли, вы и сами уже начинаете чувствовать, что это лучше?

— Ха-ха, ха! — захохотал я.

С другой стороны, может быть, лучше попытаться вот так?

— Ха! Ха! Ха!

Захохотал он.

Кто такой “он”? Вот читатель уже и чешет в беспокойстве и недоумении репу: кто такой этот загадочный “он”, какого такого ляда появился он на страницах повествования? Спокойствие читатель, все разъяснится.

То есть продолжим. На чем мы остановились?

Остановились мы на том, что старушка пошла в ванную комнату и приняла теплый душ, после чего вытерлась новым полотенцем и полезла на балкон. В принципе, это уже конец рассказа.

(Тут, нужно сказать, произошло следующее: пытливый читатель мысленно похлопал автора по плечу и, покрутив указательным пальцем у виска, спросил: “Совсем уже? Может быть, лучше бросить это занятие — ни денег оно не приносит, ни славы заслуженной, а вот слабую психику расшатывает... Или неотложку вызвать? Знаешь, такую, с санитарами здоровенными?..”

“Нет-нет, — встрепенувшись, испуганно кричит автор. — Только не нужно санитаров! Знаем, какие они, санитары! Пожалуйста, пожалейте! Приедут два таких здоровых мужика, весь чай выхлещут, электричества нажгут, грязи натопчут, макароны из шкафа вытащат! Я лучше расскажу вам про бедную бабушку, которая заперла свою дочку, когда та была еще совсем маленькой, в сундук, и всю жизнь потом кормила ее через дырочку...”

Но читатель строго ударит мысленным кулаком по столу: никаких старушек, это тоже из другого рассказа. Глотни-ка, брат, кефира, и продолжай про то, как ты захохотал!

Хорошо, скромно отвечу на это я. Будет сделано.)

Жутко я захохотал, так, что по спине побежали мурашки.

Вот как я захохотал:

— Ха-ха-ха!

(Обратите внимание, как автор настойчиво, неотступно ищет ту единственную краску, что заиграет, заблещет, расцветет и оживит страницу. Уже только по одной этой настойчивости читатель может догадаться, что перед ним работа настоящего Мастера.)

Итак, в путь, за мной, Читатель!

Вот как я захохотал:

— Ха-ха-ха!

Человека, кстати, всегда можно досконально определить по его смеху. Как бы он ни скрывался, как бы ни прятался под личиной, скажем, борца за свободу или спасение окружающей среды, как бы ни прикидывался спортсменом, учителем словесности, кем угодно, но вот стоит ему раскрыть пасть и засмеяться — смех этот выдаст его с потрохами. Автору, например, рассказывали про одного директора банка: солидный такой, добряк, казалось бы, семьянин, пятьдесят лет назад к нам на парашюте забросили, — а как однажды засмеялся, так его тут же и раскусили: нет, нехороший ты человек. Он отбивается и кричит: у меня просто губа треснула, я не могу кожу растягивать, а так бы я от души расхохотался! А ему: знаем, как бы ты расхохотался! А он: да, расхохотался бы, просто ужас, как расхохотался бы! А ему: знаем-знаем, как бы ты расхохотался! И глаза все прищурили. А он: дайте мне только выздороветь, а там я так страшно расхохочусь! А ему: ну ладно, давай, парень, выздоравливай, короче, а там посмотрим. А он: спасибо, ребята, вот спасибо! А ему: да ладно, подумаешь... А он: нет, в натуре, я так расхохочусь! А ему: слушай, надоел, помолчи! А он: нет, в натуре, я, кажется, прямо сейчас расхохочусь! Тут все, понятно, испугались: никто такого поворота никак не ожидал. Ему говорят: слушай, ты еще не совсем окреп, подлечись, поезжай в санаторий, вот тебе путевка на курорт, наберись сил, потом и расхохатывайся себе на здоровье! Но — не тут-то было. Нет уж, говорит этот, с губой и с такой похабной улыбочкой на лице, я уж, пожалуй, расхохочусь!

И так эта его фраза зловеще прозвучала в наступившей тишине, что всем сделалось не по себе. И все постепенно двинулись оттуда по домам, а дома закрылись и залезли под кровати. И жен заставили ночью окна сторожить.

Короче, чтоб никто ничего не подумал, расхохотался я следующим образом:

— Ха-ха-ха!

6

Подобно вихрю я бросился к эстраде, ломая и переворачивая на ходу столы и стулья. Кругом дрались. Было душно, и кричали женщины. Я танцевал. Понятно, что на меня обращали внимание. Вот мимо прокатился ком дерущихся: руки, ноги, головы, клочья одежды. На пол к моим ногам упало чье-то не то отрезанное, не то просто оторванное ухо. Мне, как писателю и гуманисту, было на все это глубоко наплевать.

Страшный треск, а затем грохот заглушил музыку: это с потолка сорвалась огромная металлическая люстра. Вмиг раздались крики и писк, и хлынули из-под люстры алые, остро пахнущие потоки. Побросав гитары и барабаны, музыканты ринулись к люстре и, припав к полу, стали жадно, захлебываясь, лакать кровь.

В следующий миг напившиеся крови музыканты снова ударили по струнам, и вихрь танца увлек меня за стойку, где в пивных лужах ровненько лежали официантки-серны, опытные и гибкие... Одна из них была не занята... Я осушил стакан с чем-то кислым и бросился на нее, серну. Музыканты с окровавленными губами заиграли туш.

Не говорите, что писатели народ непрактичный, легко теряющий в минуты увлечения голову: мне удалось пошарить у нее в кармане. Был такой момент, когда она неосмотрительно отвлеклась и убрала руку, которой сжимала свой засаленный карман. Всего несколько секунд! — но мне, с моей молниеносной реакцией, этого оказалось вполне достаточно. Я не удержался и трижды воскликнул громким голосом: “Ура! Ура! Ура!”. Когда все закончилось, я сдержанно поблагодарил официантку и направился к выходу.

7

Уж и не помню, каким образом я оказался в нашем городском универмаге, поднялся на третий этаж. Я нехорошо себя чувствовал. Кажется, у меня поднялась температура: кружилась и болела голова, в глазах иногда отвратительно темнело, и в такие моменты слабели ноги; приходилось останавливаться, чтобы не упасть. Чуть лучше мне стало у отдела с манящим названием “Сделай сам”.

Как ни странно, до этого мне еще ни разу не приходилось убивать людей. Более того, в то время я даже не знал, как именно люди обычно убивают друг друга. Я был молод, немного волновался, и мне совершенно не с кем было посоветоваться.

Продавщица — девушка с льняными волосами, приятная девушка в салатном коротковатом халате, — равнодушно взглянула на меня, когда я было подошел к ней, чтобы задать мучивший меня вопрос. Счастье, что я вовремя остановился...

Одним словом, шел страшный ливень, когда я снова оказался на улице. Ударил гром, ослепительно сверкнула молния. На Спасской башне далекого города куранты неслышно отбивали 21.00. Из-за угла дома напротив я следил за выходом из кафе. Не стану лгать, я не помню, как этот человек вышел на улицу, как началось, а потом и закончилось преследование, когда подошел он к своему дому — небоскребу из стекла и бетона им. товарища Хрущева. Было темно, шел снег, я едва переставлял ноги, мысли путались; не знаю, как мне удалось не потерять сознание.

Старик, пошаркав ногами по решетке, счищая с подошв налипшую грязь, открыл дверь и скрылся за нею. Спустя несколько секунд я тоже вошел в подъезд, нащупывая в кармане полученный от продавщицы гвоздь. Шаги раздавались этажом выше. По полутемной лестнице я поднимался за ним.

Шаги смолкли. Он стоял на площадке перед своей дверью, доставая из кармана ключи. Заметив квартиру, я отошел в тень. Дверь раскрылась; подонок вошел в прихожую, хлопнув за собой дверью.

Странно, что до самого последнего мгновения я ни разу хорошенько не задумался, как именно выполню свое ужасное намерение. Вот я купил гвоздь и молоток, а как же войти к нему в дом, как приблизиться к этой сволочи на необходимое для удара расстояние?

Стащив с головы шапку, я завернул ее в целлофановый пакет и туго обвязал бечевою. Пошел наверх. Звонка на стене не оказалось. Я постучал, сначала тихо, а затем погромче.

Из-за двери долго никто не отзывался. Только вдруг мне показалось, что он стоит за дверью, с той стороны, в своем темном коридоре, и слушает. Я так и видел его: толстый, в расстегнутом на пузе пиджаке, потный, он слушает и боится, — приник ухом к двери и чешет сквозь рубашку волосатую грудь. Мы долго стояли так — я на лестнице, он в коридоре — и слушали, одинаково и почти одновременно облизывали губы и прикрывали глаза, чтобы лучше слышать. Он первым не выдержал и открыл свою дверь, оказавшуюся почему-то на цепочке.

8

— А чего это у вас дверь на цепочке? — спросил я.

— А что, нельзя? — он достал из кармана бутерброд с сыром, откусил половину и сопя задвигал челюстью, глядя на меня исподлобья. Глаза у него были карие, чересчур близко посаженные друг к другу.

— Я вас спрашиваю, вы чего дверь-то на цепочку закрыли? — снова спросил я.

— А вот просто так, — ответил он.

— Как это “просто так”?

— А вот так, — он рассмеялся, но тут же поперхнулся и закашлялся, плюясь бутербродом мне прямо в лицо.

Я сказал ему следующее:

— Просто так даже кошки не родятся.

И повторил:

— Для чего это вы здесь все двери на цепочки позакрывали? А?

И вытер лицо рукавом, не спуская с него напряженного взгляда.

— Вот прицепился, настырный какой, — выдавил тот сквозь кашель, плюясь и плюясь; даже странно, сколько этого бутерброда смог он запихать в свою пасть за один укус.

— Я вас в последний раз спрашиваю, дрянь вы эдакая: для чего это вы двери на цепочку закрыли?

Он кашлял и плевался, плевался и кашлял. И смотрел на меня как-то угрюмо, как будто с каким-то затаенным недоверием.

— Вам что, замка мало?

Силы мои были на исходе. Чтобы не упасть, мне приходилось держаться за стену.

— Мало, — отрезал он, снова куснул бутерброд и снова закашлял.

Разве это ответ? Сразу видно недалекого человека.

Он кашлял.

— Считаю до трех, — сказал я. — Ра-аз...

Он начал загибать свои потные пальцы, похожие на сосиски.

— Два-а, — сказал я.

Он загнул второй палец.

— Два с четвертиной...

Он поколебался и чуть согнул третий палец.

— Два с половиной.

Толстяк согнул палец наполовину.

— Два с половиной и четвертиной.

Палец его уже почти касался ладони.

— Ну что, будешь говорить или нет? Я ждать больше не стану. Говори быстро, дрянь! Если не скажешь... А хотя, наплевать. Я, собственно, по другому поводу пришел.

Толстяк облегченно выдохнул и провел рукою по лбу. Видно было, что он уже не на шутку перепугался.

Я молча протянул ему обмотанный бечевою пакет.

9

— Что это?

— Это шапка, — ответил я и вдруг подумал, что лучше бы мне говорить измененным голосом, чтобы он не признал во мне недавнего посетителя своего кафе.

— Примите, пожалуйста, — сказал я измененным голосом.

— Что это у тебя с... — он не договорил и сосиской указал на свое горло, глядя на меня подозрительно.

— Мутация голоса.

— Угу, — сказал он и обратился к пакету. Впихнув в рот остаток бутерброда, он принялся исследовать пакет: шелестел целлофаном, смотрел на свет, мял, щупал, откусывал кусочек и задумывался, жуя и как-то особенно профессионально цыркая зубом. Я терпеливо ожидал окончания экспертизы.

— Нет, — покачал он, наконец, головой.

— Не принимаете?

— Нет, — ответ был краток.

Я знал, как поступить: достал из кармана приготовленную мелочь и протянул в щель. Деньги мгновенно исчезли за дверью, но в глазах старика по-прежнему сквозило недоверие.

— Завтра приходи, мы работаем с десяти. Прямо в десять ноль-ноль приходи, я сразу приму у тебя. Без очереди.

— Вот как раз завтра к десяти я и не могу. Дело в том, что я учусь. То есть я студент. И у меня как раз завтра ответственное занятие. То есть экзамен.

— Может, все-таки завтра?

— Возьмите сейчас; у меня, я вам объясняю, завтра совершенно не будет времени... Шапка-то хорошая, дорогая, — солгал я.

— Ладно, — старик сбросил цепочку и распахнул дверь. — Входи.

Я прошел за ним по длинному, темному коридору в комнату, в которой на изогнутых ножках стоял круглый стол, несколько стульев, просиженный диван. Два портрета — какой-то на удивление неприятной старухи в чепчике и мужчины болезненного вида, с бородой и впавшими щеками а la великий русский писатель прошлого Достоевский — бросились мне в глаза.

— Чего так-то завязал, — сказал толстяк раздраженно, дергая бечеву. — Ладно. Ты тут развязывай, а я пойду номерок принесу.

Бросив пакет на стол, старик вышел из комнаты.

Я живо шагнул следом, доставая из карманов гвоздь и молоток.

Старик внезапно возник в дверях.

— Слышь, а это у тебя не заразное?

— Что именно? — спросил я его, недоумевая.

— “Что-что”?! Ну, с горлом, мутация...

— Да что вы, конечно же, нет! — поспешил я успокоить его. — Это с возрастом проходит, батенька!

— Ладно, стой, сейчас принесу номерок.

И снова исчез в другой комнате. Испытывая нетерпение, я двинулся за ним.

10

Поздно вечером мне позвонил один приятель, которому я на днях дал почитать эту книгу. Голос его звучал как-то растерянно.

— Ты что сейчас делаешь? — спросил он меня.

— Ничего. Телевизор смотрю...

Тут я маленько прихвастнул: никакого телевизора у меня, понятно, нет.

— А что там идет?

— Не знаю.

— А-а, — протянул тот. — Везет тебе. А у меня вот телевизора нет, — непонятно зачем соврал он; я-то знал, что телевизор у него есть.

— Нестрашно. Приходи ко мне, мой посмотрим.

— А что, ты разве купил? — так спросил он, озадаченный.

— Нет.

— А-а. Понял, — сказал тот. — Я тебе вот что хотел сказать. Я эту твою...

Он помолчал.

— ... эту твою книжицу прочитал уже.

— Ну и как? Здорово, правда?

— Ты понимаешь... Может, нам лучше встретиться? Что по телефону говорить? Так можно, знаешь, человека смертельно обидеть.

— Обидеть? — опешил я. — Подожди, тебе что, книга не очень понравилась?!

— Как тебе сказать... Погода такая отвратительная последнее время.

— Ты не темни, — хладнокровно сказал я. — Горькая правда лучше слащавой лжи. Бей наотмашь.

— Прости, — тихо сказал мой друг. — Не могу.

— Бей, — приказал я. — Не жалей.

— Давай лучше встретимся где-нибудь, — предложил он, помолчав. — Посидим, обговорим все...

— Ладно. Я только телевизор выключу и сразу бегу.

— Ну, давай. До встречи, — сказал мой друг.

— До встречи, дружище.

— Ты не грусти.

— Да я не грущу.

— Правильно делаешь.

— Еще бы.

Мы одновременно положили трубки. Выключив телевизор, я накинул куртку, положил в карман шапку и выбежал из квартиры.

— Ты знаешь, — таковы были первые слова моего друга, — книга твоя какая-то такая странная...

— Так это же классно! — воскликнул я и хлопнул его по плечу.

Тот поморщился и потер плечо рукою.

— Ты меня по плечу больше так не хлопай, а то я тебе голову оторву.

Я знал, что он не шутит.

— Такое дурацкое ощущение: читаешь, читаешь, а все непонятно, что к чему. Вот кажется — поймал, вот кажется — уже и за хвост тянешь, — он показал, как тянет за хвост, — а страничку перевернешь — там тебе кукиш. —Он сложил фигу и показал самому себе. — Снова ничего непонятно.

— Проблема, — сказал я.

— Я вообще не понимаю, зачем такие книги писать, если честно.

Он смотрел на меня участливо.

— Я тоже.

— Ты бы, знаешь, про зайцев написал, — обрадовался он своей мысли.

— Как это?

— Сидят два зайца в норочке, муж и жена, такие пушистые, серенькие, а жена ему головку на плечо положила, ест морковку и ушками об него трется. А он ей говорит...

— “Что ты видишь, дорогая, в этом настенном календаре?” — закончил я вместо него.

— В каком настенном календаре? Никакого настенного календаря там не было.

— Хорошо, прости. Это из следующей главы.

Он отхлебнул из бокала. Видно было, что его обидело мое замечание.

— Они сидят в норочке, едят свою морковку, нежно трутся друг о дружку ушами...

Друг замолчал, отвернулся; я видел, как покраснели и наполнились слезами его глаза.

— А она говорит ему: “Как хорошо, милый, — заговорил он вдруг женским голосом, — что ты выбрал именно эту полянку, чтобы построить нашу норочку... Я никогда еще в жизни не видела такой прекрасной полянки”. А он ей отвечает: “Я же все, дорогая, готов для тебя сделать, в лепешку разобьюсь, лишь бы ты была планомерно удовлетворена”. Она говорит: “Я как подумаю о наших детишках, так мне прямо сразу плакать хочется”. А он ей ласково отвечает и смотрит так, знаешь, сверху вниз: “Милая моя, ты такая прекрасная мать. И я хочу сделать тебе дорогой подарок”. “Какой-такой дорогой подарок?” — спрашивает, краснея, она. “Этим летом мы поедем отдыхать в Ниццу, ласточка. Я типа уже заказал роскошный номер в пятизвездочной гостинице”. Ну, сам понимаешь...

Мой друг отвернулся, отер незаметно рукавом слезы.

— Радость, поцелуи, объятья, ласковые слова... Детишки спят. А в это время, — заговорил он грозно, — наводнение.

Он смотрел перед собой широко раскрытыми глазами. Голову даю на отсечение — он видел это наводнение. Не он сидел сейчас со мной за одним столиком — это была тень, фантом, что угодно: он стоял на той полянке и с немым ужасом следил за вздымающимися волнами.

— И вот волны подкатывают уже к самым краям их норки. — Голос его стал хриплым от волнения. — Она спрашивает: “Что это, милый, как будто сыростью откуда-то потянуло?”. А тот отвечает: “Речка близко, ветер, видно, с реки”.

Мой друг положил голову на руки, спрятал лицо. Я видел, как дрожали его плечи. Я боялся нарушить молчание.

— А она говорит: “А что это ветер так свищет?” — подняв свое залитое слезами лицо, сказал он тоненьким голоском. — “Не знаю, дорогая, — это уже низким, мужественным, мужским. — Пойти, разве, посмотреть?” “Да нет, сиди, там холодно”. Так сильно она жалела его, — пояснил мой друг дрожащими губами.

— А что потом? — спросил я осторожно.

— А потом холодная мартовская вода хлынула в норку, — он показал рукою, как страшно хлынула вода в норку, — и...

— Ну, — сказал я, страшно заинтригованный. — И что было дальше?

— И...

Он крепился еще мгновение, но после упал головой на стол, закрылся руками — и зарыдал, и забился.

Я утешал его как мог.

— Я обязательно напишу такую книгу, — пообещал я, когда мы расставались. — А таких, как эта, — никогда больше писать не буду.

— Обещаешь? — спросил он, испытующе глядя в мои глаза.

— Слово писателя, — сказал я твердо.

— Спасибо, старина. Утешил ты меня. Прощай.

— Прощай, — сказал я и как-то невзначай хлопнул его по плечу. Да еще и как хлопнул! — он, бедняга, едва устоял на ногах.

— Я же тебя предупреждал, чтобы ты меня по плечу больше не хлопал! — заорал он, вытягивая шею и настолько широко раскрывая рот, что туда с легкостью можно было бы просунуть небольшую дыню. — Ты что, забыл, козел?!

— Ничего я не забыл. Давай я тебе лучше расскажу про бедную бабушку, которая заперла свою дочку, когда та была еще совсем маленькой, в сундук и всю жизнь потом кормила ее через дырочку.

Говоря, я пятился и оглядывался, надеясь увидеть кого-нибудь и позвать на помощь.

— Ты не оглядывайся, не оглядывайся, подонок, — сказал он как-то очень нехорошо и первый раз ударил меня по лицу. До того как потерять сознание, я насчитал девятьсот тридцать пять ударов по корпусу и сто семнадцать в лицо.

Таковы эти встречи с читателями. Брат-писатель, избегай ты лучше этих людей, ненадежный народ читатели, жестокий, непредсказуемый. То деньги одалживают — и не отдают, то жен уводят — и не возвращают, то просто-напросто кулаками дерутся...

С другой стороны, писатели и сами народ ушлый. И жен уводят, и деньги забирают, и кулаками дерутся. Сволочь на сволочи.

11

А потом погода испортилась. Она переменилась в один день, и зима кончилась.

Было так: с утра еще я внимательно посмотрел в настенный календарь, и там ясно значилось: ... января ... года. Ошибки быть не могло, потому что я еще и жену подозвал и спросил ее таким подчеркнуто нейтральным тоном: что ты видишь, дорогая, в этом настенном календаре? Жена у нас человек строгий и немногословный. Заглянув в настенный календарь, она, не колеблясь, ответила мне: ... января ... года.

На всякий случай — чтобы уж наверняка не ошибиться — мы подозвали нашу дочурку.

— Ну-ка, дочурка, посмотри-ка в этот наш старый добрый настенный календарь — что ты там видишь? — сказали мы с женой нейтральным тоном, чтобы не оказывать на нее психологического давления.

Я указал на календарь пальцем. Дочурка прищурилась.

— А-то сами не видите? — спросила она.

— Мы-то видим, — посмотрели мы с женой друг на друга, улыбнулись и взялись за руки. — А вот нам любопытно, видишь ли ты?

— Ну, вижу, — сказала дочка, села в кресло и закурила сигарету.

— Тогда скажи, милая, не томи, — сказали мы с женой, ласково улыбаясь; жена положила мне голову на плечо. Я повернулся и поцеловал ее в волосы. Жена тихо произнесла: милый...

— А почему это я должна говорить? — спросила дочка.

Жена улыбнулась:

— Потому что тебя папулька спрашивает, — и потрепала дочку по волосам.

— Папулька, — с каким-то странным выражением лица проговорила дочка.

— А что? Конечно, папулька! — сказал я.

— Папулька! — горячо поддержала меня жена, отчего-то краснея.

— Знаем мы таких папулек, — снова с тем же самым выражением сказала дочка.

— Что это ты имеешь в виду? — спросил я.

— Ничего особенного, — отмахнулась дочь, раздумчиво глядя в окно; вздохнула.

Жена нагнулась ко мне и прошептала на ухо: “Ой, чует мое сердынько, неладно с ней что-то сегодня”. Мы посмотрели друг другу в глаза и одновременно кивнули. Моя добрая жена присела перед дочкой на корточки.

12

— Скажи нам все, — произнесла жена таким голосом, что у меня, признаться, как-то моментально навернулись на глаза слезы. “Вот оно, материнство-то как сказывается!” — подумалось мне.

Но дочка вздыхала, часто и глубоко затягивалась, молчала.

— Нет, дочь, в натуре, — сказала жена и потрогала ту за плечо. — Скажи... Легче же будет.

— Ах, мама...

— Нет, дочь, скажи, — снова произнесла жена. — Все равно ж мы с отцом узнаем. Тогда хуже будет.

И, повернувшись ко мне, жена знаком приказала снимать ремень.

Пряжка уже была расстегнута, когда дочь бросила сигарету на пол, раздавила ее ботинком... и вдруг кинулась матери на шею!

Вот тут мы с женой так и застыли!

— Он?! — закричала жена. — Ну! Говори — он?!

— Да! — закричала дочь. — Он, мама, он!

— Завалил?!

— Как вихрь налетел...

Дочка горько плакала и отирала слезы руками, размазывая по щекам изумрудные сопли.

— Обещал жениться...

— И ты поверила? — спросила жена.

— Мама, а что мне оставалось делать?! Я ведь люблю его...

Я продолжал стягивать ремень, стараясь делать это бесшумно.

— Ты... — жена не договорила и красноречиво кивнула на живот дочки.

— Да, мама, — покраснела та.

— И когда? — выдохнула жена.

— Мама, сядь, — сказала дочь и стала поворачивать ее к креслу. — Сядь, а то упадешь.

— Да нет, не нужно, не упаду я, — говорила жена. — Перестань.

— Да нет, мама, сядь, а то упадешь, — говорила дочь. — Сядь, мамочка, правда, на самом деле сядь. Так будет лучше.

Я посмотрел на часы: дело затягивалось.

— Жена, — сказал я. — Ты, правда, лучше сядь. А то, неровен час, на самом деле упадешь.

— Правда?

— Ну, конечно, мама, — дочь с любовью провела ладонью по седым волосам матери.

— Сядь, жена, — сказал я. — В ногах правды нет.

— Может, я лучше постою? — робко посмотрела на меня жена.

— Сядь, тебе говорят! — дочь стала давить ей на плечи.

— Нет, дорогие мои, я уж лучше все-таки постою!

— Вот упрямая-то какая! — сказал я с удивлением. — Да сядь же ты. Сколько можно людей задерживать.

— Что вы меня все усаживаете?! — спросила нас жена. — Точно сговорились.

— Мы с папкой не сговаривались, — сказала дочка. — Правда, па?

— Честное слово.

Мы и на самом деле не сговаривались.

— Быстро сядь, — сказал я.

— Ну! — повысила голос дочка. — Слышишь, что отец сказал?

— Вот теперь ни за что не сяду.

Таков был ответ моей жены.

— Ну хорошо же, — произнес я. — Вот ты, значит, как...

— Ага-а, — сказала дочь. — Ну-ну.

— Не сяду.

— Почему?! — загорячилась дочь, глядя матери в глаза. — Ты только подумай, до какой степени глупо твое сопротивление! Что мы тебе предлагаем? с балкона спрыгнуть? под поезд лечь?! или соседу отдаться? Ответь мне, эгоистка!

Кстати, зря она про соседа.

— Не сяду, — упрямо мотнула головой жена, — и ничего не отвечу.

— Странный ты человек, — проговорил я, сдерживая дрожь в голосе. — Человеческим языком говорят тебе: сядь! Сядь, тебе говорят! Сядь быстро! Ну! Садись вот в это кресло!

— В какое? — спросила жена.

— В это, — указала дочь пальцем.

— Пальцем показывать неприлично, — заметила жена.

— Ха, ха, ха, — сказала дочь. — Подумаешь, какие мы здесь все воспитанные.

— Ну же, глупенькая, садись, — сказал я, хрустя косточками кулаков. — Никто ничего плохого тебе не сделает.

— В прошлом году тоже вот так-то обещал, — неизвестно к чему сказала жена.

— Удивляюсь я тебе, — я покачал головой.

— И я тоже, — качала головой и дочь.

Терпение мое кончилось.

— Если ты сейчас же не сядешь...

Я встал на носки, чтобы мое лицо было вровень с лицом жены, и закричал:

— Я не знаю, что сделаю!!! Я тебе башку разобью!!! Уши отрежу!!!

13

Жена упала в кресло.

— Мама, — дочь ласково улыбнулась, сложив руки на пузе. — Это должно произойти через месяц...

Вот те раз, подумалось мне. А ведь через месяц у меня отпуск, я собирался отдохнуть как следует, поразвлечься, сбросить усталость и напряжение... А тут дочка надумала рожать!

Покраснев, дочка достала из кармана сарафана листок.

— Что это, милая? — спросила мама.

— Это он, — прошептала дочь и протянула той фотографию. — Сынишка.

— А можно и мне? — спросил я. — Взглянуть?

Что-то меня в этом фотографическом снимке сразу насторожило. Глядя на ее первенца, я мучительно пытался разобраться в своих ощущениях. Форменная фуражка, строгий пиджак в тон... Где я все это видел? Милиционер?! — пронзила догадка. — Тот, из начала рассказа, — герой, спасший на проспекте крысу? Нет, не он.

Нечистый воротник белой рубашки обхватывает тощую шею в сухих складках, похожую на ножку сушеного боровика, желтоватое лицо плохо выбрито, словно побито каким-то мелким червяком, взгляд темных маленьких глаз недобр и надменен; в голове — черный гвоздь торчит, как антенна у инопланетянина... Стоит прокурором за каким-то деревянным барьерчиком и держит в руках чью-то шапку, как две капли воды похожую на мою.

Что и говорить. Незнакомец.

* * *

Сонэт

Читатель уже, понятное дело, обо

всем давным-давно догадался, в то

время как сам автор пока еще

нет.

Читателем вообще быть гораздо проще,

нежели писателем. Читатель, например,

с

легкостью

может

перевернуть

страничку-другую

вперед, посмотреть, что будет дальше,

а

вот автор лишен такой

приятной

возможности.

Конец сонэта

Сонэта конец

Возможности

приятной

такой лишен автор вот

а

, дальше будет что, посмотреть, вперед

другую-страничку

перевернуть

может

легкостью

с

, например, читатель. Писателем нежели

проще гораздо быть вообще читателем.

Нет

еще пока автор сам как время

то в, догадался давно-давным всем

обо, дело понятное, уже читатель.

Сонэт

14

Взглянув на часы, жена вдруг заторопилась:

— Ой, дочка, мы тут с тобой совсем заболтались! Тебе ведь в школу пора! А я еще бутербродов не приготовила!

Жена бросилась в кухню, дочь — в свою комнату, собирать ранец. Я стоял с ремнем посреди комнаты.

— А когда же хлестать будем? — я взмахнул тяжелым ремнем.

— Какой же ты зануда, — проговорила жена, пробегая мимо с бутербродами. — Завтра, послезавтра... Успеется.

— А может, ломануть разок-другой по лбу пряжкой? Смотри, какая она с углов заостренная!

Жена только махнула рукой.

15

Комната была совсем не освещена. Я постоял, пока глаза мои не привыкли к темноте. Вот он, тот, что оскорбил меня, копается, согнувшись, в тумбочке у низкой кровати. Направив на него гвоздь, я приближался; свет мутной луны вспыхивал мгновениями на острие гвоздя. Старик, видимо, все не мог сыскать номерок. Он сопел и тихо ругался. Приставив гвоздь к его голове, я с силой ударил молотком. Первый удар, к несчастью, пришелся по пальцу, но уже вторым я загнал его по самую шляпку.

Мой чичероне вскочил, с немым укором глядя на меня, из тощей его руки, похожей на куриную шею, посыпались номерки. Подергавшись, он грохнулся на пол, где, — подрожав немного ногами, — вскоре застыл.

— Стоп, машина, — произнес я. — В следующий раз неповадно будет.

Кстати, кто это сказал, Достоевский или Гоголь? — “Не песни петь, не басни рассказывать: задача писателя по преимуществу быть санитаром общества, всеми своими силами заботиться о его духовном здоровье”. Вот так-то, бляди.

16

Она ждала меня на автобусной остановке у леса.

Мы подошли друг к другу; автор растерялся: он не знал, какие слова произносят в подобных обстоятельствах. Причина его смущения мне более чем ясна: он не видел эту молодую женщину уже несколько лет, он любил ее многие годы, и не просто любил — она была его самой первой возлюбленной; кроме того, с нею была связана одна из самых сложных и неприятных загадок всей его жизни.

Они прошли к лесу, чувствуя себя скованно. С другой стороны, автору трудно судить о состоянии молодой женщины: чужая душа — потемки. Молодая женщина говорила больше и как бы веселее, из чего можно сделать заключение, что она пришла в себя первой либо же лучше собой владела. Была ли она красивой? Автор не обязан отвечать на этот вопрос. Он шел позади, чувствуя себя глупо, глядя в землю и изредка — на нее.

В нашем городе чудесная река. С годами она мелеет, все меньше и меньше рыбы в ней остается; вода приобретает стойкий запах мазута, и яркие радужные пятна раскидываются по ней от берега к берегу...

В общем, автор уже чувствует, что сболтнул он что-то не то. Не может быть чудесной река, изуродованная вырастающими к середине лета каменными опухолями, пропахшая мазутом, расцвеченная бензиновой радугой, усыпанная по берегам дохлой рыбой. Автор берет свои слова обратно. Река, скорее, представляется чудесной в его мечтах (он мечтатель, как и все близорукие люди), в сладких воспоминаниях детства, юности, — короче говоря, всего того счастливого времени, когда он был еще более глуп, нежели теперь.

Они шли по высокому берегу над рекой, блестящей на солнце настолько ярко, что смотреть на воду было больно. На противоположном берегу по пояс в золотой воде стояли рыбаки, взмахивали удочками (тоньше волоса), удочки изгибались...

Трудно представить себе, о чем можно говорить с женщиной, которую не видел столько лет, которую многие годы любил, которая во всех отношениях была первой — и которая, ко всему прочему, ушла от тебя, так никогда и не объяснив своего поступка.

Вероятно, они поговорили о погоде, и погода стоила того. Погода была замечательной.

Вероятно, она сказала, глядя куда-то наверх:

— Какое чистое небо, правда?

А он, мрачно глядя на ее шею (пользуясь тем, что молодая женщина заметить его неприличного взгляда не могла), ответил:

— Да. Небо сегодня просто замечательное.

Она, по всей вероятности, продолжила свою мысль следующим образом:

— Тепло очень в последнее время.

— Даже по ночам, — нашелся он.

— Да, — ответила она как-то грустно, посмотрела под ноги, пошевелила носком туфли в траве.

— Здесь муравьи, — сказала она тихо.

— Да, — ответил он, и они одновременно о чем-то вспомнили. Но не стали об этом говорить.

— Ты все еще ходишь на рыбалку?

— Последнее время — нет, — ответил он и стал смотреть в ее лицо. В общем, это было глупо, смотреть в ее лицо. Как-то неприлично, даже где-то неловко. У него был к ней вопрос, ему смертельно хотелось услышать ответ.

— Помнишь, как мы вместе ходили на рыбалку? — спросила она.

Автор кивнул.

— Ты почти никогда ничего не ловил...

— Как это никогда? — разволновался я. — А ты помнишь, я вот такую здоровенную щуку поймал?!

Она рассмеялась.

— Щука была совсем не такой большой.

— Как это не такой большой?! — еще больше разволновался я. — Подожди, ты о чем говоришь? Ты, наверное, забыла. Помнишь, мы вместе взвесили ее? Полтора килограмма. У меня рука устала ее тащить.

Молодая женщина смеялась, а автор был обижен. Он отвернулся, затем сел в траву и стал смотреть на муравьев.

— Ты на меня не обижайся, — она опустилась радом с ним. — Я пошутила.

— Да что ты! — сказал автор равнодушно. — Такая чепуха. Подумаешь, щука.

— Я тебя обидела, я знаю.

— Да брось ты. Просто смешно слушать.

— Ты чуть не плачешь...

— Я чуть не плачу?! — смутился автор. — Это неправда. Я таких щук, может быть, штук двадцать с тех пор поймал, и даже еще больше были.

— Ты знаешь, я твою книгу прочитала, — сказала она уже очень серьезно.

— Правда?! Ну и как?

Молодая женщина поджала губы, что выражало особенную сосредоточенность.

— Ты знаешь... Трудно сказать.

Нужно ли говорить, что в этот момент настроение бедного автора совершенно испортилось.

— Правда? — спросил он. — Что, совсем не понравилась?

— Я не могу сказать, что совсем. И даже наоборот, — она удивленно взглянула на автора. — С чего ты взял, что она мне не понравилась?

— Правда? — произнес автор, с благодарностью глядя на нее.

— Конечно. Мне она даже очень понравилась...

Он вздохнул с облегчением и вытер лоб тыльной стороной ладони. Было ужасно жарко. Автор же оделся не по погоде.

Она улыбнулась, щурясь от яркого солнца; поправила волосы, упавшие на лицо.

— Мне было так жалко того старика, которого в гардеробе зарубили топором. То есть это хорошо, что мне было его жалко, значит, ты заставил читателя сопереживать своему герою. Только... смерть его как-то не совсем продумана. Понимаешь? Зачем она, какой цели она служит? И что с ним происходило до этой ужасной смерти? Остались ли у него внуки, правнуки?

Химическим карандашом автор торопливо записывал замечания в походный блокнот.

— Нет, — она тряхнула головой, и волосы упали на ее лицо. — Я как-то не так говорю. Совершенно неважно, что с ним происходило до смерти, остались ли у него внуки и правнуки, и какой цели служит его смерть. Мне только показалось, что этот студент зарубил его с какой-то даже радостью, чуть ли не с наслаждением... А зачем нужно было убивать несчастного инвалида-педераста, который снимал у старика комнату? Понятно, убийца опасался, что тот сможет его опознать. Но — убийца прекрасно знал, что инвалид, во-первых, глухонемой, а во-вторых, слеп, как крот. При всем своем желании тот не смог бы его выдать.

Что оставалось делать автору? — он сидел в траве, отмахивался от назойливых летних мошек, тоскливо кивал, смотрел на противоположный берег реки... Он не был подавлен замечаниями своей бывшей возлюбленной, — нет, ему просто стало грустно.

— Кроме того. Зачем твой герой после всего этого ужаса еще и обокрал убитого? Зачем взял все номерки, валявшиеся на полу и сложенные стариком в тумбочке? Знаешь, больше всего меня потрясло хладнокровие, с которым твой герой грабил убитого.

— Он был в состоянии шока, — вставил ты. Ох, как плохо ты себя чувствовал!

Она рассмеялась.

— Не смеши меня: “Он был в состоянии шока”. Он убил человека, неужели это для тебя как писателя и гуманиста ничего не значит?! И мелочность убийцы: он педантично собирает в мешочек номерки, в то время как в углу стоят новехонькие, сверкающие хромом гардеробные стойки!

— Скажи, почему ты от меня ушла, — задал я тот вопрос, который мучил меня все последние годы.

Вероятно, произнес я эти слова слишком тихо, потому что она не обратила на них внимания.

— Мне показалось (только ты не обижайся), что автор...

Она вдруг расхохоталась, — да так, что упала в траву. Я смотрел на нее сверху.

— Представляешь, я тебя “автор” называю! — смеялась она. — Ты сидишь рядом со мной, а я тебя “автор” называю!

Ничего страшного, я и сам нет-нет да и назову себя автором.

Она успокоилась, сделала серьезное лицо.

— Смотри. Самое главное, мне показалось, что ты одобряешь поступки своего героя, чуть ли не симпатизируешь ему.

— Его поведение мне глубоко омерзительно.

— Ты смеешься надо мной, — заметила она обиженно.

— Совсем нет.

— Хорошо. Возьмем сцену встречи твоего героя с его бывшей возлюбленной...

— Эта сцена тебе понравилась?

Она задумчиво смотрела перед собой.

— Трудно сказать... Прежде всего, она показалась мне немножко случайной. В романе ни слова не говорилось о том, что у твоего героя была какая-то любимая и что она его бросила.

— Это случается сплошь да рядом...

— Да, но в литературе нет места случайностям. Помнишь, как Чехов говорил? — если на стене висит ружье, оно должно выстрелить.

— Его ружье уже сто лет как заржавело, — попытался пошутить я. — Да у него и вообще никакого ружья не было. Он себя по капле выдавливал, у него времени в охотничий магазин сбегать не было.

Она посмотрела на меня с сомненьем.

— Мне кажется, что у него было ружье, но речь не об этом. Сам их разговор...

— Не убедил?

— Они же не виделись много лет, если я правильно поняла. В таких случаях люди разговаривают иначе.

— А как — иначе?

— Ну, — она пожала плечами. — Вспоминают прошлое, как встретились, о друзьях говорят...

— Друзья — это болезненная тема. Особенно друзья-читатели. И особенно те читатели, которые уводят у тебя девушку.

— Да? — она подумала. — Ты прав. Знаешь, мне все-таки понравилась эта сцена. За простой, как бы непритязательной болтовней твоих героев скрыто такое напряжение... такая боль...

— Спасибо.

— Теперь я понимаю. Ты очень тонко все это описал.

— Я старался.

— Только знаешь, — сказала она и задумалась.

— Я все это время хотел спросить у тебя, почему ты от меня...

— Да, вспомнила!

Она повернулась ко мне.

— Единственное, что мне там все-таки совсем не понравилось, — это то, что он ее...

Она замолчала, особенно глядя на меня.

— Что именно? — спросил я.

— Ну... Ты сам понимаешь.

— Нет, — сказал я. Я не лукавил — я на самом деле ничего не понимал.

Краснея, она сказала:

— То, что они... в конце этой сцены... Что у них был... так называемый секс, — закончила она смущенно, не глядя на меня.

— Так у них был так называемый секс?! — обрадованно спросил я.

— Ты забыл роман?

Я развел руками, чтобы слишком не вдаваться в скучные подробности писательского ремесла: как правило, слово пишется слева направо, то есть вначале первая буква, затем вторая, третья — и так далее. То же самое касается и страницы: первая строчка, вторая, третья... Трудно представить себе такого чудака, который бы начал, скажем, с десятой, потом настрочил бы девятую, потом восьмую, седьмую... Понятно, короче говоря, к чему автор клонит: романа он не забывал, но сцена еще не была закончена.

— А чем тебя это смущает?

— Например, мне неприятно, что его бывшая подруга замужем... Это как-то аморально. Да и сам он женат.

— Может быть, ты и права.

— И у него ребенок. Кстати, я так и не поняла, у него сын или дочка?

— Дочка, — скорее грустно, чем весело, ответил я. — Беременная.

Молодая женщина сочувственно покачала головой.

— Во втором классе — и уже беременная.

— Да, — согласился автор.

— Сколько ей?

Автор задумался; он так и не собрался посчитать.

— Лет семь-восемь, — с сомнением произнес автор.

— Да, — подтвердила она. — Сейчас в шесть в школу берут. Вначале — нулевой, потом первый, второй... Подожди.

Она взяла меня за руку.

— Но если у твоего героя дочка, а дочке семь-восемь лет — зачем же тогда он пошел в магазин покупать сыну детское питание?!

Пораженный, я так и повалился в траву.

— Ты понимаешь?! — горячо продолжала она между тем. — Если ей семь-восемь лет, детское питание ей уже не нужно! Она выросла. Таким питанием кормят грудных младенцев!

Она была права. Боже, как она была права! Тысячу раз права! Как мог я допустить такую промашку?! Детское питание! Да это же смешно! Позор!

— Слушай, слушай, — тормошила меня эта добрая молодая женщина. — Я все придумала. Пускай его жена будет беременна. На сносях. Вот-вот родит, через неделю. И он, как внимательный муж и заботливый будущий папа, решает заблаговременно купить детское питание, чтобы помочь жене, которой трудно ходить по магазинам.

Я слабо махнул из травы рукой.

— Не отчаивайся, все можно исправить! Смотри. У него может быть любовница — и это даже лучше!

— Ты думаешь? — поднял я из травы голову.

— Конечно! — она раскраснелась. — У него — двое детей. Дочь от жены и маленький сынишка от любовницы.

Голова моя упала в траву.

— Ужас.

— Ничего не ужас. Это спасет роман, иначе всю историю с детским питанием придется выбросить.

— И выброшу.

— Прошу тебя, не делай этого.

— Выброшу.

— Я тебя умоляю. Не выбрасывай.

— Выброшу.

— Пожалуйста.

— Выброшу.

— Не нужно.

— Сейчас приду домой — и выброшу.

Она замолчала.

Я ждал ее слов, но время шло, а она молчала.

Я поднял из травы голову, и вот что увидел: опустив голову на колени, обхватив колени руками...

Да. Она плакала. Это как-то сразу стало понятно. То ли по плечам, которые дрожали... Нет, не знаю. Да и времени, чтобы скрупулезно разбираться в своих ощущениях, у меня не было.

Я ей сказал:

— Не плачь, пожалуйста. Мне не хотелось обидеть тебя. Ты чудесный человек, сегодня я в этом снова убедился. Я долго на тебя злился, но теперь вижу, что был не прав. Прости меня.

Она выпрямилась и, не оборачиваясь ко мне, начала вытирать слезы руками; я так помнил это движение.

— Скажи мне теперь, почему ты от меня ушла.

Глядя в землю, я приготовился слушать.

— Мне очень хотелось тебе помочь, — начала она, все еще всхлипывая. — Мне вдруг стало так тебя жалко! Ты писал, мучился; возможно, не спал ночами! Мне очень понравился твой роман. Ты написал прекрасный роман, — она долго смотрела мне в глаза. — Ты написал гениальный роман, — добавила она шепотом.

— Правда? — также шепотом спросил я.

— Ге-ни-альный.

— Как ты права, — прошептал я. — Боже мой, как ты права! Если бы ты знала, как ты права!

— Ты вообще — гений.

— Откуда ты знаешь?

Это был мой секрет.

— А как я смеялась на этим идиотом-читателем и над его идиотским рассказом о ежиках!

— О зайцах, — поправил я. — Я тоже смеялся. Но вначале — три месяца пролежал в больнице.

— Он так страшно избил тебя?!

— Спрашиваешь. Места живого не осталось. Вот даже щеку поцарапал.

Я показал ей.

— Дай, я туда поцелую, — сказала она.

Я позволил.

— Теперь меньше болит?

— Значительно меньше.

— А больше нигде не болит?

Зная от нее окончание сцены, я затруднялся с ответом.

— Здесь болит.

— ... А еще?

— Вот здесь.

— ... Еще где-нибудь?

— Здесь вот особенно болит.

Действительно, там болело больше всего.

— Ты хотел у меня что-то спросить? — сказала она вдруг.

— Спросить?.. Да. Я хотел спросить, где это все происходило в конце сцены? Прямо здесь? На берегу?

— Что именно?

— Так называемый секс.

— Мне кажется, нет. Они куда-то ушли. Глубже в лес.

— Правда?!

Я вскочил на ноги.

— Может, пройдемся?

— Куда? — спросила она, вставая за мной.

— Просто так. В лес, — ответил я и неопределенно помахал в воздухе рукой. — Поглубже.

Она взяла меня под руку, и мы двинулись.

— Я хотела тебе сказать, — начала она, не глядя на меня, — что тогда, много лет назад, я неправильно себя вела. Только не спрашивай меня ни о чем. Я сделала тебе больно. Теперь прости меня. Мне тоже было нелегко. Я ответила за свое решение.

— Да.

— Я хочу, чтобы ты знал: я не вышла за него замуж.

Слезы так и наворачивались, так и наворачивались, так, блин, и наворачивались на глаза.

— Я любила только тебя. Я хотела от тебя ребенка. Я даже имя для него придумала.

— Какое? — спросил я.

— Саша, — ответила она.

— Красивое имя. Мое любимое.

— Знаю.

Некоторое время мы шли молча.

— Я тоже хотел тебе многое рассказать. Но сейчас все это не имеет значения. Я понял, что не был тебя достоин. Я думал только о себе.

— Это неправда.

— К сожалению, правда. Не спорь. И еще: на самом деле я тоже не женат.

Мы остановились и повернулись друг к другу. Я взял ее за руку.

— Что ты хотел сказать?

Я волновался.

— Может быть... Я имею в виду, может быть, нам снова...

— Что? — прошептала она.

Она плакала, глядя в мои глаза. Я тоже плакал. И кто бы на нашем месте не плакал, не рыдал, не обливался слезами?

Только — что это?! Чья-то рука грязным платком вытирает ей слезы!

Ну вот. Так я и знал. Гардеробщик. С тусклым желтым кольцом на пальце. Поцарапанным кольцом. Обручальным. То-то я уже думал, слишком гладко все получается!

Вырвав из головы гвоздь, — причем послышался такой звук, какой бывает, когда из бутылки шампанского вылетает пробка, — он нацелил его на меня.

— Ха-ха-ха, — говорил он. — Будешь знать, как с чужими женами по лесу шляться!

— Какое шляться! Мне мучительно хотелось задать вопрос!

— Знаем мы такие вопросы! — заорал гардеробщик и полез в карман за молотком. — Забыл! — заревел вдруг этот страшный человек, хватаясь за голову. — Забыл молоток! Заплатил и на прилавке забыл!

— Так вы сбегайте, а я здесь подожду. Серьезно.

— Украли! — ревел он, как раненый лось.

Я достал из кармана бумажник.

— Возьмите сколько нужно и купите новый. Я подожду.

Глядя им вслед, я закурил сигарету.

Любопытно при этом следующее: ни спичек, ни зажигалки у меня не было. Как же тогда мне удалось закурить?! Вот вопрос. Загадка природы.

И это при том, что и сигарет у меня тоже не было.

Уникальная штука — жизнь. Удивительная.

Птицы пели, мошки летали в знойном воздухе, букашки ползали под ногами; зайцы сидели в норке и терлись друг о дружку своими длинными ушами; рыбак на берегу поймал зубастую щуку... А я пошел к остановке и сел в автобус номер —

17

В кафе вошли три индийца с детскими лицами. Тот, чье лицо казалось самым детским, оглядел зал и уселся на стул за одним из столиков у окна.

Второй, выглядевший как будто чуть старше первого, взял его руки, завел их за спинку стула и небрежно обвязал на уровне запястий чем-то белым, похожим на не очень свежее вафельное полотенце.

Движением фокусника третий достал из нагрудного кармана строгого пиджака опасную бритву, изящно раскрыл ее, откинув плоское лезвие. Наклонился к сидящему, внимательно заглядывая в его глаза. И провел по его горлу бритвой, сразу погрузив лезвие глубоко в мясо.

В кафе стало тихо, а потом закричали, кто-то побежал к двери, кто-то по лестнице на второй этаж, женщина, теряя сознание, упала со стула, громко стукнувшись головой об пол.

Второй индиец, опустившись на корточки, размотал полотенце и подал третьему, который аккуратно вытер о полотенце широкое красное лезвие бритвы.

18

Жена сидела в кресле посредине комнаты, склонившись над мусорным ведром, в которое падали картофельные очистки. Жена чистит картошку, догадался автор. Значит, размышлял он далее, на обед сегодня будет картошка. Любопытно, жареная или вареная?

— Жареная или вареная? — спросил автор.

Жена не ответила. Жена плакала. Жена будто не заметила его прихода.

Возможно, где-нибудь месяц тому назад подобная рассеянность жены и насторожила бы автора, но сейчас он совершенно не обратил на это внимания. Кроме того, не обратил он внимания и на висящую на спинке стула военную форму: пиджак известного цвета с лейтенантскими погонами и золотыми пуговицами, рубашку с зеленоватыми пуговицами и брюки (с помочами). Военная форма не принадлежала автору. Мужские ботинки армейского образца, стоявшие “пятки вместе, носки врозь”, также были чужими.

Надев тапки, автор двинулся в ванную комнату, чтобы вымыть руки.

— Я прочитала твой роман, — проговорила жена сквозь слезы.

Автор остановился.

— Понравился?

— Теперь, наконец, о-о, теперь-то я все поняла.

Автор был озадачен. Жена прошла в кухню и вернулась с новой картошкой.

— Тебя расстроил мой роман?

— Нет. Наоборот. Он меня обрадовал.

— В таком случае почему ты плачешь?

Автор опустился рядом с женой на колени и погладил ее по плечу; жена оттолкнула его руку.

— Теперь я все про тебя знаю!

Жена вскочила и побежала в кухню. Пока автор приходил в себя, она вернулась с новой картофелиной и принялась ее чистить.

— О, Боже, — простонал автор.

— Жалкий, подлый лицемер.

— Неужели ты не в состоянии понять, — начал я, однако закончить не успел: жена коротко размахнулась и ударила меня по щеке. Это очень неприятное ощущение, когда мокрой рукой бьют по щеке. Автору уже не раз казалось, что сухой было бы гораздо терпимее.

— Зря ты так, честное слово, — сказал автор, схватившись за щеку: удар был настолько силен и меток, будто она специально тренировалась.

Но она только рассмеялась.

— А что за девку ты ... в лесу среди кустиков?

— Какую девку?! — изумился автор.

— Такую! “Первую”! “Которую не видел столько лет, которую многие годы любил, которая во всех отношениях была первой, — и которая, ко всему прочему, ушла от тебя, так никогда и не объяснив своего поступка”, — издеваясь, процитировала она. — Которую “многие годы любил”.

И добавила:

— ...

Вот же упрямое существо. Чтобы не сказать глупое. Или тупое. Или идиотическое.

— Зачем ты ее так называешь? — спросил автор.

— Я так называю не ее, а тебя.

Тут автору вдруг показалось, что он понял, в чем было дело.

— Ты ревнуешь, — сказал он облегченно.

— Я?! — она захохотала. — Я ревную?! На что ты мне такой ... нужен?! Плевать мне. ... кого хочешь.

— Прошу тебя, не произноси ты таких слов, тем более что я все равно не смогу употребить их в своем увлекательном автобиографическом романе... Если тебе, как ты выразилась, наплевать, зачем же ты на меня злишься? Кроме этого (я просто удивлен, что ты не понимаешь), на самом деле ничего этого не было. Как же тебе объяснить?.. Я все придумал. И ресторан, и январь, и метель, и дождь, и лужи на улице, и ресторан, где подают позавчерашние котлеты и кислый коктейль, и развратных официанток, и гардеробщика, который меня обидел, и глухонемого инвалида, и сугробы, и гвоздь с молотком, и убийство, и ту девушку, к которой ты меня непонятно зачем ревнуешь...

Новая пощечина, уже которая по счету. И тупой, идиотский смех.

— После всего этого я не могу и не хочу видеть тебя. Не хочу дышать с тобой одним воздухом. Не хочу спать с тобой в одной постели. Не хочу жить с тобой в одной квартире!

— Ты хоть понимаешь, что ты говоришь?!

— Все. Я. От. Тебя. Ухожу, — сказала жена именно таким образом, как я написал: ставя точку после каждого слова.

Прозвучала ее фраза зловеще. В наступившей тишине.

— Саша, я уже собрала вещи, — сказала она в первый раз тихо. И правда, в углу стояли чемоданы; три наших и два чужих. Чужие, с яркими наклейками на боках, были гораздо больше и казались новее.

Я схватился за голову.

— Я не могу поверить, что все это происходит на самом деле! Неужели ты не понимаешь, как это глупо?!

— Глупо?! А таскаться по блядям — умно?! Изменять жене — умно?! Все. Нам больше не о чем говорить. Кончено. Я ухожу.

— Не уходи. Давай попробуем хотя бы еще неделю. Прошу тебя!

— Ой, — сказала жена. — Сейчас, бля, заплачу.

19

За этим водоворотом событий автор все как-то не замечал человека, продолжительное время наблюдавшего за происходящим. Чтобы не вдаваться в подробности, скажу, что подобное выражение лица бывает у человека, который смотрит по телевизору если и не скучный, то все же и не совсем интересный фильм. Поздно пришел с работы, уставший, голодный; поел, закурил сигаретку, лениво включил телик, а минут через двадцать уснет прямо в своем уютно просиженном кресле.

На человеке было только нижнее белье: голубоватые армейские подштанники, майка с вытянутыми на локтях рукавами; в одной руке он держал зубную щетку, в другой — тюбик зубной пасты. Кроме всего прочего, человек был усат. Он стоял в дверном проходе, прислонившись левым плечом к стене.

Тут автор чувствует себя вынужденным сделать следующее замечание: автор с детства относился к усатым людям с некоторой подозрительностью.

В общем, что и говорить. В этот момент все само собой становится на свои места: и странная непонятливость жены, и ее подозрительность, и оскорбления, и уход...

Почувствовав себя в центре внимания, военный двинулся к столу, за которым был стул с формой, не торопясь, этот стул отодвинул и принялся с поразительным самообладанием одеваться. Зубную щетку он аккуратно расположил на тюбике.

Когда туалет был закончен, офицер обнаружил нехватку галстука. Держась за рубашку у горла, он задумчиво прошел в ванную комнату, а затем — в спальню, откуда вернулся в галстуке.

Осталось только зашнуровать ботинки.

Я предлагаю всем читателям мужского пола отложить на секунду этот потрясающий роман и задуматься, ответить, — положа руку на сердце, — на следующий вопрос: что бы вы, господа, сделали в этой ситуации?

Кто-то подскочил бы к этому чудо-офицеру, размахнулся, да и вмазал бы ему промеж глаз. Есть такие люди.

Другой достал бы из кармана топор и разрубил обоих на мелкие кусочки — а потом бы неделю торговал на улице горячими пирожками с мясом.

Кто-нибудь обязательно разразился бы плачем, стал целовать женины ноги, ломать руки, кричать женским голосом и умолять.

Наверняка нашлись бы и такие, которые прежде всего закурили бы сигарету и только потом принялись бы соображать, что к чему.

Какой вариант кажется автору наиболее достойным?

Первый скорее всего. Хотя и во втором есть свое обаяние.

Третий вариант — логичен и потому понятен: влюбленный человек — слабый человек. Это знакомо даже школьницам.

Четвертый вариант — наиболее опасный, потому что курение, как известно, вредит вашему здоровью.

Автор, затрудняясь с выбором, предлагает совместить все четыре варианта. В таком случае обманутый муж прежде всего подбегает к изобличенному усачу, нахально завязывающему шнурки своих армейских ботинок, размахивается и бьет того промеж глаз. Потом выхватывает из кармана топор и рубит всех на куски. Затем разражается плачем, целует обрубки жениных ног, ломает руки и женским голосом умоляет жену не уходить и не бросать его. После чего закуривает сигарету — и выходит с горячими пирожками на улицу.

Господа. Автор — усталый человек. Автору страшно надоело размахивать топором. Тем более, автор на днях записался в организацию защиты животных, называющуюся “Зеленый мир”. Было время, когда автор просто страшно бы разозлился, петушиться бы начал, размахивать руками, а потом бы расстроился, возможно, расплакался (что греха таить). Автор был неуравновешенным человеком, одним словом.

Вместо всего этого автор торжественно подошел к лейтенанту.

— Поздравляю, — сказал автор. — Вы сделали правильный выбор. Моя жена скрасит ваши армейские будни. Она чудесно готовит картофель, она прекрасный собеседник, она умеет петь песни и даже рисует акварелью с натуры... Одним словом, поздравляю.

Лейтенант сдержанно кивнул. Правую руку он на всякий случай держал на кобуре, замочек которой предусмотрительно расстегнул.

Он мне не доверял. Боюсь, он тоже читал роман. А тут еще, как назло, из моего кармана вдруг выпал молоток.

Офицер вздрогнул и побледнел.

— Вы за это ответите, — сказал он своим низким офицерским голосом.

— За что я отвечу?

— За все, — он кивком головы указал на молоток.

Я рассмеялся.

— Я полку собрался приколотить, вот и купил молоток.

Нагнувшись, я поднял молоток. Офицер, сжав зубы, попятился; кобура уже была раскрыта, рука нервно сжимала рукоять пистолета.

— Еще один шаг — и я стреляю. Стреляю без предупреждения. Первый выстрел в воздух — второй по ногам, — забормотал он, пятясь и пятясь.

— Да вы не бойтесь.

— Только подойди, только стукни!

— Да остановитесь вы, — я шагнул к нему.

Жена взвизгнула за моей спиной.

— Ни с места! Стреляю без предупреждения! Ни шагу вперед! Стоять!!! — кричал лейтенант, пятясь.

Ну вот, я же предупреждал: споткнувшись о чемоданы, он с криком рухнул на спину. Раздались выстрелы, комната наполнилась пороховым дымом (страшно едкая штука), жена зарыдала... Жуткая картина.

Хорошо, что он в меня не попал. А мог бы.

Через окно я следил за ними. Закинув чемоданы в багажник и на заднее сиденье, они сели в машину. Заработал двигатель, машина тронулась. Я хотел было помахать им на прощанье, но вдруг передумал.

Куда они вообще едут?

Автор пожимает плечами. Может быть, в Индию. Индия — замечательная страна, и там наверняка хватит для них места. Купят слона и будут кататься по джунглям.

Или в Китай. Китай — тоже чудесная страна, там можно славно провести время. Там бананы растут и попугаи ара прыгают с ветки на ветку.

Можно рвануть в Африку, потому что там очень тепло и солнечно.

Только не нужно на Северный полюс: там холодно, там постоянно ночь, там ветрено, белые медведи просовывают по ночам свои страшные головы прямо в окна, и дико кричат по ночам раненые тюлени. Там невероятно дорого стоит морковка.

20

Редактор трижды поцеловал меня. Вначале в правую щеку, затем в левую, после чего снова в правую. Он долго смеялся, и тряс мою руку, и смотрел на меня, словно все никак не мог насмотреться.

— Прочитал, прочитал, — говорил он ласково. — Прочитал твой гениальный роман.

— Понравился? — спросил я, замирая.

— Еще бы! Порадовал. Потрясающая вещь!

— Правда?!

— Конечно! Но, однако, что мы здесь стоим, пошли ко мне.

По-прежнему сжимая мою руку, он повел меня вверх по лестнице в свой кабинет.

— А у меня от этого романа одни неприятности, — говорил я, усаживаясь в кресло. — Жена вот ушла.

— Да, — кивнул редактор, сделав печальное лицо. — Читал.

— Прохожие на улицах сторонятся. Боятся, убийцей называют. Дважды милиция приезжала, обыск устраивали... Допрашивали. Молоток конфисковали.

Редактор как-то особенно крутил головой и вздыхал, выражая сочувствие.

— А гвоздь?

— И гвоздь отняли.

— Ты подумай...

Редактор горестно вздыхал.

Пока редактор вздыхает и задает соболезнующие вопросы, автору хотелось бы сделать небольшое отступление.

Не странно ли это: сколько рассказов, повестей и романов написано о моряках, трубочистах, парашютистах, проститутках, вампирах, биологах, педофилах, сколько создано удивительных кинофильмов и нарисовано разноцветных картин из жизни врачей, президентов, мазохистов, всевозможных преподавателей, профессоров и некрофилов, — и только об одних редакторах вы не прочтете ни одного рассказа, не просмотрите ни одного фильма, не найдете ни одной картины.

Автору эта ситуация кажется глубоко несправедливой и оскорбительной.

Прежде всего, редактор — человек умный. Кроме этого, если педофил, скажем, насилует детей, то редактор детей не насилует. Если вампир прокусывает жертве своими длинными зубами кожу на горле и пьет кровь, то редактор своими длинными зубами кожи на горле жертве не прокусывает. Если мазохист любит, когда ему ногой наступают на яйца, то редактор, в отличие от него, вообще не переносит, когда ему ногой наступают на яйца.

В общем, тут нам всем становится ясно, что редактор — чудесный человек.

Если же говорить совсем всерьез, то у автора есть одна задумка: написать замечательный роман из жизни редакторов. Автор даже придумал сюжетец: молодой человек (редактор) встречает девушку. Но тут девушку похищают какие-то злые усатые люди. Редактор бросает все и мчится в погоню. Девушку прячут на вилле, но редактор переодевается в усатого и девушку спасает. Потом они плывут на яхте, улыбаются и радостно смотрят куда-то вдаль. А в порту навстречу яхте уже бежит по шатким деревянным мостикам заплаканная, счастливая редакторская жена с тремя детьми в целлофановом пакете под мышкой.

Такой вот чудесный сюжетец придумался между делом.

21

— Изменить? — повторил я вслед за редактором, пока еще не совсем понимая, о чем идет речь. — Что изменить?

— Романчик.

Вот те на.

— Зачем же его менять? — я как-то все не мог войти в разговор. — Вы же пять минут тому назад говорили, что роман гениальный и замечательный...

— Ну конечно! — воскликнул редактор и даже хлопнул себя по колену. — Роман — изумительный!

Редактор сделал известный жест: сложил пять пальцев, поднес их к губам и поцеловал.

— Роман потрясающий.

— Тогда зачем же роман менять?

— А чтобы сделать его еще лучше.

— А разве можно сделать его еще лучше? — попробовал пошутить я.

— Можно, — убежденно ответил редактор.

Он открыл лежащую перед ним на столе папку с бумагами.

— Прежде всего, роман необходимо подсушить. То есть сократить. То есть — повысить темп, сделать его более сжатым.

Редактор сжал кулак и показал его мне.

— Возьмем встречу твоего героя с его бывшей возлюбленной. До этого в романе ни слова не было сказано о ее существовании. Я думаю, эту сцену без всякого ущерба для романа можно выбросить.

— Но тогда эпизод с женой...

— И его тоже.

Редактор резанул ладонью воздух.

— Вырезать?

— Естественно. Все это только отягощает и запутывает сюжет. И что это за чехарда с детьми твоего героя: то мальчик, то девочка...

— Мне хотелось...

— Выбросить, — он махнул рукой. — Это все несущественно.

— Тогда зачем мой герой вышел в тот вечер на улицу?

— И это выбросить. Пусть он никуда не выходит в тот вечер. Почему он обязательно должен куда-то выходить? Представь себе, что он поздно вернулся с работы. Прекрасно поел, улегся на диван, включил телевизор. Дома хорошо, тепло. Зачем на улицу выходить? Не понимаю.

— Но если мой герой не выйдет на улицу — он не пойдет и в ресторан, не встретит гардеробщицу...

Редактор остановил меня движением руки.

— А зачем ему встречать гардеробщицу?

Я растерялся.

— Честно говоря, вся эта история с изнасилованием звучит достаточно неубедительно.

— Выбросить? — догадался я.

— Точно, — редактор ткнул в мою сторону пальцем.

— Значит, если я правильно понял, роман будет начинаться сразу со сцены с беременной дочкой.

Он отрицательно покачал головой.

“Роман не будет начинаться со сцены с беременной дочкой”, — догадался я.

— Нет, — сказал он. — Роман не будет начинаться со сцены с беременной дочкой. Если мы выбросили сына — выбросим и дочь. Я тебе вот что хотел предложить, — продолжал задумчиво редактор. — В романе есть одно потрясающее место. Я имею в виду коротенькую историю о енотах, которую рассказывает друг твоего героя...

— О зайцах, — поправил я.

— Я и говорю, о зайцах. Знаешь, я плакал, когда читал ее.

— В самом деле? — я был удивлен.

Редактор кивнул.

— Странно, — сказал я.

— Она проста, как сама жизнь, и, вместе с тем, в высшей степени поэтична. Короче говоря, мой совет: возьми эту историю и на ее основе создай новый роман.

— Новый роман, — повторил я.

— И только без этих многоточий, которые ты так любишь, — он рассмеялся и товарищески похлопал меня по плечу. — Без всяких там тире и тому подобного. И — суше, меньше слов. Фраза должна иметь внутреннее наполнение. Знаешь, что это такое?

— Нет, — честно ответил я. — Подушки иногда бывают наполнены пухом, это я знаю. Потом...

Редактор поморщился. Посмотрел на часы.

— Смотри сюда, — он сжал кулак. — Сила — знаешь, что это такое?

— Это я знаю.

— Смотри дальше. Подушка — бывает — наполнена — пухом, — говорил он медленно и внятно, наклонившись ко мне над столом. — Запомнил? У — нее — этот — пух — внутри. Запомнил?

— Да-да, конечно.

— Молодец. Так же, как и у подушки, внутри предложения должно быть — что? — спросил неожиданно издатель.

— Пух, по всей видимости, — робко произнес я, мучаясь своей глупостью. — Или перья, — поспешил поправиться я.

— Да нет же! Сила, внутренняя сила и драматизм должны быть внутри предложения.

— Ага! — сказал я.

— Понял?

— Почти, — ответил я.

— Молодец. Повтори.

— Внутри предложения должны... находиться... сила и внутренний... драматизм.

Я тяжело выдохнул и отер с лица пот.

— Хорошо, — сказал он. — Так вот: они сидят в норке посреди леса, трутся друг о друга ушами, а тут — наводнение. Сечешь?

— Конечно, конечно, — говорил я, стараясь делать умное лицо. — Все напишу.

— Вот так, — одобрительно произнес редактор.

— Она спрашивает: “Что это ветром как будто потянуло?”. А он ей отвечает: “Это, дорогая, погода испортилась”.

— Вот-вот! Молодец.

— А тут вдруг вода! Бац, бух!

— Вот-вот.

— Хлынула и начинает заливать норку.

— Правильно.

— А они обнимают друг друга и трутся ушами, ничего не замечая.

— Молодец.

— Окурки всплыли, детишки вверх животами...

— Именно.

— Гениально, честное слово, спасибо за совет. Бегу писать. Только еще вопрос, последний: что делать со сценой у редактора?

— Со сценой у редактора?

Он посмотрел на меня как на идиота. А затем решительно и красноречиво махнул рукой.

...И еще прежде, чем он открыл свой рот с длинными зубами, я прекратил сцену.

Прости, старина. Встретимся как-нибудь в другой раз, а сейчас — времени нет. Бегу домой про зайцев писать. Пока сюжет не забыл. И честное слово — ни одного многоточия не нарисую.

Буду писать сухо, до отказа набивая фразы внутренним драматизмом, как колбасу набивают гормонами и жеваной туалетной бумагой.

22

Роман о зайцах

Часть 1

Скок-поскок и прыг-попрыг: какая радость случилась в семье зайца N: жена родила ему сына. Даже идиоту понятно, что сын — это что-то совсем другое, чем дочка. Поэтому заяц очень обрадовался.

Часть 2

Заяц-сын рос достаточно быстро. Вскоре он уже весь покрылся шерстью.

Часть 3

А вот жена у зайца-отца была отвратительной бабой. За сынишкой она практически не ухаживала; бросит морковку — самую гадкую, с зеленоватым кончиком — в угол, и скажет презрительно: “Подавись”, — и уходит в дансинг до ночи.

Часть 4

А заяц-сын плачет в уголке, склонившись над морковкой. Почему, думает, я, блядь, такой несчастный?!

Часть 5

Тут и заяц-отец стал подолгу отсутствовать: в сердце его родилось какое-то другое, теплое чувство к мальчугану. Чувство, в котором он пока что боялся признаться даже себе самому. А приходя домой, он подолгу смотрел на сына.

Часть 6

Однажды он взял сына в магазин. Приближался Новый год, время было думать о подарках, и он купил мальчику самую толстую, самую сладкую, самую красную морковку.

— Съешь ее, сын, — сказал отец, подавляя слезы.

— Нет, — прошептал тот, глядя на своего отца. — Я ее сохраню как нечто самое дорогое в своей жизни.

Как-то случайно они взялись за руки.

— Съешь ее, сын, — повторил отец. — Я тебе еще много таких куплю.

Вместо ответа сын поднес морковку к губам и поцеловал ее кончик.

Часть 7

В эту ночь мать вообще не пришла домой.

А они провели ночь вместе, в гостиной у камина, глядя в огонь, держась за руки. Под утро они разошлись по своим комнатам.

До рассвета сын занимался онанизмом, думая о толстой, сладкой, красной морковке.

Часть 8

Днем они поехали в лес кататься на санках.

— Папа, — сказал сын.

— Скажи — “милый”, — прошептал, уже не в силах сдерживать свои чувства, N.

— Милый, — едва слышно повторил сын.

Их губы слились в долгом поцелуе.

Часть 9

Они были неосторожны, но давайте не будем судить их строго: кто сам был влюблен, тот наверняка их поймет.

Часть 10

Первой заметила соседка, жившая через дорогу напротив.

— А папаша-то, — говорила она подруге по телефону, — что-то уж слишком нежно сынка по попке похлопывает!

Часть 11

Открыв входную дверь, N только и успел заметить фигуру в темно-синей форменной одежде: в следующую секунду, слабо вскрикнув и взмахнув руками, заяц упал на пол, сраженный страшным ударом милицейской дубинки.

Часть 12

В том, что он случайно убил жену, когда та застала их с сыном в кровати, заяц-отец не признавался. Да и в самом деле: можно ли это назвать убийством? Та кричала, собиралась звонить в милицию, замахивалась стулом на мальчика. Он лишь толкнул ее ногой в грудь, а остальное было делом случая.

Возможно, ошибкой было то, что они с сыном не разрезали ее на пятьдесят маленьких кусков и не отправили бандеролью в Африку, а банально закопали ночью в саду под сиренью.

Часть 13

Приговор суда строг: смертная казнь через повешение.

Когда судья произнес приговор, сын, присутствующий на заседании, потерял сознание.

Часть 14

В ночь перед казнью сын пытается передать N отравленную морковку, но морковка попадает к скаредному судье: съев ее, тот погибает в страшных мучениях.

Часть 15

— Прощай, милый! — кричит N, пока палач мажет веревку хозяйственным мылом. — Не забывай меня!

— Никогда, никогда! — отвечает из-за колючей проволоки сын, заливаясь слезами.

Палач поднимается на помост; петля ложится на заячьи плечи.

Часть 16

Но тут из-за туч появляется вдруг космический корабль из созвездия Сигма 15.18-бисZUT13-21х.

Необыкновенно пропорционально сложенные, обнаженные до пояса марсиане в прозрачных брюках убивают из своих лучевых пистолетов палача и охрану. В последний момент, движимый бессмысленной, слепой ненавистью, палач все-таки успевает выбить из-под N табуретку.

Сын закатывает глаза и снова теряет сознание.

А самый изящный из марсиан, блондин с чуть бледным от атаки лицом, положив ствол лучевого пистолета на левую руку, выстрелом разрезает веревку над головой повешенного.

Часть 17

Марсиане из созвездия Сигма 15.18-бисZUT13-21х уже давно наблюдали за этой ситуацией. Им доподлинно было известно, что мальчик не был сыном своего отца. То есть он был, конечно, сыном своего отца, но отец его был совсем другим зайцем.

Оказывается, убитая мать уже многие годы изменяла N, и именно таким образом, от случайной связи, и получился этот зайчонок.

Ничто больше не мешало их любви.

Часть 18

Мало того: государство, под давлением марсиан, выдало влюбленным денежную компенсацию и маленький уютный домик на полянке возле реки, тонну морковки и три килограмма презервативов для борьбы со СПИДом.

Эпилог

А главного из марсиан, того, что был так пронзительно бледен и так метко стрелял из своего лучевого пистолета, зайцы избрали почетным председателем их небольшой, но круглой планеты.

Скок-поскок и прыг-попрыг.

23

Мужики сидели за столом, по трое с каждой его стороны. Их было шестеро. Бородатые, стриженные под горшок, они пили чай из самовара, стоявшего в жару посреди стола на подогнувшихся от тяжести ножках, щелкали зубами, откусывая от желтоватой сахарной головы, до половины обмотанной куском газеты, сербали из блюдец прозрачную жидкость, чмокали, не разговаривали, думали. Сидели они за столом в тулупах, кто в смазных сапогах, кто в валенках, подбитых лосиной; в жизни своей я не видел более русских мужиков, даже по телевизору!

— Баба! — закричал один из мужиков, оправляя тулуп и поворачивая свое раскрасневшееся, потное от чая лицо к дверям в сени. — Блины давай неси!

— Баба с возу — кобыле легче, — сказал другой, в красной рубахе, ворот которой торчал из-под тулупа.

Мужики посмеялись.

— У всякой бабки свои ухватки, — трезво заметил первый мужик.

— Баба что горшок — что ни влей, все кипит.

Это сказал Иван, мужик, как мне показалось, из них самый серьезный и справедливый. Дверь распахнулась, и в комнату вошла Дарья, женщина лет тридцати пяти — сорока, пышная и румяная, с красной шеей, крупными плечами и сильными, мозолистыми руками. Ее типично русская тугая коса была обмотана вокруг головы. Захлопнув за спиною дверь ногой, она двинулась к столу в своем красном сарафане до пола, причем казалось, что девка не идет, а плывет по комнате.

— Ишь ты, как лебедка выступает, — заметил Селифан вполголоса.

Сняв с плеч коромысло, девка ставила на стол тарелки с горками раскаленных, истекавших маслом блинов, трехлитровые банки с красной икрой, запотевшие — только из погреба — штофы с колебавшейся за стеклом мутноватой жидкостью. Мужики смотрели на ее споро двигавшиеся руки.

Иван налил себе первым. Строго осмотрев мужиков, Иван кивнул и стал пить. Подождав, пока старшой допьет до половины, двинулись и остальные. Когда самогон был выпит, мужики одинаково размахнулись и, согласно русскому обычаю, бросили стаканы — кто в стену, кто об пол. “Наздрове!” — закричали русские мужики с ударением на предпоследний слог.

— Славно зазвенело, — сказала баба, отирая рукой вспотевшее лицо: изба была знатно натоплена.

— Уходи, баба, — сказал из угла Петр; судя по всему, это была его жена. — Не доводи до греха.

Поправив на плече сарафан, баба вышла из комнаты.

Мужики ели молча: деревянными огромными ложками выбирали они из банок икру, накладывали на золотые круги блинов; обжигаясь, пальцами сворачивали блины в толстые трубки и ели, обливаясь маслом, бившим из блинов: кусали (икра сыпалась на застегнутые до последней пуговицы тулупы, падала за голенища сапог, прыгала по полу, проваливаясь между досок), долго жевали, мерно шевеля черными бородами, усыпанными крошками и горошинами икры, звучно глотали и запивали самогоном, бросали стаканы в стены и об пол, снова кусали, набирали ложками икру, сыпали икру на тарелки прямо из банок, обсасывали сладкие масляные пальцы, туго сворачивали блины (икра выдавливалась наружу, как крем для обуви выдавливается из своего тюбика), запивали самогоном, пальцами выбирали из-за голенищ давленную икру, стирая ее с пальцев о горлышки банок, снова сворачивали блины, снова кусали, глотали, запивали и снова кусали.

Стукнула дверь: это баба просунула в комнату свою голову.

— Еще не объелись?

— Блин брюху не порча, — проговорил степенно Селифан, не оборачиваясь к бабе.

— Блин не клин, брюха не расколет, — поддержал его Петр, а потом добавил, но на этот раз суровей: — Шла бы ты, знаешь куда...

Дверь в сени притворилась.

Мужики отерлись рукавами тулупов.

— Ну что? — спросил наконец Селифан Ивана. — Читал?

Вместо ответа Иван сплюнул на пол. Петр проглотил кусок блина и в свою очередь обратился к Селифану.

— А ты?

— Я-то читал, — ответил Селифан. Было очень жарко в светлице, сильно они натопили свою буржуйку.

Ах, Господи Боже мой, как же это я сразу не догадался! Ведь не просто типично русскими мужиками были эти мужики, а типично русскими литературно-критическими мужиками (что меняет положение вещей самым кардинальным образом, не правда ли, граждане читающие?), — одним словом, литературоведами и обозревателями, критиками и прочей одухотворенной рухлядью центровых редакций и уважаемых средств массовой информации! Как же это я сразу-то не догадался?! Может, действительно поменять очки, а то вон и канализационных крыс не разглядел в начале романа, и господ литературных критиков чуть было не принял за обыкновенное, чтобы не сказать примитивно-быдловатое народонаселение. Подвел, подвел, в который раз подвел меня мерзавец-окулист!

Бросив свой стакан о стенку и вскрикнув: “Наздрове!” — мужик, молчавший до сих пор, обтер руки о скатерть, ловко свернул себе цигарку, насыпав в газетку махорки из кисета, поджег ее от огнива и, попыхтев едким махорочным дымом, сказал:

— Русский писатель должен жить в России.

— И должен носить усы! — подхватил другой.

— И калоши на валенках у него должны быть резиновыми, чтобы по лужам можно было прыгать!

— А он и водки не пьет!

Хоть я и старался увидеть, кто произнес эту последнюю фразу, мне этого не удалось, да и похожи они были друг на друга, как братья, как близнецы: одинаковые волосы, одинаковые бороды, одинаковые носы — поплывшие от склонности к самогону, — одинаковые сапоги и валенки, тулупы с поднятыми воротниками, обмотанными шерстяными шарфами, красные рубахи, там и сям (как в песне поется) “вылазившие” из-под тулупов; икра, запутавшаяся в волосах кудрявых бород; масло, золотыми каплями собиравшееся на кончиках носов, капавшее в бороды...

Трудно, трудно было мне отгадать, кто из этих русских мужиков произнес фразу, не лишенную, нужно признать, некоторой доли справедливости: автор действительно не пьет водки. Автор пьет исключительно коньяк эксклюзивной марки QX, вследствие своей дороговизны быдловатому народонаселению не знакомой даже на слух. А приобретает автор этот эксклюзивный напиток на деньги, вырученные от продажи золотых зубов, вырванных плоскогубцами из незаконно эксгумированных, а проще сказать — вырытых из могил трупов всякого рода зажиточных филистеров. Вырытых ночами, при неверном свете луны. В настоящее время автор обдумывает возможность рвать золотые зубы на живых, но по возможности беззащитных филистерах: коматозных пациентах, ветхих жителях домов престарелых, слабосильных старушках, детях дошкольного возраста и проч.

Однако вернемся к нашим мужичкам.

— Ты что, Сидор, серьезно?! Водки не пьет?!

— Ну то есть ни грамма!

Мужики разом загомонили, и настолько нервно, что слов разобрать было невозможно.

Петр стукнул кулаком по столу; мужики замолчали.

— Надо что-то решать, — сказал он тихо и внешне как будто спокойно, но по тому, как наливались глаза его кровью, можно было судить о волнении этого человека.

Мужики крепко задумались.

Осмотрев товарищей, Селифан поднялся со стула и откашлялся.

— Братья, — сказал Селифан, и голос его дрожал. — Если один из нас заболевает, мы вызываем доктора. Доктор увозит больного товарища в больницу, где ему предоставляются две возможности: выздороветь или умереть. Так я говорю? — повысил он голос, обращаясь к братьям.

— Так ты говоришь, — откликнулись они хором. — Продолжай.

— Если заболевает орган нашего тела, мы звоним доктору, который увозит нас в больницу, где орган лечат либо удаляют, если он не поддается лечению. Так я говорю?

— Так ты говоришь, — сказали мужики в один голос. — Продолжай свою мысль.

— А если среди нас появляется преступник — мы вызываем специалиста по такого рода заболеваниям... — Он понизил голос. — Работника следственных органов. Так я говорю?

— Так ты говоришь. Говори дальше.

— Этот гадостный подонок цинически описывает, как ограбил, изнасиловал и задушил дочь старухи-гардеробщицы. Как в ресторане ограбил доверчивую официантку. Как в лесу пытался изменить жене с какой-то... дешевой потаскухой.

Достав из дырки в затылке длинный изогнутый огурец, говоривший откусил его горькую головку и захрустел.

Мужики, оглядываясь друг на друга, стали поднимать руки.

— Один, два, три, — считал тот, продолжая жевать, — четыре, пять, шесть. Единогласно.

Заткнув дырку в затылке бумажной пробкой от бутыли из-под самогона, Селифан двинулся к телефону. Трубку он прижал к уху плечом; одна рука его была по-прежнему занята огурцом, второй он крутил диск черного, высокого трофейного телефона. Когда он положил трубку, мужики встали, отерли жирные губы и тихо запели.

Я никогда не слышал, ни до, ни после этого, чтобы кто-нибудь так пел “Интернационал”: казалось, что произносят они не давно заученные слова уже существующей песни, знакомой всем чуть ли не с самого детства, а складывают песню прямо сейчас, вот за этим столом, слагают ее слово за словом, выпевая из каких-то потаенных, хрустальных глубин сердец. В какое-то мгновение даже мне самому захотелось присоединиться к этим людям, подхватить песню, разделить общий мотив, но я то ли застеснялся, то ли на мгновение забыл слова, то ли отвлекся... А отвлечься было на что.

Во-первых, в комнату вплыла баба в сарафане. Петр и Селифан, не прерывая пения, рванулись к ней, подхватили с обеих сторон под руки и поволокли куда-то в угол, к окну, за кресла, а там повалили на пол, стали драть на ней юбку и исподнее. Баба размахивала руками и пищала, но, как мне показалось, скорее довольно, чем обиженно. Закрадывалось только одно сомнение, о котором мне сейчас не хотелось бы особенно распространяться: мужики были как-то уж слишком стары, чтобы вот так лихо валить баб на пол в углу у окна за креслами... Но им, мужикам, конечно, виднее.

Баба, непонятно зачем, схватилась за занавеску, потянула ее на себя, занавеска треснула, сверху посыпались какие-то крошки и белая пыль, похожая на пудру, что-то заскрипело, и вдруг весь карниз выдрался из стены и рухнул на пол. Девка запищала и захохотала, задергала ногами. “Интернационал” прервался на секунду, все оглянулись к окну, а потом снова запели. На этот раз вместе со всеми пела и женщина.

За окном стремительно и бесшумно поднималась в небо — оставляя за собой медленно тающий оранжевый огненный след — круглая красно-золотая луна, очень яркая на черном ночном фоне.

Затем у дома остановилась машина, хлопнули дверцы, и в комнату скоро вошли трое хмурых людей в одинаковой форменной одежде. Эти — за мной, как-то сразу сообразил я.

Так оно впоследствии и оказалось.

Антверпен



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала
info@znamlit.ru