Денис Гуцко
Апсны абукет*
Вкус войны
Денис Николаевич Гуцко родился в 1969 году в Тбилиси. Там же окончил среднюю школу. В 1987 году переехал в Ростов-на-Дону. Окончил геолого-географический факультет Ростовского университета по специальности “Экология и прикладная геохимия”. Служил в Советской армии. В настоящее время живет в Ростове-на-Дону, работает охранником в службе безопасности коммерческой фирмы.
Писать начал сравнительно недавно. В 2000 году опубликовал рассказ “Прирученный лев” в приложении к “Литературной газете” “ЛГ — Юг России”.
В “Знамени” печатается впервые.
Я ничем не мог им помочь.
Я оставался здесь, в веселой студенческой общаге, они были там, в осажденном городе. Между нами встала война.
Эта война могла достать и меня, да не достала — пронеслась мимо махиной скорого поезда… Я сдал сессию и укладывал чемоданы. Собирался с женой в гости к отцу, на море. Включил телевизор — а пусть поговорит,— и диктор, врываясь в мою каморку на полуслове, сказал, что, по неподтвержденным пока данным, в Абхазии идут бои, что войска Госсовета Грузии…
Я бросился вниз, к телефону. Еле-еле дозвонился на вокзал, и хамоватый женский голос ответил — поезд пойдет, никакой войны нигде нету. Я вернулся в комнату, все-таки уложил чемоданы. Курил и переключал с канала на канал. Вот — другой диктор… да, в Абхазии идут бои…
Я побежал на переговорный пункт, дозвонился в Сухуми. Отец сказал: “Нет, ни в коем случае, у нас началась война”. Я крикнул ему, делая голос повеселее:
— Ну ладно, приеду, как все закончится!
Мы увиделись через два года, в Саратове. Отец и его жена, Лидия Александровна (мне, стало быть, мачеха), жили там на квартире у приютивших их родственников. Они были молчаливы и смотрели как-то насквозь.
Я ничем не мог им помочь.
Между нами по-прежнему стояла война.
Это воспоминания моего отца. Я записал их.
Когда какофония черновиков уже складывалась в рукопись, я заметил, что раз за разом там, где нужно писать “он”, пишу “я”… Пусть так и будет: вместо “он” поставлю “я”, буду там вместо отца.
Я хочу пережить на этих страницах — вот так, слово за словом, будто день за днем,— то, что пережил он. Иногда мне кажется — больной отец до сих пор живет всем этим.
* * *
Было такое вино “Букет Абхазии”.
Вино крепленое, и лично мне — не очень, но у отдыхающих пользовалось успехом. Они слетались к винному магазинчику, что стоял на углу возле моего дома… Шоколадные или еще молочные. Праздные, праздничные. Развлекали слух расейскими говорками, а бутылки из их авосек говорили: клац, клац, — совсем как столкнувшиеся камни. В глазах их был отпуск, а море ворочалось и урчало галькой… и…
Была такая война. Грянула, когда вино безумия набрало силу.
По древним технологиям ненависти оно долго бродило, крепло, заботливые невидимые руки поддерживали процесс… Настал срок — и оно разорвало наш мир, как прохудившиеся меха.
Страх.
Стыд.
Боль.
Незабываемый букет.
Началось!
Я проснулся легким.
Встал, потянулся с хрустом. День уже вовсю хозяйничал в квартире. Он уже не был мирным — но я пока не знал. Было 14 августа 1992 года.
Как жаль, что мне не снилось ничего. Я бережно хранил бы этот сон, еще и еще раз расправлял бы его цветастые крылышки… Ведь ночь еще не принадлежала войне.
Я позавтракал. Солнце плавило небесные глубины, зрела жара. Я был нетороплив. Чай с медом и теплые еще, нажаренные Лидой перед уходом на работу оладьи. Завтра должен был приехать сын с женой. Я предвкушал сладкие хлопоты.
Включил кондиционер, включил телевизор.
И война ввалилась.
На экране сам город, район Красного моста, недалеко от санаториев МВО и ПВО. Вооруженные люди. В небе вертолет делает разворот над морем. Одна за другой запускаются две ракеты, и первая попадает в здание санатория, а вторая — в дом наших знакомых, Георгия и Лианы Бжалава, дом загорается.
Я сел. Дом Бжалава горел бурно, пламя рыскало. На самом деле — война. Настоящая. Нет, не настоящая, не может быть. Я вскочил…
… ощущение реальности ускользало…
…прошелся по комнате. Нужно было за что-нибудь ухватиться.
Машина! Вспомнил про машину… — как обычно, на стоянке. Брюки… брюки…
— В шкафу! — заорал сам на себя.
Город был пуст. Телевизоры, включенные на полную громкость, плевались звуками войны. Безлюдные улицы — и бутафорская телевизионная стрельба из открытых окон. От складов тянуло тяжелым табачным дурманом — всегдашним, вечным, и я вздрогнул: реальность шлепнула — мол, очнись… но нет, не очнулся. Еще издалека увидел: на стоянке одна-одинешенька стоит моя “пятерка”. Сторож, однако, оставался на месте. Сидел в своей будке, смотрел в стену.
“Абсурд” — мелькнуло в голове.
(Кажется, это был первый раз, когда мне подумалось: абсурд, — но тут же стало почему-то ясно, что теперь вот так и будет… неожиданно, навыворот, так, как не бывает… и надо привыкать.)
Замок с бака был сорван, и бензина в баке не было. В сердцах выговорил сторожу — и тот нехотя, с летней ленцой ответил:
— Война… разве людей удержишь…
“Война, — сказал сторож, — разве людей удержишь”.
Машина все-таки завелась. На остатках пригнал ее во двор и поставил в закуток Прониных — этакий дворик во дворе. Пронины разрешали, но теперь я решил спросить… дескать, день-два постоит — ничего? Но навстречу мне из конторы “Сухумгаза” вышли трое. Сказали — втроем одно и то же, что лучше спрятать машину подальше, ведь у многих уже увели или отобрали.
— Как… отобрали?
Они посмотрели, как на дурака. Ничего не ответили, ушли. В соседнем дворе, где обитала “копейка” Насибея Инарба, было пусто. Замок с палисадника, служившего гаражом, распиленный, валялся на земле.
Соседи кучковались возле подъезда. Спорили: прорвутся — не прорвутся. Из их разговора я узнал, что в Агудзерах, в 12 километрах от города, в десять утра был короткий бой между “Мхедриони” и российскими солдатами, охранявшими поселок СФТИ (Сухумского физико-технического института). А на Красном и Белом мостах бой между грузинскими войсками и абхазским ополчением идет уже больше часа.
Поселок СФТИ всегда охранялся военными — в советские времена институт причислялся к первой категории секретности, занимался ядерной физикой и космосом. И чего туда понесло “вольных стрелков”-мхедрионовцев? Наверное, по ошибке…
На экране телевизора Дом правительства. Долгая назойливая картинка — и ничего. Вот, наконец, бой на Красном мосту. Стежки трассеров… телевизор превращает войну в зрелище.
Над позициями по-прежнему грузинский вертолет кружит. Разворачивается… снова две ракеты срываются с него и улетают в сторону санатория МВО. Вертолет кружит еще какое-то время — и вдруг улетает.
Ардзинба на крыльце Дома правительства. Рядом с ним — одетые в камуфляж командиры. Ардзинба говорит: город не сдадут, сохраняйте спокойствие, агрессору будет дан отпор.
Снова показывают бой на мосту — видимо, в доказательство его слов, что атакующие не пройдут дальше.
Телефон мертв… набираю еще раз — нет, никто не отвечает. Бросаюсь к дверям, ругая себя за то, что сразу не сообразил пойти за Лидой в институт.
Внизу Насибей Инарба прощается с женой. Он уже в камуфляже и с автоматом. Она стоит у подъезда, руки к животу. Из ее кухни пахнет хмели-сунели. Насибей машет жене:
— Иди… иди в дом. Все, я спешу.
Проходя мимо, здоровается. Уходит энергичной, решительной походкой.
(Через четыре часа на привале за Гумистой его убьет снарядом, наудачу выпущенным грузинским танком. Насибей Инарба не успеет сделать ни единого выстрела.)
Не пройдя и квартала, я встретил Лиду. Увидев меня, она побежала навстречу, закричала:
— Коля, война! — и, добежав, повторила тихо: — Война, Коленька.
— Да-да, — я постоял, помял лоб, не зная, что дальше. — Пошли домой.
И мы пошли домой, и закрылись на оба замка. И на цепочку. То садились у телевизора, то выскакивали на балкон, прислушиваясь к не знакомым еще звукам разрывов и очередей. Потом, было уже около трех, на экране снова появился Дом правительства… к нему подъезжают несколько “жигулей”. Выходит Ардзинба с окружением… они уезжают.
— Коля… и что теперь?
Часа в четыре ударил крупнокалиберный пулемет в центре города. Я вышел в подъезд и в окно между пролетами смотрел, как по направлению к Дому правительства летят трассера. Подумал, что абхазы заняли там оборону и теперь в городе будет идти затяжной упорный бой.
По Дому правительства долбили несколько часов. Когда стемнело, стали видны неправдоподобно медленные раскаленные снаряды, казалось, их можно поймать рукой. Все стихло с наступлением ночи.
(Назавтра мы узнали, что никто никакой обороны не держал — это так победители праздновали свой триумф.)
Многого я не увидел тогда, в самом начале. И слава Богу.
Сидел дома — укрылся от войны за двумя замками и цепочкой и пытался, как мог, успокоить жену. Вот и не увидел, как под звуки пулеметных очередей на улице Мира солдаты правительственных войск Грузии и бойцы из “Мхедриони” разбивали витрины, тащили все съедобное и все спиртное. Как они подъезжали на БТРах, на обычных легковушках. Гордые, с дикими плоскими глазами. Как, энергично размахнувшись, били прикладами в стекло — оно со звоном раскалывалось и потом еще звенело, осыпаясь. Другие разносили витрины очередями… и подбадривали себя матерной руганью. А возле них — горожане. Чуть в стороне, где-нибудь напротив на углу, в подъезде наискосок. Еще утром — приличные обыватели. Последняя шелуха ожидания на их лицах. У многих уже с собой авоськи, тележки, спортивные сумки. Солдаты забирали бутылки и закуску, шумно уезжали. Только тогда ожидавшие выползали окончательно и подходили к магазину… и долго метались меж прилавками, собирая то, что оставалось им после солдат.
Те, кто видел и рассказывал мне об этом после, наверное, не забудут этих сцен никогда. Так начиналась та война, так и продолжилась.
Утром я вышел из дома, по всей улице Мира зияли пустые магазины. Улица была усеяна битым стеклом. В осколках зло играло солнце. Я поплелся обратно.
Из-за угла широким задом вывернула соседка Роза. Я подошел поближе. Пыхтя, отдуваясь и закусывая нижнюю губу, она тянула сетчатый мешок, набитый стеклянными бутылками минералки. Бутылок шестьдесят “Боржоми” — волоком по асфальту. Через каждые метров десять—пятнадцать она останавливалась, разгибала спину и спускала пар. Отдышится, ухватит — и дальше.
— Что, Роза, склад разграбили?
— Почему, — серьезно ответила Роза, — директор сам открыл.
Я поспешил к подъезду.
…подкатывала тошнота, душу мутило, и…
…реальность вернулась. Вот такая, новая… А Роза села на свой мешок, громко выдохнула: “Фух! уморилась!” — и пухлыми пальцами соскоблила пот со лба.
Дома я плюхнулся в кресло. Уже было жарко. Кондиционер не работал — электричества уже не было. Разделся до трусов, обернулся влажной простыней.
Лида с дивана наблюдала за мной — я ходил взад-вперед по комнате. Наверное, боялась за мое больное, пережившее инфаркт и операцию сердце.
— Они растащили склад с минеральной водой. Директор сам открыл им двери, чтобы они их не сломали. Помнишь, там такие высокие резные двери… старинные…
Я остановился у балконной двери и потуже стянул простыню. Оглядел себя — стало похоже на белый кокон.
— Коля, — позвала Лида. — Как сердце? Коль, может, ляжешь?
— Слушай, как это могло из них вылупиться... так скоро… сразу… в первый же день…
Ночью я боялся уснуть. Лида не ложилась вовсе, и ее тихое сидение на кухне было похоже на караул.
Одиночные взрывы. Долгие — видимо, в воздух — очереди да пьяное гиканье. Ночь нанизана на эти звуки. С ними я справлялся. “Война”, — вспоминал я. Но стоило представить, что творится сейчас на улицах… Вот — вот они всюду, идут, бегут, стекаются, лезут в разбитую витрину.
— Роза… Роза… — кричал кто-то. — Скорее! Растащат ведь!
Тащили крупы, консервы, рулоны ткани, французскую косметику — насыпом, в полиэтиленовых пакетах, — люстры, зеркала в чугунных рамах, пляжные тапочки, подушки, гвозди из хозяйственного магазина, упаковки спичек, свечи, ковровые дорожки… а там уже — детские коляски, набитые поношенными вещами… туфлями, брюками, майками... и все присыпано пеплом… и на банках варенья чужой рукой выведены названия…
Уже на второй день с начала войны на восток потянулись караваны забитых “добром”, скребущих задками по земле автомобилей. Стоит ли говорить, что и сами эти автомобили были отобраны у абхазов. Это было тем проще, что абхазские мужчины ушли в горы. Оставались женщины, дети и старики.
Сначала отбирали только у абхазов. Потом переключились на армян — под тем предлогом, что они через общество “Крунк” (“Журавль”) собирали деньги на оружие для сепаратистов. Потом добрались и до остальных.
После автомобилей придет время лишаться мебели, аппаратуры, золота… да чего угодно — все годилось восстановителям “законности и правопорядка”.
Люди из “Мхедриони” (в переводе — “Всадник”), имея официальный статус спасателей (эдакое МЧС с АКМ наперевес), вполне успешно спасали горожан от их имущества. Основной контингент в этом элитном подразделении, которым командовал Иоселиани, — осужденный за участие в вооруженном грабеже с убийством, освобожденный досрочно, ставший затем профессором Тбилисского театрального института, — был соответствующий: выпущенные из тюрем по случаю войны, отсидевшие ранее, посидеть пока не успевшие.
Эта уголовная гвардия никогда не входила в состав армии. Впрочем, как и многие другие формирования, введенные в Сухуми. Были “Черные орлы” с черными повязками на головах и “Белые орлы” — с белыми. После них по городу тянулся характерный след: использованные шприцы и вскрытые пузырьки… Одеты все были вразнобой: часть в камуфляже, часть в джинсах и майках. А грабили одинаково. Не гнушались ничем.
Не отставала от них и военная полиция под командованием генерала Ахалая, бывшего старшины милиции, по слухам, уволенного оттуда “за порочащее поведение”.
Жена нашего соседа Насибея Инарбы узнала о его гибели в тот же день — ей позвонили знакомые. (На этой странной войне телефонная сеть функционировала исправно. Когда не стало электричества, ГТС питалась от дизель-генератора.) Она собрала костюм, туфли — все, что необходимо, чтобы проводить человека в последний путь, и ушла на Гумистинский мост. Позже она позвонила с той стороны и рассказала, что ее после длительного допроса пропустили через мост, чтобы она могла похоронить мужа, но все вещи — костюм, рубашку, галстук, туфли — отобрали.
Впрочем, и сами абхазы повели себя подобным образом. Толпа бегущих из города ворвалась в аптеку, находившуюся в 20 метрах от нашего дома, и начала сгребать лекарства. Заведующая Нателла попыталась возражать и была застрелена.
На второй день войны не стало электричества, воды, продовольствия (по крайней мере для населения). Стали всюду расти мусорные кучи.
Электричество скоро дали. Телецентр был выведен из строя, но заработала полевая установка телевещания, подчиненная военным властям.
…На фоне пестрого ковра сидит человек лет 35 и с черной густой бородой, на его плечах внакидку белоснежная дубленка. Строгое, суровое выражение лица. Это главнокомандующий вооруженными силами Грузии в Абхазии вчерашний капитан Советской армии господин Каркарашвили. От его слов веет средневековым ужасом: “Если из общей численности погибнет сто тысяч грузин, то из ваших погибнут все девяносто семь тысяч* … Хочу дать совет господину Ардзинбе — пусть он сделает, чтобы абхазская нация не осталась без потомков”.
Позже по городу пустили слух, что при взятии Сухуми 14 августа погиб его брат, поэтому главнокомандующий был так зол.
Чужая война
Прошло.
Источило сердце — и кануло.
Остался шрам — потрогайте… война.
“Это чужая война”, — думали вы, слушая выпуски новостей.
— Это чужая война, — подтверждали вам Первые лица.
“Ну и пусть”, — думали вы.
Вот — потрогайте эту чужую войну.
“Наши” в субтропиках
Союз развалился, но армия не спешила укладывать чемоданы и вещмешки. И совсем неохотно, конечно же, наши генералы думали о перспективе покинуть субтропики Абхазии, где находились их “всеармейские” здравницы. После постановления Госсовета Грузии о “национализации армейской мат. части” у генералов, похоже, крепло желание ни в коем случае не отдавать то, что у них отнимают.
В Гудауте еще в мирное время был расформирован авиаполк. С началом “конфликта” туда перебросили авиачасть из Краснодарского края и расселили в Гудаутском санатории МОРФ… Там же, в Гудауте, находились заместитель министра обороны Кондратьев и генерал Сунгуткин. Туда же, вместе со своим окружением, перебрался и В. Ардзинба.
Санаторий
В первый же день боевых действий две из отстрелянных грузинскими вертолетами ракет угодили на территорию санаторного комплекса МВО, где отдыхали российские военные с женами. Одна ракета упала во дворе — и убила двух офицеров, а вторая, пробив крышу и разорвавшись в палате, убила молодую женщину. Ее муж, офицер, был тяжело ранен. Очевидно, сразу же последовало “строгое предупреждение” — а санаторий охранял 345-й полк ВДВ, — и за весь год войны ни один снаряд, ни одна ракета больше не залетали на площади санатория. Но именно оттуда, с территории, занятой нашими десантниками, и обстреливался город. Огонь велся по жилым кварталам, по рынку в дневное время, когда там собиралось побольше народу, по госпиталю в Первой городской больнице…
Сюрприз
Взяв Сухуми, грузинские войска праздновали недели полторы-две: пьянствовали, мародерствовали…
Но потом вновь настали тяжелые военные будни, снова нужно было воевать. Первое, что предстояло сделать, — форсировать неглубокую, но быструю горную Гумисту, протекающую по западной окраине Сухуми. Абхазы, конечно, успели укрепиться на 10-километровом отрезке берега реки от Верхнего моста до моря и заминировать железнодорожный и два автомоста, но грузины явно не принимали этого всерьез. При первой же лобовой атаке их ждал кровавый сюрприз. Они и понятия не имели, каких масштабов достигла “интернациональная” помощь за время их триумфальных празднеств. Атакующих встретил огонь гаубиц, “Града”, гранатометов, чего, как они полагали, и в помине не могло быть у противника.
Так началось изнуряющее “сидение на Гумисте”, стоившее городу — всей Абхазии — многих и многих жизней.
Ответ командира
Грузины установили на дальнем краю города, на пляже, батарею 125-миллиметровых орудий и стали обстреливать абхазские позиции за Гумистой. И вот тогда в ответ с территории санатория МВО, где стояли “голубые береты”, на улицы обрушился шквал огня, накрывшего весь городской центр. Обстрел длился минут двадцать.
На следующий день Министерство иностранных дел Грузии вручает российскому послу ноту протеста, поскольку было очевидно, что огонь велся российскими войсками. И командир десантников — не МИД России! — дает такой ответ: “Во время артобстрела грузинской стороной абхазских позиций несколько снарядов попали на территорию полка. К счастью, жертв не было. Но мы и впредь в таких случаях будем отвечать таким же образом”.
Гуманитарка
За весь год абхазской осады Сухуми не получил от России ни единого зернышка. (Хотя все время велись разговоры о защите “русскоязычного населения”.) Турция поставляла в Сухуми в качестве гуманитарной помощи картофель, макароны, консервы, муку, медикаменты. Но порт постоянно обстреливался, чтобы помешать разгрузке судов.
Вертолеты
Российские вертолеты постоянно перелетали через Кавказский хребет и доставляли в блокированный грузинами Ткварчели оружие и продовольствие. На протесты грузинского МИД отвечали: клевета.
Но когда грузинская сторона вынудила все-таки один из таких вертолетов сесть в Сухумском аэропорту, — он оказался загружен оружием, управляли им русские пилоты. Их отдали под суд, им “по законам военного времени” грозил расстрел. Перед телекамерами, глядя себе под ноги и утирая пот, они сознались, что делали по два рейса в день, что каждый рейс стоил 20 тыс. рублей. После признания летчиков отпустили.
Майор Федоренко
Грузины собрали из запчастей на авиазаводе в Тбилиси четыре “Су-25” и ими пытались противостоять российским авиационным отрядам. Но стоило только самолетам подняться в воздух, как с российского аэродрома в Бомборах прилетали “Су-27” и отгоняли их. И вот однажды, уже весной девяносто третьего, во время подобной стычки один из “Су-27”-х был сбит с земли “Стрелой”. На виду у всего города он медленно падал, размазывая по небу жирный густой дым, и врезался в волны метрах в 500 от берега. На протест грузинской стороны министр обороны России Паша Мерседес заявил, что в указанный день ни один российский самолет на Черноморском побережье не поднимался в воздух и что он не может сказать, чей это самолет. Скорее всего, это грузины перекрашивают свои самолеты под российские, сами себя бомбят, сами себя сбивают, чтобы тем самым опорочить Россию.
Через два дня на пресс-конференции в Тбилиси журналистам всего мира был продемонстрирован поднятый водолазами личный жетон пилота и удостоверение личности майора Федоренко. Паша Мерседес снова выступил по телевидению и заявил, что — да, это наш летчик и наш самолет, но он в тот день совершал тренировочный полет, потерпел аварию и упал в море, а сбит он не был, так как не находился над боевыми позициями.
Автомобили, автомобили
Поучаствовали российские офицеры и в сухумской охоте за автомобилями. Видимо, под девизом “А мы чем хуже?”.
Анатолий Плютто, доктор физико-математических наук, работавший со мной в СФТИ, пытался спасти свой “ГАЗ-3111” в одном из боксов санатория МВО. В том же боксе поставил свой “ВАЗ-2107” другой мой знакомый, врач-анестезиолог Володя Медведев. В неделю раз они приходили в санаторий, чтобы “проведать” свои автомобили, а заодно рассчитаться со “сторожами”. Придя туда в очередной раз, они обнаружили бокс пустым — машин не стало. Командир батальона поохал, поудивлялся и обещал разобраться.
Он “разобрался”. Пострадавшим он доложил, что к часовому ночью подошли двое грузин с улицы и предложили 100 тысяч рублей за то, чтобы тот выпустил их с машинами, что часовой и сделал. (Как солдат добыл ключи от боксов, если ключи постоянно находились у начальника караула, комбат-батяня не сказал.) Привели самого виновника пропажи. Парень ничего не отрицал, но по его глупенькой улыбке все было ясно. Напоследок комбат предложил пострадавшим обратиться в военную прокуратуру, которая находилась в штабе погранвойск в городе Адлере… На том и разошлись.
Госпиталь
Как во всех прифронтовых госпиталях: от боя до боя затишье, после боя на операционные столы, как на чаши весов, ложатся чьи-то судьбы… Люди, продырявленные металлом, обожженные… клейменая собственность войны. Стоны, но страшнее — молчание.
Привыкнуть — и научиться быть полезным.
И забыть пока про их мародерство и высокомерный кураж, про сожженные дома.
Здесь не судят, здесь спасают.
“Прошу принять меня…”
Через неделю после начала войны я отправился в Первую городскую больницу, где расположился военный госпиталь.
Уже много лет я был связан с этой больницей теснейшими узами. Здесь после инфаркта я наблюдался у кардиолога. Сюда ложился с обострениями “по сердечной линии”, с язвой желудка. Врачи давно уже воспринимали меня как своего. Частенько я ремонтировал оборудование и в конце концов был принят на полставки — заглядывал один-два раза в неделю, чинил то, что поломалось.
Но это было так давно… семь огромных дней отделяли нас от мирной жизни.
…Главврач Гиви Гегечкория, нервно шагая по кабинету, ворчал:
— Сегодня уволил электрика. Отказался нести белье в прачечную… А ведь на четыре ставки был оформлен! Сестра из реанимации перестала ходить на работу. — Он прикурил, затянулся. — Жена твоя пойдет к нам санитаркой?
Я ответил — наверное, да, на что-то надо ведь жить. А надо сказать, новые власти начали выплачивать зарплаты работникам госпиталей и дворникам.
— Ладно,— кивнул Гиви,— бери вон ручку и бумагу, пиши: “Прошу принять меня электриком на две ставки…”.
А внизу в это время кричал от боли раненый, хирург кричал кому-то, чтобы помогли поднять носилки.
Охраняемый пожар
Шел ночной обстрел города с абхазских позиций. “Град” то там, то здесь крошил стены огненными зубками. Пожары.
И вот — горит в центре города здание Государственного архива Абхазии (до революции — костел). А вокруг… это удивило… охрана из военной полиции. Охраняют пожар? Но потом один из полицейских подошел к горке папок, лежавших на асфальте, поднял парочку и бросил в огонь. Удивление прошло. Подобное уже не удивляло. Архив горел двое суток — и двое суток стояло оцепление.
Говорили, что подобным образом сгорел и Институт абхазского языка, литературы и истории. Охранявшая пожар полиция даже избила приехавших пожарных, чтобы не лезли не в свое дело. (Пожарными в Сухуми служили в основном армяне. Они-то и попали под горячую руку.)
Примерно в те же дни (недели через две с начала войны) был разграблен и разгромлен Культурный Центр абхазов, помещавшийся в бывшем дворце князя Дадиани. Это уже не стали маскировать под последствия обстрела.
Поджигать начали в открытую. Сгорел лучший ресторан в городе — “Москва”. В середине зимы — вокзал, Институт субтропического хозяйства. Казалось, здесь никто не собирается больше жить — здесь поселилась война.
ИнгуриГЭС (крупнейшая в Закавказье) была разграблена, провода вывезены в Турцию на металлолом. Та же участь постигла все предприятия города.
Дома абхазов сжигались методично. В Сухуми чернели целые улицы — те, на которых компактно проживали абхазы. Абхазские села сжигались полностью. Когда настанет время бегства из города, поджигать будут все подряд… все, что успеют.
А потом, когда вернутся абхазы, они будут занимать дома и квартиры грузин… или сжигать их. Придет черед гореть грузинским селам.
Воевать за свободу
Из подъехавшей “семерки” вышел офицер, майор, и вытащил из салона мальчика лет двенадцати, русского. У мальчика было сквозное ранение: пуля вошла между лопаток и вышла через грудь.
Утром он уже улыбался и попросил есть. Майор навещал его каждый день. Оказалось вот что.
Мальчишка сбежал из дому, а жил он в Петербурге, и жажда подвигов понесла его в Абхазию, “воевать за свободу”. Чеченцы и казаки, к которым он попал, охотно приняли его в свои ряды. (На той войне их лагеря стояли бок о бок.) Скоро его посадили на берегу Гумисты в дозор. На противоположном берегу располагались, естественно, дозоры грузин. Командир батальона, обнаружив врага, решил не поручать это дело новобранцам. Он поднялся выше по реке, перешел ее вброд, подкрался и, видя только спину, выстрелил. Подойдя к поверженному врагу, он с ужасом обнаружил, что это ребенок.
Комбат по-отечески опекал своего пленника, привозил ему в госпиталь гостинцы. Сразу сообщили родителям мальчика в Петербург (кажется, он жил без отца, с мамой и бабушкой), но они долго не могли приехать за ним.
“Оружие хотят иметь все”
В госпитале лежал молодой парень, грузинский новобранец.
Огнестрельных ранений у него не было, но парень был сильно избит, с сотрясением мозга и переломами.
Прибыв в Сухуми и найдя штаб части, в которую направлялся, он получил автомат, военный билет и стал солдатом. Завтра, сказали ему, на передовую.
Новобранец решил, что если так, сегодня сам бог велит ему погулять как следует.
Уже поздним вечером, выйдя из шумного кабака в кромешную тьму, солдат услышал, как его окликнули по-грузински — закурить, мол, не найдется?.. Но не успел он вынуть из кармана сигареты, как получил сокрушительный удар по голове. Били долго, пока совсем не затих. Нашли его только наутро. Без автомата.
— Оружие хотят иметь все, — говорил он, тускло улыбаясь,— а идти на передовую — не все…
Друг
За водой приходилось тащиться далеко на окраину города, где из скалы тек пущенный в трубу родник. Пристрелявшись, минометчики осаждающей стороны однажды точно накрыли этот источник, когда возле него толпились люди.
Как всегда неожиданно, с шумом и стенаниями родственников, к госпиталю подъехало несколько машин. Из одной вытащили женщину, которая не подавала уже признаков жизни, затем другую женщину с почти оторванными рукой и ногой. И руку, и ногу ей потом ампутировали. Это была сотрудница Лиды, и Лида потом подолгу просиживала в ее палате, успокаивая ее… доказывая, что и в таком виде можно жить.
Третьим был худенький мальчик, он лежал на руках несшего его мужчины со спокойным бледным лицом… как будто он уснул в дальней дороге. Когда мужчина положил мальчика в перевязочной, стал виден осколок от мины, размером с палец, который вошел в правый висок и, взбугрив лобную кость, застрял в мозгу.
Нейрохирург посмотрел, сказал:
— Оперировать бесполезно, он через пару часов умрет.
И ушел.
Но мальчик с торчащим в голове осколком прожил ночь и еще полдня.
А утром к двери реанимационной, где он лежал, пришел его друг. Паренек был жутко растерян и бледен. Они вместе набирали воду, когда прилетела эта мина. Он один из четверых остался без единой царапины. Я не пускал его, а он очень просил. Я понимал, какое впечатление останется у него на всю жизнь, если он увидит…
Но он твердо встал передо мной и с глазами, полными мольбы, сказал:
— Пустите, дядя, я должен увидеть его.
В слове “должен” было столько осознанности…
Я открыл дверь в палату. Он медленно прошел по проходу к последней койке, на которой все так же наискосок, не укрытый одеялом, лежал его друг… Обошел, не отрывая глаз, постоял немного и бросился бежать.
Ссора
Было затишье. Врачи стояли на крылечке — курили, балагурили. Обстрела не было, боев — тоже, не было как бы и самой войны. Погода, разумеется… белели облака…
Гул моторов оборвал иллюзию — в сторону госпиталя неслись двое “жигулей”. Резко затормозили у крыльца, из каждого автомобиля вытащили по тяжелораненому. Грузинские военные, доставившие своих товарищей, были пьяны и чрезвычайно возбуждены. Они орали, ругались, подгоняли врачей матом. Вынесли носилки. Ранения были у одного в голову, у другого в грудь.
Рустам Гвиндишвили, дежурный хирург, подошел к тому, что был ранен в грудь, поднял ему веки и сказал:
— Несите в операционную.
Второго раненого он предложил отвезти в нейрохирургическое отделение, располагавшееся в Республиканской больнице.
Крики и угрозы достигли апогея. Военные бегали по двору, стучали по машине “скорой помощи”.
— Где шофер?! Заводи!
На “скорой”, — после того как из его гаража увели служебную “ниву”, — ездил Гиви Гегечкория, главврач. Но, чувствуя, насколько взрывоопасна атмосфера, он спрятался в здании администрации.
Военные, озверев от отчаяния и злобы, защелкали предохранителями автоматов — но никто не шел. Тогда один из них прикладом разбил стекло, открыл кабину, оборвал провода — видно было, что он делал это не один раз — и завел машину, замкнув провода руками. “Скорая” с раненым в голову уехала.
Хирурги поднялись в операционную.
Они все уже знали, что лежавший на операционном столе был мертв, его привезли уже мертвым. Рустам Гвиндишвили или недоглядел, или — скорее всего — просто побоялся сказать об этом бесноватым военным.
Они толпились в операционной, их с трудом удалось уговорить выйти. Они вышли, но один из них сел на стул, положил автомат на колени и мрачно на все просьбы повторял:
— Я никуда не уйду. Оперируйте.
Хирургам ничего не оставалось, как имитировать операцию. Вскрыли грудную клетку и замешкались, не зная — что дальше…
Я в этот момент ушел в одну из дальних палат — ситуация была раскалена до предела, любой из нас мог попасть под горячую руку. Минут через сорок в коридоре раздался дикий вопль, а за ним крик в окно о том, что их товарищ умер. Началась сумасшедшая стрельба, палили в воздух, в больничные стены, очереди не стихли, пока не закончились патроны в рожках. Неожиданно все попрыгали в машины и уехали.
Позже выяснилось, что поссорились между собой два офицера: один — мхедрионовец, другой — сван из “сванского легиона”. Ссора быстро дошла до стрельбы, мхедрионовец был ранен смертельно.
А его друзья бросились из нашего госпиталя в Республиканскую больницу мстить раненому в голову свану. Хотя шансов выжить у того и так было немного.
Снайперша
Однажды привезли абхазскую снайпершу. На вид — лет 18—19. В ней было восемь пуль. Привезшие ее грузинские солдаты сказали, что она убила восьмерых — и поэтому в нее всадили столько же пуль, по одной за каждого убитого… а она, сука, живучая. Ее бросили на крыльце и сказали, что приедут утром, а пока выставят охрану, чтобы ее не выкрали.
— Оперируйте. Если выживет, будем судить и расстреляем.
Но ей повезло — она умерла, не приходя в сознание.
Выпал снег
Уже в начале декабря выпал снег метровой толщины и лежал всю зиму, до весны. Много деревьев обломал этот снег. Они рушились с резким скрипом, похожим на крик. Жители растаскивали их на дрова.
В больнице, построенной еще в прошлом веке, кухня имела плоскую крышу, не рассчитанную на такие снегопады — конечно же, крыша рухнула. Соорудили кухню во дворе: четыре столба и навес. Посредине разводили костер под котлом и варили: утром манную кашу, вечером макароны. Этим кормили раненых и питались сами. За дровами ходили в соседний корпус, сгоревший еще в мирное время. Ломом выдирали уцелевшие межэтажные перекрытия.
Там же, в дворовой кухоньке, после того, как перестала работать разбомбленная прачечная, стиралось белье — вручную. Под уклон на улицу текла мутная розовая жижа — кровь, смешанная с мыльной пеной.
С Новым годом!
Первый массированный обстрел города с абхазских позиций за Гумистой начался около 16.00 31 декабря 1992 года. Сначала ударили минометы, а к ночи добавились и гаубицы. В новогоднюю ночь я дежурил в госпитале. Пожилые врачи, побывавшие на Отечественной, с видом знатоков пытались определить калибр и вид оружия. Около 20.00 несколько десятков снарядов “Града” легло рядом с госпиталем, но левее и с перелетом. Часть их попала в жилые дома через дорогу, часть — в обезьяний питомник. Обезьяны визжали душераздирающе. Они в ужасе метались по вольерам, не понимая, откуда исходит такая грозная опасность и за что… От жалости к ним хотелось просто умереть. Женщины утирали глаза.
Этот ужас вместе с обстрелом стих только под утро.
Подарочки
Кое-как дождавшись утра, сдав смену второму электрику, я бросился домой. Дома одна оставалась Лида. Шел вдоль стен, перебегая с одной стороны улицы на другую так, чтобы оставаться прикрытым зданиями от возможного обстрела…
Возле подъезда теснилась толпа. Стало страшно. Оказалось — неразорвавшийся снаряд. В тротуаре зияла дыра диаметром с ведро, дальше асфальт поднялся и полопался метра на два вдоль бордюра. Рядом валялась аккуратно срезанная снарядом ветка кипариса.
Позвонили саперам — оказалось, за новогоднюю ночь таких подарков набралось более десятка.
Один из них попытались извлечь — вокруг собрались зеваки, приехали журналисты. Снаряд взорвался. Погибли девять человек.
Остальные снаряды — по крайней мере наш — обнесли проволокой, они так и пролежали всю войну.
Но что случилось бы с нашим домом, с Лидой, если бы он взорвался… Я видел, что сделали эти снаряды там, где они взорвались: воронка диаметром в 6—7 метров и глубиной в 5. Асфальт огромными глыбами перелетал через четырехэтажный дом.
Если убьют…
Лида рассказала, как она встретила этот Новый год. Она очень испугалась, когда начался обстрел, а потом нагрела на нашей “буржуйке” воды и пошла в ванную мыться. И повторяла про себя одну фразу: “Если убьют, то по крайней мере буду чистая”.
Невеста
Каждое утро ее привозил на работу жених.
Услышав хлопок автомобильной двери у служебного входа, все, кто оказывался в этот момент возле окон, невольно любовались сценой: их улыбками, нежным прощанием, ее стройной фигурой, радостно струившейся под его взглядом, когда она шла по дорожке. Жених и невеста продолжали жить в своем счастье.
Правда, из-за войны пришлось отложить свадьбу. Но Мзия была уверена, и Сандро с ней соглашался, что долго это не продлится, несколько месяцев… к следующему лету уж точно все наладится. Сандро, улыбаясь, обещал ей быть осторожным и сидеть всегда в самом дальнем и глубоком окопе.
Мзия была застигнута обстрелом “Града” на улице Эшба, недалеко от Республиканской больницы. Она укрылась за стволом большого эвкалипта. Один из снарядов попал в крону дерева и разорвался — а один из тысяч осколков пробил насквозь ее сердце…
Обстреляли рынок
С утра люди со всего города тянулись к рынку — пешком или на велосипедах. На самом рынке к февралю уже кроме листьев лахома — сорт капусты — купить ничего было невозможно. Если изредка кто-нибудь рисковал привезти мешок картошки, его разбирали в сумасшедшей давке. Больше мешка обычно не привозили — боялись мародерства со стороны солдат. Торговали одеждой — новой и поношенной. Хорошо шли печки-“буржуйки”. Некоторые продавали лекарства.
Самая бойкая торговля — между 10 и 11 утра — совпадала с утренним обстрелом. Люди как бы привыкли к обстрелам, и никто не верил, что станут обстреливать полный мирными и голодными людьми рынок.
Но однажды это случилось.
Около полудня к госпиталю подъехал “пазик”, набитый вопившими и стенавшими людьми. Выбежали врачи. Из “пазика” стали вытаскивать изувеченных осколочными ранениями… одного, второго, третьего… Не успевали подавать носилки — а раненым не было конца. Подъехали несколько “жигулей”, в них тоже привезли раненых, в основном женщин.
Навсегда запомнилась женщина-армянка, которая лежала на носилках на крыльце госпиталя. Она была в шоке, боли не чувствовала и с каким-то потусторонним любопытством разглядывала собственные многочисленные раны от осколков — она была буквально утыкана ими.
Вскоре стали известны подробности обстрела. Несколько снарядов установки “Град” упали прямо в толпу, один, отрекошетив от асфальта, разорвался под стоявшим на дороге “икарусом”, — здесь у всех пострадавших были до колен перебиты ноги. В этот момент мимо автобуса проезжали “жигули” — осколки разорвавшегося снаряда прошили дверь автомобиля и перебили бедренные кости ног водителя.
В этот день было убито или искалечено 68 гражданских лиц.
Ночная возня
Ночью — монолит мрака. Зрачки скользят в бездну, ловя зацепку. Иногда — зыбкое пятно. Кто-то имеет смелость признаться: вот, я здесь, живой. Кто-то не боится раздразнить минометчиков по ту сторону ночи или накликать внезапно рвущий небо штурмовик… Но скорее всего это пятно — чья-то безысходность. То ли больной требует очередной заботы, то ли дети проголодались. Или мхедрионовцы подсвечивают себе, чтобы удобнее было выносить добычу. Хозяева забились в какой-нибудь дальний угол…
— Давай спать, — уговариваю я Лиду.
Я понимаю, конечно, как ей сейчас жутко. Всю жизнь она пугалась грома. После каждой ночной грозы она ходила бледная, истомленная небесными канонадами. Вздрагивала под одеялом и будила меня… а я неизменно на нее ворчал: “Ну что ты, как маленькая”.
Вот и сейчас ворчу — будто этим можно ее провести, убедить, что нечего бояться… это, как гроза… отгремит.
— Спи. Какой смысл лежать и ждать обстрела. Если будет, и так проснемся, — и вдруг, запнувшись, пытаюсь сгладить эту неловкость будничными словами: — Спи. Завтра тебе в госпиталь, не выспишься…
Но сам я тоже не могу уснуть. В подъезде на первом этаже, у дверей борделя, затевается нехорошая перепалка. Сначала тихо, но напористо — будто какие-то зверьки обнюхиваются и урчат. Скоро переходят на крик.
Там постоянно оспаривают очередность доступа к телу. Всегда спешат и не хотят ждать: война.
В черной тишине воспаляется слух.
Когда тишина лопается, мы вскидываем головы… нет, ничего… далеко, не на нашей улице… не на соседней. Мы опускаем головы на горячие подушки. Ночи тягучие. Мы прилипаем к подушкам, как жалкие мухи к клейким лентам. Скорей бы прорваться к утру. Тишина и мрак страшны. Но если где-то близко начинают метаться ослепительные флаги света — это еще страшней. Едут солдаты. По ночам солдаты разъезжают по городу. Может быть, воевать… может быть, грабить. Сюда?.. Мимо…
Бордель трудится. До утра еще далеко. Обстрела, скорее всего, не будет.
Она, конечно, не спит. Наверняка она и не смыкала веки.
— Ты спишь? — шепчет она.
— Нет.
— Знаешь, я все думаю… как же они могут обстреливать свой собственный город, свою столицу? Ведь еще вчера они жили здесь и…
— Не надо… не надо искать ответов на это безумие. Давай его сначала переживем.
— Ну ладно… они безумные. И те, и другие. Они обезумели, между ними теперь кровь. Коля, а наши… эти вот летчики, которые вчера бомбили… как они… почему? Неужели за деньги? а?
На этот раз я молчу. После короткого перерыва снизу — по стенам, по натянутой тишине — бегут голоса. В прифронтовом борделе беседуют.
Я сам уже начал изводить себя этими мыслями. Лежу и представляю себе, как летчики (“наши”, те, что бомбят нас) приезжают домой… улыбаются встречающим детям, женам, старикам. Радостны и еще — горды. Их бумажники беременны — и разродятся подарками, сладостями, фруктами. Они будут сидеть за праздничным столом, и дети будут их спрашивать…
— Я все вспоминаю, знаешь, того раненого, которому оторвало кисти рук. И его мать. Не знаю, что она ему говорила. Наверное, чтобы он не отчаивался… что его и такого будут любить. Она все время гладила его по повязкам, а он молчал.
— К нему приехала мать?
— Да. Ей позвонил его сослуживец, и она приехала. Это ее младший сын. Старшего уже убили.
В подъезде резко, в голос, вспыхивает стихшая было ссора. И вот уже стреляют. Очереди, выросшие по пути, как обвалы, рушатся, кажется, отовсюду. Еле слышные за стрельбой, носятся обрывки ругани. Автомат захлебнулся, и сразу, с полуслова, стали слышны чьи-то увещевания — почему-то по-русски, но с акцентом.
— Перестань! Нас убьет рикошетом! Перестань! Пошли отсюда.
Еще одна очередь. Кажется, в упор по двери — и стихает окончательно.
В темноте не видно лица жены.
— Ничего, ничего, успокойся.
Она успокоится, конечно. Ей надо поплакать. К тому же мы постоянно повторяем друг другу, что во всем надо искать плюсы… зато грабители обходят наш дом стороной… вон даже квартира Инарбы стоит целехонька.
— Все… уже тихо, слышишь?
Она плачет. И как это у нее получается — без всхлипов, без прыгающего голоса…
— Коля, я не могу в это поверить… что чеченцы в Гаграх расстреляли, а потом сожгли пять тысяч грузин… Это же очень-очень много человек… Это же так много…
— Это ведь слухи. Чеченцы сами могли их распустить.
— Зачем?
— Запугать, понимаешь.
Она долго молчит, уже без слез. Я начал было думать о чем-то другом, но она прерывает мои мысли.
— Коля, — зовет она, — а если это правда?
А внизу снова затевается возня. Старые кровати.
Гул. Утробный, угрюмый. Вырастает неспешно, но неотвратимо. Сначала ползет, стелется — но, окрепнув и созрев, уже наваливается, давит. Стены подрагивают.
Уже можно понять: два мощных двигателя… тягачи или грузовики. Медленно двигаются вверх по улице, к западной окраине. Фары выключены. Потом дрожь в стенах смолкает, двигатели удаляются.
Вязкое время, еще один кусок ночи. Час или два… или три. Длинная ночь. Новые гости у Мананы с подружками.
Тишину сжирает чудовище.
Оно разрывает ее на клочки, оно рыгает. Ракеты одна за одной летят, хлеща хвостами. Это где-то в стороне стадиона, за рынком. Ракеты летят в сторону верхней дороги, туда, где мост через Гумисту. Это не “Град”, это что-то гораздо мощнее. На несколько секунд мрак и глухота — и еще залп.
Противоположный, занятый абхазами берег Гумисты полыхает. Дикая кутерьма огня, дым. Отсветы дотанцовывают до наших стен и заставляют стены струиться… плыть…
Потом снова гудят тягачи. Так же угрюмо, как бы бормоча что-то злое. Они уходят в восточную часть города, где будут недосягаемы.
— Значит, будет теперь обстрел? — шепчет она.
— Нет, не будет… не сегодня. Завтра, наверное.
Кто-то смеется. Кто-то икает. Кто-то передергивает затвор.
Проклятые русские
Утром, встречаясь с соседями, здороваешься — по-русски, естественно… Ночью прилетает русский штурмовик… А утром, встречаясь с соседями, здороваешься — по-русски и думаешь — прилетит ли этой ночью русский штурмовик. Днем по русскому телевидению выступит Паша Мерседес и, размазав улыбчивое лицо по экрану, расскажет, что ни один самолет…
Турецкие макароны
В качестве гуманитарной помощи Турция прислала несколько тонн макарон. Их на грузовиках перевезли в один из магазинов и стали продавать. Причем за несколько часов этой гуманитарной распродажи цена менялась трижды.
Мы с Лидой отстояли в очереди восемь часов. Собственно, больше это походило на штурм. Узкая дверь магазина, перегороженная столом, и за ним — две хмурые тетки. Толпа беспрерывно галдит, тычет зажатыми в кулаки деньгами, зовет то одну, то другую продавщицу по имени, повизгивает. Продавщицы, не торопясь, высматривают в толпе родственников, знакомых, соседей, берут у них через головы впереди стоящих деньги, так же через головы подают ящики макарон. Время от времени подходят солдаты и, стреляя вверх, чтобы осадить толпу, наводят порядок. Солдаты тоже берут макароны и уходят. Чем меньше остается ящиков, тем безумней давка, тем чаще подходят солдаты. Придвинувшись вплотную к столу-прилавку, мы с Лидой стоим уже около получаса. Всунуть деньги в руки продавщиц не так-то просто. Они все время норовят взять у кого-нибудь сзади, сбоку — у того, кто зовет их по-грузински. И все-таки — ура! — мы тащим два ящика и еще пять пакетов!
Русская рожа
Володя Воскобойник — с ним мы работали вместе в СФТИ — отстоял многочасовую очередь за хлебом. Хлеб выпекали прежде всего для армии, а излишки работники хлебозавода выносили прямо к решетке. Солдат охранял — скорее сказать, контролировал — это прибыльное предприятие. Ждать приходилось подолгу: когда вынесут, тогда и вынесут… Володя дождался, подошла его очередь.
— А ты, русская рожа, езжай за хлебом в свою Россию, — сказал ему солдат.
Володя развернулся и пошел домой.
За что?
К нам в госпиталь из такой же очереди привезли пожилую женщину лет шестидесяти со сломанной ключицей. Со словами: “Проклятые русские!” — солдат ударил ее прикладом. Она плакала, причитая вполголоса: “За что?”, — и озиралась на врачей-грузин, накладывавших ей повязку.
Водочный бизнес Прониных
Вокруг как-то быстро — удивительно быстро — налаживался особый военный быт. Мир взорвался, а обломки улеглись в каком-то новом, уродливом порядке. Быстрее всех в нашем доме в этот порядок вписались Пронины. (Сказалось, видимо, то, что при советской власти Люба, мать семейства, была профессиональной спекулянткой. Олег, ее муж, сын Юра и дочь Надя помогали ей в этом нелегком деле.)
В войну они занялись сбытом водки. Каждый день мать с дочкой садились в прицеп трактора “Беларусь” и отправлялись на станцию Дранда, что в 30 км от Сухуми. Здесь всегда стояла железнодорожная цистерна со спиртом, а на базе лимонадного завода производился разлив “огненной воды”. Они привозили несколько десятков бутылок и сначала продавали их прямо на улицах, а со временем клиенты стали приходить к ним домой. Цена на водку росла в зависимости от положения дел в окопах: в сентябре бутылка стоила пять тысяч купонов, к концу года уже семь. (По слухам, зарплата солдат грузинской регулярной армии составляла 15 тысяч купонов…) Время от времени у жилища Прониных раздавались автоматные очереди: таким образом солдаты реагировали на инфляцию. Много раз я видел, как мать и дочь бывали на волосок от гибели. В проверенных выражениях, привычно, что ли, они умоляли не убивать их и не отбирать у них водку, ссылаясь на то, что это “хозяин” устанавливает цену, а назвать они его не могут… Но доход они все-таки имели неплохой: как-то, заглянув к ним за спичками, я застал на их столе жареное мясо.
В погожие дни Олег ходил к морю, удил с пирса рыбу. В один из таких дней, когда он ушел на рыбалку, начался абхазский артобстрел. Видимо, обстреливали находящуюся на берегу гостиницу “Тбилиси”, в которой в это время расположился на отдых только что выведенный из окопов грузинский батальон, но наводчик оказался неважный — снаряды бухали в районе пляжа, где не было никого, кроме одинокого невезучего рыбака. Артобстрел стих, время шло, но Олег все не возвращался. Люба начала беспокоиться. Наконец он пришел — с огромной лиловой шишкой во весь лоб. Поднятый взрывом голыш угодил в него, и он потерял сознание.
(Позже, живя уже в России, мы узнали от знакомых, что Олег Пронин был зверски убит вернувшимися абхазами — за то, что “обслуживал оккупантов”.)
Пробивает ли АКМ рельс?
Во дворе напротив жил русский ополченец — быть может, единственный на весь город русский ополченец, сражавшийся на грузинской стороне. Жил он с матерью-старушкой, лет ему было около двадцати пяти. Высокий, плечистый и очень довольный, что у него есть собственный автомат.
Однажды, крепко выпив в компании своих однополчан, он стал хвалить автомат Калашникова, утверждая, что тот пробивает рельс. А так как железная дорога проходила недалеко, спорщики отправились к путям — и, отойдя метров на пять от рельса, поклонник АКМа прицелился и выстрелил. Дико взвизгнув, пуля-дура отскочила от рельса — один глаз вытек напрочь, а второй повис на нервных волокнах.
Мука
Когда-то, когда вопрос о том, кем считать себя — украинцем или русским (по крови или по культуре), — время от времени просыпался и начинал ерзать в душе, я вспоминал о Гоголе, о его двуедином гении, и этим утолялся. Все-таки две родины лучше, чем ни одной.
…Однажды, когда голод стал уже обыденным состоянием, мы купили на рынке мешок немолотой кукурузы. Я отвез его на тележке на мельницу — на соседней улице работала-кряхтела старенькая электрическая мельница. Хозяева ее, два пожилых мегрела, составляли абсолютно киношный дуэт: один был худой и говорливый, любил помурлыкать в усы что-то, очень похожее на застольные песни; второй — плотный, с красным, как гранат, лицом и светлыми волосами, постоянно присыпанными к тому же мучной пылью, работал молча, здоровался, будто ворчал. Брали они традиционную десятину с помола, от денег отказывались.
Я приволок свою кукурузу рано утром, но с утра они мололи “своим” людям, а в двенадцать отключили электричество, часа через три электричество появилось, мельница закрутилась снова… но мой мешок стоял сиротливо в углу, и так же сиротливо сидел в другом углу я. Костлявый старик ходил неторопливо мимо меня, напевая, и, казалось мне, тихонько ухмылялся. И вдруг он остановился передо мной и завел такую речь:
— Вот ведь, Россия нас бомбит, а кушать мы все хотим, и мегрелы и русские…
Застигнутый врасплох, не зная, что ответить, я обронил — и это была чистейшая правда (одна из ее половин):
— Я украинец.
Это оказалось моей козырной картой.
— А, вот как, — отозвался старик.
Он рассказал мне, как в войну, в Великую Отечественную, воевал на Украине, был ранен, и его прятала украинская женщина, выходила, выцарапала у смерти.
— Она со своими детьми очень голодала, но делила со мной последний кусок хлеба. Что давала детям, тем кормила и меня. Я всегда ее помню, я обязан ей жизнью. До сих пор помню даже ее лицо.
Словом, вскоре кукуруза была перемолота…
Я тащил по вечерним переулкам тележку с мукой, стараясь побыстрее, чтобы успеть до комендантского часа, думая о войне — той, Отечественной, и этой, гражданской, а еще — о Николае Васильевиче Гоголе.
“Русскоязычные”
Да, я мог считать себя русским — по культуре, по судьбе. Однако российская власть конца XX века сама решала — “кто и насколько”, недостаточно русских она именовала “русскоязычными” и, совершив этот несложный лингвистический трюк, полагала проблему решенной. Другие нации, не столь, видимо, великие, не разбрасывались своими. Из всех “русскоязычных” одни только славяне оказались предательски брошенными на чужой войне.
…Итак, эвакуация:
Евреев.
Вскоре после начала боевых действий в Абхазии Израиль объявил, что все желающие евреи могут репатриироваться. Для этого необходимо всего-навсего записаться в еврейской общине.
После записи на отъезд (это если вы еврей) вы ожидали назначенной даты и отправлялись к Дому правительства. Туда подъезжали два “икаруса” и “Камаз”. Каждый отъезжающий мог взять 40 кг груза. Беспокоившихся — успокаивали: в Израиле каждой семье предоставят жилье со всем необходимым: постелью, посудой и т.п. “Икарусы” отвозили репатриантов в Тбилиси, где в израильском консульстве уже ждали оформленные документы, а в аэропорту — “Боинг-747”, который через несколько часов доставлял потомков Моисея на историческую родину…
Евреи уехали почти все. Лично я знал лишь две оставшиеся семьи, одна из них была смешанной.
Греков.
Греция объявила, что пришлет корабль, если выяснится, что желающих уехать греков окажется достаточное количество.
Но большинство их эмигрировало еще раньше, так как за несколько лет до этого президент Греции добился от правительства СССР договора о выплате пенсий всем, заработавшим ее в СССР.
Греки добирались до Тбилиси, а там без хлопот оформляли выездные документы.
Так уехала наша хорошая знакомая Джульетта Алхазова — после того, как ее с подругой задержали и увезли в кинотеатр на Маяке (район Сухуми). Кинотеатр был битком набит задержанными без документов (а приказа ходить с документами никто не видел), там их продержали всю ночь и, наиздевавшись вдоволь, отпустили. Через три дня Джуля навсегда уехала в Грецию. (Сейчас она звонит нам из Афин — снимает квартиру, работает на швейной фабрике.)
Не уехали в основном те греки, которые не знали языка. Муж Гали Михайлиди (она была первоклассным стоматологом), Ростислав Рихтер, не хотел уезжать из Сухуми, где он — уже при вернувшихся — открыл свое дело, цех по производству полиэтиленовых пакетов, пакеты он вывозил в Россию и получал неплохой доход. Но постоянные нервотрепки и унижения привели к повторному инфаркту, и Слава через два года абхазской свободы умер. Галя все-таки не уехала — потому, что не говорила по-гречески, а еще потому, что после одной из бомбежек “Су-25” да поджога грузинскими солдатами дома, где жила ее мама, старая женщина стала бросаться под кровать при звуке проезжавшей по улице автомашины и боялась оставаться дома одна. После ухода грузин Галя все же неплохо зарабатывала. Новый хозяин поликлиники, абхаз, конечно, ничего не имел против гречанки-стоматолога. А бывшего главврача, грузина, вместе с женой вывели из поликлиники в сквер через дорогу — и расстреляли.
Армян.
Армяне самостоятельно перетекли на Северный Кавказ, в Краснодарский и Ставропольский края, Ростовскую область — в зависимости от того, где жили их родственники. Троюродные дядья и двоюродные племянники вызволяли их из беды получше консульств и министерств. Но многие армяне остались — те, что были связаны с землей.
“Русскоязычных”.
После того, как от ракет, выпущенных в первый день войны с грузинского вертолета, погибли отдыхавшие в санатории два российских офицера и женщина, в порт прибыли большие десантные корабли, и в течение двух дней происходила эвакуация нескольких тысяч отдыхавших военных и их жен. После этого было разрешено эвакуироваться гражданским лицам. Многие местные жители надеялись спастись на борту этих БДК. В порту собралась огромная толпа, в основном женщин с детьми, жаждавших уплыть подальше от этого так неожиданно грянувшего ужаса. Но случилось то, что должно было случиться… Десантники не взяли территорию порта в свои руки, а оставили вход на пирс в руках “спасателей” из “Мхедриони”, чем те незамедлительно воспользовались: чтобы пройти на пирс, нужно было или быть чьим-то родственником, или заплатить “пошлину” в размере 5 тысяч рублей.
Примерно неделю шло это делание денег, затем корабли перестали приходить. На этом эвакуация “русскоязычных” прекратилась.
Борода
Его часовая мастерская размещалась в небольшом киоске в самом центре города, в углу сквера напротив горсовета. Его знал весь город. Мастер он был отменный, но и цену за свою работу назначал немалую. Торговаться с Бородой было бесполезно. “Не хочешь — ищи другого”,— говорил он и углублялся в свои шестеренки-пружинки.
Слухи о его бороде ходили всякие. Говорили — сидел. Говорили, мол, там, на зоне, кого-то заложил, вот ему и накололи на подбородке — то ли “стукач”, то ли “сука”. Другие говорили — никого не закладывал, а просто проиграл в карты, и слово совсем другое, матерное. Но хрен редьки не слаще, и приходилось ему носить эту самую бороду зимой и летом.
Дом его был по тогдашним — советским и перестроечным — меркам роскошен. За высоченным забором стояли два автомобиля. Сыновей было трое — все, как на подбор, статные, широкоплечие.
Чем зарабатывал Борода? Уж точно не починкой будильников.
И совсем немногие знали, что Борода знаменит среди городских нумизматов как обладатель огромных коллекций монет, орденов и медалей.
…Когда российские БДК увозили в неизвестность галдящих и рыдающих беженцев, он не искал себе места среди них. Он остался. Но спустя некоторое время из его двора ночью увели одну из машин, иномарку. Борода вооружил своих сыновей и позаботился, чтобы об этом узнал весь город. Этого оказалось мало. Грабители ходили кругами, наведывались попить водички, гуляли по комнатам, поглаживая автоматы.
И он решился.
В назначенный день с несколькими чемоданами, выставив сыновей на стреме, Борода пришел в порт. Здесь оставалось после бегства абхазов несколько прогулочных катеров. Он заранее договорился с кем надо, и его обещали подбросить морем до Сочи. Все шло по плану. Он поднялся на борт, отдали швартовы, и катер отчалил. Когда между пирсом и кормой плескалось уже несколько десятков метров, в каюту, где сидел на своих чемоданах Борода, откуда-то — может быть, из капитанской рубки — ворвались автоматчики. Он попытался выхватить пистолет…
Его сыновья, услышав очереди, ушли с пирса: помочь отцу они уже не могли.
А катер, сделав по морю неторопливый круг, вернулся к тому же месту, от которого отчалил. Что было в тех чемоданах, ради которых часовщик Борода рискнул жизнью, никто так и не узнал.
Историю эту я слышал от многих людей… Осажденный город начинал создавать свой фольклор.
Хлеб-соль на Гумисте
Еще одну историю пересказывали сухумчане.
Якобы однажды на противоположных берегах фронтовой Гумисты, скрытые друг от друга рельефом, сели обедать грузинские и абхазские дозоры. И вот со стороны абхазов прорывается сквозь шум воды голос:
— А не желает ли кто из грузин отведать сытного обеда с добрым вином?
Мужчины собрались было смеяться удачной шутке товарища, как вдруг один из грузин поднялся и, направляясь в их сторону, крикнул:
— Почему бы и нет! Я давно не пил хорошего вина!
Не спеша он перебрался через ледяную, но мелкую здесь Гумисту. Не спеша подошел и, поздоровавшись, сел на предложенное место. Трапеза прошла в гробовом молчании. Когда все было съедено и выпито, гость с того берега поблагодарил хозяев, вежливо попрощался и пошел к реке.
Не спеша перебрался он через ледяную Гумисту, не спеша дошел до своих.
Шутка минометчиков
Весна все-таки пришла. Дразнила выживших легким прозрачным небом, журчала и блестела.
У нас потекла крыша, и я полез ее чинить. Было утро. Орудия с обеих сторон молчали, а “Сушки” летали обычно по ночам. Если не присматриваться к у’гольным шрамам, оставленным пожарами, улицы внизу выглядели радостно — весна… Справившись с работой, я теперь позволил нежному солнцу сочиться сквозь веки.
Свистяще-шипящее раздалось, как всегда, неожиданно. Летящая мина звучит так, словно где-то вверху на раскаленную сковородку бросили кусок сала. Секунды через две позади слева ухнуло, а я провалился через слуховое окно на чердак, нырнул в люк, по лестнице на кухню и бросился в туалет. Он располагался как раз по центру здания, и его перекрытия были из бетонных плит. Все в нашем доме использовали туалеты не только по прямому назначению, но и как бомбоубежище. Пока я спасался, одна мина влетела в соседний дом, в десяти метрах от нашей спальни. Еще три упали во двор, и одна разорвалась у Прониных на кухне…
Выждав некоторое время, я вышел на улицу. Еще пахло гарью. На крылечке соседнего дома, завалившись на бок, лежала старушка. Рядом — щуплая черная собачка. (Видимо, та первая мина, что пролетела у меня над головой.) Я подошел. Старушка оказалась армянкой. Рана ее была — как говорят медики — не совместима с жизнью… кровь еще стекала по ступенькам.
Метрах в тридцати дальше мина пробила крышу другого дома и, взорвавшись на чердаке, разворотила потолок в квартире. На самом краю воронки висела хрустальная люстра и нереально позвякивала. Хозяин, пожилой грузин, стоял на улице и через окно бесстрастно рассматривал разрушения. Будто ждал — сорвется ли люстра.
Я спросил, не пострадал ли кто. Он бросил угрюмо:
— Нет.
Я сказал:
— Ну и слава богу, — и пошел домой. Он явно не нуждался в сочувственном слове от меня, русскоговорящего.
Что ж, на этот раз костлявая дура пролетела мимо. Ребята не попали… Я, наверное, намозолил им оптику, ковыряясь с блескучей жестью на крыше.
А может, останемся?..
Стук впился в нас, мы вздрогнули и застыли. Словно огромными булавками в нас ткнули прямо через дверь: раз! два! три! Мы стояли над своими коробками.
Стук сразу же повторился. Стучавший успокаивал: тук-тук, ну и что такого, тук-тук, да — стучат в вашу дверь. Лида делала знаки: не-от-кры-вай. Руки ее бешено метались: не надо.
В войну в гости не ходили. Но не открывать было нельзя. Если это грабители (солдаты) — они решат, что дома никого нет, и… ну зачем огорчать грабителей… Пошел на цыпочках, ругая про себя каждый ползущий из-под подошвы скрип. Дверь гладкая, твердая… И снова стук.
— Кто?
— Это я, Бадри.
Отлегло. Лида шумно вздохнула.
С Бадри Ломишвили мы познакомились не так давно, в хоздворе бывшего Управления КГБ.
Я зашел туда к Славе Рихтеру, мотористу. (Конечно, вряд ли Славу, тучного, сочного, с паровозной одышкой, в нормальное время можно было бы впихнуть в одно-единственное слово после запятой — мол, Слава, моторист. Но война всегда оставляет вам лишь одно измерение: свой, чужой, солдат, мирный, раненый, убитый.) А так… до войны он увлекался скутерами, здорово гонял и, главное, собрал своими руками не один мотор. Сейчас этот навык и сделал его мотористом в хоздворе Управления КГБ (теперь там обслуживались военные). В этот день я принес Славе кое-какие запчасти: дверь, которую так и не успел поставить, тормозные шланги, свечи, карбюратор и всякую мелочь, которую сейчас невозможно было достать, а ему все это позволило бы хоть что-то заработать. У меня же к нему был свой вопрос — тот самый вопрос, в том или ином виде донимавший каждого, решившего уехать с войны: как бы, кому бы продать… в моем случае речь шла об автомобиле. Свою белую “пятерочку” с “троечным” движком я умудрялся прятать уже десять месяцев в соседском палисаднике за стеной виноградных зарослей. Я его спросил, знает ли он кого, кто мог бы отогнать машину в Сочи или в Тбилиси. Он сказал, что знает ребят, которые этим занимаются, они берут за это 200 тысяч. Таких денег у меня быть не могло. Тогда Слава сказал, что сейчас за мою машину больше 500 тысяч никто не даст, а эти самые ребята могут купить ее за такую цену, но вычтут 200 тысяч за перегон. Я ответил, что лучше задаром сожгу ее во дворе. Вот тогда-то он и окликнул по имени проходившего мимо офицера, а мне успел шепнуть, что ему можно доверять…
Бадри согласился взять мою “пятерку” за $500. Я был доволен. На эти деньги мы могли некоторое время продержаться на плаву там, в России.
Я так и говорил ему во время нашей встречи у меня дома — мол, едем в чисто поле, в пустоту едем, а в пустоте деньги необходимы. Он соглашался и насчет пустоты, и насчет денег.
— Вот только перетащим в Тбилиси к родственникам какой-никакой скарб и…
И Бадри пообещал отвезти меня в аэропорт и посадить в самолет на Тбилиси, если я достану канистру бензина. (Целых 100 литров — мечта любого мародера — стояли в туалете.)
Тот день настал. Он приехал за мной на оглушительном “горбыле”. Мы кое-как примостили упакованную в коробку швейную машинку на крышу “запорожца”… “Как хочешь, — сказала Лида, — а швейную машинку мы возьмем. Возможности покупать одежду у нас, видимо, не будет… буду шить”. Второй короб “ценностей” — на заднее сиденье — поехали!
У ворот перед летным полем стояли двое солдат. Оба в солнцезащитных очках, с автоматами, с неподвижными лицами… знаковый облик. Бадри махнул им приветственно (видимо, его здесь знали). Они откатили ворота в сторону и пропустили нас на территорию аэропорта. Бадри высадил меня в тени от двух высоких пальм, росших по ту сторону забора, и уехал. Был конец июня, тень была весьма кстати. Пальмы как ни в чем не бывало перебирали вверху ветвями с этим характерным истомным звуком — зачатком то ли стука, то ли шороха.
Он вернулся через час. Из его “горбыля” вылезли две изящные, по линейке вычерченные старушки в черном. (Все пребывало по два вокруг меня: солдаты, пальмы, старушки.) Они остались, прямые, неподвижные, фибровый чемодан аскетически торчал возле них из земли, а Бадри снова исчез, на этот раз пешком.
Вскоре он привел упитанного майора. Оказалось, что я и старушки — вместе. Бадри сказал, что — вот, этот майор посадит нас в самолет, а у него сейчас срочные дела — он и вправду выглядел потерянно, — сказал, чтобы мы не волновались, и упал в свой “запорожец”. “Запорожец” отгрохотал и скрылся. А майор пощурился задумчиво в июльское марево и скоро ушел, сказав, что вернется, когда прилетит самолет.
Старушки остались со мной.
Перед нами тем временем разворачивалось, вскипало действо. На летное поле подъезжали “икарусы” и выгружали солдат, которых было уже под две сотни и которые возбужденно теснились возле комендатуры. Зрелище напоминало роящихся пчел. Голоса звучали раздраженно. Интонации иногда были явственно угрожающими. Мои старушки с интересом вслушивались и покачивали головами.
Прошло еще около часа. Над морем делал разворот “Ту-154”. Вот он зашел на посадку, коснулся полосы и, взвыв, стал терять скорость. Подрулил к зданию аэропорта, оглушил воем моторов и замер невдалеке от нас. Замер и военный рой, но ненадолго… Сначала из-за угла вывалился трап, звуком движка стронул тишину и лениво потащился к самолету. В пятнистом хаосе что-то сработало, двинулось, оформилось, и из толпы вышла группа солдат во главе с офицером. Они решительно направились к трапу и стали на нем двумя цепочками с обеих сторон. Предохранители отщелкнули… все было всерьез.
Становилось очевидно, что события развиваются нештатно. Ведь вначале должны были грузить раненых. Но раненых видно не было. Солдаты бросились к самолету. Сделалась невообразимая суматоха, давка, обычная “гражданская” давка. Ни Бадри, ни обещанного майора, а посадка шла уже полным ходом, я бы даже сказал, спешным порядком, сильно напоминавшим абордаж. Мне стало ясно, что, если я не вклинюсь в этот солдатский поток, то минут через пять в самолет уже не сядешь — просто потому, что он будет набит битком. Нашпигован. Закупорен…
В гражданской одежде, со славянским лицом, не зная ни слова по-грузински… А! была не была!
Я попрощался мысленно со старушками, подхватил багаж и двинулся по бетонке. Уже возле самолета я увидел Юру, с которым когда-то работал в СФТИ. Он был в камуфляже: тогда многие так ходили по городу, так было безопаснее. По глазам его я понял: и он тоже… Я всучил Юре швейную машинку, прямо на картонной коробке написал телефон в Тбилиси и адрес: Плеханова, 50, — и попросил занести ее в самолет.
Юра опешил, но грузинская деликатность сработала — она еще срабатывала, война поглощала окружающий мир по частям, по кусочкам… Он стал подниматься по трапу, я взвалил свой огромный короб на голову и пошел за ним.
Вначале на меня глядели с явным удивлением: русский, в “гражданке” — и с трофеями! Потом им стало ясно, что я просто рву когти, и, не успел я подняться на вторую ступеньку, как получил прикладом в бок. Я что-то бормотал, по-русски, конечно, и пробовал подняться выше — и получил удар сапогом по ногам, а над моей головой взвился приклад АКМ. До боли родное “Куда прешь?!” — сопровождало этот жест. Обдумать времени не было. Видимо, некая шальная извилина, обычно затертая более уравновешенными товарками, опередив их всех, отыграла свою звездную реплику:
— Вот, я с ним! Это его вещи!
Солдат повернул голову в сторону, куда метнулся мой взгляд, в это время, слыша неладное, обернулся и Юра…
— Вот с ним я! С ним! Его вещи!
Автомат опустился медленно и ткнул меня в ребра.
— Тогда какого черта загородил дорогу?! Проходи!
И приклад подтолкнул меня вверх по трапу…
Вот так. Меня пропустили тогда, приняв за носильщика.
Бадри вошел в квартиру как-то бочком. Он был ранен, левая рука по локоть перебинтована, повязка за шею. Это придавало его явлению налет заигранной театральной классики: бинты, хмурое усталое лицо, в помещении чехарда спугнутых войной вещей, хозяева-обыватели с охами-ахами…
Оказалось — люком танка, в который попали из гранатомета, когда кубарем летел вниз, услышав по рации: “Бадри, кажется, это в тебя целятся!”.
— Еле успел.
— Где это было?
— Десант. Они высадили десант в районе Очамчиры.
Мы сидели на кухне, пили кофе. У нас еще оставался настоящий, в зернах. Я смолол его на ручной кофемолке, наслаждаясь этим мирным монотонным занятием, и сварил на керосинке. А когда Лида поставила на стол бутылку “Варцихе”, Бадри грустно изумился:
— Нереально. Сейчас ничего такого не достать.
— Старые запасы…
Коньяка выпили по чуть-чуть. Его вкус вызывал к жизни миражи. Мы не стали много пить.
— Слушай, извини… тогда в аэропорту… так вышло…
— Да ладно…
— Нет, ты послушай.
Он рассказал мне о том, в чем я участвовал.
О том, что же происходило тогда, во время моего перелета Сухуми—Тбилиси.
То был батальон — остатки батальона, прибывшего незадолго до того из Тбилиси. Новобранцев бросили в горы — воевать. На несколько дней они оказались на настоящей войне… без разведки, без артиллерии. Слепой и беззубый батальон. Чеченцы, казаки и днестровцы легко перемололи их в месиво, полегла половина. Уцелевшие снялись с позиций и прибыли в аэропорт. Их пытались вернуть на позиции, они требовали отправить их обратно домой. Самолет должен быть забрать тяжелораненых. Но они захватили самолет… с ними улетел и я.
— Ну, а что было на следующий день, после того, как ты улетел, ты уже знаешь?
Да, это я знал. На следующий день тот же самолет из Тбилиси, до отказа набитый солдатами, уже над посадочной полосой был обстрелян из гранатомета, загорелся, в нем заживо сгорели все 168 человек.
Бадри вздохнул. Темная, нехорошая такая задумчивость — внезапный провал посреди беседы. Я понял, зачем он пришел — высказаться. Мы собирались уезжать, нам можно было высказаться. Лида подлила кофе. Бадри еще раз вздохнул, сказал, что тоже уезжает. Его отец — директор крупного завода, а дядя генерал. Его отправляют на три года на учебу в Израиль, в Бронетанковую академию… Спрятав глаза, осторожно выпустил самое тяжелое:
— Если ничего не изменится и везде будут руководить такие люди, как сейчас, я уеду из Грузии навсегда. Нельзя жить в такой стране.
И закончил смущенно:
— Если бы вы знали, какие люди нами командуют!
Он тоже уезжал с войны. Я — уж не знаю, кстати или некстати — подумал, что теперь, стало быть, ему моя машина не нужна…
Потом была ночь. Город утонул в черном студне без остатка. Ни стен, ни крыш — ничего. В лунные ночи он еще кое-как всплывал призрачными поплавками крыш, зыбко мерцал. Но впечатление все равно оставалось ирреальным: от вида лунного города подступало к горлу. Сегодня — только чернота. Как повязка на глаза — все, ничего нет, дождись утра. Ночи были полны ожидания: не постучат ли в дверь, не будет ли обстрела, не взревет ли над головой “Су-25”…
Мы лежали под простынями — невидимые. Пусто смотрели в невидимый потолок, дышали. На далекий рык двигателей поднимали головы от подушек… Все стихало, и мы снова смотрели туда, где утром появится потолок. Мы ждали.
И в который раз… в который… в который раз она шепчет этот страшный, жалкий вопрос: “А может, останемся?”.
…Прилетев с дезертировавшим батальоном в аэропорт Тбилиси, я благополучно выгрузился, автобусом добрался до города и перевез багаж на квартиру Жоры, брата Лиды.
Задерживаться мне было ни к чему — уже на следующий день я сидел в вагоне поезда, отправляющегося в Сухуми. Челночные бега беженцев продолжались.
Ночь в поезде прошла спокойно — ведь воры охотились за теми, кто ехал из Сухуми: они, как правило, везли с собой свои семейные ценности. Уже на территории Абхазии, на станции Очамчира, по составу поползли слухи о том, что недалеко от города абхазы высадили ночью морской десант и отрезали Сухуми от Грузии… Вскоре действительно стала слышна артиллерийская канонада… где-то совсем недалеко, в горах, шел ожесточенный бой.
Поезд стоял, люди вслушивались. Прошло около часа, по вагонам и по громкой связи на станции объявили, что поезд дальше не пойдет. Еще через полчаса — что желающие могут пересесть на поезд, направляющийся обратно в Грузию, до станции Самтредиа.
Слухи, слухи от купе к купе… Кто-то говорил, что город уже взят чеченцами, кто-то, наоборот, что десантироваться удалось небольшой группе, остальных отбили, скоро с ними будет покончено — а нас утром повезут дальше. Но шли часы, канонада в горах не стихала. Уже за полночь на перроне появился офицер, он устало нес в опущенной руке автомат. Все бросились к нему.
— Ну что?! Как там?! Не пробьются?!
Офицер ответил, вытирая лоб:
— Нет. Часа через два добьем.
На вопрос же, отправят ли нас на Сухуми, он покачал головой, сказал:
— Вряд ли. Разрозненные группы наверняка скрываются в лесу. Обстреляют поезд, могут пути заминировать.
Надо было возвращаться назад в Тбилиси.
Но поезда на восток этой ночью больше не ожидалось. Оставшиеся пассажиры стали стягиваться к стоявшей у соседней платформы электричке — на ночлег.
Вокруг настаивалась тьма и сырость. Бой затих. Суровый ветер с гор врывался в разбитые окна, насвистывал что-то недоброе. Тщетно пытался я уснуть, свернувшись, как в детстве, калачиком.
В вагон вошел офицер с двумя солдатами, скользнув фонарем по нашим лицам, сказал:
— Да вас к утру тут всех догола разденут. Я пришлю вам охрану.
Скоро действительно появились трое солдат — сели у дверей, оперевшись об автоматы. Выглядели они совсем изможденными и сразу стали клевать носом. Как-то прошла ночь, в полузабытьи, в холоде… Дремали пассажиры не ехавшей никуда электрички, дремали часовые. Утром нас разбудил сиплый гудок тепловоза.
На следующий день я был снова в Тбилиси, на квартире Жоры. Прошел и этот день, и ночь — и утром я отправился на вокзал: десант десантом, но нужно было возвращаться в Сухуми. Я спросил в окошке кассы:
— Поезд на Сухуми едет?
— Идет.
— А билеты уже продаете?
— Продаем.
Но, уходя на вокзал, я слышал по телевидению сообщение о том, что путь на Сухуми заблокирован высадившимся десантом, а со стороны Ткварчели на помощь ему рвутся другие абхазские соединения.
Билета я, конечно, не купил. Но все-таки еще два дня, чтобы хоть как-то себя занять, продолжал ходить на вокзал,— так ходят к морю в ожидании погоды.
— Поезд на Сухуми едет?
— Идет.
— А билеты уже продаете?
— Продаем.
Толпа в зале ожидания состояла, видимо, из уже обилеченных.
Нужно было пробовать выбираться самолетом.
В здании аэропорта было довольно людно. Посадку на Сухуми вели военные на втором этаже через незаметный служебный вход. В кабинете возле двери стоял стол, за столом сидел лет тридцати майор с щекастым круглым лицом и русыми волосами. (Быть может, в нем текла смешанная кровь… все эти нюансы были чрезвычайно важны.)
К заветной двери подошли двое весьма авторитетного покроя грузин, но было видно, что разговора у них не получилось, и они гордо унесли себя прочь. Я ждал еще долго, а потом решился. Я рассказал майору, что приехал в Тбилиси из Сухуми на несколько дней, а тут десант в Очамчире, и поезда не ходят, а я инвалид, у меня больное сердце, и уже кончились лекарства… Но, просмотрев мои документы, он сказал, что ему нужно поскорее отправить в Сухуми батальон на подмогу тем, кто сражается там с врагом, и у него нет ни одного свободного места.
Через час я подошел снова. Просто прислонился к косяку и стоял, ничего не говоря. Эдакий молчаливый призрак… Майор попросил еще раз мои документы. Отложил в сторону паспорт и принялся внимательно рассматривать мое удостоверение инвалида. Потом сказал, слегка улыбаясь:
— Там, внизу, есть медпункт, пойди к дежурному врачу, и, если он будет не против, я тебя отправлю.
Я бросился вниз. Ур-р-ра-а! Русоволосый майор решил просто избежать прямого разрешения, но не пойти в медпункт было тоже нельзя.
В сильно прокуренном помещении три офицера и две девицы хохотали за накрытым столом. Я закрыл дверь и, стараясь выглядеть спокойным, пересек небольшой зал, в котором пассажиры обычно ожидают приглашения на посадку, и направился по летному полю к стоявшему невдалеке самолету.
Под самолетом, в его тени, томились солдаты. Рюкзаки, амуниция, банки с соком. Походив среди этого бивуака, я нашел кусочек не занятой тени и присел на ящик с какими-то боеприпасами. Солдаты уже изжарились под палящим солнцем, но никто не проявлял раздражения. Была на их лицах сосредоточенность… они понимали, что спешить им не стоит — не всем повезет вернуться назад.
Скоро ко мне подошел улыбчивый капитан и попросил разрешения сесть рядом. Посидел, поулыбался — а потом начал спрашивать. Спрашивал много, плотно и цепко. У него, как оказалось, были с собой настоящие сети вопросов. И он меня ловил.
— В Сухуми?
— Да.
— А кто у тебя там?
— Жена. Я живу в Сухуми.
— Живешь… а на какой улице?
— Леселидзе… рядом с винным магазином, он там один на весь город.
Мы побеседовали о моей работе, о топонимике города Сухуми. Было видно, что капитан удовлетворен моими ответами.
— А как ты думаешь, — спросил он, улыбаясь, — кто я такой?
— Откуда мне знать… вижу, что капитан.
Он достал из нагрудного кармана краснокорое удостоверение и, раскрыв, протянул мне. Я взял, посмотрел… удостоверение было на грузинском языке. Смущаясь, я вернул удостоверение, сказал, что не владею грузинским. Капитан огорчился, спросил: “Почему же?”. Я, оправдываясь, ответил, что жил в Тбилиси всего пять лет, а в Сухуми все говорят по-русски… не успел выучить.
— Я капитан Магарашвили, начальник контрразведки батальона. Ты не мог бы объяснить мне, как ты попал на летное поле в расположение батальона, улетающего на фронт?
Он менял окраску: из улыбчиво-безобидного делался ядовито-опасным. Я сказал:
— Один добрый майор, вроде тебя, пустил меня сюда, чтобы я мог добраться до дома.
— А документы у тебя есть?
Я отдал ему свой паспорт, из которого, наученный опытом, давно изъял страницу на абхазском языке — ее неизменно вырывал каждый грузинский патруль, проверявший документы. Капитан Магарашвили бегло просмотрел мой паспорт. Хотя я и улыбался вместе с ним, внутри у меня все покрылось инеем.
— Не бойся. Я вижу, что ты едешь домой. Скоро придет груз и начнется посадка.
Он попрощался и не спеша зашагал по бетонке назад к зданию аэропорта.
Я приходил в себя долго. Уже потом, в самолете, я сообразил, что помогло мне избежать военной тюрьмы. Капитан хоть и бегло просматривал мой паспорт, но он, конечно же, увидел, что и моя фамилия, и фамилия моей жены —украинского происхождения, и в пятой графе стояло: украинец. А Украина — единственная республика бывшего СССР, открыто вставшая на сторону Грузии, и несколько сот добровольцев УНА-УНСО воевало вместе с грузинами против Абхазии (подразумеваем — России). Запись в пятой графе была важна как никогда.
А когда я вышел за ограду Сухумского аэропорта, те самые старушки — прямые и черные — так и стояли возле пальм, и фибровый чемодан торчал там же. Как я узнал позже, Бадри все это время тщетно пытался отправить в Тбилиси своих родственниц.
Машину я так и не продал.
Венера, старшая сестра реанимации в нашем госпитале, предложила перегнать мою “пятерку” к своему зятю Ревазу Букия, следователю прокуратуры. Там-де, в его дворе, машина будет в безопасности — а потом, когда все закончится, я смогу ее забрать. Я согласился. Сам отогнал машину по адресу. Там она простояла некоторое время… но в один прекрасный день моей машины не стало.
— Забрали,— развел руками следователь Букия. — Пришли и забрали на нужды фронта. Что поделаешь… война.
Уезжаем
Все. Решено.
Ответственность за это решение — как скала на плечи. Удержу ли?
— Где мы там будем жить?
— Будем работать дворниками, им дают жилье.
Лида родилась в этом доме. Я чувствую, каково это — оставлять дом, с которого ты начинаешься, в который уместилась вся твоя жизнь. Она трогает стены, как человека… прощается.
Вот они, наши короба. Четыре плюс телевизор. Отправляются с нами в российскую неизвестность. Гвардия служивших нам верой и правдой вещей, которой суждено вырваться из осады…
Ночью, засыпая, Лида долго еще спохватывалась, вспоминая то одно, то другое, от чего приходится отказаться… бросить при отступлении. Книги… Ее любимый Кобо Абэ, мой любимый Веничка Ерофеев. Встала, вытащила из шкафа старую, сорок седьмого года, книгу кулинарных рецептов — подарок бабушки.
Недавно, уже решив ехать, мы с Лидой пошли на рынок. У нас было немного денег и бредовая идея купить что-нибудь на память… сувенир с войны.
На втором этаже, увенчанном высоким куполом, под которым раньше теснились голуби, нам попался пожилой мужчина в поношенном твидовом пиджаке. Лицо его было красиво, исполнено княжеского благородства. (Если грузинские лица красивы, то всегда именно с таким содержанием.)
Мужчина продавал резные ложки из мандаринового дерева. Нам с Лидой как-то сразу захотелось их купить. Работа была великолепна. Но три тысячи купонов за штуку мы не могли выложить. Я попробовал торговаться, предложив за две ложки четыре тысячи. Но он ровным голосом — голосом разорившегося минувшей ночью князя — сказал, что эти ложки стоят названной цены. С этим я легко согласился: “Да, батоно, стоят”, — но у нас не было лишних шести тысяч купонов, все остальное было отложено на дорогу.
Мы купили одну из двух ложек, извинившись, что не можем купить и вторую. В глазах его что-то блеснуло, я узнал этот блеск: голод. Мы ушли, а он остался стоять, держа перед собой вертикально поднятую ложку из мандаринового дерева.
Пронины вызвались помочь нам донести вещи до платформы.
По пути зашли к Айвазовым, нашим старинным друзьям, попрощаться. Возле подъезда стояла машина, а Баграт Саркисович с Зурабом как раз тянули мешок муки из подвала. Положили мешок в багажник и встали, растерянные. Перепугались незнакомых людей, которые теперь смогут навести мародеров. Но Пронины были не те люди, которых стоило опасаться — на водке они имели весьма неплохо, ни с мародерами, ни с полицейскими им самим якшаться было не резон.
Мы прощались с Багратом Саркисовичем и Зурабом, они неловко то протягивали, то отряхивали руки, испачканные в муке. Зураб сказал:
— Куда же вы уезжаете? Война уже скоро закончится.
Пронины подняли нам вещи на платформу Бараташвили по крутым ступеням и сразу ушли. Поезд мог прибыть и в 12.00, и в 16.00. Мы сами перетащили вещи поближе к тоннелю — на случай артобстрела и чтобы спрятаться от палящего солнца.
Вагон был полупустой. Мы разложили свои коробки, телевизор, обшитый тканью, как посылка, и сами втиснулись между ними.
Вошел среднего возраста и роста мегрел и объявил, что он проводник, а чтобы никто не сомневался, в руках он держал пачку мелких купюр купонов. Билет стоил полторы тысячи купонов — дешевле только даром, — собственно, билетов никаких и не было, проводник просто собирал со всех севших в вагон плату.
Поезд еще не доехал до Келасури (около 5 км от окраины), а мы уже поняли, что наше путешествие будет долгим: поезд останавливался по первому требованию любого, кто вышел к рельсам и поднял руку.
Постепенно вагон наполнялся людьми. Все тащили с собой самый разнообразный скарб, многие везли собранный с огородов урожай, спекулянты загружали мешки муки, подвезенные автокаром.
Состав с мерным стуком проехал мост через Кодор, и тут уже присутствия войны не замечалось. Не было сгоревших вагонов, цистерн. На полях мужчины тохали (тяпали то бишь) кукурузу. Женщины на чайных плантациях собирали чай.
Ингури. Въезжаем в Мегрелию, где единовластным хозяином Зугдиди и всей Мегрелии — Лоти Кобалия. Поговаривали, что до войны он был шофером на хлебовозке. Но теперь он верховный главнокомандующий “дикой мегрельской дивизией”. Так они сами себя не без самодовольства называли. Да был ли у этих подразделений звиадистов вообще какой-либо официальный статус? С войсками Госсовета их примирила в августе девяносто второго война в Абхазии, свергнутый Звиад лично приказал верным ему войскам выступить против сепаратистов.
Немного повоевав, дикая дивизия оседлала железную и шоссейную дороги, по которым абхазские трофеи увозились в Грузию, и спокойно снимала свою долю.
Около четырех часов поезд стоял в Зугдиди, столице Мегрелии.
По вагонам стали сновать различных мастей воры, спокойно, без церемоний заглядывая в каждое купе. Достаточно было на пару секунд повернуться к окну — и за спиной исчезала отбившаяся от хозяина сумка, одежда.
По перрону в это время важной походкой расхаживали одетые в камуфляж и вооруженные автоматами джигиты Лоти Кобалия.
В соседнем купе ехали — видимо, на побывку — солдаты. К ним подсели три девицы. Послышался оживленный разговор.
Парень с кейсом, за ним высокая девушка шли по вагону, ища свободные места. Нашли, и парень, весьма довольный своим внешним видом — а на нем был черный костюм, — небрежным жестом забросил кейс на верхнюю полку. Парочка вышла на перрон к провожающим.
В вагон вошел военный патруль. Два солдата с автоматами, а старший почему-то в гражданском. Наметанным глазом пробегали они каждое купе.
С противоположной стороны в вагон поднялся вор и начал свой встречный осмотр. Вот он дошел до купе с кейсом, “сфотографировал” его, прошел дальше и через полминуты вернулся.
Военный патруль в это время явно заинтересовался солдатами из соседнего купе: тут могли быть настоящие трофеи. Купе стали тщательнейшим образом обыскивать. Старший стоял в коридоре.
Воришка снайперски точным жестом подхватил кейс за ручку и, не прерывая движения, продолжал идти в сторону патруля. Он дошел до патруля, попытался обойти старшего со спины — но тот резко обернулся, схватился двумя руками за кейс…
— Что это?!
На лице воришки проступила легкая растерянность, но в следующую секунду военный поднимает глаза:
— А, это ты…
Солдат из соседнего купе с их бесконечными баулами и вещмешками куда-то увели — “на досмотр”.
По вагону еще много раз проходят патрули, никого не проверяя, но зорко рассматривая багаж. Всем любопытным отвечают, что идет тщательная проверка поезда, чтобы не допустить провоза оружия.
Где-то через час вернулись наши служивые соседи. По их лицам было понятно, что у них ничего не нашли.
Казалось, что состав уже перетрусили и вывернули наизнанку, но он мертво стоял на путях, по перрону все так же прохаживались гвардейцы Кобалия.
Мы простояли четыре часа. Наконец, автокар подвез муку — мешками забили весь тамбур. Большой военный начальник руководил работами.
Скоро поезд тронулся. Вдруг встал — будто его окликнули, постоял, подумал, снова дернулся и пошел, набирая ход.
Солнце село, сгустился мрак. Только дрожащие блики от свечей ходили по коридору: те, кто ездил этим поездом раньше, запаслись свечами.
Мы ехали, а воры продолжали свои рейсы. Работавшие с ними в доле проводники не включали освещение.
Резко остановились. Люди повскакивали с мест.
Покатился, стал разрастаться ропот. Запахло гарью — и паникой.
Оставив Лиду в купе, я протиснулся сквозь толпу в тамбуре и спустился со ступенек — и тут же чуть не скатился под откос. Оказалось, мы стояли на мосту.
В голове поезда, над электровозом, скакали и змеились ярко-голубые вспышки. Они были похожи на электросварку, только многократно ярче. Мрак вокруг ежился и метался. Оборвался провод высокого напряжения.
В первом купе переполох. Там ехала молодая девушка и ее слабоумный брат. Парень, видимо, спал, а сестра, чтобы самой меньше бояться, его разбудила. Он с криками: “Горим!” — разбил ногой окно и стал выбрасывать вещи. Затем выпрыгнул сам. Сестра звала его и рыдала навзрыд.
Скоро его возвратили в вагон. К этому времени линию уже отключили, и молнии погасли. Лицо парня и его белая рубашка были в крови, он весь изрезался осколками стекла. “Горим, горим”,— повторял он, глядя в ночь.
Небо над горами светлело. Первые лучи скользнули по вершинам, и дохнуло утром.
Оказалось, что под мостом вдоль речушки тянется шоссе. Часов в 10 подъехал “Уазик”, из него вышли два начальника, походили вокруг и скоро уехали.
Пробежал слух, что так долго не присылали помощь потому, что у машиниста вышла из строя рация, а теперь прибудет тепловоз и потащит нас до Тбилиси.
Едем…
Мне вспомнилась “Кукушка” — та, что по узкоколейке из Батуми в Бакуриани с тяжким пыхтеньем и пронзительным “ку-ку” все же умудрялась за ночь поднять пять вагонов на высоту 2500 метров. Мы тогда выскакивали, играли в снежки, догоняли свой вагон и ехали дальше…
Примерно с такой же скоростью мы ехали и сейчас.
Тепловоз втащил нас на станцию Самтредиа.
Захотелось пить, я взял наш термос и пошел по перрону.
Во всех забегаловках продавалось только пиво. Наконец я нашел источник воды, но к нему выстроилась очередь с пяти поездов — они все как раз стояли на путях.
Покупать некое подобие чахохбили в тех же забегаловках было явно небезопасно. Но вот в одной из “точек пищеторга” на станции я нашел нечто, что меня заинтересовало… На блюдечке лежал кусочек черного подового хлеба, а на нем — некая сарделька серого цвета.
— Что это?
Хозяин блюда ответил, что — баранья котлета.
— Сколько?
— Полторы тысячи купонов.
(Хм, как раз столько, сколько стоил наш проезд до Тбилиси.) Я отсчитал три тысячи, он присыпал котлеты киндзой, положил по пол-огурца, я сказал: “Спасибо”, — а он смутно улыбнулся.
Когда я развернул в купе добытую пищу, на лице Лиды застыло удивление. Не будучи твердо уверен в бараньей котлете, но веря в то, что хлеб настоящий, я произнес робко:
— Это хлеб.
Так оно и было. Откусив от самой котлеты, я понял, что это тот же хлеб, только скатанный в тугую колбаску. Военная кулинария!
Мы съели хлеб натуральный (с половинками огурца и киндзой), а “баранью котлетку” выбросили на перрон, где бродило великое множество голодных голубей.
Наш маневровый тепловозик так и тащил нас до самого Тбилиси. Путешествие заняло почти трое суток.
И обратно.
Да, мы возвращались.
Сейчас, оглядываясь, мы понимаем, как это было глупо… опасно, бессмысленно… снова под обстрелы… Ведь даже за пять, шесть, семь рейсов не удалось бы вывезти оттуда все то, что накапливалось так долго, целую жизнь.
Мы боялись. Боялись ехать в Никуда по имени Россия — больше, чем обстрелов и мародеров. “Еще несколько коробок вещей, еще одна поездка, и тогда уж…” — мы держались за свое барахло, как за соломинку.
В Тбилиси мы надолго не задержались. Перетащили к родственникам багаж, переночевали и на следующий день уже были на вокзале.
Мы пришли заранее. Хоть нам и продали настоящие билеты в настоящей кассе, но мы-то знали, что народу в вагонах будет столько, сколько уместится, а места будут распределяться по принципу: кто не успел, тот опоздал…
Напротив сидели две молодые девушки, которые неприязненно потеснились, освобождая место для русской женщины лет шестидесяти. Девушки о чем-то возбужденно заговорили между собой по-мегрельски. Скорее всего, о том, откуда набралось этих русских да почему они ведут себя как дома.
Лицо женщины мне было явно знакомо… Лида первой узнала ее. Ее сын Коля недели две назад попал в госпиталь, в котором мы работали. А случилось с ним вот что.
Коля, отец двоих детей, вышел перед сумерками на улицу, чтобы попытаться насобирать каких-нибудь веточек, щепок, бумажек — чего-то, на чем можно было бы вскипятить детям воды для чая. А найти на сухумских улицах даже небольшие ветки-щепочки было задачей непростой: люди давно уже все подобрали. Растащили все заборы, деревянные двери с подъездов и разграбленных квартир, спилили уникальные деревья, завезенные когда-то со всего мира.
Так вот, ходил Коля возле своего дома и подбирал то, что могло гореть. Мимо проходил грузинский солдат.
— Что ты здесь делаешь? — спросил солдат.
— Да вот… ищу что-нибудь, чтобы согреть детям чаю… дети чай просят.
Не сказав больше ни слова, солдат снял с плеча автомат и в упор дал очередь по Николаю… вернул автомат на место… и ушел. Коля остался лежать с простреленной ногой на асфальте. Были перебиты артерия и нерв.
В госпитале его прооперировали — извлекли пули, но началась гангрена. Его переправили в Тбилиси.
Мы стали расспрашивать Колину мать, что с ним и как он. Она расплакалась и сказала, что два дня его искала, никак не могла найти, объехала весь город, но потом все-таки нашла в одной больнице на окраине.
— А ногу ему ампутировали. Сейчас ему уже лучше, но очень болит ампутированная нога.
Лида принялась ее успокаивать, говорила, что он ведь остался жив, у детей будет отец… а в условиях сухумского госпиталя Коля мог и не выжить… Бедная женщина соглашалась сквозь слезы.
— Но это еще не все, — сказала она. — Не все наши беды.
Она жила с дочкой. Однажды днем, часа в четыре, кто-то постучал в дверь. Спросили — кто там? Полиция. Откройте, мы ищем передатчик, где-то здесь прячется абхазский лазутчик. Открыли дверь. Вошли двое вооруженных в полицейской форме, прошлись по всей квартире, осмотрели все комнаты и ушли. Но как только стемнело, в дверь снова постучали. Откройте. Полиция. Открыли. Вошли те же двое, как оказалось — офицеры, и еще шесть человек рядовых. Вынесли из квартиры все: мебель, посуду, вещи. Погрузили на “Камаз” и уехали.
— Верите, даже мое старое белье в шкафу — и то унесли.
В купе наступило тягостное молчание.
Молодые мегрелки везли полную авоську хлеба, они принялись предлагать плачущей женщине буханку. Она сначала отказывалась, но видно было, что за эти два дня ее вряд ли кто покормил… и она взяла.
Поезд стоял на подъезде к станции Дранда, и всем было непонятно, что же задерживает движение. Вдали, правда, слышны были разрывы гаубичных снарядов — но мы и уезжали под звуки этих разрывов. Поезда же в Сухуми, как нам сказали попутчики, перестали пускать после того, как в ночь нашего с Лидой отъезда на вокзале под артобстрелом вспыхнул состав с горючим. Горючее из цистерн полилось в канализационные стоки, и пожар по ним рванул в сторону жилых массивов. (А из канализации, спасаясь от огня, выскакивали обезумевшие стада крыс.) После этого все составы разгружались в Дранда, куда не достали снаряды.
Но тогда почему мы стоим?
И вот наконец со стороны города показался поезд. Подошел. Пять грузовых платформ, на которых стояли 150-миллиметровые дальнобойные орудия, обложенные мешками с песком, тут же громоздились ящики со снарядами, катались по полу отстрелянные гильзы.
Люди высыпали на перрон. Выйдя из вагона, я увидел возле орудийной платформы группу мужчин, окруживших кого-то. В центре стоял Вова Джапаридзе и с мужественным видом что-то рассказывал.
Вова Джапаридзе был в городе личностью известной. История его такова.
Поначалу он тихонько работал в Гипрогорпроекте — там же, где работала Лида, что-то там делал, получал зарплату. В летний сезон участвовал в спартакиадах трудовых коллективов — играл в волейбол. Однажды на таком вот волейбольном матче, проходившем на набережной, к нему подошли какие-то подростки, к чему-то прицепились и, отведя в сторону, поколотили. И так сильно было задето его самолюбие, что уже на второй день он выбил себе разрешение в обкоме комсомола (а это была пора перестройки) и вступил в секцию карате-до, недавно открытую Семеном Дарахвелидзе, врачом-травматологом. Через полгода Вова стал чемпионом города. Далее — чемпионом Грузии. На чемпионате Союза, проходившем в Минске, он был четвертым. Вскоре после этого его сделали заместителем начальника спортбазы.
Как раз в день начала войны родители Вовы поехали на своих “жигулях” на дачный участок под Гудаутами и, естественно, стали заложниками. Вова, долго не раздумывая, отловил в городе пятерых абхазов и обменял их на своих папу и маму.
— Сейчас они злые, как черти, — говорил Вова, кивая куда-то за ствол орудия, — и срывают свою злость, обстреливают город. Скоро обстрел закончится, и поезд пустят на станцию.
Я подошел ближе, мы поздоровались. Я спросил его, что он здесь делает, а Вова элегантным жестом откинул борт пиджака — он был в гражданском костюме, — достал из наплечной кобуры револьвер системы “смит-вессон” и сказал:
— Я начальник этого артпоезда. Мы въезжаем в город и ведем обстрел абхазских позиций. С центра Сухуми как раз достаем до их окопов за Гумистой.
— А если они накроют вас ответным огнем? С рельсов ведь не съедешь…
Вова снисходительно улыбнулся:
— А мы прячемся в тоннель в Сухумской горе и там отсиживаемся.
Так я узнал, зачем российские “Су-25” бросали в районе кирпичного завода огромные бомбы на парашютах: они пытались завалить этот тоннель.
Смотрел я на довольного собой и, похоже, войной Вову Джапаридзе, и почему-то было жалко его и таких, как он, отравленных жутким ядом — романтикой войны.
Засобиравшись к своим, Вова улыбнулся тихой улыбкой героя и сказал:
— Я разговаривал с ребятами, все настроены по-боевому — город не сдадим.
Но город сдали, через 50 с небольшим дней, из них 11 дней шли уличные бои, даже не бои, а охота человека на человека. А потом начались расстрелы: освободителям нужна была жилплощадь.
Чужая война закончилась чужим триумфом.
27 июля 1993 года в Сочи было заключено соглашение о прекращении огня. Одним из основных пунктов этого соглашения была договоренность о выводе грузинских войск и всех добровольцев с территории Абхазии. Но когда вся грузинская техника была вывезена российскими БДК в порт Поти, 16 сентября абхазские формирования вдруг — по-военному это называется “вероломно” — ударили с гор в обход блокпостов, и 27 сентября ведомые Басаевым отряды, значительную часть которых составляли северокавказцы и казаки, взяли Сухуми.
— Я обещал взять Сухуми до Нового года, — сказал Басаев, — и я сдержал свое обещание.
7500 за гражданство
Тем же невеселым поездом мы вернулись в Тбилиси во второй раз. Пора было решаться. Коробки, забившие квартиру Жоры, выдавливали нас просто физически. Пора…
Над вялым городом висела жара с характерной только для Тбилиси смесью автомобильной гари, сероводорода, который выносит вентиляция из метро, и ветра с ближайших гор, где уже выгоревшие травы источают терпкую горечь. Приметы войны заметны были повсюду: электричка, за пару минут набитая людьми, простояла без движения под солнцем около часа… тачки грузчиков, которыми работали местные курды, стали гораздо больше… люди выглядели непривычно хмуро.
Дом, где жил Жора, стоял прямо напротив яркого, пестро отделанного мозаикой Церетели дома, когда-то — Дом политпросвещения. Сейчас во втором этаже здания слева расположилось консульство Российской Федерации, справа — консульство Израиля. Найти российское консульство было очень легко, по огромной очереди в несколько сот человек.
Разузнав в консульстве, что необходимо, чтобы получить российское гражданство, мы пришли в уныние: нужно было ехать назад в Сухуми и по полной форме выписаться в ЖКО. Требовалось также отказаться от грузинского гражданства, но это нас уже не смущало. Вряд ли в Сухуми работало домоуправление, вряд ли оно вообще уцелело — но это в консульстве РФ никого не интересовало.
Пришлось идти привычными с советских времен обходными путями…
Сначала — в домоуправление, обслуживавшее ул. Плеханова, на которой находился дом Жоры. Домоуправ посетовал, мол, с кем же они останутся тут жить, если все такие, как мы, уедут, и сказал, что нужна виза РОВД об отказе от гражданства Грузии.
В РОВД в солидном кабинете сидел величественный полковник и что-то писал. Дописал фразу, поднял глаза и, увидев, что перед ним “русскоязычный”, тут же опустил взгляд в бумаги и тихо спросил:
— Что нужно?
Я сказал, что отказываюсь от грузинского гражданства. Он, не поднимая головы, протянул руку, взял мое заявление, спросил:
— Где живешь?
— Плеханова, 50.
Полковник шлепнул визу и так же молча вернул мне заявление.
В домоуправление я явился как старый знакомый. Домоуправ торжественно достал из сейфа огромную квадратную печать, подушечку в коробочке, переписал мои данные в какой-то гроссбух и обрушил свою печать на первую страницу моего паспорта. За моим последовал паспорт Лиды.
Печать покрыла сразу и оборот обложки, и всю первую страницу. Вверху по-грузински, а внизу по-русски значилось: “Лицо без гражданства”.
Сердце дрогнуло.
Но нужна была еще маленькая круглая печать, подтверждающая квадратную.
Обладательница сей маленькой круглой печати, сердитая рыжая женщина, категорически упирала на то, что мне придется возвращаться в Сухуми… Все начиналось заново.
Я принялся доказывать, что ехать в Сухуми нет смысла, что домоуправления там никакого не осталось, что…
Но она была непреклонна. Она оставалась непреклонной еще довольно долго, пока ее сослуживцы, сидевшие рядом, не пристыдили ее.
— Да поставь ему печать. Он и так натерпелся…
Поупиравшись еще немного, она наконец ткнула в наши паспорта заветной кругляшкой, расписалась… Итак, я был свободен — я был ничей…
На следующий день консул Российской Федерации внимательно прочитал отпечатанное машинисткой консульства типовое заявление, безразличным голосом задал пару типовых вопросов о причинах отъезда и поставил свою подпись под заявлением.
Далее требовалось уплатить “за гражданство” 7500 российских рублей. Новых, вводимых в России в оборот с конца прошлого месяца. Я слышал, их можно было приобрести в обмен на старые, изымаемые, на черном рынке Тбилиси из расчета 1:4 (тогда как в России их обменивали 1:1). Увы, новых денег у меня не было, о чем я и заявил консулу, и тут же, до кучи, добавил, что вообще-то я рассчитывал получить в консульстве деньги на дорогу, как это делается во всех других консульствах.
На это я получил ленивый типовой ответ:
— Такими проблемами мы не занимаемся.
— Но тогда — чем вы занимаетесь? Как вы способствуете возвращению своих граждан на родину?
Ответом был ленивый презрительный взгляд…
Я вышел на улицу.
По-прежнему жара вялила город, и по-прежнему воздух Тбилиси дурманил смесью автомобильной гари и ветра с гор. И я дышал ею — уже незаконно, и мне было трудно дышать.
Мое лицо без гражданства, видимо, выдавало меня — прохожие косились. Я шел по чужой стране, прикидывал, где нам добыть необходимые для покупки родины 15 тысяч новых… да плюс билеты — еще 50 тысяч.
Было ясно уже здесь, что там мы никому не нужны, что родины за деньги, как и любви, не бывает… И все же мы уехали. Уехали налегке — без иллюзий. Уехали выживать — а этому мы уже научились.
Вспомни самое мерзкое
Три года прошло.
Оказавшись по эту сторону, уже в городе Саратове, уже после скитаний по чужим квартирам и аварийным общежитиям, мы самым честным образом пытались забыть…
Я принялся выращивать свои любимые кактусы, Лида обживала новенькое — свое, свое! — жилье с теплой кухней и окнами на холмистые городские окраины. Она работала, я приходил в себя после второго инфаркта (цена, уплаченная за это самое жилье миграционным службам, паспортным столам, ВТЭК, домоуправлениям, мэриям и прочая разныя).
В гости к нам зашел сосед — полковник.
Мы накрыли на стол, разлили водку. Он быстро опьянел. Все гнул и гнул свое: покачает головой, посокрушается, а в его розовом лице застряла хмельная улыбка — забывает ее смахнуть. Он не замечает, как нам неприятен этот разговор. Он обнимает жирными пальцами бутылку, взглядом ищет по столу рюмки и опять качает головой:
— Да-а… правильно ты сказал: мерзость. Ужас. Расскажи что-нибудь, — он нашел рюмки. — А, вот… Расскажи. Ну вспомни самое мерзкое!
…Раненого переложили на крайнюю койку и молча ушли. Уже по всему госпиталю прошелестел слух: привезли раненого абхаза. Он лежал с закрытыми глазами, но глаза не спали под веками, ворочались. Наверное, абхаз чувствовал чужие зрачки, колко тянувшиеся к нему из всех углов темноты. Он хотел казаться спящим или без сознания — чтобы его не трогали.
Вчера их наконец отогнали от Шромы. Они отошли обратно за Гумисту, но всеобщий страх еще не улегся… От Шромы до Сухуми 15 километров. Тайком они расчистили заброшенную дорогу в горах, форсировали верховья и вышли прямо к окраине села. Отсюда в город вела хорошая асфальтированная дорога, а с этой дороги по долине можно было быстро пройти до реки Келасури, протекающей к востоку от Сухуми… Город был бы практически окружен. И все уже слышали, что творят чеченцы… Страх ел жителей неделю, изжевал в кашу, а потом выплюнул. Вчера осаждающие отступили. Были убитые. За ними присылали стариков, чтобы те выкупали их или обменивали на убитых грузин. Поэтому трупы по возможности собирали… А этот оказался живым, свои его не забрали, и уползти он не смог.
Ночь прошла трудно. Все ждали, прислушивались… но было тихо. А утром, с рассветом, в послеоперационной вспыхнуло. Грузинские солдаты выкрикивали оскорбления, их голоса тяжелели ненавистью. То по-грузински, то по-русски они кричали и заводились все больше и больше. Абхаз пытался что-то отвечать… И лязгнул металл.
Тамрико, старшая медсестра, велела раненой девушке держать бинт — незаконченную повязку на обрубке голени — и бросилась в послеоперационную. Она была седая, совсем уже белая, но старость нисколько не дряхлила ее, а только высушила, нанесла морщины и сделала крепкой. Иногда она прикрикивала на неповоротливых хирургов. Ее очень уважали.
Посредине палаты стоял щуплый, дерганый, как кукла в руках неумелого кукольника, грузинский солдат. Это был тот Заза, которого доставили позавчера, — снайпер проткнул его от левого плеча к лопатке. Автомат Заза держал, плотно прижав к телу. Грузинские солдаты даже в госпитале не расставались с оружием, а чтобы никто не украл, клали на ночь под матрасы.
От его глаз хотелось бежать. Глаза коровы на бойне, глаза наркомана — дырки в безумие. Заза был совсем прозрачен, и все читалось в нем с начала до конца… Все повытаскивали автоматы из-под матрасов, кричали абхазу все более грязные ругательства. Абхаз пытался огрызаться, говорил: это вы пришли сюда. А все уже неслись к краю. И тогда Заза решил, что сделает это. Должен. Именно он — должен. Вспомнил, как его двоюродный брат Тенгиз был убит рядом с ним миной. Как он, жмурясь от страха, вытаскивал его ногу из куста ежевики. И он специально стал вглядываться в память, расцарапывать себя. Подстегивал: за него, за Тенгиза. Все будут рассказывать, как он отомстил. И он закричал, что убьет эту мразь, и вышел вперед. Но почему-то было трудно выстрелить в скуластого, с густыми бровями врага. Вдобавок ему мешали…
Тамрико замедлила шаг и подняла руки навстречу стволу. Она сказала твердо:
— Негоже грузину убивать беззащитного.
Но он не послушался. Все смотрели на них. Надо было спешить.
Заза матерно выругался по-русски и закричал, чтобы Тамрико убралась вон, или он и ее пристрелит вместе с этим вонючим абхазом. Тамрико пыталась отобрать у него автомат:
— Дай сюда.
Заза оттолкнул ее и снова выругался по-русски. Он ведь ругал пожилую женщину, и поэтому ему нужен был чужой язык — чтобы хоть как-то обмануть, сбросить ощущение неприличности. Все смотрели на них. Заза выволок Тамрико в коридор и захлопнул дверь.
А потом, уже без промедления, ударил выстрел.
Тамрико, опустив седую голову, выбежала из отделения.
А мы послонялись мимо дверей минут десять и зашли забрать мертвого. Солдаты смотрели в окна или в потолок. Заза лежал, закрыв глаза.
* Букет Абхазии (абхазск.).
|