Сергей Боровиков. Крюк. Ненаписанный филологический роман. Сергей Боровиков
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Сергей Боровиков

Крюк

Посв. Вл. Новикову

Когда к концу 70-х годов я утвердился в печальном выводе, что не смогу быть писателем жизни, так как не имею таланта, а описывать жизнь без таланта может тот, кто, скажем, покорял Полюс или ловил тигров, а я лишь выпивал и читал книги, я решил сделаться писателем литературы, т.е. критиком.

Сделавшись критиком, я не то чтобы совсем перестал читать, но, по совету старшего коллеги, стал писать больше, чем читать. Был доволен и заметно поглупел. Причин было несколько:

— возраст — около 30 — самый глупый, самодовольный в жизни человека возраст, и потому самый счастливый;

— начало службы в редакции совпатриотического журнала “Волга”;

— ранний брак;

— успешное, как с прискорбием ныне приходится отметить, вступление на литературно-критическое поприще.

Спустя сколько-то лет, а именно в конце 80-х, я утвердился в печальном выводе, что критика из меня так и не вышло. С омерзением окинув взором прожитой мной путь, я почти перестал писать, но вновь, как в юные годы, сделался читателем. Был крайне всем недоволен и незаметно поумнел. Причин было несколько:

— возраст — около 40 — самый мучительный, словно бы повтор с усугублением мучительного отрочества;

— руководство журналом “Волга” с выводом его с курса кильватерной колонны журналов СП под обстрелом остающихся верными курсу;

— распавшийся первый брак и начало второго;

— perestroika.

Но зуд сочинительства толкал к столу, и тут я решился еще раз покуситься на беллетристику. Целью было осмыслить собственное недавнее прошлое. А так как тремя основными источниками и составными частями были любовь, литература и водка, то начать я решил с дел брачных, внебрачных, сексуальных и романтических.

Роман вовсе не замысливался как филологический, со всеми приличествующими типологическими, хотел было сказать вторичными половыми, да так, собственно, и есть, вторичными филолого-половыми признаками, что так детально и остроумно выявлены, обозначены и пригвождены, как бабочки в гербарии, Вл. Новиковым (см. ст. “Филологический роман” — “Новый мир”, 1999, № 10).

Филологическим “Крюк” делался в процессе сочинения, изобличая в авторе куда более филолога, чем художника. Не споря с Новиковым, позволю себе заметить, что свойство романа делаться филологическим, это, как сифилис, — не позор, а несчастье. Вовремя обнаружив болезнь, ее надо вылечить: т.е. прервать процесс сочинения и, желательно, изорвать рукопись.

Прервать-то я прервал, но рукопись не изорвал, и, обнаружив недавно, роковым образом в день прихода “Нового мира” с Новиковым, решился предложить останки-остатки текста для публикации с некоторым комментарием.

Ноябрь—декабрь 1999

Свидетельство замысла план его:

Часть I. Блядство

Гл. 1. Новый год и первый секс

Гл. 2. Серега Корнетов, герой-любовник

Гл. 3. Главные любовники встречаются, чтобы тут же расстаться

Гл. 4. Новая встреча. Coitus, да не тот

Гл. 5. Синонимы

Гл. 6. Жалоба турка

Часть II. Надежды

Гл. 1. Головокружения без успехов

Гл. 2. Коктебель

Гл. 3. Москва и москвичи

Гл. 4. Что делать?

Гл. 5. Михай Грузь на виду и в подполье

Часть III. Дети

Гл. 1. Бегство

Гл. 2. Деточки, мальчики и девочки

Гл. 3. Разводы

Гл. 4. Зеркало жизни

Гл. 5. Возвращения и возвраты

Был эпиграф: Обули Филю в чертовы лапти. Рус. пословица.

Часть II была отведена литературе и литераторам 70-х — начала 80-х годов и предполагала скорее сатирическое, нежели иное начало, тем более что предмет изображения, столь автору хорошо знакомый, взывал именно к сатире. Итак, начало — романтика, продолжение — сатира, и окончание, т.е. Часть III, оборачивалась трагедией. Герои пытались укрыться в последнем пристанище сорокалетнего человека — семье. Но все настолько разъехалось, развратилось, исподличалось, полуброшенные дети воспитывались бабушками, дедушками и телевизором, и поехали разводы, разъезды, размены… Эпилог предполагался самый мрачный.

 

Часть I
Блядство

Глава первая
Новый год и первый секс

1

Смирнов Леша — строительный начальник средней руки, лет 30.

Коркина Нина, его жена, лет 27.

Надо пояснить, почему Нина носит девичью фамилию. Года через два после брака, особенно феерично поскандалив с мужем, Нина, не зная, чем досадить еще, за небольшую взятку обменяла паспорт и, придя домой пьяная, впереди себя, как подушечку с орденами на похоронах, торжественно несла раскрытый новенький жесткий паспорт.

Что еще? Да, она преподавательница в институте. Не так давно старший Смирнов, строительный начальник высокой руки, поселил их в двухкомнатную квартирку, весьма недурную.

Она очень похотлива, очень. При высоком росте имеет круглый аккуратный задок, из-под которого расходятся очень широкие бедра, так называемые “галифе”. Рыжая. Была спортсменкой.

Но очень, очень сладострастна, уверяю вас. В этом, собственно, и состоит предмет повествования. А в чем же еще?

Нина очень много читала. Как научилась в шесть лет, так и читала. А школу она закончила с серебряной медалью. Шла на золотую, но зимой у нее случился лямур с сыном директорши школы, в котором прошли чередою: застуканный уборщицей сексуальный акт в кабинете биологии среди аквариумов и чучел, попытка неразглашения, успешно начатая директоршей и родителями Нинки и сорванная самой Нинкой, последствия несчастной любви, попытка уксусного самоубийства, и — скандал, скандал…

Так она от книги и не отрывалась. В конце 1977 года она читала все больше журналы “Иностранная литература” и “Наш современник”, а также отэренные (в ту эпоху основным множительным аппаратом была штучка под названием “Эра”) сочинения по искусству любви на Западе и Востоке, которые волновали ее безмерно.

Их семейные отношения хорошо определил один приятель Леши, который на все вопросы типа “Как они живут?” отвечал: “Леша любит Нину”.

Любит-то любит, но она сравнительно прилично себя вела до этого Нового года. Он знал о ее былых увлечениях, не только о сыне директорши, но и о некоторых последующих, молчал и лишь когда напивался, пьяный плакал и всех ей перечислял. А она сидела с ногами на диване и, презирая, курила. Утром он просил прощения.

Но это были следы прошлого, а настоящее при всем безобразии ее к нему отношения не омрачалось покуда тем, что другой их приятель называл “Контора “Рога и копыта”.

Началось с того, что на улице встретили Лешиного одноклассника, который, оказывается, жил неподалеку. Они, как водится, сказали: заходи! А он возьми да зайди. С женой и бутылкой. Леше бы уже тогда разуть глаза, учитывая генезис его бабы, но он был рад, что складывается компания. До сих пор жена была против его друзей, а он — в пику — против ее подруг. Его друзья, по ее словам, были дебилы, а ее подруги, по его словам, были пробляди.

И вот теперь, как-то само собою, наметилась семейная дружба. Вечерок прошел непринужденно не только потому, что приятель школьных лет, врач Серж Корнетов, оказался остроумным и легким в обществе человеком, а его жена не чинясь хлопала рюмашку и потащила Лешу танцевать, отчего к нему пришли волнующие ощущения; нет, не только поэтому, но и потому, что Нина растеплела и вела себя как радушная хозяйка, встала к плите и, когда они столкнулись с Лешей на кухне, погладила мужа по щеке. Теперь требовался ответный визит.

2

— Нет, у совмещенного санузла есть свои преимущества, — рассудительно, как почти все, что делал, если исключить брак, говорил Леша Смирнов Ане Корнетовой, осматривая по собственной воле квартиру Корнетовых; он в каждой квартире, где бывал впервые, считал долгом вежливости обойти все помещения и дать в целом положительную им оценку с некоторой долей конструктивной критики. Несчастный, кабы ведал он, каким ироническим позором и глумливым срамом обернутся для него совмещенные преимущества этой квартиры!

В том, как хозяева накрывали стол, просвечивала большая сноровка.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

По правде сказать, мне не терпится приступить к описанию первого полового акта между Ниной Коркиной и, как вы догадались, Сергеем Корнетовым. Но законы литературы вынуждают меня откладывать на некоторое необходимое для экспозиции число страниц это приятное (и для них, и для меня) деяние.

Итак, две молодые пары подружились. Оказалось, что Корнетовы живут приятной развлекательной жизнью, что у них много друзей и приятелей, и все они то и дело ходят друг к другу в гости. Выпивают, танцуют, шутят, на следующий день по телефонам с работы вспоминают вчерашние шутки и приключения, уславливаются о новой встрече. Смирновы вполне отдались этой жизни. Точнее, начали отдаваться. Еще точнее, Нина начала отдаваться, а Леша, очень довольный тем, что жена стала веселая, не умел еще войти в этот ритм общения, так как поздно приходил с работы, приводя из детского сада их дочь Иру. Кроме того, на нем лежали заботы по приготовлению пищи. Когда он, потный (он очень потливый), с торчащими из-под майки кустами подмышек, повязанный фартуком, споро помешивал в кастрюльках и сковородках, Нина, уже готовая, стояла в прихожей перед зеркалом и, визуально занимаясь собою, интеллектуально предавалась материнству, разговаривая с малышкой то по-немецки, то по-английски. Дочь ходила в привилегированный садик, куда ее отдали старые родители, и признавала кроме себя только мать. Главной мечтой ее было вырасти и походить на мать. (Забегая вперед, отмечу, что эту мечту-максимум она несла в неприкосновенной святости, лишь прибавив к ней вскорости еще мечту-минимум, что мать разойдется с волосатым козлом и они заживут вдвоем.)

Новый, 1978 год встречали у Корнетовых. Через их хрущевскую коробку за ночь перетекло человек двадцать. Наиболее яркими фотографиями запечатлелись:

— стихи, сочиненные хозяином в честь каждого гостя;

— предложение хозяйки сыграть в карты по-техасски: кто проигрывает, снимает с себя часть одежды.

Когда Нина, проигравшая первой, оказалась голой в освещенной комнате перед взорами (не все любопытствовали, уверяю вас, некоторые были заняты салатом), первым волнующим вопросом к ней пришло: а видит ли ее Сергей Корнетов? Корнетов видел, но как-то тускло, нецепко поглядел и удалился в угол под елку, где уже затевалась новая игра. Там лежали подарки, которые разыгрывались как фанты.

— Этот… этот дивный волнующий предмет, — голосом Бабановой вещала водившая хозяйка, — должен быть использован по назначению сейчас же, немедленно… Любочкой.

Из увязанной серебряной ленточкой розовой коробки извлекался гигантский презерватив. И Любочка начала приставать к мужчинам, требуя помочь ей в использовании резинового чудовища.

Впрочем, все это не задерживалось и неприличие носило неокончательный характер. Хотя у Леши не раз замирало сердце, что вот-вот он будет свидетелем публичного непотребства.

Так было, когда хозяин с двумя ассистирующими гостями принялись фотографировать все ту же универсальную Любочку, муж которой вскоре после новогоднего тоста был перекантован в спаленку, и попадающих туда встречал густой храп и крепкая носочная атмосфера.

Вино иссякло часов в пять. Леша вызвался сбегать домой, где у него кое-что было. С ним вызвалась идти Любочка.

— Чтобы не страшно было парнишке! — закричала она, покрывая его потный образ нечеткими помадными бабочками.

Они вышли. Редкие снежинки висели в желтом фонарном свете. Активная Любочка почему-то замолчала. Леша вспомнил всю свою горькую жизнь и схватил ее за шею. “Зачем на улице-то, — прошептала Любочка и добавила: милый!”

Милым Лешу не называли никогда. Разве что как-то на танцах в пригородном поселке Разбойщина он попался старой тетке с багровым лбом в огненном шиньоне и сказала она ему первый и последний раз: “милый”.

Только не надо, прошу вас, видеть в этом самом Леше жертву, не надо! Сам виноват. Еще будет возможность, и я коснусь его жизненной философии и, между прочим, отношения к женщинам. Не надо.

А пока вместо вожделеемого автором детального описания первого полового акта между Ниной Крюковой и Сергеем Корнетовым вперед вылезает торопливый и малоинтересный коитус между Любочкой и Лешей.

Почему торопливый?

Да потому, что, не успев затворить за собою дверь, хозяин кинулся одной рукой расстегивать себя, другой гостью, одновременно сковыривая ногами с ног обувь и шелестя что-то вроде “Ну ты меня взяла! Бывает же такое!”.

Примерно это же он бормотал и во всю свою небогатую сексуальную биографию, исключая брак, который был совершен им при необычных обстоятельствах, о чем как-нибудь к случаю.

А Любочка, скорее уже машинально, по давно усвоенной привычке, нежели из большого желания (впрочем, муж ее Кротов две недели пробыл в командировке, а вернувшись вчера, тут же напился, а во время отсутствия его никто не подвернулся), Любочка стала расстегивать Леше ширинку, чем утвердила его в ложной концепции методов отношений между полами и вместе с тем очень взволновала, чему свидетельством был большой коричневатый орган, выехавший из штанов.

И они пошли и возлегли, как сказано в старинной книге. Леша выдумкой не отличался, зато был крепок здоровьем, чем немало радовал Любочку.

И тут раздался звонок.

Любочка тревожно оглянулась (дело уже было на коврике) и посмотрела в лицо, как выражаются сексологи, партнеру, а он посмотрел на нее, и они замерли, являя таким образом некоторое подобие кентавра.

Любочка была легким человеком, но не настолько, чтобы безмятежно идти навстречу неприятностям. Молча, точнее беззвучно, они рассоединились и вприсядку двинулись к разбросанным одеждам.

Звонок повторился.

3

Веселье, к тому времени как ушла первая пара любовников, резко пошло на убыль.

Хозяин дома весельчак Сергей Корнетов оказался не только весельчаком, но и хамом. Он забрался в подсобную темную комнатку, которая, как известно, имеется в каждой хрущевке, и, навалив на пол мягкое, лег. Это обнаружилось, когда захотели спать другие, но войти в кладовку за постелями оказалось невозможно, так как хозяин лежал на полу и об него дверь не открывалась.

Компания развалилась. Одни люди не переносят бессонных ночей вообще. Другие не переносят их, если не добавляют. Третьи не переносят, если не добавлять, безотносительно сна. Четвертые приревновали супруга и им не терпелось домой на расправу. Пятым надоело. Шестые снюхались, а здесь не было возможности.

Словом, у всех были причины. И новогодняя ночь завершилась.

В квартире остались, кроме хозяина, хозяйка, а также Нина Коркина-Смирнова и выспавшийся в маленькой комнате муж Любочки, про которого вы, вероятно, забыли, но он к этому времени проснулся.

И тут Нине, задетой тем, что Корнетов проявил к ней равнодушие, предпочтя сон, пришло в голову (или куда это женщинам приходит, не в голову, конечно) отомстить.

Оскорбленная Нина запускала пальцы под волосы на затылке и гладила себя по шее как бы в истоме, она роняла вилку и наклонялась что есть мочи (напоминаю: спортсменка), и лазерный взгляд выспавшегося мужа Любочки касался ее тайн.

Когда минут через пятнадцать мужчина созрел, Нина засобиралась домой. На радость хозяйке последние гости покинули квартиру.

Тусклый рассвет лежал на городских кварталах центра, состоящих из пятиэтажек-хрущевок, девятиэтажек новой постройки и множества двух-трехэтажных домов, построенных до 1917 года; кое-где в них вкрапливались то особнячок-модерн с наполовину разбитыми витражами, то темный александровский кирпич в древнерусских завитушках, то белые колонны чудом уцелевшей усадьбы начала прошлого века; там и сям радуя глаз тех, кому положено, возвышались обляпанные мрамором крепкие здания партийных и советских органов с флагами наверху и досками почета внизу; два-три сквера, парк, памятник Ленину, потом памятник автору романа, который перепахал всего Ленина, церковка в каком-то ложном стиле, рядом консерватория, точно в ложноготическом стиле, за нею бывшая кирха, перестроенная в кинотеатр “Пионер”, на фасаде которого безносый мальчик держал в руке не то колбу, не то ракету; магазинчики, кафешки, подворотни. Оживление новогодней ночи, когда люди, возбужденные наступлением нового года, который, возможно, принесет им счастье, шампанским и предстоящим выходным днем, высыпают на улицы, чтобы попеть песни, поиграть в снежки и подраться, это оживление уже уступило место серому, да, серому началу дня. Конечно, то тут, то там встречались жены, ведущие супругов, мужья, оправляющиеся не всегда в подворотнях, веселые стайки молодежи, которым лучше не попадаться на глаза, и все-таки пик веселья миновал. Новый год был уже вчера. Начался новый 1978 год.

Персонажи двигались в медленно светлеющем сыром воздухе, и колючая изморозь покрывала их нетрезвые лица. Нина загрустила и захотела спать.

4

— Спим. Пьяные. В разных комнатах. Поняла? — и Леша толкнул Любочку на диван, сам кинулся в соседнюю комнату и — рыбкою — в кровать, на ходу приняв на рожу выражение пьяной отключки.

Звонков больше не было, но в скважине задвигался ключ, раздались шаги, и Любочка сквозь прищуренные ресницы увидела женщину лет пятидесяти пяти в каракулевой шубе и шапке, ее разглядывающую. Женщина прошла в другую комнату, оттуда раздались удары, сопровождаемые криками:

— Блядун, негодяй, мы для тебя все, мы тебе Ниночку отдали, подлец, развратник! Чтобы ноги твоей в доме не было! Вон пошел, вон!

Помертвевшая от страха Любочка слышала также мычанье развратника, имитирующего пьяный сон и непонимание. Видимо, в этом он преуспел, так как следом раздался крик:

— Алкоголик, пьяница, забулдыга, Ниночка моя родненькая!.. А где Ниночка? Где Ниночка, подлюга?

Подлюга мычал, что ничего не помнит.

— А кто там у тебя валяется — помнишь? Блядей навел? Где дочка моя, где Ниночка?

Любочка в скоростном режиме соображала, что лучше: и далее притворяться спящей, что было бы уж очень неестественно, или осторожно сползти с дивана, схватить пальтишко с сапогами и дунуть на выход.

Теща распорядилась сама.

— Мадам! Тебе говорю, хватит прикидываться! Вы кто, приститутка? Где он вас подцепил? — загремел голос над Любочкою.

Открыв глаза, несчастная блудница глядела на женщину с решительным лицом, обложенным жирными щеками, золотом и брилликами.

За ее спиной смутно виднелся бледный Леша.

— Вы кто? — спросила Любочка.

— Сейчас поймешь, — проговорила женщина, как бы изготавливаясь к драке, но тут входная дверь отворилась и вошла утомленная, раздраженная, но явно равнодушная к сцене Нина.

— Хватит орать, — сказала она матери и стала раздеваться, бросая где попало пальто, шапку, шарф, платье, комбинацию. Стянув наконец и колготки, она обернулась ко всем действующим лицам: — Ну чего? Спать хочу. Где Ирочка? Чего ты пришла?

— Я, доченька, — заискивающе сказала женщина в каракуле, — посмотреть, все ли в порядке, проверить…

— Проверила… — протянула дочь с непонятно к кому относящейся иронией. — Это Люба, подруга моя.

— Нинок, я прям ничего даже не помню, пришли, твой Лешка говорит, давай выпьем, мы выпили и — все! Представляешь?

Из-за спины тещи выдвинулся и виновник шухера с намерением продолжить разработку алкогольной версии, но, встретив взгляд жены, осекся.

— Иди за Ирочкой. И скоро не приходите, я спать очень хочу.

И Нина Коркина повалилась на диван, где только что лежала Любочка, на ходу небрежно дернув на себя клетчатый плед. Волей-неволей, но все смотрели на этот плед, из-под которого высовывалась голая нога и кусок круглой задницы в узких кружевных трусиках.

Глава вторая
Серега Корнетов, герой-любовник

1

Много (много?) лет тому назад, розовым апрельским вечером стоял подросток Корнетов у раскрытого окна и, не замечая льющегося кислородного нектара, с безнадежной тоскою глядел на яркую жизнь. Нет, никогда, никогда не найти ему себя среди этих смелых, благополучных людей, сознавал он, фокусируя горестное одиночество свое в этом мире, который весь двигался в невыразимой свежести вечера. И подросток прозревал, как все это движенье, словно муравьиные пути, было подчинено одному, тому самому, за темной чертой тайны, чего, конечно же, невозможно было достигнуть, дотронуться, настолько страшна была реальность того, что в розовой мягкой тряске ожидало за черным пологом тайны.

Или весь секрет в том, что это был вовсе не он, а другой человек, и тот, мучительно столбеневший перед страшной тайной, лишь рассказал этому о тех своих страданьях?

Как бы то ни было, но никаким усилием воли сейчас он не мог заставить себя хотя бы заинтересоваться происходящим меж ним и “чернобровой” старательной барышней.

Лишь подростка с прыщавым лбом жалел он и так хотел бы предоставить ему свое место. Сколько бы этим он, поди, сохранил доброго в пролетевших скольких? — пятнадцати годах… Я пережил свои желанья…

Дело было к вечеру. Чернобровая выпровожена. Малиновое солнце светило в старинные высокие окна, покрывая нежной позолотой их переплетчатые рамы.

Стены дома были такие толстые, что подоконники были квадратными от глубины. За окнами всегда царило безмолвие.

Дом стоял в спускающемся к Волге переулке, которые здесь называли взвозами. Их осталось здесь всего три взвоза, среди отчужденных кварталов девятиэтажек, придвинувшихся к реке, и у этого взвоза почти отняли имя. Он назывался Бабушкин взвоз, и катанье в десятых годах по нем на салазках описал Конст. Паустовский в своей книге “Повесть о жизни”. А потом недавно, году в семидесятом, таблички переписали: “Взвоз имени тов. Бабушкина”.

Приятель Сереги, литератор Миша Грузев, пьяный, силился доплюнуть до таблички и, не сумев, стал пинать стенку, а потом длительно мочился на нее, пока Серега не потащил его прочь, увидев в окне яростную и внушительную жильцову морду.

Вот кому надо сейчас позвонить.

Из окон второго этажа был виден кусок реки, схваченной вернувшимся к вечеру морозцем, по блестящей корке катилась прямо к дому алая дорожка. В этот закатный час подкатила особая книжно-провинциальная тоска, вмещающая и детство, и красоту валившихся в бесцветье темноты родных домов, и беспокойство, сообщаемое приплюснутым ядром, уезжающим за Волгу и спешно меняющим огненные цвета. И еще неприкаянность и опустошенность, высосанность — при этом он с непонравившейся самому усмешкой скривился, отметив дурной вкус каждого каламбура, нечто, наконец, тепло-сладкое, свое, что бережет и лелеет в себе человек, едва ощутив, но чего нельзя испытывать сколько-нибудь долго: нет для души тяжелее свиданья, чем свиданье с собою.

Слишком обильным было это чувствование, чтобы просто опустить занавес, переодеться, повесить платье в шкаф, закрыть на ключик и отправиться в правильную действительность, полную забот, расчета и ненависти.

Требовался переходный период, чтобы не свихнуться, подъемная камера, чтобы не заболеть кессонной болезнью.

Необходимо было напиться.

Нет, как-то непрофессионально сказалось: “напиться!”. В реальности пьющий человек крайне редко так формулирует свое намерение, обычно он ощущает как бы добавочное биение в крови, особый, убыстряющийся ее ток и волненье в груди.

2

Примерно на третьем-четвертом году употребления алкоголя люди расслаиваются (это лишь один вид градации, есть и не один другой) на так называемых умеющих пить и не умеющих пить. Существуют, правда, и вовсе непьющие, но они не представляют собою интереса, по крайней мере для автора, хотя не буду зарекаться: один-другой трезвенник, возможно, и мелькнет на этих страницах.

Так вот, к не умеющим пить относят людей, которые, попав в условия, сопровождаемые алкоголем (дни рождения, праздники, свадьбы), начинают поглощать имеющиеся напитки. Ограничителями здесь могут служить прежде всего их количество, менее — качество, общество в целом и соседи по столу, супруга, возраст, состояние здоровья, отчасти уровень интеллекта и социальное положение. С поправками, но в общем-то однотипно не умеющие пить люди проходят положенные этапы:

— оживленная беседа;

— внезапное ощущение себя незаурядной личностью;

— столь же внезапное похорошение особ женского пола за столом;

— обострившаяся неприязнь к жене;

— потребность в танцах и иных физических упражнениях;

— выявление среди гостей (пока визуально) людей неприятных и явно на празднике лишних;

— все более неодолимое влечение к приятным женщинам и неприятным гостям с различными, правда, намерениями;

— растущее сопротивление окончательно омерзевшей супруги;

и наконец:

— активные действия или, как вариант,

— легкое покалывание за ушами, похолодение кончика носа и пальцев конечностей, следующая за этим не всегда контролируемая потребность избавиться от содержимого желудка.

И т.п.

Словом, не умеющие пить люди блюют, дерутся, бьют жен, кричат, поют песни, пристают к прохожим и, наконец, засыпают мертвым сном до следующего праздника.

Не то умеющие пить — зависть жен неумеющих пить.* Это они способны весь вечер очаровательно ухаживать за дамами, поддерживать — да что там — заводить самые блестящие беседы, танцевать без пошлостей, и притом не только не проносить мимо рта, но даже сверх того опрокидывать рюмашку по мере собственной потребности, а не произносимых тостов.

Когда вы видите в темной прибазарной щели личность с желтыми щеками, незаживающими ссадинами, с кошелкою в руке и подругою в синяках и грязных теплых чулках, знайте: это человек, некогда умевший пить.

3

Друг Корнетова, молодой писатель Михай Грузь, или, по паспорту, Михаил Александрович Грузев, жил в обычном девятиэтажном доме, но на первом этаже.

Вы спросите, что это за странное подчеркивание обычности здания — чего бы Грузю жить в необычном? а также первого этажа?

Отвечаю: конец фразы родился из старого стишка:

Я живу в высотном доме,

Но на первом этаже.

Сверху видно область Коми,

Снизу буквы “М” и “Ж”.

А смысл указания на обычный дом и первый этаж в том, чтобы читатель представлял себе обстоятельства выманивания друга-литератора на оперативный простор. Выход Грузя из дома был предельно осложнен его очень верною супругой. Про нее можно сказать, как о женах вождей: жена и верный друг. И соратник. Вера Грузева была убеждена в гениальности супруга и в его, а стало быть, и ее блестящей будущности и все предпринимала для ограждения мужа-писателя. С его творчеством и семейною жизнью еще будет возможность познакомить читателя, а сейчас Корнетов, возбужденный и переполненный предвкушеньями, как охотник к медвежьей берлоге, подходил к дому приятеля. Задача была непроста. Прямое появление исключалось, телефона у писателя не было. Всяческие камушки в окна привлекут скорее бдительную Верку, чем рассеянного сочинителя. И друзья каждый раз придумывали новые способы воссоединения, ибо всякий трафарет таил в себе угрозу провала.

Бывали варианты с прохожими:

— Пацан, не спешишь? Отнеси записку в пятую квартиру, первый этаж, я тебе рубль дам. Если тетка — скажи, ошибся, а мужику отдай, ага?

Однажды Серега остановил “скорую” с шапочно знакомым доктором, и бригада “по ошибке” заявилась в квартиру Грузя. В будущем не раз вместе куролесили, оформив ложные вызовы, катались вдоль Волги по широкой песчаной отмели с включенными сиреной и мигалкой.

Грузь находился в заколдованном круге, ибо, нелегально уходя из дома, он не спешил туда возвращаться и, соответственно, был подвергаем еще более неусыпному надзору.

Для успешного выманивания нужен был творческий настрой, импровизация. Наученный долгим опытом Корнетов знал, что они приходят лишь враз, по наитию, но не в результате напряженных размышлений. Он пытался до самого дома приятеля дойти бездумно, но возбужденно, и тут сам писатель Грузь явился ему навстречу.

— А! — сказал Грузь и рефлекторно оглянулся на собственные окна. Молча они свернули за угол.

— Меня за хлебом послали, — задумчиво сказал Михай, — тесть с тещей пришли.

— Доверяют?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

На этом вторая глава обрывается, и к лучшему, ибо далее должна была следовать подробная панорама молодецких ухарств и безобразий подвыпившей парочки.

Автор, чувствуя, что слишком уж явно оправдывает заглавие первой части, попытался вырваться из объятий порока, подарив Корнетову случайную встречу с будущей героиней его судьбы и повествования Ниной Смирновой.

Сообщу здесь же для, так сказать, общего понятия, главных персонажей.

Это Сергей Корнетов, врач-хирург по прозвищу Крюк, Печорин, Онегин, Ставрогин, Зилов эт сетера.

Его ближайший приятель молодой писатель Михай Грузь, недавно начавший служить в редакции толстого литературно-художественного, общественно-политического и коммуно-патриотического журнала “Волна”.

Раз такое дело, и врачей поликлиники, где служит Корнетов, перечислю: главврач Глумзев, доцент Тонконоженко, завкафедрой Рапаборт, анестезиолог Двойкин, медсестры и проч.

Коллеги Грузя: гл. редактор журнала “Волна” Егор Колчич, поэты Люблянский, Белосточный, Кряжев, молодой, но преуспевающий критик Коровиков, выпускник Литинститута 1955 года Коля Глазунов по кличке Глаз, крупный прозаик Матвей Прочнов, бывш. вундеркинд, член СП с восемнадцати лет Оленька Самойлова, куплетист и секретарь СП Олег Пленов, критик-патриот Раиса Напалмова, профессора-филологи Зраков и Шилобреев.

Фамилии врачей и литераторов словно бы отдают водевилем, тогда как автору, не обладающему особой художественной фантазией, представлялись реальные лица. Таково, видимо, свойство нашей действительности.

Глава третья
Главные любовники встречаются, чтобы тут же расстаться

Нет ничего лучше в провинции, чем весенний вечер ранней поры. Гулкий вечер (было: весенней гулкой ранью — все уже было, впрочем, Есенин имел в виду утро) и полная грудь ожиданий.

Нет ничего лучше молодости, потому что вечерние весенние ожидания присущи ей.

И нет ничего лучше ожидания любви. Вы сами знаете, насколько сама любовь отличается от ее предчувствия.

Итак, Корнетов Серега и Коркина Нина столкнулись на углу улиц Коммунарной (бывш. Соборная) и Комсомольской (бывш. Приютская) аккурат против крылечка дома, известного в городе под названием Особняк. То была обкомовская гостиница, но, поскольку автору в ней бывать не доводилось, он опишет ее лишь снаружи: ложный ампир, серый гранит, барельефы по фронтону на античные темы. Окна наглухо занавешены, большей частью темны, но иногда явное оживление внутри. По утверждению старшего брата автора, когда-то после войны пребывание в особняке высокого гостя определялось местными жителями по тому, что у подъезда всю ночь валялся пьяный.

Как бы там ни было, всякий горожанин, проходя мимо Особняка, испытывал сложное чувство зависти, страха и неприязни, сходное с тем, что вызывали в нем, обывателе, старинные здания Казенной палаты, Дворянского и Коммерческого собраний, городской Думы, банков, гимназий, реальных училищ, бирж, домов Кузнецовых, Борелей, Шмидтов, Рейнике — всего того, что еще осталось от некогда богатого русского города, занимавшего по числу жителей шестое место в Российской империи после С.-Петербурга, Москвы, Киева, Харькова и Одессы.

Эти здания уцелели потому, что были заняты соответственно областными, городскими, районными партийными комитетами, партийными же школами, курсами, профсоюзными и комсомольскими, вплоть до ДОСААФ, комитетами, в которых одни и те же люди, перетекая из дома в дом, работали десятилетиями и назывались эти передвижения в зависимости от дома и кабинета или ростом, или понижением. Лишь одна организация в городе, как, кажется, и в большинстве наших городов, кроме Москвы, не сочла возможным занять старое здание, но выстроила себе новое, с непременными межоконными крепко-выпуклыми пилястрами, выкрашенное в угрюмый серый цвет, за что и прозывалось горожанами Серый Дом.

Итак, у здания партийной гостиницы № 1 (бывш. дом мукомола И. Шмидта) встретились наши герои.

Она была стремительно недоступна в голубом плаще, высоких блестящих сапогах, облегавших ее круглые, но мускулистые лядвы, в рыжей гриве волос. Именно такою она и хотела встречаться мужчинам, в частности Корнетову.

Он был тоже красив в своем поношенном демисезонном пальто, его нестриженые волосы темного блондина контурно освещались заходящим закатным солнцем, создавая подобие нимба.

Она могла остановиться и не остановиться, будучи гордой женщиной, он мог не остановиться трезвым, но он был пьян и остановился.

Пьян — не следует понимать как соплеобразное состояние, но как нахождение Корнетова как бы в ином измерении под влиянием алкоголя.

Они остановились. Меж ними прошла та невидимая судорога, которая связывает мужчину и женщину уже навсегда. И независимо от всего дальнейшего: скорой или дальней судороги тел, брака или небрака, продолжительности или краткости романа, или даже того, что вовсе никогда ничего больше не будет, не станется с ними в паре, они сделаются до могилы нечужими друг другу людьми.

Сергей взял Нину под руку, и ему показалось, что ткань плаща не задерживает его прикосновений, как бы нежная плоть сама была под пальцами. Они повернули обратно, точнее, Корнетов повернул взад, так как до встречи направлялся к дому, где отсутствовал уже третьи сутки. Молча, под руку, они прошли мимо жилого дома времен расцвета культа личности с запущенными парадными, шахтерами, летчицами и горнистами по карнизу, миновали ветхое здание детской больницы (бывш. архиерейский дом) и ярко-нарядную, под Блаженного, церковку (одну из пяти, уцелевших в городе), где размещался планетарий, с детства знакомый нашим героям: вожделенная темнота, безнаказанное швыряние портфелей и стрельба жеваной бумагой из трубочек, фонарик лектора в виде светящейся стрелочки, выведение самых буйных — и все это под звездным куполом, и наконец, звуки рассвета на Москва-реке и побледнение звездного неба.

Прежде планетарий назывался храмом “Утоли моя печали” и находился как бы под сенью огромного кафедрального собора св. Александра Невского. Собор был построен на народные пожертвованья в честь победы над французами по проекту В.П. Стасова и представлял собою величественное и тяжелое сооружение, напоминающее храм Христа Спасителя в Москве. Начиная с 1935 года его долго взрывали, а потом добивали куски отбойными молотками, и на образовавшемся рядом с садом Липки пустыре на месте храма был разбит стадион “Динамо”.

Миновав планетарий “Утоли моя печали”, они наискосок пересекли площадь — бывшую Соборную, а ныне имени местного уроженца, звавшего сто лет тому назад русский народ к топору, персонажа известного романа Владимира Набокова “Дар”. Бронзовый уроженец стоял на месте бывшего памятника Царю-Освободителю Александру II, так же, как и император, выставив вперед ногу в красивой брючине. Был красив также и сюртук, и руки, сложенные на груди, и пышные волосы, и округлое лицо.

Непривычным обликом революционер был обязан не столько фантазии скульптора, сколько его находчивости. Дело в том, что для памятника ему позировала внучка писателя-топориста, якобы с ним схожая личиком. Про это сходство распространялась, естественно, сама внучка, сделавшись директором дома-музея дедушки, заслуженным деятелем и т.д. Сама она не была уроженкой нашего города, а родилась и прекрасно жила до большевиков в Петербурге, а в смутные времена подалась на родину дедушки. Новые власти, как известно, дедушке поклонялись, а вождя пролетариата дедушкин роман так и вовсе всего перепахал, по его собственному выражению. Территория усадьбы протоиерея Сергиевской церкви Гаврилы — дедушкиного папы — была вся благоустроена. (Церковь же не спасло и то, что в ней служил папа — ее, как положено, снесли.) Оттуда открывался прекрасный вид на Волгу, был восстановлен дедушкиного папы дом с мезонином, из которого будущий дедушка и демократ, будучи мальчиком, любовался великой рекой и осознавал необходимость революционных преобразований. Дом был отреставрирован, туда навезли экспозиционных предметов, словом, все закрутилось как положено. Семейство внучки, нарождающиеся дети и внуки жили на усадьбе, с гордостью нося дедушкину фамилию. Они бегали среди священных домиков и клумб, играя у первого надгробия великого предка, которое свезли сюда в 1939 году с Воскресенского кладбища, поставив взамен более приличествующее. А побывавший у нас тогда по случаю переноса надгробий другой знаменитый уроженец, памятник которому работы того же живоумного ваятеля также в свое время воздвигся неподалеку на берегу реки, этот земляк-писатель нашел гордое орнитологическое определение усадьбе: “гнездо орла”.

Жизнь и бурная революционная и литературная деятельность дедушки сыграли очень заметную роль в существовании и даже быте граждан нашего города. В отличие от большинства населения страны, которое сталкивалось с дедушкой, как правило, лишь раз в жизни — в девятом, кажется, классе, когда сны его героини Веры Павловны способны были довести до бессонницы ученика, которому предстояло сочинение или экзамен по этим самым снам. Наши же горожане каждый день ездили по самой длинной улице города имени дедушки, пересекали центральную площадь, аналогично — дедушкину, учились в университете имени дедушки, слушали оперы в театре того же наименования и что-то еще по мелочам. Но не только неудобства причинял дедушка своим землякам. Благодаря ему у нас сформировался, рос и обновлялся целый отряд прежде всего ученых — историков, филологов, а также журналистов, писателей, поэтов, которые избрали себе важнейшую и почетную роль исследователей и пропагандистов жизни и творчества великого земляка. Сотни книг, брошюр и монографий, пьес, стихов и поэм выпускались в нашем городе. Научные конференции и симпозиумы, студенческие спецсеминары и коллоквиумы, утренники и вечера, декады и недели, фестивали и торжественные заседания, посвященные дедушке, безостановочно проводились и занимали сотни и тысячи людей важным, общественно полезным делом. Десятки докторских и сотни кандидатских диссертаций усердно защищались с его помощью, и сложилась, скажем, добрая традиция: секретарь обкома по идеологии, когда приходила ему пора стать ученым и получить степень, защищал ее на дедушке.

Кроме того, дедушка кормил и тех, кто постоянно был занят обновлением и украшением музея, усадьбы, экспозиции. Облисполком размещал заказы на изготовление разнообразных подиумов, светильников, стендов — дело находилось и фотографам, и слесарям, и столярам, и плотникам, и малярам, и кровельщикам, и печатникам, и художникам. А если вспомнить, что в подготовке спектаклей по дедушкиным книгам или о нем участвуют актеры, режиссеры, художники, установщики света, гримеры, бутафоры, портнихи, парикмахеры, администраторы, уборщицы, рабочие сцены, суфлеры; а если учесть, что во всех без исключения мероприятиях, будь то декада, спектакль или открытие памятной доски на доме, где дедушка пил чай у своего однокашника по семинарии, были заняты водители автобусов, милиция, КГБ, а в подготовке книг, брошюр, плакатов — редакторы, корректоры, наборщики, расклейщики афиш, работники книжной торговли и так далее, окажется, что великий земляк-уроженец давал пропитание значительной части жителей нашего славного города.

Неподалеку, за прозрачными занавесками, размещалось маленькое кафе, по вечерам довольно забубенное местечко, днем же как бы даже и артистическое, так как традиционно сюда ходили обедать студенты близлежащих консерватории, музыкального и театрального училищ.

Было это не весьма душевно — увлекать молодую женщину, чтобы засадить с ней в компании из мокрого, только что побывавшего в оцинкованной, полной мыльной серой воды, жира и остатков пищи, ванне, из мокрого стакана в лучшем случае хорошего, а в худшем плохого вина. Это вам не за границею пригласить даму в какие-то интерьеры. Нынче, правда, и у нас развелось интерьеров, только постаревшему рассказчику они не по карману, а в тех, что доступны, нет уж ни шоколадных конфет “Ласточка” в алюминиевой вазочке, ни лиловых винегретов и сыра под стеклом, ни тех бутылочек, что на стойке, и на которые устремил свой потускневший было взор пьяница Корнетов.

Как описать этот миг, с чувствами героев, ее выжиданием и его отрешенностью в тоннеле алкоголя, то, как он встал на известном распутье: болгарское каберне и молдавская фетяска — сухое не действует, давно пьян, перцовку — надо закусывать, а от еды уже воротит, азербайджанский портвейн карданахи — за пределами интересов (подожди, Корнетов, заинтересуешься еще, много еще у тебя впереди лет тяжкой войны с алкоголем), и надо взять, конечно, шампанского, но как уговорить хозяйку дать не теплого, а из холодильника. И она дала, и вот уже отпала фольга, и раскручена проволока, и тихо опадает белейшая пена, и уж побежали пузырьки неприятно по пищеводу, и тут же приятно подкатило к ушам, вискам, кончику носа, и в голове словно помешали светлой ложечкой.

Обольщение Нины представлялось делом непростым в силу предопределенности. Легко и просто покушаться на девушку, с которой едва знаком. Легко и просто идти напролом, заранее не волнуясь в случае отказа. Легко и просто, поглядев в глаза и прочитав в них то, что требуется, приниматься за привычное дело.

Но не легко и не просто сойтись с женщиной, с которой ты давно знаком и она тебе нравится. Чем давне’е знакомство и чем больше она нравится, тем нелегче и непроще. А ежели кто-то полагает, что нашего героя останавливала неловкость перед супругом Нины, то вот в этом-то он ошибается.

В Корнетове при всей его запьянцовской удали никогда не умирал подросток, которого мы вспомнили в предыдущей главе. Зато Нина, смею вас уверить, никак не разделяла сомнений и колебаний, или, точнее, осторожности, вдруг сковавшей милого ее сердцу Корнетова. Нина не видела никаких препятствий для сближения.

Мгновения замедлились, потянулись еще и замерли. В них существовали буфетчица с ее винегретами, красно-намокшими пальцами и соломенным начесом под белым дымком наколки, череда забулдыг, два консерваторских студента, с сосредоточенностью постоянно голодных людей поедающих бурое мясо с липкой вермишелью, приглушенное движение улицы за продымленной тюлью, входящие и выходящие через старую, каких уж не встретишь теперь, крутящуюся дверь с длинными латунными поручнями.

— Мама, мама! — раздался голос, ставший первым звуком реальности в оглохшем времени. — Мама! — скорее весело, чем как-то иначе, звучал голосок девочки в клетчатом капюшоне, стоящей у их столика.

Крутящаяся, каких уж не бывает, дверь стала причиной этой никому не нужной встречи. Откуда было знать кому-то кроме отца и дочери, что по дороге домой из садика они часто задерживаются у этого кафе, чтобы дочь могла поплавать в этом восхитительном вращении не выбитых за шестьдесят лет синеватых зеркальных стекол в лимонно-желтой окантовке латунных переплетов?

Корнетов враз устал.

Девочка смотрела на него странно, глубоко, словно продлевая взгляд матери.

Радостно похохатывая, стоял за нею супруг Нины Леша, но глаза его были тревожны и оттого имели еще более глупое выражение, чем обычно.

— Попались, попались! — говорил он, протягивая руку Корнетову. — Шампанское порете, ироды!

Меньше всех была смущена Нина и почти не скрывала досады.

— Вспотеешь! — сказала она дочери, стаскивая капюшон и расстегивая пальтишко.

— Законный отдых, — вяло ухмыльнулся Корнетов, отправляясь за третьим стаканом, а увидев за плечом усы приятеля, спросил:

— Еще шампуньки?

— Ну его на хрен, я эту шипучку не люблю!

— Вы водку будете пить? — спросила девочка, наблюдая, как под соседним столиком умелые руки разливали бутылку московской.

— Нет, доченька, — ответил Леша, не спеша снимая обширный плащ и кладя его на спинку стула, отчего стул опрокинулся. — Нет, не водку! — крикнул он, мгновенно свирепея. — Вот тебе дядя Сережа шоколадку купил — ешь!

И, стукнув стаканом об стаканы Корнетова и супруги, отправил все сто пятьдесят перцовой в большой темный рот.

Глава четвертая
Новая встреча. Coitus, да не тот

1

У Корнетовых не было детей. Они были женаты пять лет, и детей не было. Бездетные пары имеют между собою и различное, и общее.

Главное общее — то, пожалуй, что они проходят известные и непременные стадии в своем отношении к тому, что у них не родятся дети. Грубо эти стадии определимы как:

— осознание неприятного, но не рокового недостатка;

— надежды на появление детей, первые ссоры на этой почве;

— первые попытки лечебного вмешательства, и тут, после выяснения, кто виноват в бесплодии, общее разбегается на разное.

Так, в случае бесплодности супруга, она, бывает, нарочно этому не верит и пускается в яркий разврат, чтобы как бы проверить собственную женскую достаточность, плюс забыться и, наконец, кому-то отомстить. Кому? Она того не ведает, но нравственно быстро растеривается, и так, что уже нередко не возвращается к первоначальному Божьему облику.

Другая сосредоточивается на лечении, зачастую бесплодном лечении бесплодия, совершенно дуреет и теряет при этом мужа, сохраняя и укрепляя все более безумную надежду, терроризируя родителей, которые у нее почему-то обязательно живы и достаточно состоятельны, чтобы годами тратить деньги на профессоров, знахарок, санатории и климаты. И — вдруг родит, и не от давно многодетного в другой семье и проклятого во веки веков мужа, а от случайного и вовсе противопоказанного отцовству гражданина. Но Ему виднее.

Третья переносит все невостребованное на мужа, который делается и ребенок, и супруг, и повелитель, и объект порой излишних притязаний, хотя как бы и в его же пользу. Последний вариант бывает крайне удобен для лиц свободной творческой профессии, которым необходимо укутывание в ласку и обожание, избавление от низменных забот, но почему-то художественные натуры наделяются Господом многочадием, нищетой и сварливой женою.

Вариант с женою-нянькою характерен и для значительной части бездетных семейств по вине мужа. Какое-то время жена настаивает на усыновлении ребенка, которого страшится муж, вероятно, прозревая грядущие для себя удобства и комфорт в случае оставления их вдвоем, без раздражающего чада. С годами и жена сторонится мысли о ребенке, все более сосредоточиваясь на муже, страшась и раздражаясь забот, которые приносят дети, и лишь изредка позволяя себе вздохнуть, глядя на чье-нибудь кудрявое дитя или увидев во сне нечто розовое, влажное, ароматное у своей груди.

2

Получилось так, что Корнетов загулял дольше обыкновенного. Тот день, когда он встретился с Ниною, обошелся ему еще в два — тогда же он закрутился в буфете речной гостиницы с какими-то гражданками из научной библиотеки, очутившись ночью в отделе редких книг и рукописей, отчего более всего остался в носу кисло-табачный дух старой книжной бумаги. Стало быть, еще день накинулся на леченье, питье по маленькой, затем была суббота и день почти непрерываемого спанья-лежанья и, наконец, в воскресенье, сходив в парную и жирно пообедав, он почувствовал себя вполне здоровым. В чем это проявлялось? А вот в чем.

Мир вокруг становился целесообразен. Утро существовало для того, чтобы проснувшись, встать, размяться, принять душ, не раздражаться на жену, с аппетитом завтракать. Погода, какая бы она ни была — совсем по песенке из недавнего модного фильма режиссера Эльдара Рязанова — бодрила и радовала. Больные оказывались симпатичными и благодарными. Коллеги оказывались не собутыльниками, стукачами или скрытыми халатом телесами, но — ощущенье сродни школьному — словно бы однопартниками, или как там в “Мертвых душах” — однокорытниками. (Горе современному писателю, который без ссылок и сносок, начитавшись словаря В.И. Даля, уснащает свое повествование почерпнутым — я не таков, господа!) Вечер дня приносил легкую усталость и предвкушение обильного ужина, телевизора, книги, лампы и нестрастных, но теплых домашних объятий. Дежурства, конференции, доклады бодрили, словно чашка хорошего кофе с сигаретой. После них не хотелось расходиться, а курить, спорить, чуть нервно, чуть самолюбиво.

Дом — клиника — дом.

3

— Это я. Ты почему пропал?

Говорить — и это было правдой, что сейчас у него профессорский обход, — значило рухнуть в запутанные отношения, гаже которых нет ничего во взрослой и половой жизни. Он и так, когда взял трубку в ординаторской, покраснел, вспотел, хотя не краснел и не потел даже и тогда, когда бывал заставаем на месте преступления женою, но так сейчас все это было некстати — не отсюда! Но отговариваться или хамить при том, что не порвется этим вовсе то клейкое, что их соединяло, было еще сложнее. Лишь прыгнуть в воду, чтобы, провертев глухо-зеленоватую толщу и задохнувшись, и получив порцию свербящей воды в ноздри, вынырнуть на воздух и понять, что никакого удовольствия не ощутил, но не назад же было с вышки спускаться?

— Негде, — хамски ответил доктор Корнетов, прозванный в детстве Крюком.

— Есть где.

— Когда?

— Сегодня в три.

— В четыре.

— У роддома карсамовского.

Без двадцати четыре (подвезли на попутной машине) Серега оказался у двухэтажного высокого здания, известного в городе как родильный дом доктора Карсамова. Этот акушер основал и выстроил родильный дом, в котором родились многие поколения жителей города С., в том числе и Корнетов. Будущие или настоящие счастливые отцы и другие родственники прыгали на газонах, задирали головы на второй этаж, где были палаты. Почему она назначила свиданье здесь, он не знал, но, вероятно, где-то рядом им предстояло трахаться.

И все же все эти “Яблок больше не передавай, поднеси к окну, на кого похож, скоро кормить, как мама, есть ли молоко, заживут разрывы” неприятно волновали его и тем, что уже не раз посещали фантазии отцовства, и тем, что Аня, похоже, смирилась с их бездетностью — точнее, его бесплодием, и как бы еще больше его за это любила, и тем, что возникла в груди горько-сладкая тяжесть, как в детстве, когда не брали в дворовую игру или запирали одного в комнате родители, уходя в гости. Он сделался злобен, и на тихо подплывшую подругу взглянул с нехорошей улыбкой.

4

— В ведро. Там ведро в сенях стоит. Принести?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Удрученный безобразною жизнью своих персонажей, автор прервал повествование, видимо, не ведая, куда и как выводить их из бесконечной алкогольно-постельной чехарды, и сделал следующую для себя запись-наставление-памятку-вешку-створ-маяк-бакен-буй:

“— не только каждый почти одновременно негодяй и агнец, но еще и каждый по отношению к другому меняется ролями, пребывая в тех же статусе и положениях, в которые только что ставил другого:

— обманутый муж, он же любовник,

— счастливый отец — неблагодарный сын,

— преданный сын — скверный родитель,

— лодырь — труженик,

— друг — предатель и т.д.”

Так как замысливались три поколения, то бедный сочинитель потянулся к реалистическому изображению жизни старшего, которого одна из представительниц уже появлялась в первой главе. Целью было показать мнимость гармонии существования этого поколения, заготавливающего соленья, возделывающего участки, нянчащего внуков и еще культурно проводящего досуг. Сцена, помнится, должна была открыться благостным вечерним сиденьем родителей Корнетова и их друзей. Многолетняя дружба, еженедельные встречи по очереди, выпивки самодельного вина со сравниванием достоинств и рецептур, игра в “козла” по маленькой, пение “Однажды в море я плыла на пароходе том” — все то, что выглядело пасторалью, оборачивалось старыми скелетами в шкафу.

Отдувая глянцевито-желтую щеку около рта, не спеша, но поступательно, заявила:

— У вашей, у Татьяне, скоко же мужей было — не помню: три ли, четыре? — и, не давая развернуться хозяйке: — А наша Валечка как с Вовой поженились, так и живут.

— С Вовой — с алкоголиком-то! Кто с ним еще жить станет?

— Вова? Слышишь, Николай! Вова алкоголик. То-то ваша доченька, как первый ее бросил, возле него крутила-крутила, только ничего не выкрутила!

— А-х-а… — Павла Петровна не на шутку задохнулась, впору в башку метнуть хоть вот вазочкой в морду прямо клеветнице, завистнице. Молнией летят в мозгу аргументы и факты. — Ты бы, кума, все же думала, чего говоришь! Старая веть, стыдно!

— Не старше тебя, а года в паспорте не подскребывала, — закрепляла успех Виктория Гавриловна, горделиво поглядывая на мужа, которому еще очередь не приходила высказаться, да не очень-то и желалось.

— Фе-одор! Фе-одор! Ты че, ты че? Не слышишь?

Задремавший уж Федор потянулся к графинчику.

— Меня обижовывают, как хочешь, а ты. А ты, Гавриловна…

Ах, куда было Павле Петровне против торгового языка Виктории Гавриловны! Ее запавшие глазки вовсе спрятались под лоб, а руки все шмыгали по скатерти.

Гости встали, а хозяева остались сидеть. Хлопнула дверь.

— Сама-то гуляла как — вспомни! И с Колькой Бариновым, и с Витюшкой Аскаловым — все лежанки у них в общежитии проскрипела! — начала кричать наконец собравшаяся с мыслями хозяйка. И долго-долго, убирая со стола и моя посуду, она перечисляла действительных и мнимых ухажеров старой подруги и ее дочери, собутыльников ее мужа и зятя, наконец, уворованное у государства за долгие годы их совместного знакомства. Давно уж храпел Федор Степанович, и была чиста квартирка, а у Павлы Петровны все не кончался компромат на подругу, и в уже, казалось, угасшее пламя летело новое ядреное полешко.

Не окончив первой, автор принялся за вторую часть, в основном посвященную писателям, надеясь на близком материале расписаться и, набрав ход, вернуться к первой.

Молодой писатель Михаил Грузев, взявший псевдоним Михай Грузь, был сыном начальника из глубинки, хорошо снабжавшего сына. Сперва замышлялись и главы из детства Грузя, естественно, не написанные. Студенческие годы опускались, читателю преподносились сцены трудов и дней провинциальных литераторов; сперва описывался в честь приехавшего местного уроженца великого советского писателя Омутова банкет в отдельном кабинете ресторана “Европа” под картиною “Военный совет в Филях”, настолько прокуренном, что зеленые портьеры дымились сами собою. Там были и классик Максим Прочнов, молодой Вова Вевитанский, плюшевый человек Вл. Ватагин, главный критик города С. и стукач, отставной кавторанг Щукин, автор романа “На флаг и гюйс смирно!”, который со всеми ссорился, уверяя, что на корабле натягивал таких в ряд на семиструнную гитару и исполнял затем вальс “Над волнами”, поэтесса Оленька Самойлова, впервые опубликовавшая стихотворение в четыре с половиною года, человек сложной личной биографии и проч. По ходу возникали отрывки из их сочинений, романа Омутова “Кадриль”, эпопеи “О доле и поле” Прочнова, стихов Оленьки и проч.

И опять закручинился автор, почуяв что-то среднее между Виктором Ардовым, ранним Абрамом Терцем и шестнадцатой полосой “Литературки” времен Совещания в Хельсинки, и порвал написанное.

Но, не желая сдаваться, с достойным лучшего применения упорством пошел на описание сцен из жизни толстого журнала “Волна” умеренно советско-патриотической ориентации, где с недавних пор служил Грузь. Ошеломленный, он познавал азы литпатриотизма.

Когда ему предложили первое домашнее задание: взять у дочери-второклассницы хрестоматию по литературе и посмотреть, кого там больше, Сергея Васильева, Василия Федорова или Маршака с Барто, он сперва испытал род головокружения, тем более что о стихах Сергея Васильева и Василия Федорова он слышал впервые. Имена и строфы заплясали перед глазами, а в ушах стоял взволнованный голос Раисы Напалмовой:

— А еще, — продолжала она, вдохновляясь все больше, — у евреев есть главный. Есть самый главный вообще — для всех евреев, а есть в Европе, в Америке, в России и в С. тоже есть. Мне его показывали.

— И в чем же его власть проявляется? — спросил Михась. — Все евреи должны его слушаться?

— Евреи! Если бы только евреи, и говорить нечего. Это власть всемирного кагала. Представляешь (взор ее огненно прозревал невидимое), живет какой-то там Яшка или Абрашка, фармацевт или портной (а главный у них обязательно занимает в обществе незаметное положение), а по мановению его руки назначаются или уничтожаются президенты, начинаются войны, перетекают из одних рук и стран в другие миллионы, а?!

— Это уж… если так… — бормотал Михась, отчего-то ужасно смущенный, словно бы с Раисой Ивановной при нем сотворили какое непотребство или она громко пукнула, — а у нас-то…

— Ха-ха-ха! — театрально засмеялась Раиса Ивановна и шепотом: — У нас — тем более!

— Как так?

И с ходу закрыв рот, словно прихлопнув сундук с тайною, просветительница вдруг сухо и неприязненно подытожила:

— А никак.

И обратилась к телефону, но не выдержала и, схватив с полки справочник членов Союза писателей, сунула ему под нос:

— На, читай и умней! И здесь еще не все псевдонимы раскрыты. И посмотри, где они обитают: Киев, Ленинград, Москва.

Естественным образом тема выводила на Москву и москвичей, для портретирования которых являлась поездка с-ских литераторов на съезд писателей в столицу.

В делегации были и главред “Волны” Егор Колчич, и писательский секретарь поэт-сатирик Олег Пленов, а также сопровождающий делегацию секретарь обкома по пропаганде Мартын Водочный, вероятно, единственный в советской стране невыездной секретарь обкома. Его перестали выпускать за границу после буйств, устроенных им в небольшой братской Чехословакии, и он сделался по специальному секретному письму Первого секретаря обкома ЦК невыездным, словно какой-нибудь паршивый бородатый иудей-антисоветчик. Иудеев Мартын Гаврилович не переносил, это понятно. Но почти столь же отвратительны ему были бородачи. Люди враз и навсегда лишались его расположения, если вдруг запускали бороду. На беду именно в его ведении обретались писатели, режиссеры, художники, которые, особенно последние, полагали бороду признаком не только вторичным мужским, но первичным профессиональным. Шеф с-кой пропаганды и культуры, в отличие от Петра Великого, не давал возможности бородачам откупиться. “Побройся!” — единственное слово имел он для вольнодумца, скажем, новичка-режиссера, явившегося представляться в обком, где прежде секретаря принимал его инструктор Волкогонов, злой человек с росшим из шеи галстуком и значком члена Союза журналистов на лацкане. Про бороду тот молчок. Ведут новичка выше — к зав. отделом Хрылину, человеку, в отличие от Волкогонова, не злому. Деликатно о бороде спросит, новичок удивится, намека не поймет, ведут его далее, а там он слышит наконец: “Побройся!”.

В Москве Михай попадает в опеку к некоему Кеменову, известному борцу за русскую идею, с которым познакомился летом в Коктебеле. Они попадают в ЦДЛ.

К ним неслышно подошел невысокий с запавшими и вопрошающими очами на ироническом нездоровом лице Палимпсестов. Про него Михай знал, что это главный мыслитель патриотического лагеря, и, вслед за Кеменовым, почтительно поздоровался. В близком разговоре мыслитель не произвел впечатления отрешенности, и с бойкой выразительностью дал иронические оценки выступлений на съезде. Затем в узком коридоре, который вел в ресторан, столкнулись с человеком, от которого Кеменов попытался, но не сумел увильнуть. После недолгих лобызаний и обещаний созвониться он потащил Михая в зал, где за столиком, озираясь бараньими глазами, понизив голос, объяснил, что встречный — директор Музея Горького, который…

— не знает, не знает! Не знает, что покойничек он уж, мертвенький вовсе, но не ведает, бедняга! Миша, вы заметили, что я лицо отворачивал? Заметили, как я демонстративно это делал, заметили, ведь правда?

Принесли водку, белый молдавский совиньон, довольно грубо разделанную селедку и к ней отварной картофель, следом несли жульены из шампиньонов. При заметно отделявшейся слюне, озираясь исподлобья, Кеменов налил водки, попутно объяснив, что терпеть ее не может, любя шампанское. Закусывая, продолжил объяснение. Целовавший его горьковед был клевретом всемогущего Воронина, ближайшего помощника самого Суслина. Но из самых верных источников Кеменов только что узнал о падении Воронина, едва свершившемся, что по принципу домино влечет за собою падение немалого числа поставленных им на разные места людей. Грузь про себя усомнился: если только что и едва, как мог узнать Кеменов, ведь они не расставались с утра, со съезда, что этот горьковед…

— …мертвенький вовсе, живой ведь труп, Федя, так сказать, Протасов. Тьфу, тьфу! Давайте выпьем!

Грузь знал Воронина как составителя сборника разнобойных афоризмов “Торжество мысли”, бесконечное переиздание которого теперь было понятно. А еще он, Воронин, выступал в паре со встреченным сейчас покойным горьковедом в журнале “Уголек” со статьями о личной жизни Горького, где объяснялось, что Алексей Максимович, будучи кристальной, но увлекающейся натурой, был подвержен влиянию близких людей, прежде всего женщин, среди которых оказывались и темные фигуры, связанные со всемирным масонством. Последнее словцо Михай все чаще слышал от разных людей, особенно в Коктебеле и Москве. Грузь спросил об этом Кеменова, протяжно жующего дудкообразным ртом.

— Тс! Что вы орете? Вы что, в своем С-ве? Закусывайте!

Весь день и другой Грузь то сидит на заседаньях или в просторномраморных курилках Колонного зала, где все перешептываются, озираются, поедая глазами друг друга, а вечером мотается с Кеменовым по квартирам новых, с коктебельского лета, знакомых. Так он попадает в район писательских домов у “Аэропорта”, сперва к известному историческому романисту Легатову.

Легатов, гостеприимно встретя их, провел в гостиную, где за накрытым столом уже сидела разномастная компания. После знакомства и первых тостов хозяин повел вдруг себя странно.

Подбежав к обширной, в лакированных завитушках стенке, занимавшей всю стену, он наклонился и стал выкрикивать прямо в мебель:

— Сука, сука! Сука Ленин, падло! Морда сифилисная, ненавижу!

Глаза его закрылись, он сжал белые нежные кулаки и все выкрикивал в деревянные переплеты полок, куда-то между проигрывателем и баром:

— У, блядь сифонная, жидовская харя, большевик ебучий, Ленин проклятый, ненавижу!!!

Потом враз успокоился и, отойдя от стенки, негромко подытожил:

— Вот так.

И уселся за стол, но вдруг вновь рванулся к стенке и, нагнувшись, чуть не засунув голову в полки, прокричал:

— Сука жидовская, масон ебаный, России погубитель!

И уже окончательно вернулся к столу. Гости молчали.

Но герой не мог вырваться из затянувшейся беготни, и автор изобразил движение его по Москве как безостановочное круженье. Метель, ветер, новые и новые знакомые, говорящие почти об одном и том же: съезде, изданиях, связях, гонорарах. Желтизна мутных фонарей сквозь круженье мокрого снега, герой, не знающий Москвы, все время куда-то кем-то направляется, проводником, и Москва предстает той самой метелью, где кружат… не Бог весть, сейчас-то вижу, что за аллюзия, но что взять с человека, обреченного на сочинение именно филологического романа!

Кроме названных, в Москве еще кружились человек казацкого происхождения в буфете ЦДЛ, истощенный ленинградец с остановившимся взглядом критик Веневитинов, да что там, автор, как ему тогда казалось, мешая память с фантазией, столько навывел, что не менее, а более чем при описаньях сексуальных безобразий героев, его охватило тошнотворное чувство клейкой причастности к описываемому и разделенности греха со всеми полувыведенными-полувыдуманными — при вождении перышком мнилось — людьми, а вывелось — уродами.

Правда, была светлая личность — резонер, спившийся критик Крокотов. Он же снял мучивший Грузя разлад между высокой идеей русской государственности, Москвы — Третьего Рима, etc. — и теми, кто идею проповедовал. “Не отождествляй идею с ее носителями, — внушал он, моргая под толстыми окулярами, — люби идею, верь ей, ведь и попы бывают противные и низкие, но не Христос тому виной”.

Без захмелевшего Легатова, который, оказывается, вызвонил двух проституток, отправились в соседний дом к критику Курлянжину, который попросил их подождать на улице, пока хозяйка подготовится к приему гостей. “Продукты будут прятать”, — объяснил Кеменов.

Мокрый снег с ветром стал слепить, словно нарочно. Дамы стояли нахохленной стайкой, а Кеменов все гудел:

— Вы, Миша, должны понимать, в какое замечательное время мы живем. Поймите: еще двадцать лет назад я еле-еле, своим умом, ну разве с помощью одного-двух старших, начинал понимать — про-о-зре-вать, понимаете? Вы не хотите знать имена этих стариков? Это хорошо, я бы вам все равно их не назвал, но это хорошо, что вы не спросили. Кстати, как вы думаете, где бы нам с вами здесь поссать?

Михай, не раздумывая, свернул за угол, словно бы находился не в столице, а в родном захолустье. Кеменов примостился у того же сугроба.

— Надо будет дам сюда передислоцировать, — рассуждал Кеменов, сосредоточенно внедряя упругую струю в сугроб. — Так вот, вы недооцениваете принципа эстафеты. Вы ведь негодяй, вы меня простите, голубчик, я вас люблю, — и он собрался по привычке целоваться, но струя его не пустила, — да, но ведь вы мерзавец, лодырь, пьяница. Сознайтесь: вы ведь пьяница? Вот, признаете. Русский человек, поставивший себе цель, должен осознавать и свою ответственность, и свое место.

Последив за угасающей струйкой, Кеменов запихал озябшие кожистые мешки в теплое нутро кальсон, застегнулся и продолжал:

— Возьмите меня. Ну что я, кто я? — тьфу! Тоже пьяница, бабник, срамник, чревоугодник, вожусь с негодяями, даже, представьте себе, с жидами. И что же? Кто я? Вы сами знаете, кто я. Почему? А потому что: никогда не похмеляюсь, не пью с утра и не пью на работе. Запомните, запомните! — сказал он недовольно, — а то забудете! А еще лучше, придете в гостиницу — запишите все. Не все, конечно! Без фамилий, без имен, а главное, советы мои запишите. На скрижали занесите. Второе: я в отличие от этих скотов, тварей, подлецов — тьфу! — бочкаревых этих, сидоровых, колькиных — я не считаю себя писателем или мыслителем. Я сознаю свои возможности. Я профессионал, и этого достаточно. Ведь все они искренно полагают, что от каждого их слова замирает Россия! Они, твари, пьяницы, быдло — тьфу! — полагают, что их х...ня может сколько-нибудь повлиять на состояние хоть одних мозгов. Да ничего, впрочем, они не полагают. Они полагают, что они гении, и потому должны иметь дачи с тремя сортирами и покупать женам бриллианты. А вы видели, как я живу? Видели? Ах, нет, ну, еще увидите. Но дело не в этом. Я знаю четко: что, когда и почему, и зачем я делаю. Сейчас я пишу книгу о Тодоре Живкове, что непонятно, сознайтесь? Ну — почему о Живкове? Правильно, потому и пишу, что цель по имени неясна. Но ведь дело не в персонаже, я могу выбрать героем вас, кота вот этого — махнул он на протирающееся меж мусорных баков животное, — дело в том, зачем я пишу эту книгу, что’ поймет, прочитав ее, читатель, и — самое главное что: — что самое главное? Не понимаете, — вас еще, провинциала проклятого, чесать да чесать, — вы не обижаетесь на меня? Нет, правда, не обижаетесь? Давайте поцелуемся.

Который раз за день он ощутил прикосновение длинного дудкообразного рта Кеменова и подумал, что, вероятно, это и есть теперь его жизнь: мокрый снег, московские фонари, неизвестно зачем собравшиеся вместе люди.

— Вот если я вам в вашу “Волну” предложу свою книгу о Тодоре Живкове, то вы ее не напечатаете. Правда? Нет, правда?

Михай промямлил, что не он решает, есть главный редактор.

— Не надо, — строго сказал Кеменов, — ваш главный редактор — болван и скотина. Я знаю вашего редактора. Он полагает, заметьте, что мы за что-то должны его здесь любить и лелеять. А вернется домой, там его будет любить и лелеять обком. Он свинья, ваш редактор. Вы согласны, согласны? Тварь и свинья. У него дача есть? Вот видите. Он думает, что будет свистеть с обкомовских трибун, а потом приезжать в Москву и бороться за русское дело? Он ошибается.

В желтом свете, перемешанном с летящим блеском снега, глаза Кеменова сделались совершенно бесчувственными, словно бы у каменного истукана, памятника царю. Из шубейной толпы донесся слабый голос кеменовской жены: “Петя! Петя!”.

— Да. Идемте, однако же, дамы замерзли, да и нам пора, ха-ха-ха. Где же эта скотина? Пошли!

И тут спустился Курлянжин. Его обычно настороженный вид был еще настороженней.

— Прятал, — зашептал Кеменов в лифте, — и увидите, и убедитесь: спрятал. И водку, и закуску, все спрятал, проклятый.

И за столом, едва усадились под неласковой улыбкой хозяйки, Кеменов продолжил разоблачения хозяйской скупости:

— Ты, Николай Андреич, — со змеиной усмешкою завел Кеменов, спешно накладывая на тарелку ресторанный салат из креветок, — ты, Коленька, как человек, известный своим гостеприимством и хлебосольством, открытым домом, вызываешь мое восхищение и восторг. Оторвать от семейства и выставить на стол всю эту роскошь, лукулловское изобилие… — он широко обвел рукою кухонный стол, на котором стояли привезенные гостями из ресторана водка и шампанское, выложенная из свертков буженина, колбаса и две банки консервов, выставленные хозяевами, — словом, нет слов! Здоровье нашего доброго Николая Андреича, ура!

С разбегающимися врозь глазами хозяин зачерпнул десертной ложкой креветочного салата и, отправив в рот, тою же ложкой выгреб из баночки горстку бронзовых шпротин. Хозяйка тревожно смотрела на него.

— Коля! — пропела она наконец. — Что же ты все молчишь, ты бы сказал что-нибудь гостям.

Жуя, хозяин согласно покивал головою.

Стол под низким дырчатым абажуром словно бы объединял заговорщиков — так все были напряжены — один, второй… Вот молодой критик Василий Выменев, съежась, с неподдельной злобой глядит на хозяина. Почему — скоро узнаем. Вот три жены недоумевают, зачем же приехали они сюда, поддавшись минутному алкогольному вспороху; вот Крокотов качает головою, и в такт, как у немецкой куклы, у него открываются и закрываются под очками тяжелые веки. Вот Михась, хватив из большого, плохо мытого фужера водки, резко переместился в область добра, теплоты и благожелательного интереса к окружающей действительности.

Кеменов хищно смотрел на хозяина. Хозяин не спеша наполнил фужеры и на ходу зацепил вилкою такой кусок буженины, что он успел отразиться в остекленевших глазах ехидного обличителя.

— Ты, Петя, так сказать, не прав, — запел хозяин, лукаво раздвигая губки и покачивая головою. Его взгляд излучал не меньшую злобу, чем у Выменева, но был подернут клоунской смиренностью матерого ерника. — Ты, Петенька, зришь поглощение пищи и на том себе огорчение сотворяешь. Но мы-то, мы, Петенька, собравшиеся в этот час, в себя смотрим, и что же видим? Желудки, жирной пищей набитые, алкоголем окропленные? Нет, друг мой Петюша, видим мы открытые сближению души, свежие интеллекты, жаждущие общения и взаимоуслаждения, — вот что мы в себе видим, за что и предлагаю поднять наш увлажняющий беседу сосуд.

Хозяйка довольно заулыбалась, а тут все вдруг и враз закурили. Даже некурящий Кеменов сунул в рот сигарету. Покачиваясь, дым начал заполнять кухоньку. Абажур светил сквозь туман своими дырочками, словно бы подавая какие-то тревожные сигналы. Хозяйка сказала:

— Пойду к деткам.

Налив по третьей, хозяин удовлетворенно и предвещающе покатал глазками и только открыл рот, как вскочил молодой критик Выменев, человек-малютка с тяжелым подбородком.

— Я хочу поднять тост за хозяйку, — предложил он, неотрывно глядя на Курлянжина и не замечая отсутствия на кухне его супруги, — она, наверное, хорошая женщина, русская мать, детишки на ней, хозяйство, и за то, чтобы супруг ей соответствовал, был бы русским писателем, имел бы чувство локтя.

И тут Выменев, к неописуемому наслаждению Кеменова, который то и дело толкал локтем Михая, поведал печальную повесть о том, как он, Выменев, переехав в Москву из Урюпинска и имея больную жену и троих деток, должен был подзаработать на жизнь, и ночами, после службы в аппарате Союза писателей, сотворил книжку о классике литературы, авторе романа “Волосы на ветру” Кузьме Манеркине и отнес рукопись в издательство “Соплеменник”, куда его как молодого русского критика из глубинки неоднократно приглашали. Там рукопись взяли и отдали на рецензию Курлянжину. Тот продержал ее три месяца, написал в целом одобрительно, но наделал замечаний, и книгу поставили в план редподготовки на 197… год. А жить-то Выменеву, больной жене и троим деткам чем-то надо? И Василий по примеру опытных товарищей решил обратиться к доходному делу составительства. Для чего, как известно, избирается покойный русский или советский писатель безукоризненной репутации и без наследников, в его собрании сочинений или отдельных книжках делаются закладки произведений листов этак на тридцать, с чем и надо идти к издателям, сочинив предварительно заявку, где, отметив значение писателя, указать, что предлагаемый сборник ценен тем и этим-то, а потому его требуется издать. Трудолюбивый урюпинец все проделал, написал, заложил, перепечатал и принес в издательство, уже не “Соплеменник”, а “Молодой кузнец”. Там посмотрели и говорят: а у нас уже стоит в плане том Манеркина. Кто составитель? — Курлянжин. Чуя недоброе, муж и отец бросился в другое издательство, третье, четвертое. И везде запланированы книги Манеркина со вступительными статьями Курлянжина. Только в одном издательстве нет такого тома, потому что там уже в производстве книжечка самого Курлянжина в серии “В помощь учителю литературы” о жизни и творчестве Манеркина.

— И я предлагаю, — дрожащим голосом заключил Выменев, — выпить за то, чтобы русские писатели не обижали друг друга, за чувство локтя!

Засадил, сел и съежился, сделавшись похожим на Нестора Махно из кинофильма “Хождение по мукам”.

Воцарилось молчание.

Грузь тихо вышел в переднюю, схватил пальто и, беззвучно открыв и прикрыв дверь, покинул жилище коварного манеркиноведа.

Снег замер. Что-то случилось в природе. Грузю стало страшно, хотелось плакать, как маленькому без мамы. Он побежал было к метро, но был уж второй час. Пьяные ноги разъезжались на влажной глади утоптанного снега. В трезвяк еще угожу! — сверкнула мысль, и вернулось самообладание. Он стал махать рукою проезжавшей снегоуборке и вскоре уже ехал в широкой и теплой кабине в гостиницу.

Вариант следующей главы о молодом писателе назывался

“Михай Грузь на виду и в подполье”

А дело было в том, что Михай Грузь, талантливый молодой писатель, участник двух совещаний молодых писателей, делегат съезда писателей России, работник журнала “Волна”, любимец главного редактора и отдела культуры обкома, кандидат в члены партии Михай Грузь тайком сочинял роман про белогвардейцев.

Он начал писать его прошлой осенью, вернувшись из Коктебеля.

Вечерами, с непременной участницей крымских бдений — зеленоватой мадерой, отдающей грецким орехом, он услышал рассказы о необыкновенных людях — белых офицерах. Он узнал про ледяной поход корниловцев и про то, как Сибирь поклонялась Колчаку, про подло расстрелянных в Питере или утопленных в Крыму людях высокой отваги, долга, чести, уничтожаемых мерзким народцем, только и научившимся за свою долгую историю что покупать и продавать. Наступал в застолье момент, когда новые друзья Грузя вскакивали, да так, что расплескивалось вино на столе, стукали босыми пятками в босоножках и достаточно громко затягивали: “Бо-оже, Царя храни!”.

И такое высокое чувство поднимающего душу восторга возникало в просветленной мадерой и речами голове Михая, что он начинал предвидеть для себя какую-то новую небывалую жизнь, полную тревог, взлетов, восторгов и опасности. Днями, на пляже или на набережной у киоска с дешевым разливным вином, он начинал видеть и понимать окружающую действительность не как видимую реальность (что всегда мучило его очевидной бессмысленностью видимого), но как ежедневную страницу бесконечной книги истории великой страны, страничку гнусную, загаженную, заплеванную, но пролистываемую среди тысяч других страниц, на которых золотыми буквами запечатлены подвиги, свершения, восторг нации. И еще, впервые он увидел это рядом вершащееся будничное как кусочек времени и физически ощущал, как перевертывается страничка дня, и покраснело на сиреневой кайме горизонта светило, и побежали с горы Хамелеон легкие разноцветные тени, и надоело быть голым, и вода стала на вид холодной, и захотелось одежды, помещения, мадеры, неопределенной ласки и новых знаний о прошлом своей великой страны.

Вечерами знобило, как обычно знобит к вечерней прохладе человека, проведшего день голяком под солнцем, и этот озноб словно бы приобретал еще и смысл постоянного физического ощущения своего пребывания одновременно в минуте и вечности, вот абрикос, вот круглое атласно-загорелое колено новой знакомой, вот ветерок принес перечный аромат туи, и вот он — мужчина, писатель, человек, смертный, русский, человек с бессмертной душою и своим неповторимым местом в земном бытии.

Коктебель преобразил Грузя настолько, что жена, присмотревшись, учиняла ежедневные допросы с пристрастием: с кем путался? Методы были различны: от нажима на предполагаемое тщеславие и глупость супруга: “Родненький, скажи, я тебя еще больше любить стану, я ведь понимаю, ведь тебе это нужно, ты художник”, до угроз: “Эссенцию выпью! Придешь к холодным ногам”. Или: “Все редактору расскажу, в обком напишу!”.

Все это он слышал как сквозь воду. Жизнь обрела искомый смысл. Грузь писал роман.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Затем начиналась линия мытарств Грузя, на которого донесли слушатели, которым он в нетрезвом виде любил почитать куски из будущей книги. Отравленный вольным поведением московских друзей, Грузь налево и направо крыл большевиков и евреев, погубителей России и т.д. и т.п. Тут как раз подоспело очередное идеологическое совещание в обкоме. Таковые тогда проводились не только в русле публичной кампании типа столетия Ленина, но и более скрываемых, но конкретных кампаний борьбы с тем или другим чуждым явлением. Проводить их следовало, обязательно используя местный материал. Учить следовало на конкретных отрицательных примерах. Поэтому, если бы Грузя с его монархизмом и не было, его бы выдумали: в этот год развернулась кампания с антиисторизмом, идеализацией прошлого, заигрыванием с церковью и проч. Грузь был кампании прямым подарком.

По залу разносилось из динамиков:

— Нередко исключительным вниманием наших писателей пользуются люди ущербные, несчастные, поглощенные личными неурядицами, древние старики и старухи, порою (тут по голосу персека было слышно, что он поднял взор от страницы в притихший зал), порою взгляд живописца не отрывается от церковного купола, а недавно (вот! — ухнуло в животе, вступило в голову) один молодой писатель позволил себе в публичном выступлении выразиться следующим образом: “И еще стоит поразмышлять над тем, насколько органичной для России, страны с монархическими и православными традициями, явилась привнесенная с Запада идея всемирной революции!”. Как говорится, товарищи, дальше некуда: приехали!

Зал разразился возбужденными, словно бы генерируемыми друг от друга криками: “Кто?! Фамилия! Позор! Назвать!”. Сидевший рядом с Грузем поэт Люблянский подпрыгивал в кресле, словно на лошадке, и дико и радостно озираясь, бормотал: “Не может быть!”.

Забытый в последние дни коктебельский бес толкнул Грузя в бок, и он склонился к Люблянскому:

— Исидор Яклич, — это я сказал.

— Где? Врешь?

— В клубе университета. И настучали. Меня уж в КГБ вызывали.

Люблянский с болезненной осторожностью, словно бы умирающему, улыбнулся Грузю, по лицу его пробежали синеватые тени. “Тсс...” — ласково шепнул он пропадающему на его глазах Михаю.

Далее следовали гонения, вмешательство сельского высокопоставленного отца, попытка бегства в Москву.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

“Филологическим по преимуществу, наверное, можно считать такой роман, где филолог становится героем, а его профессия — основой сюжета”, — весьма убедительно формулирует Новиков и приводит не менее убедительные примеры двух филологических романов: “Скандалист” В. Каверина и “Пушкинский дом” А. Битова. Но тут же зачеркивает всю убедительность, упомянув имя автора повестей, в которых действуют филологи или филологи-историки, а именно Юрия Трифонова.

Почему, даже перенеся место действия на филологическую кафедру, Трифонов не создал “филологический” текст? Да потому единственно, что Юрий Валентинович, в отличие от Вениамина Александровича и Андрея Георгиевича, был до мозга костей художником, а не филологом.

Желаете, я назову совершенно без отбора, вне зависимости от собственного к ним отношения имена писателей-художников и писателей-нехудожников, не обязательно филологов?

Художники: Лев Толстой, Антон Чехов, Исаак Бабель, Алексей Толстой, Евгений Попов, Пушкин, Булгаков, Александр Островский, Аркадий Гайдар, Николай Носов, Валентин Катаев, братья Вайнеры, можно продолжить.

Нехудожники: В. Ф. Одоевский, Илья Эренбург, Леонид Леонов, Юрий Олеша, Виктор Ерофеев, Александр Герцен, Дмитрий Мережковский, можно продолжить.

P.S. А почему — “Крюк”? А так просто, придумалось, понравилось. Потом уж объяснил тем, что Серега Корнетов имел в детстве прозвище Крюк; позднее, когда стал вырисовываться весь сюжет, зрительный образ крюка встал передо мною как графический след бессмысленного движения героев во времени, а затем и пространстве (писатель Грузь уезжал у меня в Москву, наново женился, но возвращался в С. и, наконец, когда сложился финал, в котором Корнетов, желая начать новую жизнь, в сорок с лишком лет женится на дочери Нины и Нина кончает самоубийством, образ приобретал зловещий смысл).

Но филологу ли описывать самоубийства!

Саратов



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru