Ольга Ильницкая
Председатель летальной комиссии
Ольга Ильницкая по образованию историк. Работала учителем, экскурсоводом, архивистом, журналистом. Более двадцати лет выступает с эссе, рассказами и стихами в различных альманахах и журналах. Автор нескольких книг стихов и прозы.
В “Знамени” публикуется впервые.
Катастрофа
Г.П.
Когда он снимал штаны, из кармана выпадал и закатывался под кровать синий шарик с нанесенными коричневой краской материками. Жена по утрам не забывала вернуть земной шар на место.
Он уже неделю не ночевал дома. Агентство “Новости” было прожорливо: ему годилось все, что творилось в мире. Трагедии и катастрофы долетали и вязались в узел здесь, в этих кабинетах. Он же был энергичен и кудряв. Он был главным.
Иногда к нему с юга приезжала гостья. Она звонила жене — отметиться, что приехала. Он всегда был где-то около, когда она звонила его жене.
Так лучше, думала гостья. Лучше пусть она знает от меня, что я уже здесь...
В этот приезд позвонить было некуда: он получил новую квартиру, и телефон еще не поставили. Значит, не исключены случайности, решила гостья. Но это не по моей вине.
Она наблюдала сумасшедшую жизнь: седые кудри разметаны по плечам, все на бегу, все сразу и без продыха.
— Мне не нравится твой застенчивый способ самоубийства, — пеняла ему гостья. — Слишком много форте. Ты же советский человек, штатовского темпа тебе не выдержать...
Три дня они свиданничали — из кабинета в кабинет, из агентства в представительство, оттуда в кафе — и вновь в агентство... Они только и могли молчать и смотреть. Не было ни сил, ни времени.
— Да, — отвечал он односложно, — конечно. Но, наверно, другого времени не будет... Это уже нормально.
У нее привычно твердело сердце от сострадания. Он вытеснил жизнь работой. Работа пожирала все.
— Кудри некогда подстричь?
— Некогда, — сокрушался он.
— Ты похож на потасканного спаниеля...
Он невпопад спросил, куда она потом. А она показала фотографию мужа. Искоса взглянув, он заметил:
— Лицо стало еще характернее. Где это он?
— На судне, у берегов Вьетнама.
— Оставь мне, — попросил неожиданно.
Когда спускались в тесной кабине лифта, не глядя друг на друга, он вдруг неловко и потому очень крепко обнял ее. Целовал быстро, как все теперь делал. Лифт остановился, и они освобожденно выскочили, чтобы тут же сесть в тесную машину и ехать дальше. Им везде было тесно вдвоем.
К полуночи вернулись в агентство и остановились в коридоре. Гостью знобило.
— Столичные дожди... Бр-р! — передернулась. — Промозглые. Наши лучше.
Он, разглядывая ее в сумраке коридора, согласился:
— Да, — наши гораздо лучше. У нас уже бабье лето?
— Наверное, — сказала тихо, — мы обвенчаемся. Благослови нас.
— Нет! — он смотрел напряженно. — Нет, — повторил еще раз требовательно. — Ты же знаешь, я не вхож в церковь.
— Что же, самой решать? Опять самой...
Он молча глядел, все так же напряженно. Потом протянул свой свитер:
— Утепляйся.
И спросил:
— Ты как относишься к шарикам?
Она тут же протянула ладонь, и он, улыбаясь, опустил в нее земной шар.
Открылась дверь. И вошла жена.
Замер над ладонью взлетевший шарик. Шлепки компьютерных клавиш стали отчетливее. Кто-то прокричал его имя. Звали к телефону. Его убегающий взгляд скользнул к дверному проему, и сам он уже бежал на зов.
— Здравствуй! — сказала гостья жене.
Жена посмотрела на его свитер с размашистой надписью “Сан-Франциско” по груди гостьи и, с усилием отведя взгляд, пошла вслед за мужем. Гостья тоже пошла, автоматически подбрасывая шарик. Жена прислонилась к дверному косяку.
Он говорил в трубку:
— Я не могу сейчас к тебе приехать, я буду мебель домой перевозить...
— Какую мебель! — не выдержала жена. — Ты сейчас повезешь домой меня. Я жена, а не мебель!
И, гневно обернувшись, перехватила взлетавший над ладонью гостьи земной шар, чтобы вернуть на место. Она сжала его побелевшими пальцами и сковырнула Японию.
Павлов и его мама
День, похожий на стакан с недопитым кефиром, встретил Павлова на скользкой ступеньке вагона мокрым холодом и об руку повел домой.
Павлов вернулся из командировки злой и голодный. Добравшись к дому, обомлел: окна темные, мертвое молчание. Дверь парадной сорвана.
“Света нет — подумал, — свечки нет, спички неизвестно где...”
Развернулся и пошел к Лиде.
Лида открыла дверь, накормила Павлова, засунула в ванну. И ни слова не промолвила.
Чистый и сытый Павлов уставился на Лиду — она молча указала на диван и ушла в другую комнату.
Утром Павлов нашел на кухне завтрак под салфеткой и записку: “Поешь и уходи. И не приходи никогда”.
Павлов поел и ушел. Думать, что жизнь не удалась, было мучительно.
Открыв дверь коммуналки, Павлов обнаружил, что в квартире никого нет. И ничего нет. Только закрытая комната поджидала не съехавшего вовремя хозяина, да на общей кухне остались его стол, стул и чайник на уже раскуроченной кем-то плите. Прямо на полу стоял стакан из-под кефира, от него скверно пахло.
Еще неделю в сосредоточенном отчаянии жил Павлов в опустевшем доме. Потом сходил в жэк.
После этого тихо и потерянно прожил еще восемь месяцев. Дом рушился — сами собой выпадали, раскалываясь, стекла, с треском отскакивали обои, куда-то исчезали батареи отопления, краны...
Мир забыл о Павлове. Никто не приходил, не стучал в двери. Не звонил по телефону, который почему-то продолжал работать. Впрочем, Павлов не пользовался им.
Так что вроде и телефона не было, как не было электричества, газа, соседей, Лиды...
Павлов рассматривал отражение в зеркале: седой, мешки под глазами... Сердце и почки — все полетело, тело стало рыхлым, и вены на ногах... Расстроился, лег лицом в стену. Не брился уже три дня... нет, пять. “И не буду”, — решил, засыпая.
Проснулся оттого, что ничего не снилось. От пустоты в себе проснулся.
Вот в этот момент в дверь и постучали.
Вставил ноги в разболтанные тапочки. Повернул ключ, толкнул дверь. От двери, открывшейся наружу, кто-то отпрянул. “Всегда приходится отскакивать”, — почти равнодушно подумал Павлов.
За порогом стояла мама.
— Мама... — сказал Павлов и заплакал.
Мама вошла, походила по комнате и легла на еще теплую от Павлова постель.
И Павлов понял, что пора сдаваться.
Он снял телефонную трубку, но опоздал. Гудка не было.
Мама лежала тихо, не шевелясь. Он боялся рукой потрогать, но все-таки потрогал. Ничего не случилось.
Павлов просидел возле кровати на стуле до глубокой ночи. И всю ночь сидел на стуле возле неподвижно лежащей мамы, которая светилась, как керосиновая лампа из детства. Он представил эту лампу с маленьким колесиком в зазубринках и на штырьке, чтобы регулировать яркость, и пальцы его шевельнулись, подкрутив... Мама погасла.
За окном медленно светало. Павлов решительно ни о чем не думал. Не побрился. Ушел на работу вовремя.
Все спрашивали — что это он, бороду запускает? Павлов молчал. Поработал до обеда. А в обед побежал домой, распахнул дверь...
Мама жарила блины на Бог весть откуда взявшейся керосинке. Накормила его блинами и чай подала в комнату.
Погладила по голове воздушной рукой, словно обдала ветерком из горячего фена...
И Павлов затосковал люто и безысходно.
Купил водки, напился.
Мама всю ночь сидела рядом с ним, как он тогда, когда она вернулась откуда не возвращаются.
Проснувшись, Павлов наткнулся взглядом на стакан рассола в маминой руке.
Он даже не пытался разговаривать, не трогал ее больше. Она к нему иногда прикасалась, по голове гладила.
Больше с постели Павлов не поднимался...
Его нашли в понедельник, в полдень. Рядом с кроватью Павлова сидела старая женщина. Когда ее попытались поднять со стула, она исчезла.
Тихого и бородатого Павлова, не отвечающего на вопросы, отправили в психиатрическую.
Поскольку Павлов объяснить про женщину ничего не мог, кроме того, что это его мама (собственно, он и этого не объяснял, просто звал ее: “мама”, “мама”), а куда она делась — про это ничего не решили, зная, что маму Павлов похоронил лет десять тому.
Так и осталось невыясненным: что за женщина сидела рядом с выпавшим из ума Павловым, куда вдруг делась? Что вообще произошло с человеком?
...Как будто кто-то, в самом деле, может ответить на подобные вопросы...
— Прощайте, улыбнулась я доктору.
— До встречи, — ответил он.
...Я подумала, дописав рассказ: почему Павлов, а не Петров или Сидоров? Почему “выпал из ума”, а не “вошел в другой”? И поехала в психиатрическую.
— Да, — ответили в регистратуре. — Павлов лежит у нас в отделении. Обратитесь в ординаторскую к лечащему врачу.
Доктор спросил:
— А кто вы ему?
Ответила:
— Автор.
...Рассказ о Павлове и его маме доктор выслушал молча. Тоже удивился, почему Павлов:
— Вы что, все-таки знаете его?
— Нет. Покажите мне Павлова. Можно с ним поговорить?
У доктора взгляд стал странным, как-то рассеялся.
— Павлов аутичен, ну, не совсем контактен,— сказал он.— Вы не сможете с ним поговорить. А описали вы его правильно. Он узнаваем — идемте, покажу. Мне не кажется, что вы морочите меня.
И мы пошли к Павлову.
В большой многоместной палате возле окна лежал мой Павлов. Рядом с кроватью стоял стул.
— Стул мы не убираем, больной подолгу на него смотрит и нервничает, если стул передвинуть.
Павлов повернул голову и посмотрел на стул. Пальцы его зашевелились.
— Колесико крутит, — задумчиво произнес доктор. — Я все думал, что он делает, оказывается, фитилек лампы подкручивает, той, из детства...
Над стулом появилось свечение. Чем активнее подкручивали пальцы Павлова пустоту, тем ярче становилось свечение, пока не проявился контур сидящей женщины.
Мы с доктором посмотрели друг на друга. А потом на Павлова.
Павлов отвернулся к окну. За окном сгущались сумерки. В палате темнело.
— Я думаю...
Но доктор прервал меня:
— Не думайте.
И, помолчав:
— Мой вам совет. И не пишите.
Председатель летальной комиссии
Такие лица не носят, с такими лицами запираются в ванной и умирают под струей холодного душа — от негодования. Потом наносят крем ночной на морду и спать ложатся ровно в двадцать два. Проснувшись утром, вновь стоят под душем. И вытираются мохнатой простынею. И красят кисточкой сиреневой глаза, чтобы они светились как неоны, чтобы сияли и... не гасли никогда.
Она два часа из ванной не выходила, а вышла — мы не узнали ее.
Из пепельно-седой Катька стала золотой. Волосы блестели и рассыпались. Праздником пахнуло от Катьки, морщины, схватившие рот, распустились, и рот растянулся, словно привязанный к ушам. Из ванной комнаты Катька вышла Екатериной Павловной, облачилась в темно-синий костюм и отчалила на заседание комиссии.
Комиссия работала каждую неделю — врачи отчитывались о летальных исходах своих пациентов. Екатерина Павловна была председателем. Все смертные заключения закруглялись ее плавной подписью, напоминавшей очертаниями дирижабль.
Такие женщины не ходят в одиночку, такие ходят по аллеям в тишине. Над ними солнечные птицы пролетают, над ними солнце расцветает в вышине. Вокруг фонтаны, лимузины, магазины.
Екатерина возвращалась в полдень, комиссия оборвалась внезапно — на неделе никто не умер в больнице. Так, конечно, не бывает, но вот случилось — и Екатерина
Какие ландыши выносят продавщицы, цветочницы в оранжевых платочках, а дворники в оранжевых жилетах метелками салют им отдают. Проехал бобик на березовых поленцах, нет, это был ментовский развозилка, в котором мы по булькам бултыхались, пьянчужки из района Молдаванки. Нет, это вовсе город незнакомый, а вовсе не Одесса никакая, по улице идет Екатерина, и смотрит изумленно сквозь витрины на то, что в магазинах залежалось. На полках дозревают апельсины, к утру их разворуют. Эка жалость.
Мы очнулись в вытрезвителе, который закрыли постановлением горсовета еще в 1985 году, а какой сегодня год — об этом говорить не приходится, иначе черт знает какая нелепица получается, ведь вообще двадцать первый век наступил и уже не первый год.
Мы — это два любовника Екатерины, пепельно-золотоволосой Катьки. Она достала нас своей работой, у нее вечно кто-нибудь умирал, и надо было выяснять, вот если бы больному сделали не то, а другое, он умер бы или еще пожил? И что было бы с ним, если бы сделали еще что-либо, а если бы вообще не, то он, может, раньше мучиться перестал, или как? Катерины Павловны подружка, Валентина Кирилловна, вообще патологоанатом. Она диагнозы обратным ходом ставила на основании вскрытого организма. И тогда начиналось невообразимое для нормального врача: все на комиссии спорили, чем и как лечить надо было и, если не так, а иначе, то результаты вскрытия вообще бы в корне отличались от того, что показывает тело. А когда офтальмолог Коля Венедиктович сказал, что зрачки расширены и не сузятся уже никогда, терапевт Григорий Васильевич заржал неприлично. Оказалось, его сын накурился травки и вместо сигарет папахену косячок пристроил, тот его и раскурил на комиссии под спор, а теперь вот в момент неподходящий его вставило.
Когда троллейбус долго мчится к остановке, все пассажиры превращаются в пилотов, а Катерина словно ангел в поднебесье сияет, улыбается, парит, и все ей сразу место уступают, она садится, транспорт весь стоит, и пассажиры все стоят, троллейбус мчится, а остановка где-то далеко, она кондуктору к рассвету лишь приснится. Троллейбус едет. За стеклом темно.
Вернулась домой Екатерина — сутки не успели пройти, но мы-то уже знали, что ушла она в полдень, и мы собрались, ее ожидая, мы разыскивали ее — на работе, в моргах, в ментовских обезьянниках, у подруг-друзей, мы объединились по случаю, волнуясь, выпили, пошли искать пешком, и булькали в ментовской развозилке, очнулись в тысяча году двадцать восьмом ушедшего столетия. О Боже, Екатерина, мы — на век моложе, а ты все та же, и вокруг — все то же.
Ну, что тут сказать. Вернулась Екатерина Павловна, вделась в халатик вафельный, скрылась в ванной комнате на два часа.
Вышла зеленоволосая, с ландышами в руках, трогали взглядом волосы, трогали мы друг друга, пили коньяк и чай, вьюга за окнами, вьюга.
— Екалы мэне, сказал Иван, что мы тут с ума посходили?
Игорь хмурился, сигаретку разминал. Катя спала, подложив под ухо кулак с ландышами. Вошла Виолетта Евгеньевна, первая свекровь Екатерины, налила себе рюмашечку и повертела диск телефона. Вторая свекровь ответила, что знает она, чем все эти истории заканчиваются, но не до коньяка ей теперь.
— А до чего, спросила, хмурясь, Виолетта Евгеньевна, до чего тебе дело есть?
— Ах, сказала мать Игоря, ах!
Председатель летальной комиссии утром на работу вовремя пошла. Зеленоволосой. И на работе ее не поняли. Смотрели, рты раскрывши. А она ничего, внимания не обращала. Подписывала истории болезней округлой подписью, и отправлялись на тот свет горе-пациенты. Жизнь продолжалась, и не мешали этому здоровому процессу ни волосы зеленые, ни любовники счастливые, бывшие несчастливыми мужьями в прежних жизнях своих, ни эти вот новые жмурики, подписанные окончательной Екатериной.
|