Марк Харитонов. Стенография начала века. Стихи, эссе. Марк Харитонов
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 3, 2024

№ 2, 2024

№ 1, 2024
№ 12, 2023

№ 11, 2023

№ 10, 2023
№ 9, 2023

№ 8, 2023

№ 7, 2023
№ 6, 2023

№ 5, 2023

№ 4, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Марк Харитонов

Стенография начала века

Марк Сергеевич Харитонов родился в 1937 году в Житомире. Закончил Московский государственный педагогический институт им. Ленина, работал в школе, газете, издательстве. С 1969 года — профессиональный литератор. Автор многих прозаических книг. Лауреат первой в России Букеровской премии (1992 г.). Проза и эссеистика неоднократно печатались в «Знамени». Со стихами выходит к читателю впервые. Живет в Москве.

Состояние культуры

Сорок лет назад, делая повседневные записи на самые разные темы, я начал пользоваться стенографией, несколько отличной от общепринятой. Помимо основного преимущества, скорописи, такой способ в советское время обеспечивал и необходимую безопасность. Там были заметки о злободневных событиях, литературные и прочие размышления, впечатления о встречах, о разговорах с людьми. Перечитывать их годы спустя оказалось сверх ожиданий интересно. Часть этих записей за 1975—1999 годы я решил расшифровать. Так возникла книга “Стенография конца века”, которую в этом году выпустило издательство “НЛО”.

Стоит ли говорить, что я продолжаю свою стенографию и в новом тысячелетии? Некоторые из записей последнего года неожиданно оказались объединены общей темой, которую я назвал “Состояние культуры”.

* * *

По ходу работы понадобилось полистать “Игру в бисер” — и невольно зачитался описанием “фельетонной эпохи”.

“Люди ходили танцевать и объявляли любые заботы о будущем допотопной глупостью, они с чувством пели в своих фельетонах о близком конце искусства, науки, языка”, “с каким-то самоубийственным сладострастием констатируя в фельетонном мире, который сами же построили на бумаге, полную деморализацию духа, инфляцию понятий”, “получали уйму анекдотического, исторического, психологического и всякого прочего материала”, “пробирались через море отдельных сведений, лишенных смысла в своей обрывочности”, “склонялись в свободные часы над квадратами и крестами из букв, заполняя пробелы по определенным правилам”. И т.п. Как будто о наших днях. “Образовательные их игры были не просто бессмысленным ребячеством, а отвечали глубокой потребности закрыть глаза и убежать от нерешенных проблем и страшных предчувствий гибели в как можно более безобидный фиктивный мир”.

Это писалось 60 лет назад. Термина “виртуальная реальность” еще не существовало. “Приближалась ужасная девальвация слова, которая сперва только тайно и в самых узких кругах вызывала то героически-аскетическое противодействие, что вскоре сделалось мощным и явным и стало началом новой самодисциплины и достоинства духа”.

Мне здесь нравится эпитет “героическо-аскетическое” — таким может быть личное сопротивление упадку. Утопия совместного противодействия виделась Гессе чем-то вроде монастырского ордена. Соотнести ее с реальностью будущего убедительно не получилось: перемены произошли более мощные и масштабные, чем он мог представить (даже не пытаясь мысленно заглянуть дальше автомобиля и радио). И все-таки сопротивление не может не остаться потребностью, хотя бы на уровне самосохранительного инстинкта. Без него — разложение, вырождение, гибель. Какие-то механизмы, природные ли, духовные, исподволь начинают работать.

* * *

Каким жутким казался когда-то “Бобок” Достоевского! Мертвецы получают напоследок возможность разговориться. “Мы все будем вслух рассказывать наши истории и уже ничего не стыдиться... Проживем эти два месяца в самой бесстыдной правде! Заголимся и обнажимся!”

Но сейчас-то это самое обычное дело, и не только словесно обнажаются — взаправду. Во времена Достоевского тоже об этом писали (комментаторы поминают Боборыкина и других), но критики морщились и зажимали носы.

“Не плоть, а дух растлился в наши дни”, — философствовал Тютчев. И тогда это было, и раньше. Сейчас ничто не кажется даже скандалом, вот в чем, пожалуй, новизна. Не морщатся, не зажимают носы, не ощущают мерзкого духа. И что такое дух?

* * *

Для попутных надобностей заглянул в книгу С. Лема “Сумма технологии”, которой когда-то восхищался. И случайно открыл на странице, где Лем рассуждает о переменах, которые может привнести в человеческое существование новшество — противозачаточные препараты, “радикально отделяющие размножение от наслаждения, скрепленного с ним эволюцией”. Процитирую немного. “Химически гарантированная бесплодность соития способствует ослаблению связей между половыми партнерами”. “Средства, удовлетворяющие желания или влечения, могут вывести из равновесия аксиологическую систему общества... способствовать (косвенно) признанию лишними различных трудно учитываемых эротических традиций... вызвать “аксиологический коллапс”, то есть спад системы ценностей”. “Атрофия ценностей, начало которой положено технологией, имеет характер необратимого процесса”...

Посмотрел дату на последней странице — это писалось в 1966 году. Всего (уже!) тридцать шесть лет назад. Развитие шло своим чередом, осуществилось многое другое, о чем Лем лишь фантазировал (“Интеллектроника”, “Фантомология”). Чем это обернется в будущем, до сих пор остается гадать; возможно, и нынешнее состояние продержаться долго просто не сможет, придется что-то выправлять. (“Обмен ценностей на выгоды — это современная форма хищнического хозяйничания”.) Но как быстро все стало меняться при нас!

* * *

Все еще не сразу спохватываюсь, когда слышу: “В середине прошлого века”. Какого века?.. Господи, да это о временах, когда я ходил в школу.

* * *

Гамбургский еженедельник “Ди Цайт” подводит итог последней художественной выставки “Documenta-10”. “Важнейшим произведением выставки стал чудовищный четырехтомный каталог общим объемом 2636 страниц”. Социологические, политологические, философские комментарии и концепции практически вытеснили и подменили то, что прежде называлось искусством. Искусством можно объявить что угодно. Художники склеивают картины из пластыря или вырезают бетономешалки из дерева — рынок все время требует чего-то новенького. “Приходится мириться с тем, что произведения живут все более короткое время. Это оглупляющая игра, из тех, что превращают правила в содержание”.

Нехитрый парадокс: выгоднейшее из этих правил — нарушать правила. Толковать при этом о бунтарстве и независимости — значит явно лукавить. Менеджеры охотно берут строптивцев к себе в офисы: экстравагантные выходки неплохо служат рекламе, привлекают к фирме внимание. Имена можно использовать как фирменную этикетку, манера и стиль тиражируются по законам рынка. И если деньги платят за это, а не за картины тех, кто продолжает себя называть художниками, — какое искусство считать современным?

* * *

Вспомнилось: “У художника прежде была судьба, теперь нужен “прикол””.

* * *

То и дело возобновляются споры, есть ли будущее у литературы. Утратившие к ней интерес склонны считать, что его утратило все человечество, ссылаются на статистику. Неопровержимо доказать противное, пожалуй, так же нельзя, как доказать существование Бога. Для верующего Он есть, без этого жизнь потеряла бы смысл, неверующий обойдется. Литература существовала не всегда, не так уж трудно представить цивилизацию без литературы. Авторы антиутопий от Хаксли до Брэдбери пробовали смоделировать “прекрасный новый мир” электронно-фармацевтического благоденствия, из которого почему-то — случайно ли? — оказываются изгнаны книги. И случайно ли именно к книге тянутся аутсайдеры и беглецы из этого мира — как будто чего-то насущного им теперь не хватает?

В рассказе “Афинские ночи” Варлам Шаламов напоминает рассуждения Томаса Мора о четырех основных потребностях человека, удовлетворение которых способно доставить ему блаженство. В нечеловеческих условиях колымского лагеря выяснилось, что не менее насущной бывает для человека пятая потребность — потребность в стихах.

“У каждого грамотного фельдшера, сослуживца по аду, оказывается блокнот, куда записываются случайными разноцветными чернилами чужие стихи — не цитаты из Гегеля или Евангелия, а именно стихи. Вот, оказывается, какая потребность стоит за голодом, за половым чувством, за дефекацией и мочеиспусканием.

Потребность слушать стихи, не учтенная Томасом Мором. И стихи находятся у всех”.

Поразительное, не подлежащее сомнению свидетельство: стихи могут оказаться для человека одной из насущных, природных потребностей.

* * *

Вдруг поймал себя не просто на литературоцентризме — на чем-то вроде литературного шовинизма. Может ли быть полноценной жизнь без поэзии, без книги?

И тут же вспомнились слова байкера, мотоциклетного гонщика: когда я держусь за рога своей “ямахи”, только тогда я живу по-настоящему. Другим этого не понять.

Жизнь разделена на бесчисленное множество разнообразных, почти не соприкасающихся отсеков — не может быть общих интересов, тем для разговора, даже языка.

И все же литература — один из универсальных инструментов, позволяющих полноценно ощущать и осмысливать жизнь в самых разных ее проявлениях. Включая и кайф этого байкера.

* * *

Я мало слежу за прессой — неужели никого не покоробили дежурные журналистские штампы? Если Куба, то с добавлением “Остров Свободы”. Ким Чен Ир — “вождь корейского народа”. Сотрудники службы безопасности — “чекисты”.

С Острова Свободы пытаются убежать, рискуя жизнью. Про вождя нечего говорить. О чекистах напомнила недавняя идея восстановить памятник Дзержинскому: это они осуществляли массовый террор, расстрелы ни в чем не повинных заложников, стариков, женщин, без суда, следствия, даже без формального приговора — ну, описание их деяний может занять тома.

Употребляются эти слова как бы с насмешливым подмигиванием: мы-то с вами знаем, какая на острове свобода, какая цена титулу вождя... Нет, словоупотребление вовсе не так безобидно.

Философ и литератор Федор Степун вспоминал о первых годах советской власти: “Службы для власти всегда было мало, она требовала еще и отказа от себя и своих убеждений. Принимая в утробу своего аппарата заведомо враждебных себе людей, она с упорством, достойным лучшего применения, нарекала их “товарищами”, требуя, чтобы они и друг друга называли этим всеобщим именем социалистического братства. Протестовать не было ни сил, ни возможности... Как ни ненавидели советские служащие “товарищей”-большевиков, они мало-помалу все же становились в каком-то утонченнейшем стилистическом смысле “товарищами”. Целый день не сходившее с уст и наполнявшее уши слово проникало, естественно, в душу и что-то с этой душой как-никак делало. Слова — страшная вещь: их можно употреблять всуе, но впустую их употреблять нельзя. Они — живые энергии и потому неизбежно влияют на душу произносящих их людей”.

Профессиональное исследование темы осуществил в своей книге “LTI” (“Lingua Tertii Imperii” — “Язык третьего рейха”) немецкий филолог Виктор Клемперер. Еврей, переживший годы нацизма в Германии, он наблюдал за пропагандистским и бытовым словоупотреблением, в том числе и среди своих товарищей по несчастью (глава “Язык победителей”). Постепенно он стал замечать, что евреи обнаруживали склонность употреблять язык нацистской пропаганды как бы в насмешку, пародируя, ерничая. Они употребляли выражения “кровь и почва”, “мировое еврейство”, обращались друг к другу, как обращались к ним надсмотрщики: “еврей такой-то”. “Они усвоили все антисемитские выражения нацистов, в том числе специфически гитлеровские, и так привыкли к этому способу выражаться, что, пожалуй, сами перестали замечать, насколько высмеивали фюрера, насколько самих себя и в какой степени этот язык самоуничижения стал их собственным”.

Исследует ли кто-нибудь на таком уровне живой опыт нашего языка, недавний и нынешний?

* * *

Издательство “НЛО” выпустило книгу Андре Шиффрина “Легко ли быть издателем. Как транснациональные концерны завладели рынком и отучили нас читать”. Я познакомился с Андре Шиффриным в 1994 году в Париже. Он незадолго перед тем (в 1990-м) основал издательство “Нью Пресс”, выпустил по-английски мой роман “Линии судьбы”, говорил о желании издавать литературу действительно высокого уровня — и о том, насколько это в Америке непросто. В книге, которая была закончена в 2001 году, он пишет теперь, что как раз тогда, в 90-е годы, стала все ощутимее нарастать цензура рынка, массового вкуса и прибыли.

“Изучив издательские планы за несколько десятилетий, я с уверенностью заявляю: здесь перемены произошли значительные и, возможно, необратимые... За последние десять лет книгоиздание изменилось больше, чем за все предшествующее столетие”.

Из анализа, данного Шиффриным, можно понять, что на книжном рынке спрос определяет предложение не так уж стихийно. Поставщики коммерчески выгодной продукции формируют этот рынок сознательно, умело, с использованием рекламных, маркетинговых и всяких других технологий. Он цитирует мемуары одного своего коллеги, который “с красноречивой брезгливостью” пишет о поставщиках известных бестселлеров и в то же время “отзывается о книгах этих пошляков как о неотвратимом будущем издательского дела, которое все теснее срастается с индустрией развлечений”.

Вывод приходится сделать такой: покуда качественное чтение было запрограммировано обществом как норма, оно и было нормой для миллионов. Тоталитаризм облегченной, развлекательной, массовой культуры искусственно формирует категорию потребителя, не желающего, да и не способного напрягать мозги для мало-мальски серьезного чтения. Сужается круг людей, которые еще могут сопротивляться, поддерживать уровень.

* * *

Время от времени в переписке с Г. Файбисовичем [Б. Хазанов] мы возвращаемся к той же теме: литературная, культурная ситуация в России. Насколько она отличается от ситуации, скажем, в Германии, где он теперь живет? Имеют ли смысл разговоры о какой-то нашей особенности, подстраиваемся ли мы все основательней под общемировую тенденцию?

В недавнем письме он мне отвечал так:

“Разумеется, то, о чем мы говорим, — неслыханное доселе порабощение литературы рынком, — удел всех стран, где сформировалось массовое общество, и Германия, может быть, один из самых ярких примеров. Россия, как это бывало не раз, на всех парах догоняет ушедшие вперед нации, неосознанная цель — создать именно такое общество. Но, достигнув определенного уровня, оно вырабатывает — или пытается выработать — механизмы противодействия, которых я в России пока не вижу”.

И в другом месте уточняет:

“Тут хороший повод поговорить на любимую тему: о бездуховном Западе. Тем не менее в развитых странах, где цивилизованный плебс — потребитель культуры — обладает несравненно бoльшими возможностями навязывать людям духа свои вкусы, этот самый “дух”, казалось бы, обреченный окончательно испустить дух, оказывается, ко всеобщему удивлению, неожиданно живучим. Иначе невозможно объяснить тот странный факт, что время от времени снимаются фильмы, о которых заведомо известно, что публика будет уходить с сеанса, не досмотрев и трети, выходят в свет книги, которые прочтет ничтожная часть населения. И, однако, они снимаются и выходят в свет, чтобы встать со временем на подобающие им места в истории искусства и литературы. Дело в том, что разрушить традицию так же трудно, как перестроить биологическую природу человека; и, подобно природе, она жива постоянным обновлением. Дело еще и в том, что высокая, то есть заведомо убыточная, культура сама по себе институционализована (прошу прощения за это неудобоваримое слово). Два фактора имеют здесь первостепенное значение: меценатство и новая инкапсуляция культуры, давно порвавшей с народностью, инкапсуляция, которая может напомнить эпоху Высокого средневековья — XIII век. В конце концов демократизация культуры — изобретение недавнего времени; эпохи, когда литература была достоянием ничтожного меньшинства, — правило, а не исключение”.

* * *

Протестантский немецкий теолог Дитрих Бонхеффер, казненный нацистами в апреле 1945-го, писал из тюрьмы:

“В иные времена христианство свидетельствовало о равенстве людей, сегодня оно со всей страстью должно выступать за уважение дистанции между людьми и за внимание к качеству... Мы переживаем сейчас процесс общей деградации всех социальных слоев и одновременно присутствуем при рождении новой, аристократической позиции, объединяющей представителей всех до сих пор существующих слоев общества... С позиции культуры опыт качества означает возврат от газет и радио к книге, от спешки — к досугу и тишине, от рассеяния — к концентрации, от сенсации — к размышлению, от идеала виртуозности — к искусству, от снобизма — к скромности, от недостатка чувства меры — к умеренности. Количественные свойства спорят друг с другом, качественные — друг друга дополняют”.

1945 год! Гессе уже написал свою касталийскую утопию, я полвека спустя фантазировал о возможности новой, духовной элиты. Это и тогда, и сейчас могло быть только утопией: существование не отдельных самоотверженных, аскетических служителей духа, а чего-то вроде ордена, способного влиять на развитие общества, поддерживаемого, может быть, властными инстанциями, обладателями экономических возможностей...

Нет, об этом приходится до сих пор лишь фантазировать. Кто возьмется остановить хищническую погоню за прибылью — в перспективе очевидно для всех губительную? В существующей системе все слишком взаимосвязано: если не стимулировать излишнее, в сущности, потребление, остановятся производства, возрастет безработица — ну, и так далее, это общеизвестно.

Цитату из Бонхеффера приводит в своей работе “На грани третьего тысячелетия” покойный профессор В.В. Налимов, с которым я был когда-то знаком. На последней странице он приходит к выводу: “В нынешней планетарной ситуации можно надеяться только на вмешательство космических сил”.

Тут я умолкаю. (Имеются в виду, насколько я мог понять, вовсе не инопланетяне. Обсуждается физическая концепция, согласно которой “судьба каждой частицы оказывается связана с судьбой всего космоса — не в тривиальном смысле воздействия сил из окружающей среды, но в том смысле, что сама ее реальность включена в универсум”.) Для понимания нужно перестроить само человеческое сознание — каким образом?

* * *

Все философии недостаточны и всегда будут недостаточны — ограничены возможности словесного выражения. С усилием пробуем мы вообразить мироздание, состоящее из элементарных частиц; но представить его имеющим не три или четыре, а восемь, десять, одиннадцать измерений, где элементарные составляющие имеют вид вибрирующих волокон (так называемая string-theory), можно только математически, и доступно это лишь горстке узких специалистов. Зато они вряд ли поймут без перевода на доступный язык премудрости другой специальности, а остальное, подавляющее большинство и вовсе не сможет ничего понять. Единая теория поля не обеспечит единого — истинного — понимания мира. Бесконечное разрастание частных знаний не может найти объединяющего выражения, не может вместиться в ограниченном человеческом мозгу. Можно добиться большей эффективности мозга, подключить ему в помощь изощренные технологии, можно представить объединение многих мозгов в систему. Но если человеческая природа в принципе не изменится, приближением к тайне и полноте останется считать мистические видения, фантастические, поэтические образы.



       Глаз художника
	   
     У дороги, на взгорке

У дороги, на взгорке, по пути к Коктебелю
Присели отдохнуть две женщины, молодая и немного постарше,
Обе с большими букетами сине-лилового вереска.
— Что значит общаться с Богом? — говорит молодая. —
Вот у вас есть приёмник с антенной,
Принимает Киев или дальше, Москву.
У других приёмник с антенной сильнее,
Может слышать совсем далеко, хоть Америку.
Есть такие, что могут слышать без всяких антенн —
Голос Бога.
До других ничего не доходит, только окружающий шум,
А они слышат. Вот и всё объяснение.
Слева сияет на солнце море,
Справа темнеет против солнца силуэт Карадага.
В низине между холмами гнётся, шелестит на ветру камыш.
Ветер шумит в ушах.
Сквозь прорехи в облаках расходятся мельничным веером
Светящиеся лучи.

         Мне рассказывали

Мне рассказывали, как в церкви, битком набитой,
Группа баловников вздумала раскачать толпу.
Делалось это так: несколько человек
Начинали вместе покачиваться вправо, влево,
Поначалу слегка, потом всё сильней,
Вовлекая других, прижатых к ним тесно.
Поневоле вместе с ними начинали раскачиваться все в церкви,
Непонимающие, испуганные, близкие к панике.
Сопротивляться, устоять было невозможно.
Мне рассказывали это, вспоминая про человека,
Который всё же начал сопротивляться,
Стал говорить прижатым с ним рядом:
«Не поддавайтесь, старайтесь сами держаться, стоять прямо, 
Передавайте это другим, дальше».
И раскачивание удалось сдержать, пересилить —
Первоначально единичным решеньем.
А это труднее, чем раскачать толпу.

        Уход мамы

Мама уходила от нас с каждым днем всё дальше,
Блуждала, пыталась припомнить дорогу.
Среди ночи вдруг встала, пошла, упала.
«Куда вы?» — поднимала в тревоге невестка
Отяжелённое слабостью тело.
«В школу», — смотрела ещё не отсюда, ещё не видя.
Значит, всё-таки надо опять вернуться.
«Так мне было неловко, — рассказывала потом, —
Разбудила всех, переполошила больных в палате».
Брови страдальчески напряжены.
«Увези меня, — просит опять,— я хочу домой».
«Но где же ты? — говорю. — Посмотри, ты у себя дома».
В глазах недоверчивая тоска.
«Я соскучилась по своим детям».
Усталый мужчина с седеющими висками,
Один из трёх, вышедших из её тела.
Он ли умещался в руках у её груди,
Покусывал больно сосок — прорезались зубки?
С ним всё время недосыпала...
Трёт с усилием переносицу средним пальцем. 
Что-то надо опять совместить, составить,
Вспомнить, что ещё хотела спросить.
«У тебя на зиму всё есть? — вспоминает. —
Шарфик, тёплые носки, свитер?
Возьми, тут, в шкафу, всё, что тебе нужно».
Только где ключ от шкафа? Припрятан, куда — забыла.
Незнакомые то и дело входят без спросу,
Тяжело жить не у себя, в чужом месте.
Хоть бы самой расплачиваться за услуги —
Своего тут ничего не осталось.
«Я не понимаю теперешних денег,
Не могу сама ходить в магазины,
Новых цен совершенно не знаю,
А какие были шестьдесят лет назад, помню».
Копна яиц — шестьдесят штук — стоила шестьдесят копеек.
На сахарном заводе платили пятнадцать рублей в месяц.
Еда была: хлеб с патокой, луковица да помидор.
(Помидоры ходили с подружками рвать, пригибаясь, на колхозное поле.)
А спроси, что ела сегодня на завтрак?..
«Я хочу к себе, — повторяет просительно, — к себе, в Андрушовку.
Где моя бабушка Хана, где брат Арончик?»
Стриженый мальчик в коротких штанишках с помочами,
Студент, отправленный на фронт в сорок первом,
Пропавший без вести, смешавшийся с прахом,
Где-то там, где давно ушли в небо с дымом
Андрушовка, мазанка с соломенной крышей,
С глиняным полом, разрисованным в клетку,
Каждая украшена, уложена пахучими травами.
Вот они сейчас, явственней, чем стены вокруг.
Почему ей не давали вернуться, заставляли жить на чужбине?
Обращала ко мне измученный взгляд:
Неужели я заслужила такое?
Объяснения казались здравыми только нам, отсюда.
«Ладно, — обрывала, — не будем об этом».
О, это постукивание кулаком по столу, по коленке!
В смущённом мозгу проворачивается всё то же.
Никакой размягчённости, согласия примириться.
Будь она мягче, она бы не встала на ноги
После болезненного потрясения.
Сознание было помрачено, речь бессвязна.
Не только лекарства помогли ей вернуться —
Сила гордого сопротивления.
Уже ходить могла только с чужой поддержкой — 
Палку в руки брать не желала.
«Дотянуть бы до конца», — сказала однажды.
Нам ли было отвечать, что это всем удаётся?
Она уже пробовала, возвращалась, не могла найти слов,
Доступных пониманию здешних.
Справляться надо было самой.
«Будет круглосуточная ночь», — проговорила вдруг ясно.
Вечером закрыла глаза и уже не открыла,
Не просыпалась ещё пять суток,
Не пила, не ела, не откликалась.
Переходила реку по плотине у мельницы, над запрудой,
Где плескались успевшие раньше подружки.
Нас оставляла на другом берегу.
Стоим теперь на своих ногах — разберёмся сами.
Освободилась. Уходила всё безвозвратней,
По тропе над рекой, узнавая каждый изгиб,
Среди ромашек, высоких трав, пахучей полыни.
С каждым шагом всё легчала, легчала.
Ореол курчавых волос светился вокруг головы.
Ссадина на колене прикрыта листом подорожника.
Береговой стриж цвета синей птицы
Пролетал перед нею над самой водой,
Дальше, дальше, туда, где у белой хатки
Дожидаются, приветственно машут руками
Бабушка Хана с лицом в добрых морщинах.
Братец Арончик в коротких штанишках.

                * * *

Боевая подруга воспетого в легендах героя
Смотрит на кинозвезду, исполняющую её роль.
Эффектно уложенная причёска, большой красный крест,
Платье сестры милосердия. «Нет, я этого не носила.
На мне были солдатские брюки под юбкой, шинель, сапоги.
Не так красиво, но ведь приходилось сидеть
В кавалерийском седле, не дамском. Всё было другое,
Даже походка, мимика, не говоря о словах. Такого
Я просто сказать не могла». Режиссёр и кинозвезда
Улыбаются терпеливо, скучая. Не объяснять же
Непонимающей, несовременной старухе,
Что сценарий уже запущен, в фильм вложены миллионы.
Авторских прав на прошлое ни у кого быть не может.
Застрявшее в памяти умрёт вместе с ней — на экране
Она останется преображённой, может быть, на века.

                * * *

Нет ничего проще, объяснял французский психолог.
Чтобы понять людей, посмотрите, как они спят.
Вот результаты некоторых наблюдений:
Спящие на животе недовольны своей работой,
Мелко сопят, голова повёрнута вбок.
Те, кто спит на спине, владеют уверенно жизнью,
Раскидываются открыто, ничего не боясь.
Если видишь, как кто-то скорчился, прижимая к себе подушку,
Это чаще всего меланхолик, склонный к тоске,
Он нуждается, как никто, в нежности, в утешенье.
Мрачные пессимисты закрываются с головой одеялом.
Ну, и так далее. Подробные протоколы
Будут доложены на всемирном конгрессе.
Статистика отклонений от нормы не превышает
Процент ошибок в оценках бодрствующих людей.

                * * *

Восстановленная недавно церковь полна народу.
Кто-то крестится, слушает богослужение
С понимающим видом. Кто-то озирается по сторонам,
Интересуется сюжетами росписи. Кто-то просто
Зашёл сюда спрятаться от непогоды, погреться.
Женщина привезла на коляске безногого инвалида.
Камуфляжная форма, тельняшка десантных войск
Должны свидетельствовать, что ноги потеряны где-то
В Афганистане или Чечне. Хотя он не воевал,
Угодил по пьянке в аварию. С женщиной почти не знаком,
Их наняли вместе побираться по вагонам метро.
Упитанный бритый крепыш в полупальто мягкой кожи
Осчастливил его только что сторублёвой купюрой,
Новый богач, бизнесмен, в прошлой жизни убийца,
Ставит свечку — поминает кореша-конкурента.
Не может сказать, что испытывает: торжество ли, скуку?
Всего, казалось, достиг, все наслаждения доступны,
Угрозы устранены. Если это счастье,
Почему оно не такое, каким представлялось недавно?
Рядом зажигают свечи трое таких же — охрана
(У ограды оставлены два сияющих «мерседеса»).
У одного на щеке впечатляющий шрам. Позавчера
Пришлось его заказать специалисту по татуировкам:
Решил, что вид у лица неприлично добрый.
Женщина в упаковке от Версаче — супруга.
Две проститутки поодаль уставились на неё — узнали.
Пахнет свечным теплом, ладаном, густыми духами.
Голос дьякона возносится звучно под самый купол,
Спугнул пару воробушков — тоже сюда залетели.
Дьякон — бывший майор, о своей прежней службе
Рассказал на исповеди не всё. В горле першит, смочить бы.
Он ещё не догадывается о причине, ещё не знает,
Как начинают уже разрастаться сбитые с толку клетки.
Здесь никто ничего не знает ни о ком, включая себя.
Время обняться, поцеловать друг друга.
С купола на всех смотрят опечаленные глаза,
Даже ночью не закрываются, им не дано сомкнуться.

         Глаз художника

Посмотрим сквозь этот глаз. Застывшая протоплазма,
Разрастаются, ветвятся всё гуще кристаллы,
Цветы и листья сияют гранями — окаменели,
Как драгоценности, навечно, чтоб не завянуть.
	А тут что? Белокаменные фигуры среди пустыни,
	Точно памятники облакам. В высоте над ними
	Проплывают ещё способные стать чем угодно.
	Отвернёшься, посмотришь снова — уже другие.
Глянем теперь сюда. На водах цвета бутылки
Между листьев кувшинки, словно плавучий остров —
Карточный домик. Валеты улыбаются дамам,
Не тревожась о ряби — приближающемся дуновении.
	Что-то при нас происходит. Нежилые коробки без окон
	Смяты обломками камнепада, как консервные банки.
	Препарированная фигура из сочленений и мышц,
	Увита цветными сосудами — проволокой механизма.
Задерживаться здесь не будем, рядом в разгаре праздник.
Кувыркаются флаги, дома, отменено тяготение,
Навеселе колобродят деревья, разводит лучами
Солнце, нарисованное ли ребёнком, увиденное во сне ли.
	Вот и художник — ребёнок, заросший годами,
	Как слоями древесных колец. Сквозь кору на щеке
	Проступает лицо коровы, подсолнух — воспоминание
	Обо всём, что не исчезает, пока хранится внутри.
Что ж, пора возвращаться в мир привычный, знакомый.
Но что с ним успело случиться? Как будто снялась 
Поволока с переводной картинки, очертания, краски
Прояснились, освежённые влагой, — обновился зрачок.

           Анфестерии

Эта дорога вела когда-то в великий город.
Изваяния повалились, замыты песком, заросли бурьяном.
Для нынешних они истуканы, а были когда-то боги.
Жители разбрелись, если не вымерли, перемешались
С пришельцами, пропахшими конской сбруей и потом,
Позабыли прежний язык. Мне на нём говорить уже не с кем.
Пережил своё время, попал в чужое. Хуже оно или лучше,
Обсуждать бесполезно. Пройдёт и это,
Но уже без меня. Только бы передать кому-то
Многолетний труд, сочинение «Анфестерии».
Так назывались мистерии обновления жизни,
Когда преисподняя открывалась, чтобы мир предков
Мог незримо слиться с миром людей. Наши беды
Оттого, что живущие про это забыли.
Беспамятство невыносимо для духов. Они не хотят исчезнуть,
Дают о себе знать. Будут исподтишка мстить,
Покуда о них не вспомнят, не восстановят единство,
Чтобы жизнь могла продолжаться, выздоравливая и обновляясь.

                * * *

Мы слишком долго живём, успеваем разочароваться,
Пережить торжество недостойных, крушенье надежд,
Разрушение целых стран, гибель лучших, непонимание
Современников, оргии непотребств, успеваем
Даже понять кое-что, изучая историю, убедиться,
Что так было всегда. Из-под вековых отложений
Извлекают творения гениев, вспоминают их имена,
Всем воздают по заслугам, объясняют причины упадка —
В прошлом. Чтобы дождаться такого при жизни,
Времени не хватает — мы слишком мало живём.
 


Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru