Дарья Маркова. Людмила Петрушевская. Где я была. Рассказы из иной реальности. Дарья Маркова
Функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
№ 5, 2022

№ 4, 2022

№ 3, 2022
№ 2, 2022

№ 1, 2022

№ 12, 2021
№ 11, 2021

№ 10, 2021

№ 9, 2021
№ 8, 2021

№ 7, 2021

№ 6, 2021

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Дарья Маркова

Людмила Петрушевская. Где я была. Рассказы из иной реальности

Четвертое путешествие

Людмила Петрушевская. Где я была: Рассказы из иной реальности. — М.: Вагриус, 2002.

Нарушение привычного хода вещей, смещение границ реальности — вещь обычная для произведений Людмилы Петрушевской. Но в этом новом сборнике нечто подобное происходит с самими рассказами: бо’льшая их часть известна читателям, следящим за ее творчеством, — по журнальным публикациям, по собранию сочинений (1996), “Настоящим сказкам” (1997, 2000), но теперь, собранные вместе и оттеняемые некоторыми “новичками”, они странным образом изменились, переплавились, проникая друг в друга, составляя новые циклы и новые сочетания внутри них.

“Где я была?” — вопрос героини одноименного рассказа утратил свою вопросительную интонацию уже в его заглавии. А вынесенный на обложку в качестве названия всей книги, он превращает сборник в повествование о некоем путешествии, совершенном прежде. “Где я была. Рассказы из иной реальности”. Своего рода творческий отчет о поездке.

Такая ассоциация рождается уже при чтении первых рассказов. И в одном из них — “Возможность мениппеи. Три путешествия” с подзаголовком “Заметки к докладу на конференции “Фантазия и реальность” — автор вдруг прямо подтверждает ее, подталкивает к этой мысли.

Здесь это первый рассказ о путешествии в иную реальность, не мотивированном ни возможной ошибкой (“Лабиринт”), ни предполагаемым безумием персонажа (“Где я была”, “В доме кто-то есть”), ни наркотиками (“Глюк”). Более того, в нем есть открытые рассуждения об этом путешествии в загробный мир. Ненаписанное, написанное и написанное неоднократно, сделанный выбор и только воображаемый, рассказ, доклад, тезисы, переживания — все здесь тесно перемешано; одновременно совершаются три путешествия — некоего старого человека, выбравшегося через люк в потолке не к верхним соседям, а на тот свет, “я”-автора, уже умершего и не знающего об этом, разбившегося в третьем путешествии, том, где лихой пьяный водитель (“гениальный шофер Александр!”) везет его по горной дороге. По пути автору представляется замечательная картина того света, ожидающего писателей: это нечто подобное писательской столовой в доме творчества, на чердаке какого-то деревянного дома. Там сидят Данте и Боккаччо, Буццати и Толстой, Чехов и Бунин, Джойс и Пруст. И свободное место будет только за столом Толстого, Чехова и Бунина: “Я подойду, а они на меня уставятся, особенно будет недоволен Толстой... Да и те двое...”. Такое вот нестандартное приближение к сонму классиков осуществляет здесь писательница. В конце, правда, обнаруживается, что третьего путешествия и вовсе не было: “еще один жанр литературы — дорога, по которой мы не пошли”.

Это, пожалуй, самый теоретический (ненавязчиво-увлекательно теоретический) рассказ Петрушевской. С рассуждениями о жанре, о стиле, но это “книжка с картинками” — все эти теоретические посылки тут же проверяются на героях и на читателях. На глазах у последнего пишется рассказ (“Первое путешествие”) о старике, который очень хотел куда-то уйти, причем не скучно — в назначенное время и по точному адресу, купив заранее билеты, — а в неизвестное, но и автор параллельно путешествует в загробный мир, сам как бы не понимая этого.

Одновременно ведется разговор с читателем. Так или иначе, диалог с ним Петрушевская всегда поддерживает, но здесь это отдельные подглавки — обращение к читателю, прерывающее рассказ о головокружительном пути на машине по горной дороге: “О мой читатель, — повторяла я, трясясь и временами прыгая в стороны, как жрец религии вуду, находящийся в трансе, — о мой читатель! Я еще в самом начале своей литературной деятельности знала, что он будет самым умным, самым тонким и чувствительным. Он поймет меня и там, где я скрою свои чувства, где я буду безжалостна к своим несчастным героям. Где я прямо и просто, не смешно, без эпитетов, образов и остроумных сравнений, без живописных деталей, без диалогов, скупо, как человек на остановке автобуса, расскажу другому человеку историю третьего человека. Расскажу так, что он вздрогнет, а я — я уйду освободившись. Таковы законы жанра, который называется новелла.

И свои жуткие, странные, мистические истории я расскажу, ни единым словом не раскрывая их тайны... Пусть догадываются сами.

Я спрячу ирреальное в груде осколков реальности”.

Вот здесь читатель и впрямь вздрагивает, уверившись, что удостоился-таки непосредственного разговора с Самим Автором, проникается чувством — так вот же я, тот читатель, это обо мне, обо мне написали. И в кои-то веки не страшно. Чуть обиженно поглядывая на слова “трясясь и временами прыгая в стороны, как жрец религии вуду, находящийся в трансе”, он гордится тем, что он — Читатель, тонкий, умный, чувствительный (самый-самый).

На самом деле герои Петрушевской слишком часто оказываются чересчур близки читателю, настолько, что хочется полностью отрицать всякое сходство с ними. И наличие мистики может в этом помочь: проще отмахнуться от происходящего, если “так не бывает”. Никаких “осколков реальности”. Как при просмотре фильма ужасов: чем больше резиновых внутренностей, краски и пластика, то есть, простите, крови, раздираемой плоти и монстров, тем очевиднее становится, что это просто фильм, все ненастоящее, неживое и, стало быть, нестрашное. Петрушевская никогда не переходит этой границы смакования кошмара. Лишь приоткроет, скупо, почти нейтрально, назовет. Тем обыденнее и страшнее становятся эти истории, сохранившие свою тайну, которая в этом мире и не удивляет.

В тезисах будущего доклада о жанре мениппеи автор описывает четыре возможных случая перехода в иную реальность и отношения к этому героя и читателя: первый не понимает, что умер, а второй уже догадался. Или: “герой догадался и испугался, а читатель еще не понял, но уже боится”. Или: догадываться не надо (надо только поверить), так как о переходе говорится прямо. И, наконец, просто — читатель ничего не понял. Впрочем, от такого тут же открещиваются: “тот не наш читатель!”.

Подобное повествование здесь названо повествованием-загадкой, игрой с читателем, когда все эти типы смешиваются и очень трудно различить, где кончается одно “царство” и начинается другое, кто к какому миру принадлежит.

В целом сборник построен на движении от одной из крайностей: то ли читатель ничего не понял (в первых рассказах появление иной реальности вроде бы мотивировано внешне, можно сомневаться: “а был ли мальчик?”, попала ли героиня под машину или и впрямь побывала у умершей бабы Ани, а может, просто последняя сошла с ума и считает себя умершей), то ли читатель настолько тонок, что это ему не помеха. Тогда первые рассказы оказываются проверкой перед погружением, и читать их надо, понимающе улыбаясь.

Так или иначе, но далее события развиваются по нарастающей: от сомнения в существовании той реальности (это лишь сумасшествие, наркотики, грипп и бред) до уверенности в том, что переход между двумя царствами действительно легко совершается. И что он реален. Не менее, чем наш мир. Кстати сказать, не меньшее впечатление в этом ряду производят рассказы, где — при отсутствии мистики как таковой — погружаешься в мир одичавший (“Гигиена”, “Новые Робинзоны”, “Месть”, “Новый район”). Там человек человеку волк, там герои глубже и глубже зарываются в свои норы-убежища, надеясь, что это их спасет.

Первый цикл рассказов “В доме кто-то есть” можно назвать своего рода преддверием той реальности, вступлением к теме. Уже здесь реальное и нереальное перемешиваются, проникают друг в друга. Но никаких объяснений таинственным событиям герои не ищут, иное не удивляет — ну, бродит по участкам садоводческого товарищества “Лабиринт” Блок, ну, очнулся герой после смерти в Америке в облике эмигранта Гриши, ну, поговорила Юля с умершей бабой Аней... Действительно, ни единым словом эти тайны не раскрываются. Просто — такова реальность (та или иная), “данная нам в ощущениях”: “Хотя какие должны быть объяснения? После того как Лелю увезли в больницу, Александр Александрович [Блок] испугался, пропал, заблудился, но тетино кольцо сделало свое дело, он все-таки вышел спустя месяц к желтому дому, к тому дому, где лежала на ночном столике читаная-перечитаная книжка его стихов, к своему дому на Земле” (“Лабиринт”). Единственный диссонанс: желтый дом — легкие ассоциации с сумасшествием. Впрочем, это может быть и отсылкой к стихотворению самого Блока (“В соседнем доме окна жолты...”).

Если герои Петрушевской пытаются не замечать существования иного, оно само дает знать о себе — ведь “в доме кто-то есть”. Этот кто-то вырывает хозяйку из объятий телевизора. (Оставшись одна, женщина смотрит его до упора и только тогда “живет полной жизнью”.) Но уже некто странный, сродни сологубовской недотыкомке, вьется по дому, не скрываясь, “живая пустота, маленькая, егозящая, подсмыкивающая по полу”. И единственный метод борьбы с этим — разрушение. Так по крайней мере кажется этой матери и дочери в одном лице (как ее называют в рассказе — м-д), а по сути ни той, ни другой, брошенной и одинокой, оставшейся жить с кошкой. В этой реальности она едва не проходит путь до уличной жизни, бомжевания. В иной — до развоплощения, превращения в тень самой себя. Но на границе она вдруг останавливается и... возвращается обновленной в разгромленную квартиру. До того каждая вещь в доме — история отношений, переживаний, обид. Пианино — история столкновения упрямства матери и дочери, вбитые в бетонную стену гвозди-костыли — целый подвиг, большая история почти любви. М-д хранила все ненужные вещи — на случай, если не будут топить, кормить, если вдруг война, блокада, разруха, голод... То есть давно не жила. Ждала то ли какого-то черного дня, то ли не менее туманного особого случая. Случая жить. Слишком близко подошедшая смерть (на какое-то мгновение они встретились — смерть была в облике кошки) коснулась ее и отступила.

Второй цикл — “Черное пальто” — это уже само путешествие в тот мир. Здесь “воскресают” Посейдон, Фауст и Мефистофель, Гулливер, даже Христос — но все они погружены в обыденную обстановку повседневной, нашей жизни. Кто бы узнал их среди прочих? Это пожилая хозяйка с сыном-рыбаком, гриппозный больной, толстый пенсионер-сосед, гомосексуалист, ставший с легкой руки Мефистофеля дирижером вокально-инструментального ансамбля, пьяница-слесарь... Дети Лазаря, претендующие на наследство отца, имеют претензии к Спасителю: кто просил воскрешать папу? А просила-то его вторая жена. Прозревший слепой потерял “работу” нищего. Исцеленный безногий запил, стал за матерью гоняться по квартире с ножом.

Чудеса, перенесенные в наш мир, оказываются не нужны, а последствия их печальны. Место остается лишь для чудес страшных, разрушительных. Как сказал в одной сказке злой волшебник: “Люди так боятся зла, что скорее поверят в то, что ты его можешь причинить, чем любому доброму волшебнику поверят в его добро. Люди не боятся добра. Потому и вера в добрых волшебников меньше”.

И дело тут, конечно, не в нелюбви к героям, в которой неоднократно упрекали Петрушевскую. Ее герои часто не различают (только ли они?), что ведет их к гибели, а что к спасению. Но часто присутствует ощущение, что вот-вот — и все сбудется, и страшное уйдет. (Стоит только спрятаться с головой под одеяло.) Как только спичка догорит, например, или как только вольет Надя в Корнила стакан водки, который, правда, должен его убить: “Почему-то она думала, что если не уронит ни капли, все ее пожелания сбудутся”. Нечто подобное полудетским приметам, придумываемым на каждом шагу, мы сами часто опутываем ими свою жизнь; что-то вроде: “Если наступать только на белые плиты, все будет хорошо”. В таких случаях кажется, что от малозначимой вроде бы детали зависит все.

А реально и здесь работает старый “сказочный” принцип — способность отказаться от себя во имя другого оказывается спасительной для всех.

Бог тоже человек, и что если он болеет гриппом, бредит или пьет? Такие мысли приходят в голову после “Нового Гулливера” или “Чуда”.

“Песни восточных славян” — рассказы, опубликованные уже в 1990 году в “Новом мире” (№ 8), здесь к ним добавился еще один (“Черный пудель”) — значительно отличаются от первых двух циклов. По определению самой Петрушевской (см. “Новый мир”, 1990, № 8), это — московские случаи: “Случай — это особенный жанр городского фольклора, начинающийся обычно словами: “Вот был такой случай”. Случаи рассказываются в пионерских лагерях, в больницах, в транспорте — там, где у человека есть пока что время”. Остановимся на минутку, вспомним, что свои истории автор чуть выше собирался поведать “как человек на остановке автобуса”. Как назвали бы все это дети в пионерлагере, это “страшилки”, городские страшилки. Здесь за редким исключением (“Рука”) встреча с мистическим происходит на человеческой территории. И местность тут вполне узнаваема — Сокольники, домик за Елоховской церковью, просто один из новых районов Москвы, коммуналки и маленькие квартиры. Как и полагается в таких случаях, повествование о страшном ведется крайне скупо, нейтрально, даже деловито — “чувства скрыты”. Есть только притягательная и страшная загадка, передаваемая от одного к другому: “Был такой случай...”.

Наконец, четвертый раздел сборника озаглавлен просто — “Сказки”. После страхов посещения иной реальности и ужасов своей, после историй о погибших, об убийцах и убитых, о призраках читателя ожидают рассказы о спасенных. Последняя сказка в книге так и называется — “Спасенный”.

Как бы то ни было, сказка — это все-таки счастливый конец. Не только повествование о страшном, но и возможность с ним справиться, не только потери, но и обретение. Это вовсе не исключает ужасного в середине. Но кончиться все должно хорошо. Другой вопрос — что считать хорошим концом и для кого он хорош. Здесь много говорится о вине и об искуплении. Так, преуспевающий состоятельный деловой молодой человек, отмахнувшись от ребенка на улице, ночью заболевает и в бреду говорит о том, что он снова предал Иисуса Христа (“За стеной”), так, Кит (“Спасенный”) должен один встать с крестом в руке против власти убийц, а двое убийц (“Завещание старого монаха”) уходят в монастырь, спасенные добровольной смертью святого монаха Трифона.

Здесь все так просто. Волшебным образом можно помочь всем, кроме тех, кого любишь. В этом случае колдовство бессильно, можно попытаться обмануть судьбу, но переломить ее удастся только людям, любящим друг друга, а не волшебникам. И в иной реальности действуют человеческие законы.

В целом четыре цикла рассказов читаются как один. В какой-то момент, правда, появляется ощущение повтора, автор словно бы проходит по одной и той же дорожке много раз с разными героями — например, в рассказах, касающихся встречи с умершими людьми, которые выглядят как живые, тех случаев, когда герой и не заметил, что легко совершил переход между мирами. Секрет становится ясен уже после “Возможности мениппеи...” и пары рассказов, но примеры все умножаются, и однажды возникает желание (вероятно, не тонкого читателя) закричать: “Хватит! Поняла, уже поняла”.

В аннотации к книге сказано, что главное в ней — “стремление людей спасти друг друга. И, как в большинстве волшебных, колдовских историй, это стремление приводит к счастливому финалу”. К этому стоит добавить, что здесь есть и обратное стремление, ведущее к гибели (“Гигиена”, “Месть”, “Черный пудель”), когда люди, замыкаясь в собственном мире, отворачиваются от других. И подобные рассказы вовсе не обязательно имеют счастливый финал. Важно иное: то, что способность отдать все ради другого, само желание “оставить дверь открытой”, оказать и принять помощь здесь оказываются безусловной ценностью. В буквальном смысле — вопросом жизни и смерти.

Дарья Маркова



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru