Марина Вишневецкая. Из книги «Опыты». Марина Вишневецкая
Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
№ 11, 2024

№ 10, 2024

№ 9, 2024
№ 8, 2024

№ 7, 2024

№ 6, 2024
№ 5, 2024

№ 4, 2024

№ 3, 2024
№ 2, 2024

№ 1, 2024

№ 12, 2023

литературно-художественный и общественно-политический журнал
 


Марина Вишневецкая

Из книги «Опыты»

О. Ф. Н.
(опыт истолкования)

Я бы хотел к каждой из своих картин написать отдельное, на правдивых фактах основанное пояснение. Правда жизни сегодня стала товаром повышенного спроса, и с этим нам ни в коем случае нельзя не считаться.

Эти мои пояснения в дальнейшем могут существовать в виде рукописного, красиво, с виньетками оформленного автографа: с одной стороны, представляя собой художественную ценность, а с другой стороны, соблазняя покупателя тем, что прилагаются бесплатно.

Воспитанный в стеснении относительно самого себя, теперь я решаюсь оковы, носимые мною чуть не всю мою жизнь, сбросить. Причем делаю я это не только из учета новой рыночной конъюнктуры, а еще и из удовольствия рассказать незнакомым людям о самом себе, рассказать решительно, просто, смело и с чувством самоуважения, чего люди, непосредственно меня окружавшие, а также и сами жизненные обстоятельства долгие годы пытались меня лишить.

И последнее замечание: основные вехи моей автобиографии, уже вам известные, можно дополнить некоторыми акцентами. Так, к примеру, тот факт, что технику масляной живописи я освоил в стационаре психо-неврологического диспансера, мне теперь должен пойти только на пользу. А при переводе краткой биографии на английский язык можно будет добавить одну-две фразы и про мою якобы не совсем обычную сексуальную ориентацию.

Над продуманностью каждого слова мне еще предстоит немало потрудиться. Пока же хочу предложить вашему вниманию мои самые первые, во многом еще излишне экспрессивные комментарии.

“Косточка”

Это — одна из первых картин художника. В ней я сделал иллюстрацию к одноименному рассказу Л.Н. Толстого, смысл которого пока передаю по памяти.

Мать положила сливы на тарелку, она хотела их дать детям после обеда. Ваня никогда не ел слив, подходил и все-то нюхал их. И они ему очень нравились. И вот мальчик не удержался и одну сливу съел. Перед обедом мать сочла сливы и, увидев, что одной нет, сказала отцу. За обедом началось разбирательство. Никто из детей не сознавался, тогда отец пошел на хитрость, он сказал, что проглотивший косточку может умереть, и бедный Ваня выдал себя с головой. Он сказал, что косточку выбросил в окошко. Кончается эта история словами: “И все засмеялись, а Ваня заплакал”.

Здесь нарисован главный момент, когда вся семья уже сидит за столом. Фронтально, как в “Тайной вечере”, я их посадил для того, чтобы тема предательства, закамуфлированная в рассказе, вышла на первый план. Это же должен подчеркнуть и мрачный колорит фона.

Данный рассказ я декламировал в классе первом или втором на всех утренниках. Каждый раз, когда я его декламировал, — а моя муля обожала меня выставлять с ним перед первым, кто попадался, — я был Ваней, которого беспощадная мать предала, а равнодушный отец вытолкал на всеобщее осмеяние, чтобы сделать хорошим. Чтобы, как беличью шкурку, содрать, растянуть, иссушить его (мою) любознательную и такую нетерпеливую душу. Каждый раз я надеялся: выслушав этот рассказ, хоть кто-нибудь содрогнется. Нет, дети и взрослые снова и снова показывали мне волчий оскал усмешки.

И я всем девочкам на этой картине специально придал этот клыкастый оскал. А все мальчики, хотя они тоже смеются, все-таки Ванины братья, и они получились немного похожими на него.

“Натюрморт с плюшевой мартышкой”

На этом натюрморте я изобразил лавочку в лесопарке и на ней несоразмерно большие игрушечный барабан, привязанный к спинке красный воздушный шарик и в развернутом свертке — печенье и яблоки шафран. Их несоразмерность должна сообщить произведению экспрессию и подчеркнуть то значение, которое имеет в моей жизни детство.

В этот лесопарк бабуся каждое воскресенье привозила меня на троллейбусе. Сама садилась на эту лавочку, я лазал по разным лесенкам, горкам, носился на самокате, она гомонила с другими родительницами, а потом наступало самое для меня трудное. Наступало время обеда, женщины разворачивали пищевые запасы, и начиналось: угости Виталика печеньем, предложи Наташе яблочко... Но я видел: мое яблоко больше и лучше груши-ди’чки, которую мне в ответ несет Наташа, а мое печенье, оно вообще самое вкусное и жирное в мире — вон какие фигурные, какие матовые пятна остались от него на кальке! А невкусную конфету Виталика я уже пробовал, я уже выплюнул ее в прошлый раз. Но бабуся смотрит мне в спину, как пихает рогатиной. А у нее был довольно-таки тяжелый взгляд (см. “Портрет бабуси”). Делать нечего, я подхожу к Виталику. Под носом у него — сопля. На ладони — дешевая, от жары расплющенная конфета “Ласточка” с черствой темной помадкой внутри. Мое развитое с самого раннего детства чувство справедливости изо всех сил происходящему сопротивляется. В гневе я сжимаю ладонь, на которой лежит похожее на звезду, имеющее посередине родинку из цукатки печенье с бесподобным именем “курабье”. Под моими сильными пальцами оно трескается, а Виталик, который думает, что это я нарочно его разломал, говорит мне “спасибо”, два куска сует себе в рот, а три несет Наташе. Я смотрю Виталику вслед, и мне делается нехорошо от мысли: неужели я и в самом деле такой на свете один? Пуля упорно говорит, что да, один, что я — последний куркуль на нашей земле, остальных давно пустили в расход.

Однажды на демонстрации, а шли мы в колонне его завода, я не захотел подарить воздушный шарик девочке, на которую он мне указал. И тогда он подошел со мной к милиционеру, о чем-то с ним сговорился, тот схватил меня на руки и понес. От приблизившейся неизвестности я захлебывался слезами. Могучая фигура отца в широкополой фетровой шляпе, в длинном плаще с подложенными ватой плечами уже скрылась из вида. И пока это муля нас догнала, мне показалось, прошла вечность. Об этом случае и еще нескольких ему подобных и напоминает в картине воздушный шар, а его красный цвет говорит сам за себя.

Но истинно символическое значение (о чем свидетельствует и название картины) имеет небольшая плюшевая мартышка, которая почти незаметно лежит под лавочкой. Она отсылает зрителя к одному довольно известному опыту на обезьянах, без знания которого невозможно правильно понять остальное.

Вот краткое описание опыта: животное сидит в клетке, перед ним на выбор — две рукоятки. Если дернуть за первую — бананы сыпятся только в клетку к нему самому. Если дернуть за вторую — бананы сыпятся еще и в клетки к соседям, причем животное-оператор это отлично видит. Результат: две трети обезьян (прошу заметить: квалифицированное большинство!) предпочитали есть в одиночку — на глазах у изумленных сородичей. И только трети приматов нравилось кормить и себя, и других. Наверняка эта треть извлекала из дружного чавканья какое-то дополнительное удовольствие. И оно наверняка способствовало их процессу пищеварения — с этим, видимо, ничего не поделать: уж такова природа меньшинства.

Но разве в Думе меньшинству дают принимать законы? Не дают. И в Конгрессе США, и в английской палате общин, и в бундесрате — нигде! А когда дело доходит до самого болезненного — до морали, тут почему-то всегда начинает диктовать меньшинство. И возводит свои, не понятные для других удовольствия в ранг общепринятого закона. Но одной на всех морали нет и быть не может. А если и есть, то она такая: морально все, что не убивает радость. А радость для человека одна — быть собой, быть таким, каким ты родился.

Намеком на все вышесказанное под лавочкой и лежит плюшевая обезьяна, как здравый смысл, который люди попирают ногами.

Гроза — через пятнадцать минут

На этом полотне в жанре пейзажа изображена чисто видимая идиллия. Черными тучами, которые собираются над горизонтом, и серыми полосами, которые в двух местах уже дотягиваются от туч до земли, я как бы говорю: не пройдет и получаса, как эти белейшего цвета кувшинки примется терзать ливень, а зеркальная водная гладь будет скомкана ураганом. В моей биографии этот пейзаж имеет символическую нагрузку.

Мне было года четыре, максимум пять. Тех же лет была и моя соседка по даче. Мы с ней плескались чуть пониже изображенных здесь мостков. И вот как-то раз эта девочка мне предложила полазить рукой у нее в трусиках, она сказала: на суше это делать нельзя, от этого дети родятся, а если в воде, никто не родится. Восторг я пережил, мало с чем сопоставимый, — но отнюдь не мужской, нет, чисто исследовательский. Только я ей не поверил, что все остальные девочки устроены так же. И потому я сказал: пусть она мне приведет еще одно доказательство.

В то лето я планомерно исследовал груди мулиных подруг, я забирался к ним на колени, хватался, якобы намереваясь забраться еще выше, — и я уже знал, что груди их отличались и размерами, и упругостью, и тем, как по-разному они болтались во время игры в волейбол или лазанья на четвереньках, когда я прятался от этих неуклюжих подруг под кровать. А уж пиписьки, которые они прятали под своими широкими платьями, должны были быть еще более невероятных размеров.

И вот спустя день или два моя подружка привела мне “новое доказательство”: голубые глаза, ротик розочкой, белые локоны, как у куклы в коробке (тогда в нашей стране самые дорогие куклы продавались в картонных коробках, наподобие теперешних из-под обуви). От вида этой неземной красоты дыхание у меня перехватило. Но деваться было некуда, и полезли мы с ней в пруд. А на поверку-то все оказалось ровно то же. И только тут меня осенило: не выросло! значит, у девчонок пиписька вырастает потом. Я хохотал, как Максвелл или Эйнштейн, установивший первую в своей жизни закономерность. А красотку мой смех оскорбил. Она сказала, что обо всем сейчас же расскажет маме. О, тогда я был абсолютно бесстрашным. Я ответил ей: “Учти! Если девчонка такое разболтает, у нее народятся головастики! Полное корыто!”. И у несчастной так разыгралось воображение, что к ужину подскочила температура. Моя бабушка была фельдшер, она схватила свою специальную сумку с металлической, очень похожей на опасную бритву застежкой и побежала ее спасать. Спасла, вернулась довольная, с подаренной банкой меда. Поцеловала меня в макушку, и тут я понял: девчонка не проговорилась. О, какой же огромной мне показалась в тот вечер моя власть над непостижимым, грозным, бессмысленным миром взрослых.

Я так и вижу эту картину: сад весь — в предзакатной охре, муля с книжкой качается в гамаке, летняя кухня еще только строится (бревна, доски, как мачты, — о, да там вот-вот будут поднимать паруса!), стол стоит прямо между деревьями, на нем горящая керосинка с медным тазом, бабуся помешивает шумовкой малиновое варенье, рядом на блюдце с зеленым окоемом, будто пена морская, топорщится сладкая пенка! А самовар, тоже медный, я поставлю в левом нижнем углу, крупно, чтобы он отражал весь наш дом, которого самого на картине видно не будет. От дома будет только крыльцо. На нем стою я, оглядываю это все с высоты и содрогаюсь. Но содрогаюсь не от вечерней прохлады, от жизни, которая лежит у моих ног отныне и навечно: это мои владения, что ни закуток — тень, жук, тайна, плодово-ягодная услада! а вот мои женщины, данные мне в услужение, а вон строящийся корабль, я взойду на него, чтобы добыть все сокровища мира, привезти их сюда, наполнить ими все комнаты, оба сарая, чердак и всю необозримость прорытых моими рабами подземных ходов!..

А выдала меня не красотка, а моя же подружка-соседка, причем не сразу, а когда у меня появился первый в нашем поселке педальный автомобиль с настоящими фарами, работавшими от плоской батареи. Я не дал ей на нем покататься. И малышка мигом забыла про совесть и честь.

Что сделалось с мулей и пулей, когда они обо всем узнали! А тем более, эта девочка оказалась внучкой большого пулиного начальника — наш дачный поселок был построен от их завода. Сейчас, когда у пули паркинсон и он яростно, совсем по-обезьяньи обхватывает голову рукой, чтобы голова не раскачивалась, я так и вижу, как трясся он тогда. Как вытаскивал прыгающими руками ремень.

Сказать иными словами, гроза разразилась! Вследствие нанесенных мне увечий три первых дня я ел стоя, спал исключительно на животе, а чтобы присесть по нужде на корточки, намертво сцеплял зубы.

В дальнейшем экзекуции стали нормой моей жизни. Причем выпивший пуля меня пальцем не трогал. Бил только на трезвую голову, а клеймил всегда актуальным: “Диверсант! Пятая колонна!”. Или: “Примкнувший к ним Шепилов!”. В минуты высшего душевного подъема ему не хватало своих слов. Бабуся от этого безобразия спасалась бегством. А муля была обязана при экзекуции присутствовать. Но сперва она обвязывала себе голову полотенцем, — она говорила, что от вида моих страданий у нее всегда разыгрывается мигрень. Я лежал, смотрел на нее и мечтал, как сейчас из нее выкатится хотя бы одна слеза! Я и вопил, невзирая на гордость, только ради этого. Вопил отчаянно, а муля сидела несчастной, но непреклонной. До самой ночи в доме царил мертвый штиль. А ночью она вдруг будила меня, трясла, плакала: “Сы’ночка! Мы с пулей живем только заради тебя! У пули репутация... У меня репутация! Ты не должен, ты не имеешь никакого права!..”.

Но “репутацию” я еще не мог отличить от “репетиции”. Муля, тогда хормейстер, репетировала в своем клубе, это я видел много раз. Но пуля? И вот среди ночи передо мной вставала потрясшая мое воображение картина: пуля репетирует на заводе, он взмахивает руками, считает из-за такта, и рабочие начинают дружно стучать молотками и хором петь. (Потом я увидел ровно это свое видение в опере Рихарда Вагнера “Кольцо нибелунга” и совпадением, и эстетичностью своего детского видения был сильно, но приятно поражен.) Вспомнив о репутации, муля жалобно всхлипывала, а после в каком-то нервическом экстазе вдруг принималась меня всего обцеловывать. Над губой и на кончике носа у нее сидели жирные родинки, покрытые колючей щетиной. И мое чувство прекрасного, слишком развитое с самого раннего детства, вместе со всем моим тщедушным существом тоже содрогалось. (См. двойной портрет “Муля и пуля”.)

“Пятница. Бодрое утро”

Это полотно — одно из самых безоблачных в творчестве художника. На нем изображены мои соседи по даче, три мальчика Сенчуковых, которые на веранде в тазу и корыте моют друг друга, тем самым облегчая заботу отца. Сноп солнечного света выхватывает из легкого утреннего сумрака стройные и гибкие мальчишеские тела.

Помню, как рано утром каждую пятницу я, пацан пяти-шести лет, бежал в их двор, чтобы залезть на яблоню и увидеть эту картину. Их дружные, по-братски заботливые действия радовали мне сердце, а таинственная красота освещения, когда солнце только-только пробивалось сквозь листву, — глаз. Тогда я, конечно, еще не мог думать, что стану художником. И интуитивно старался скрыть эту свою, мне самому до конца тогда еще не понятную тягу к прекрасному. Если кто-то меня на яблоне заставал, мне легче было сделать вид, что это я таскаю у Сенчуковых зеленые яблоки (помню, все яблони у них, как специально, были поздних сортов: антоновка, снежный кальвин, симиренка), а тем более Сенчуковы на это никогда не жаловались ни муле, ни пуле, ни даже бабусе. Напротив, они говорили: “Зачем же ты это делаешь? Будет понос!”. И мне было нестрашно, мне было весело залезать к ним в сад снова.

Вспоминается, как однажды я привел с собой одну девочку пяти лет, подстроившую мне своим предательством большую неприятность (см. картину “Гроза — через пятнадцать минут” и пояснение к ней). Иначе мое обостренное чувство справедливости не успокоилось бы никогда. Вверх девчонка залезла легко, а вниз прыгать боялась. Я специально сидел с ней на яблоне до тех пор, пока нас не увидели взрослые. Сам я вылетел из их сада быстрее стрелы, а рыдающую девчонку, что подглядывала за голыми мальчиками, снимали с дерева с позором, посредством стремянки.

Если это по сути элегическое полотно вызовет у зрителя еще и улыбку, автор данным обстоятельством будет только доволен.

“Жизнь прожить — не поле перейти”

Данная картина является самой большой (сто восемьдесят на сто тридцать) и центральной в моем творчестве. Написана она одной из последних по примеру житийной иконы. В центре помещен мой автопортрет. Длинный нос с раздвоенным концом, довольно широкий и узкий рот, небольшие, немного глубоко посаженные глаза, продолговатая яйцевидная голова с жидковатой растительностью — все на сегодняшний день соответствует реальности и свидетельствует о нежелании художника в чем бы то ни было себя приукрасить. Символом в данном автопортрете является один только монокль. Он говорит о том, что левым глазом я пристально всматриваюсь в мелочи жизни, а правым, немного косящим к носу, я ухожу в размышления, прочь от засасывающей ряски действительности (общий фон — по преимуществу изумрудно-зеленый, усугубленный киноварью).

Заметный черный контур, которым вся фигура обведена, конечно, каждый имеет право трактовать по-своему. Но на самом деле это — невидимая глазу броня, иными словами, моя на сегодняшний день уже непроницаемость для наносимых душевных увечий. Доктор Ларионов, лечивший меня в девятнадцатилетнем возрасте от нервного заболевания посредством рисунка, а потом (вследствие моих поразительных успехов) и методом живописи, мое пристрастие к жирному контуру толковал как недоверие телу, говорил, что я стараюсь придать форму тому, что в глубине души понимаю, напротив, как бесформенное. Что отчасти имело место тогда. А заметно приподнятые квадратные плечи он воспринимал как позицию страха. Но сегодня это, конечно, означает совсем другое: высоко приподняв плечи, я спрашиваю и никак не могу понять, отчего судьба так и не послала мне близкого человека, родной души, а только планомерно испытывала меня? Конкретные примеры этого изображены в так называемых клеймах и размещены по всему периметру полотна.

Размещенная в верхнем левом углу фигура шестилетнего мальчика в черных сатиновых трусах, стоящего голыми коленями на гречке, связана со следующим случаем. Когда в детском саду во время мертвого часа все засыпали, я вытаскивал у какой-нибудь девчонки ее обожаемую игрушку, — она целый день с ней не расставалась, теперь в обнимку спала, — а я, стащив, засовывал ее под матрас или одеяло кому-нибудь из ребят, — неважно кому. Помню, я уже и тогда в этой жизни скучал, меня угнетала ее посредственность, ее однообразие. И я искрил жизнь, как умел, в соответствии с возрастом. Ах, какой же сладостный вой поднимался при пробуждении — словами не описать. Нянька и воспитательница сбивались с ног. Наконец пропавшее сокровище отыскивалось, “виновник” ошалело хлопал заспанными глазами, уверял, что он, честное ленинское, не брал... И именно за вранье: “Вот если бы ты сознался!.. Вот если бы ты святое имя всуе не поминал!” — мальчишку ставили в угол, отлучали от политого киселем пудинга или от сказки, которую наша воспитательница рассказывала так, что у нас от восторга текли слюни, точно у ясельных. В самом деле! На некоторых детей перед сказкой подвешивали клеенчатые темно-телесного цвета слюнявчики.

Кончилось дело тем, что одна старая нянька меня-таки выследила. Муле обо всем в лучшем виде доложили. И вечером того же дня случилась очередная экзекуция. Пуля был уже выпивший и потому не стал меня бить, а поставил голыми коленками на гречку. И вместе с мулей они принялись громко обсуждать: а не сдать ли меня, такого невозможного, в детский дом, а взамен взять послушного, доброго мальчика, выросшего в коллективе и любящего коллектив. А муля сказала: “А еще лучше девочку. Девочки всегда лучше!”. Черной тучей нависла надо мной неизвестность будущего. Но я не заплакал. Нет! От гневной обиды я вызывающе громко перднул губами. И когда сегодня на улице или в троллейбусе я вижу пятилетнего ребенка, его тонкую шейку, всю его беззащитность рядом с папашей-громилой, до сих пор изумляюсь, каким же другим я был от рождения — дерзким, непримиримым, гордым.

Симметрично описанному клейму в правом верхнем углу изображены фигуры моей матери с грудным младенцем на руках и бабуси с погремушкой и соской (соска расположена у бабуси в губах, потому что, когда она поднимала ее с пола, то сначала всегда облизывала). Мальчуковые сорочка и брюки, которые обе женщины попирают ногами, образно передают мою новую ситуацию: после обещания обменять меня на детдомовку скоро родилась моя младшая (на шесть лет меня младше) родная сестра. И обе женщины, еще недавно всецело мне преданные, в тот же миг от меня отвернулись. И это не было временное явление. В дальнейшем муля всегда считала сестру более родственной себе душой, на меня же смотрела, как Господь Бог смотрел на первую женщину: все бывает, с первого раза не получилось! Потому они с отцом и вылепили себе другую.

Как перекличку с этим сюжетом в левом нижнем углу я поместил фигуры еще двух женщин, предавших меня уже в мои сравнительно зрелые годы. И хотя в реальной жизни они были двоюродные сестры, я нарисовал их в виде сиамских близнецов, чтобы показать, как мало они на самом деле друг от друга отличались.

Сначала моей гражданской женой была Рая (крупная блондинка слева), кассирша из мулиного клуба. Сначала мы только пели с ней в квинтете (“Школьные годы чудесные” и более сложный репертуар, например, дуэт из музкомедии А. Новикова “Королева красоты”) и она меня провожала до дома, потому что сама жила около клуба. А потом Рая мне предложила переехать в ее комнату в коммуналке общей сложностью на шесть семей. Мне же после лечения в стационаре психо-неврологического диспансера (диагноз: невроз навязчивых состояний) доктор Ларионов очень советовал привязаться к какой-нибудь женщине. И мы уже подали заявление в загс. Но кто же мог подумать, что она станет считать все съеденные мной сливы (см. картину “Косточка” и пояснения к ней). Рассуждала Рая так: работаем вдвоем, а проедаешь ты все один, работаем оба, а как по дому, так я одна, тебе на зимнее пальто скопили, а мне что, в халате зимой прикажешь ходить? Но смешно даже сравнивать было: ей в клуб — дорогу перебежать, а я экспедитором, весь день в машине. И в половом отношении тоже такие начались претензии! Хотя, если по-хорошему рассудить, это мне бы спрашивать надо было: где это она к двадцати шести годам такие претензии нагулять успела. Но мне нельзя было волноваться, у меня опять могли возобновиться симптомы (см. “Портрет доктора Ларионова” и пояснения к нему).

И ее разведенная двоюродная сестра Люба (небольшая брюнетка с фиксами, справа) на все это смотрела-смотрела и сама мне сказала: “Я работаю в магазине, мне тебя прокормить будет одно удовольствие, и в постели я не Райка, я спокойная, ты главное — моих детей не обижай!”. Я сказал: “Хорошо, не буду!”. Больше про детей никакого договора не было. И за все два с половиной года нашей с ней жизни я ее детей не то что не обижал, они входили в комнату, я выходил — всё. У нее две девочки были, погодки, семь лет и восемь. Такой возраст, что, как говорится, то понос, то золотуха. И вся колготня происходила вокруг них. А мне как законному мужу не было вообще никакого внимания. И что же я услышал на бракоразводном процессе? Что я ее детей третировал равнодушием и брезгливой улыбочкой, что ни копейки на них не потратил, что купленные на Любины деньги детям конфеты и мандарины мог съесть один, что мне было лучше во дворе с чужими мальчишками змея запускать или в пинг-понг об стол щелкать, чем позаниматься с родными падчерицами. А что я бегал от нее к своей бывшей сожительнице Рае, это, я думаю, она потому сказала, что очень мало меня возбуждала как женщина и искала для этого причину не в себе самой, а на стороне. Но что меня поразило, это что Рая стала выкрикивать с места, что да, я к ней бегал. А все объяснилось только потом, когда дело подошло к разделу имущества и мне ни гвоздя не присудили из нашего с Любой совместно нажитого (а я справедливо, с квитанциями, чеками, справкой о зарплате претендовал на цветной телевизор, пылесос, оплату ремонта гаража Любиного отца). Тут мне и открылось: налицо был их родственный сговор с корыстными целями. И широкий пояс, переливающийся в виде змеи, который оплетает их единое сиамское тело, надо трактовать не как символ мудрости, а символ соблазнения и опасности, что подчеркивают преувеличенные передние зубы у Раи и фиксы, надетые на клыки, у Любы.

Примыкает к этому клейму еще одно символическое изображение: женщина с телом гиены. Стоя на задних лапах, она являет зрителю свои набухшие от похоти соски и держит при этом в передних лапах противень с дымящимися пирожками. Эта коварная женщина отобрала у меня Толю Маленького, чужого по крови, родного мне человечка, и подло настроила его против меня (см. картину “Афины. На семи ветрах” и пояснение к ней).

Еще нуждается в объяснении символическая фигура Карабаса-Барабаса (правый нижний угол). Перчаточная кукла, надетая на его поднятую руку, представляет собой мой детский автопортрет.

По причине установившейся как в родительском доме, так и в школе обструкции, во мне, младшекласснике, поселился Карабас-Барабас. Только как бы навыворот — как бы добрый. Потому я тоже стал звать его навыворот: Сабараб-Сабарак. Или же Сабараб Сабаракович, или Эс Эс, а потом уже и эсэсовец. Он, как петрушку, носил меня на своей волосатой руке и мною водил. Например: в школе я из принципа справедливости никому не подсказывал, списывать же давал только вынужденно — самым отпетым бандитам, они все равно ударили бы портфелем по голове и тетрадь отобрали. Так вот теперь по указке своего кукловода я сам подходил к отпетому двоечнику, причем не к бандиту, именно что к задохлику... Подходил, а губы не слушались, не открывались. Но Сабараб не дремал: он мог стукнуть меня ребром моей же ладони по моему же затылку: “Выродок! Сделал по-быстрому! Вынул тетрадку и отдал!”. И пока двоечник списывал, что же это было за наваждение! Я обтирал плечом, рукавами, спиной мел с доски, только бы не выхватить у этого недоноска плод наших с бабусей вечерних бдений, ему, дураку, доставшийся за здорово живешь. Но потом, ближе к вечеру, чувство справедливости во мне окончательно превозмогало, я просил мулю, и она звонила учительнице, чтобы сказать, кто какой предмет у меня сегодня списал. Однако отобрать обратно мой пирожок с повидлом или стакан молока, которые нам на большой перемене давали бесплатно, а я, по извращенной указке своего кукловода, вдруг отдал непонятно кому, первому попавшемуся однокласснику, был бы не в силах даже сам Господь Бог. И эти гнетущие воспоминания — одни из самых ярких в моем детском возрасте.

Остальные сюжеты и фигуры, расположенные в так называемых клеймах, имеют дубликаты в виде самостоятельных картин и будут освещены в своем месте.

Этот колокол звонит по тебе

На этом полотне, срисованном мной с нашей сводной фотографии за девятый класс, изображены мои одноклассники, учителя и Стелла Владимировна, директорша нашей средней школы № 8. Траурными венками окружены медальоны-овалы тех учащихся и учителей, кого, по моим сведениям, сегодня среди нас уже нет. Рожки, усы и бороды пририсованы к тем из них, с кем у меня связаны нехорошие воспоминания. Из сорока двух человек, увы, легко насчитать двадцать девять.

Школьный звонок-колокольчик, нарисованный мной в левом верхнем углу, напоминает фразу, которую всегда говорила наш завуч, когда после звонка заставала нас в коридоре: “Этот колокол звонит по тебе!”.

Единственным отступлением от правды жизни является здесь пустой черный овал, на всякий случай окруженный мной траурным барвинком, хотя документального подтверждения этого у меня не имеется. Человек, которого я имел в виду, проучился у нас не более двух с половиной месяцев (с первого сентября и примерно до середины ноября), так что фотографироваться в конце учебного года с нами, естественно, не мог. Но его двуликая роль в моей жизни так велика, что заслуживает отдельного упоминания.

День моего рождения в девятом классе начался мирным и, как это всегда у нас было, скучным выпивоном (две бутылки сухого на всех), а закончился двумя канистрами пива и идеей (потом никто не мог вспомнить, чьей именно) снять с себя кто что отважится. Чем больше, тем лучше. А что здесь такого? Вспомните древних греков. Вспомните шедевры живописи. Две толстые девочки (крайняя справа в нижнем ряду и третья справа в среднем) возмущенно зафыркали, и самого тихого, самого прыщавого мальчика (шестой слева в среднем ряду) мы тут же отправили проводить их домой. Время тогда стояло во всем прямо противоположное нынешнему. Многие ли из нас видели что-либо откровенней сцены соблазнения персонажа Юрия Никулина актрисой Светличной в фильме “Бриллиантовая рука”? Белая накрахмаленная бретелька лифчика, выползшая на плечо, вгоняла любую из наших девочек в краску. Количеством выпитого случившегося не объяснить. Как и антисоветским порывом группки обуржуазившихся отщепенцев, как потом говорили об этом на педсовете и в райкоме КПСС, куда по очереди вызывали родителей, членов партии. Помню, на сомневающихся сильно подействовали слова одной из девчонок, учившейся в школе живописи: мол, я обнаженную натуру рисую дважды в неделю, мол, любое человеческое тело прекрасно своим совершенством. Не исключаю, что все дело было в ужасном советском белье, которого наши девчонки стеснялись больше чего бы то ни было. И потому, когда мы вошли к ним в комнату (то есть в спальню моих родителей), они сидели в дальнем углу, кто обхватив плечи, кто спрятав голову в коленки, самая длиннокосая — закрывшись колоколом рыжих пушистых волос, но все — без всего. Хороши же мы были в долгополых сатиновых трусах — жалкая кучка футболистов в ожидании штрафного. Кто-то шепнул: “Снимаем?”. А из стана девчонок кто-то жалобно всхлипнул: “Нет! Пожалуйста! Только не это!”. И мы еще совсем недолго, потрясенно молчком посидели в другом конце персидского желто-коричневого ковра. И на первый же их вздох: “Все, хватит! Мне холодно!” — табунясь, некоторые даже на четвереньках, бросились вон. В кухне мы спешно оделись, спешно выпили и, пока они нас не слышат, немногое увиденное обсудили.

Я первым стал лепить что-то вульгарное про их сиськи, — хотелось поскорей изгнать потрясение, — про то, например, что у Катьки (четвертая справа в верхнем ряду) сисек нет, что она не их прикрывала, а их отсутствие. И тогда этот парень, сыгравший черную роль в моей жизни, а в нашем классе тогда еще новенький, вдруг взял меня за руку, потащил в коридор, оттуда на лестничную площадку: “Тебе нравится Катя? Скажи? Ты в нее втюрился? Втюрился, да?”. И, заливаясь пьяными слезами, вдруг прижался губами к щеке. Я подумал: вот кто на самом-то деле втюрился в Катьку! А он вдруг губами прижался к губам. И я снова испытал исследовательский восторг (см. картину “Гроза — через пятнадцать минут” и пояснение к ней). Мои губы раскрылись, язык сначала напрягся, потом ослабел. К тому моменту я уже знал, как целуют девчонки. Нет, это было не сопоставимо по ощущению, это было намного богаче. А потом он зачем-то сказал: “Олег, я же люблю тебя!”. И вот это он сделал зря. Я был не тот человек. Да, я мог попробовать некоторые вещи, чтобы обыденность жизни стала ярче — в соответствии с возрастом. Но только не все остальное! Он обнял руками мою голову. И я наконец нашел в себе силы его оттолкнуть.

Полночи я не спал. Я не мог. Это было как медленное падение батискафа: трос оторвался, уже закладывает уши, глаза лезут из орбит, но в иллюминаторах еще такие захватывающие картинки! В голову лезло: а если я в самом деле не такой, как все? А что если моя будущность — рисковость, тайна, беспредел, а не тухлая возня и скука по схеме муля—пуля? Это был именно такой возраст, когда подобная мысль ласкала душу, потом ошпаривала ее, как кипятком, а после снова водила нежной рукой по волдырям и струпьям. Был и еще один важный момент. В ту же осень началась моя почему-то пугливая дружба с руководителем нашего школьного драмкружка, — его все называли Артист, а на самом деле он был студентом местного филиала областного института культуры, — уже несколько раз он разрешал мне проводить себя до общаги, он разговаривал со мной как с равным, а ночами мне снилось, как он берет меня за руку или кладет свою руку мне на плечо, а я поспешно накрываю ее щекой — потому что хочу продлить это мгновение! И к рассвету я сделал единственно правильный выбор.

Одна из толстых девчонок, сбежавшая с моего дня рождения, а также, подозреваю, еще и прыщавый тихоня, посланный их провожать, а потом вернувшийся, долго трезвонивший, — но мы уже заперли дверь на оба замка и даже на засов, — разболтали родителям о том, чего сами не видели, но представили в лучшем виде, те побежали к классной, классная — к завучу (два медальона в самом центре)... Нас стали по одному таскать на допросы, а девчонок еще и на досмотр к гинекологу. Чтобы не вылететь из комсомола, чтобы не навредить родителям (мой пуля, например, тогда уже претендовал в парторги ДСК, при переводе на английский — домостроительного комбината), нужно было найти виноватого. Значит, самого испорченного среди нас. Но самым испорченным, ясно, как божий день, был этот новенький с губами, как у коровы. Я рассказал про его поцелуй двум парням, и беспроволочный телеграф заработал. Директорше школы тоже ужасно хотелось, чтобы порчу на ее кровных воспитанников навел кто-нибудь со стороны. Тут же всплыли и важные для дела детали: кто принес в мой дом фарцовые (для перевода на иностранный: буржуазные) пластинки, на конвертах которых фигурировали полуголые девицы? этот же извращенец! кто сказал, что голое тело прекрасно? он, это слышали все, и он же добавил: в Древней Греции все участники олимпиад... ну и так далее. Родители старались со своей стороны. Например, большие связи были у длиннокосой девчонки, ее отец работал председателем райпотребсоюза. Райком партии вдруг обернулся к нам своим человеческим лицом, порекомендовав райкому комсомола ограничиться выговорами без занесения. Но историю про мужской поцелуй директорша потребовала на бис. И когда я к ней шел, я вдруг почему-то вспомнил, что имя Стелла, как все говорили, она взяла себе позже, по паспорту же ее звали Стали’на, но, чтобы ученики меньше ее боялись, она пошла на такую уступку (как будто бы в слове “стела” есть что-то другое, помимо надгробия!).

Мы были с ней в кабинете вдвоем. Ее огромные груди зло распирали тесный темно-синий жакет. Повисшие щеки прыгали от негодования. Я должен был ей рассказать, как выплюнул косточку (чужой, мальчуковый язык). Я должен был проговориться. Чтобы все рассмеялись, а Ваня заплакал (см. картину “Косточка” и пояснение к ней). Но про всех я тогда не подозревал. Она смотрела на меня, как если бы сострадала. Мне же хотелось ей доказать: да, мне были противны его... Она сказала: “Противоестественные действия!”. И лучших слов в самом деле нельзя было найти.

А потом уже она мне сказала, что я должен опять повторить все на комитете комсомола. Помню, именно в этот момент я поднял глаза и увидел над ее головой вырезанные из пенопласта и приклеенные к стене черные буквы: “Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. В. И. Ленин”. И первый раз в жизни, но тогда совсем еще ненадолго, мне стало страшно смотреть на букву “о”. Она была в тот момент, как удавка, как символ конца. В дальнейшем, когда я видел букву “о” в книжке, в письме, в накладной, мне их хотелось зачеркнуть как дурную примету, что и было одним из симптомов. Тогда же я только немного стал задыхаться и поспешил выйти, после чего это сразу прошло.

И вот, попирая гордость, загнанный, можно сказать, в угол, я пошел на комитет комсомола, чтобы при своих товарищах, как это тогда называлось, искренним раскаянием смыть с себя позор... И вдруг в коридоре увидел его (удивительно, но при своей бесподобной памяти я не помню его фамилии, только имя — Леон, полностью Леонид). Оказалось, я должен буду это все повторить не только при своих товарищах, но еще и при нем. А глаза у него были тоже как у коровы, большие, с загнутыми ресницами, он был явно нерусским (что потом и оказалось — по матери). И он мне этим тяжелым взглядом как будто говорил: зачем ты брал у меня в подарок иностранные негашеные марки, американские сигареты, полный комплект журнала “Англия” за прошлый год? зачем, я, дурак, когда мы бежали на три километра и у тебя под конец уже ноги заплетались, зачем я на себе тащил тебя к финишу? Но ведь его же никто ни о чем не просил. Он мне все это сам навязывал, только бы я после школы немного походил с ним по улицам или поносился с ним на мопеде, если это разрешал еще его старший брат. И, когда мы вошли в нашу комитетскую комнату под самой крышей, со знаменами, портретами, кубками, вымпелами (у нас там было оформлено очень торжественно и со вкусом), я честно рассказал, как все было. Он подтвердил. Спрашивали про буржуазные пластинки, но он же их в самом деле принес. После чего меня отпустили. Его оставили. Потом исключили из комсомола, потом из школы. И после этого ему уже была прямая дорожка в вечернюю школу. Рассказывали, когда его мать забирала характеристику, она в кабинете завуча на столе рыдала, и еще она взывала к родительской тройке, в которой состояла и моя муля, что с такой характеристикой его вообще никуда не возьмут, что у него повышенная одаренность к математике, а теперь про институт неужели же вообще забыть. А муля ей сказала: “Вы, главное, про армию не забудьте. С такими, как ваш сы’ночка, там не цацкаются!”.

И как в воду смотрела: после школы рабочей молодежи он провалился и в областном университете, а потом и у нас. И в ту же осень его призвали. А что он после службы вернулся, этого не мог подтвердить никто. Моя муля как-то встретила его мать на базаре и увидела, как она за несколько лет постарела, другие так не старятся и за двадцать. Про Леонида только сказала, что он живет в другом городе, а в каком конкретно, что там делает, хотя муля ее всячески расспрашивала, ничего не сказала. И вот по этой причине его фото, отсутствующее на картине, я и обвел траурным барвинком.

А то, что сам я свой гражданский долг выполнить не смог, доктор Ларионов во многом связывал с этой сильно на меня повлиявшей историей. Сегодня можно сказать прямо: в армию я не рвался. Но то, что мне вскоре поставили диагноз “невроз навязчивых состояний”, мне не дало возможности поступить в юридический институт и построить свою судьбу так, как я бы этого хотел.

В начале каждого августа, когда траектория Земли пересекается с метеоритным потоком, известным под именем Леониды, я сижу с запрокинутой головой в кресле-шезлонге, в своем саду, без женских рук одичалом, наполненном ночными полынными запахами, и ловлю взглядом “падающие звезды”, как говорится, ловлю на счастье. Но имя, которое дали наши предки этим метеоритам, до сих пор отдается в душе тою же горечью, что и запахи позднего лета.

“Разыскиваются”

В четких, лапидарно сбитых квадратах стеллажей (три на три) расположены предметы и вещи, которых без помощи живописи мне было бы никогда не воскресить. Их утрата очень по-разному задела мое сердце, но острое чувство учиненной несправедливости равно сопровождало каждый из нижеописываемых случаев. Потому-то мелкие вещи изображены на полотне достаточно крупно, почти вровень с большими.

Большой медный самовар. Был утрачен в семьдесят втором году во время ограбления нашей дачи и попытки ее поджога с целью замести следы.

Свитер мохеровый, фиолетовый, производство Франция, который моя в то время жена Люба, имея такую возможность, приобрела на закрытом складе. Украден три года спустя во время субботника по месту работы на мясо-молочном комбинате, в подсобке, для чего в ней было разбито стекло.

Две хрустальные вазы (а на самом деле было еще пять хрустальных пепельниц и столько же наборов чайных ложечек, которые мне бабуся дала на реализацию в качестве свадебного подарка, поскольку работала тогда старшей медицинской сестрой в отделении терапии, и ей подобные вещи дарили чуть ли не каждый день). Были взяты на реализацию Любиной знакомой Светланой, которая вместе с ними в конце семьдесят четвертого года бесследно исчезла.

Телевизор “Рубин—714” по неправедному решению суда (от двадцать пятого мая семьдесят седьмого года) оставлен себе моей бывшей женой Любой.

Нож складной, с семью различными приспособлениями, производство Швейцария, и авторучка марки “Паркер”. Пропали в восемьдесят четвертом году во время несанкционированного обыска в нашей квартире, когда крупную утечку строительных материалов сотрудники ОБХСС (при переводе на иностранные языки — контрольно-ревизионные органы) пытались связать с именем моего отца. Однако в конечном итоге сделать им это не удалось.

Портмоне светло-коричневое из кожзаменителя, часы круглые, плоские, марки “Полет” и ботинки зимние, чешские. Были с меня сняты мародерами в декабре девяносто четвертого года, в первые десять—двадцать минут после автомобильной катастрофы, когда я еще находился без сознания за рулем автомобиля “Нива”, — в то время как перевозил из Москвы по гололеду турецкие кожаные изделия, приобретенные моей сестрой для мелкой торговли. За время моего беспамятства часть партии, находившаяся в салоне машины, была также украдена.

Икона кающейся святой Магдалины в серебряном окладе и четыре еще с дореволюционных времен уцелевшие тарелки Кузнецовского завода. Исчезли на сороковой день после мулиной смерти, во время поминок, на которых присутствовала младшая мулина сестра Люся, уже и на девятый день без обиняков говорившая, что эти вещи по родительской линии теперь положено унаследовать ей. Воспользовавшись незакрытыми дверцами наших шкафов, и унаследовала!

Однако, несмотря на все вышесказанное, общий колорит произведения с преобладанием теплых тонов, четкое членение картины на девять равных частей, а также тщательная проработка разнообразных фактур и самых мелких деталей должны вызвать у зрителя чувство невольного любования миром предметов, стать скромным гимном созданию рук человеческих.

Буквы ?о”

Эта картина написана мной много лет тому назад, когда я находился на излечении в стационаре психо-неврологического диспансера (диагноз: невроз навязчивых состояний). Она представляет собой абстрактное сплетение округлых букв и прямых линий, свидетельствуя тем самым о богатстве подвластных автору манер и стилей. Прямые линии изображены мной главным образом в виде пересечения бетонных плит. И, с точки зрения биографии художника, об этом стоит сказать особо.

В ноябре девятого класса после долгого разбирательства с моим днем рождения (см. картину “Этот колокол звонит по тебе” и пояснения к ней) я бросил занятия в драмкружке. Не задумываясь. Но интуитивно, видимо, понимая, откуда и какая исходит для меня опасность. В дни, когда бывали репетиции, убегал еще перед последним уроком, чтобы уйти от возможности пойти в актовый зал и увидеть Артиста, его лицо, его легко вспыхивающую улыбку и то, как в полете он запрыгивает на сцену, как весело жестикулирует, говорит... В себе я был твердо уверен: это только веление дружбы — быть там, где и он. Но в юношеском возрасте дружба, особенно дружба к человеку немного старше тебя, переживается совершенно особо. Сейчас я даже не смогу описать, как сильно я по нему тосковал, шлялся по городу, по его грязным окраинам, чтобы эту тоску убить, пил водку, блевал в подворотнях. Или как плакал возле телевизора, когда актриса Доронина в фильме “Старшая сестра” восклицала: “Любите ли вы театр, как люблю его я?”, а у нас в это время в актовом зале шла репетиция пьесы Арбузова “Город на заре”, как раз воспевающей красоту совместных усилий.

Моего возвращения в драмкружок Артист добивался на протяжении нескольких месяцев. Звонил мне домой, говорил: “Нам всем тебя здорово не хватает! Олежа (он так произносил мое имя), Олежа, але!”. Но его голос при этом растекался, как пот, и я отлично слышал: дело тут не во всех, меня не хватает ему. Потом он пришел на первый урок. Положил руку мне на плечо и так посмотрел, что я почувствовал его язык у себя во рту. И после тех неприятностей, которые у меня из-за всего этого уже были, я его руку при всех сбросил. А сильное чувство его языка я еще целый день носил у себя во рту, как “долгоиграющую” конфетку. А ночью, чтобы от этого избавиться, вытащил из красной бархатной подушечки самую толстую иглу и стал ею колоть себе ладонь.

Еще два раза Артист меня поджидал: первый раз около школы, но я специально прошел к нему впритык и сделал вид, что его не заметил, а во второй раз он вообще сидел на ступенях моего подъезда. Я подошел, он встал. От него на километр разило сладким одеколоном, и, видимо, на меня еще так подействовал этот запах, что я увидел его в нем, как в дымке, как рисуют людей художники-прерафаэлиты. И я с новой силой ощутил, что хочу его видеть всегда, ходить с ним по улицам или, хотя бы только пусть в трубке, слышать его голос. Я не помню точно, но у меня, видимо, встали в глазах слезы. Он снял с себя свой шейный платок, он всегда в нем ходил, и протянул его мне. Без единого слова. Я подумал, чтоб промокнуть им глаза. А он ни с того ни с сего мне подмигнул, хотя я видел, какая у него тяжесть на сердце, а подмигнул он из гордости, и ушел. Он, может быть, думал, что я буду его платок носить, но тут он просчитался. Несколько дней мне было сильно нехорошо от одного его запаха и вида, так что я подержал-подержал его под матрасом, а потом отнес на помойку.

Тот факт, что его мертвое голое тело нашли в общежитии, все исколотое ножом, меня застал на первом курсе техникума торговли (см. картину “Сон: гибель Артиста”). И та же наша девчонка из драмкружка мне сказала уже в открытую, что он был гомосек. “Шли по лесу дровосеки, оказались гомосеки”, — она еще так сказала. И что у этого сорта публики превыше всего — ревность и месть. И тогда наконец все, чего я страшился чисто интуитивно, получило ясное подтверждение. И мне стало больно из-за того, с каким человеком я хотел дружить, из-за какого страшного человека загубил в девятом классе всю учебу, на почве выпивки связался с дурной компанией, много прогуливал, чем и похоронил свои мечты о юридическом институте. И когда после встречи с этой девчонкой я шел домой — шел через площадь перед гостиницей “Урал”, которая выложена квадратными бетонными плитами, я не мог ее перейти, мне было страшно идти через поперечные линии. И я пошел в обход, по улице Политпросвещения. Хотя по этой улице уже давно не ходил из-за огромной люминесцентной надписи “Молоко”. Я понимал, что этого не может произойти, но я все равно боялся: а что, если буква “о” отвалится? все-таки этих букв было три, что значительно увеличивало вероятность. И я побежал домой с выпрыгивающим из груди сердцем. И об этих симптомах в первый раз кому-либо рассказал. Это была, естественно, бабуся, работавшая тогда старшей медицинской сестрой в отделении терапии. И она сразу сказала: невроз! и его надо поскорее зафиксировать, потому что с этой болезнью не берут в армию. А то, что с ней не берут в юридический институт, она тогда от меня утаила.

“Палата № 9”

Эта картина является собирательным портретом людей, которые лежали со мной в одной палате нашего городского психо-неврологического диспансера. Исключением является только фигура Льва Ароновича Рейнблата, о чем будет сказано ниже. Стоящий на заднем фоне аквариум, висящая на стене марина (морской пейзаж), лежащее на тумбочке мужской палаты вязание — все это вместе с теплым колоритом и позами братски обнявшихся людей должно передать атмосферу доверия, заботы и понимания, созданную в отделении медперсоналом. Номер палаты (перевернутая цифра шесть) отсылает зрителя к одноименному рассказу Чехова и наводит на мысль о переменах в лучшую сторону, которые произошли в жизни общества при советской власти.

Ваня Захаров (первый слева) страдал истерическими поносами. Доктор Ларионов объяснял их какими-то страхами, сидящими в пациенте скрытно, говорил, что Иван, как медведь, которого застали на пасеке: испускает зловонные потоки, желая тем самым отпугнуть своего преследователя. Отсюда некоторое сходство его крупной сутулой фигуры с медвежьей. Лечили медикаментозно и гипнотерапией. Как сложилась его дальнейшая судьба, неизвестно.

Виктор Ильич, по кличке Комаринский, доцент, лектор-международник (второй слева): то и дело непроизвольно касался кончика своего носа тыльной стороной ладони или вдруг пытался локтем коснуться уха по типу нервного тика. Спустя много лет, когда муля уже заведовала клубом, я видел его в качестве ведущего кинолекторий (с разоблачением перед демонстрацией нового фильма американского образа жизни). Его нервная повадка как была, так и осталась при нем, хотя в целом немного смягчилась. Некоторая размазанность его взмывающей вверх правой руки как раз и передает данную симптоматику. Лечили гипнотерапией и творческим самовыражением (лепкой).

Третий слева — автопортрет художника. Перебинтованное ухо является перекличкой с широко известным автопортретом Винсента ван Гога, а лихо загнутые усы, чуть вздыбленные брови и остановившийся взгляд отсылают искушенного зрителя к позднему автопортрету Михаила Врубеля и его трагической судьбе. Диагноз: невроз навязчивых состояний. Лечили медикаментозно, гипнотерапией и творческим самовыражением (рисунок, лепка, а затем, по причине особой одаренности, — живопись). В дальнейшем симптомы волнообразно возвращались и полностью исчезли только в последние год-полтора, когда занятия живописью не только возобновились, но и стали неотъемлемой частью моей жизни.

Четвертый слева: Лев Аронович Рейнблат, лежал не со мной, а пятнадцать лет спустя после моей выписки. Попал в стационар в восемьдесят восьмом году: спасаясь от органов правосудия, симулировал маниакально-депрессивный психоз. Оттого-то фигура его расположена особняком, сидящей на краю панцирной кровати, а наголо остриженная голова и махровый халат в крупную клетку наводят на мысль о том, что по заслугам ему бы пребывать в заключении совсем иного свойства. Рейнблат занимал должность начальника отдела сбыта на мясо-молочном комбинате, в этом отделе под его руководством я проработал с восемьдесят пятого по восемьдесят восьмой год. Л.А. Рейнблат занимался левым сбытом мясо-молочной продукции, на что из прирожденного чувства справедливости я долго смотреть не мог. Однако, чтобы разоблачить расхитителя, в течение нескольких лет был вынужден, как жук-палочник, выжидать, занимаясь мимикрией. Пока наконец мне не удалось свести его с моей бывшей женой Любой (на тот момент времени работавшей зам. директора центрального гастронома) и по липовым накладным уговорить его отправить ей партию колбасы по завышенным ценам (на профессиональном языке: осуществить пересортицу). Копии липовых накладных, сданные мной в ОБХСС (при переводе на английский — в ревизионно-контрольные органы), сыграли свою решающую роль как в судьбе Л.А. Рейнблата, так и в жизни моей бывшей жены, на тот момент времени глубоко погрязшей в хищениях.

Валера Починков (пятый слева), ученик десятого класса, пытавшийся покончить с собой после факта его изнасилования двумя собутыльниками отца. Лечение медикаментозное, гипнотерапия и долгие беседы с доктором Ларионовым. Мои первые карандашные портреты (к сожалению, до настоящего времени не сохранившиеся) еще более убедительно отражали удлиненные пропорции, большие голубые глаза и нежную душу этого юноши, которого пьяный отец таким зверским образом пытался наказать за непочтительное к себе отношение. В дальнейшем эта поразившая меня история неотъемлемо вошла в мои сны (а доктор Ларионов во время бесед со мной ошибочно предположил, что и в навязчивые фантазии тоже, — отнюдь нет! это были никакие не фантазии, а сущие, форменные кошмары), что стало мешать собственному моему излечению, и меня перевели в другую палату. Полностью здорового и румяного, я встретил В. Починкова спустя шесть или семь лет в форме лейтенанта Советской армии с красивой молодой женой и ребенком в коляске.

Федор, по кличке ЧерноеМореСвященныйБайкал (крайний справа), страдал энурезом: сначала в дошкольном возрасте, а затем — начиная с тридцати одного года, как считал доктор Ларионов, на почве невозможности осуществлять половую жизнь. С женой и тремя детьми Федор проживал в комнате тринадцать квадратных метров, и жена, ссылаясь на чуткий детский сон, регулярно отказывалась вступать с ним в супружескую связь. Лечение медикаментозное, а после ухода докторов — тайные встречи с ночными сестрами, сиделками и больными женщинами из других отделений. Излечение на момент выписки полное. Дальнейшая судьба неизвестна.

Афины. На семи ветрах

Эту дорогую моему сердцу картину если и продам, то только за очень большие деньги (не менее 300 у.е.), в которых сейчас сильно нуждаюсь, прежде всего на лекарства отцу от болезни Паркинсона, но также и на приобретение красок. Несмотря на не слишком большой размер (сто пятьдесят на сто десять см), я работал над этим полотном в течение нескольких лет, стремясь, чтобы копии были достойны оригинала.

В центре картины в виде древнегреческого метателя копья изображен Толя Маленький в возрасте пятнадцати с половиной лет. Наличие шейного платка, который Толик никогда не носил, большие голубые глаза, в то время как на самом деле они у него небольшие, темно-карие, и то, что на портрете я немного вытянул пропорции его тела, — все это призвано выразить нежность и артистизм его юной души.

Обнаженные мальчики трех возрастов, которые стоят неподалеку и жадно смотрят на копьеметателя, — портреты Толи в возрасте семи, десяти и тринадцати лет, сделанные мной по его фотографиям. Они зачарованно всматриваются в свое будущее, как и я всегда зачарованно всматривался в своего подрастающего соседа.

Отец мальчика, Толя Большой, когда-то мастер-краснодеревщик, по причине алкоголизма опустился до собирания бутылок, а его мать, начав пить не сразу, а уже вслед за мужем, быстро его в своем падении обогнала, после чего у них в квартире образовался притон, и на лестничной клетке даже можно было увидеть валяющиеся шприцы. И нам, соседям, стало хорошо видно, что пьют они теперь меньше, а глаза у них становятся все безумней. Умерла его мать, оставив мальчика сиротой в возрасте тринадцати лет, от передозировки дешевого наркотического зелья.

Я и прежде уделял Толе немало внимания (к примеру, зимой, оплачивая ему вход, водил на крытый каток во Дворец ЦСКА), а после этого трагического случая Толику уже ничто не мешало половину времени проводить у меня. Мой недавно овдовевший отец-пенсионер видел в нем до некоторой степени внука. А я видел в Толике, можно сказать, все: и себя-ребенка, в детстве много страдавшего, и идеал человека в высших его проявлениях — преданности и благодарности, и идеал юности с ее веселой, жизнерадостной подвижностью. Мужчина не может страдать от бездетности, это женщине природа написала подобное на роду. (В доказательство приведу мало кому известную статистику: в популяции морских котиков, например, матерями становится 85% самок, в то время как отцами — только 4% самцов.) Нет, не сына я видел в Толе Маленьком, а чудесное виденье, вошедшее в мою жизнь, чтобы ее осветить и утешить. Когда он оставался у нас и спал на мулином диванчике, я вспоминал, как вставал по ночам к больной муле, выставленной из больницы после очередного сеанса химиотерапии, посмотреть, жива ли она, а вот теперь какая-то неведомая сила будила меня среди ночи и гнала увидеть Саму Жизнь с ее мерным, глубоким дыханием, лунной нежностью еще ни разу не бритой щеки, с разметавшимися по одеялу руками и по подушке вихрами. Свою первую в жизни поллюцию Толик пережил у меня, на том же диванчике, и утром с легкой тревогой, немного застенчиво, но, главное, с важностью, мне об этом сообщил. Отчего душу мне провернуло как мясорубкой. Весь день я проходил разваленный, беспомощный, несвежий — не человек, телячий фарш второго сорта. Видимо, уже тогда я смутно почувствовал: это — начало конца. Но впереди нас ожидали еще почти два удивительных, бесподобных года.

После ссоры с младшей сестрой, когда меня обокрали во время перевозки ее мелкого опта, а она напрасно подумала, что это я часть товара пустил налево (см. картину “Разыскиваются” и пояснение к ней), я вынужден был снова с ней примириться, переступив через чувство гордости и справедливости, снова стать торгашом у нее в палатке, только бы Толику было у меня сытно и хорошо. Он, как лампочка, освещал то место, в котором находился, — тот угол или всю часть комнаты. И как напоминание об этом все четыре мальчика на картине окружены легким облаком света в манере художников-прерафаэлитов.

Когда же Толик совсем переехал ко мне жить, и эти трудные, нескончаемые часы ожидания, и высматривания его в окно, и выслушивания его шагов под дверью кончились наконец, и мне уже не надо было пить пиво в “Трех карасях” и вообще слоняться после работы, только бы отложить свою встречу с пустым домом и трясущимся в этой пустоте отцом, а, напротив, мне надо было спешить готовить обед или ужин, проверять уроки, или с ним вместе пересчитать наши общие средства, откладываемые на приобретение для него костюма на выпускной вечер после девятого класса, или читать с ним вслух сборники анекдотов, или смотреть американскую кинокомедию, которую я взял напрокат, только бы на его лице зажглась его бесподобная лучезарная улыбка, — я себе до сих пор задаю вопрос: что же такое это было? А уж тогда и подавно, когда Толик от меня ушел, а я лежал в своей комнате лицом к стене, сутками не в силах встать, разогреть чай, положить в рот кусок хлеба, не говоря уже о выходе на работу, я сутками бился над этим вопросом. В пятнадцать с половиной лет Толик сошелся с одной девушкой старше его на два года и переехал к ней жить, на что ее мать-одиночка не просто смотрела сквозь пальцы, а всячески этому способствовала, хотя я неоднократно ходил к ней и говорил, что парню надо учиться дальше. Но ей только и было от него нужно, что его дешевый детский труд в ее мини-пекарне по двенадцать часов в день, отчего он к ночи, бедный, уже с ног падал. И эта же мать-одиночка, когда я ей сказал, что напишу на нее куда следует, нельзя из ребенка делать для себя раба, или пусть Толик сначала тот хлеб отработает, который у меня ел в общей сложности больше трех лет, а Толик это все, оказывается, стоял за дверью подсобки и слышал, и как она мне кричала, слышал: а я напишу куда следует, что ты пидирас, и ходишь за ним, как пидирас, и липнешь к нему, как... Но тут я уже ударил ее в лицо, в тот момент, я думаю, мог бы вообще убить, но здесь как раз выскочил из подсобки Толик, у него в руках был противень, мне показалось, что раскаленный, и на меня замахнулся.

Я не плакал с самой мулиной смерти, до этого же вообще не помню, когда и плакал, если в детстве только, а тут был сильный, не типичный для нашего климата мороз, я пришел домой, и у меня вместо лица была ледяная корка. Разве я мог, разве я в самых тайных мыслях мог хотеть причинить Толику то, что причинили Валере Починкову потерявшие человеческий облик собутыльники его отца (см. “Палату № 9”)? И тем более это общеизвестно: я — нормальный мужчина, у меня были две гражданские жены и одна зарегистрированная. Мне только в самом страшном сне такое, о чем она говорила, присниться могло. Для этого надо вывихнутые мозги доктора Ларионова иметь, чтобы делать подобные выводы!

И потом потянулись недели, месяцы, а безвыходность была по-прежнему полная. Не видеть Толика я не мог, видеть мог, хоть через день: он не только пек, он у нее и торговал. Но как он смотрел на меня при этом! Какую она сумела в нем ко мне разжечь неприкрытую ненависть! Я иногда брал у него две слойки с паштетом себе и одну с маком отцу, в шутку спрашивая, не скинет ли он мне по старой дружбе полтинничек, он же, шутки не понимая, только сурово мотал головой. Душу мне после подобных покупок выкручивало, как руки-ноги за день до приближения атмосферного фронта. И мысли от всего этого стали лезть в голову, с которыми голова уже не справлялась, отчего начались головные боли, бессонница: а что, если бы я, допустим, тогда пошел за Артистом (см. картины “Сон: гибель Артиста” и “Буквы ?о””), если бы встал в юности на этот недостойный путь? Ведь у подобных людей целая мафия, они тянут своих на самый верх не хуже евреев и оттуда не дают уже спуститься ни на йоту! А уж в искусстве это процветает, как нигде, меня, может быть, уже Европа знала бы, у меня вообще могло многое сложиться по-другому. Во-вторых, я имел бы такого удивительного старшего друга, как Артист, и в юности у меня было бы счастье, зазорное, но все лучше, чем ничего, а там, глядишь, я в него бы втянулся, на нормальных людей поглядывал бы уже сверху. И Толику мог бы это преподнести, как если его в секту избранных пригласил, а он неуверенным в себе мальчиком рос — вдруг бы это его захватило, мало ли? и мне бы этим довелось его возле себя удержать. Когда мысль после всех страшных кругов подбиралась к этому месту, было чувство, как если в голову вбили раскаленный гвоздь. Если же после подобного мне чудом удавалось заснуть, в мое тело вонзались ножи, причем убивали меня десятки мужчин, а иногда, напротив, одни только женщины, и они-то усердствовали наиболее оголтело.

Возвращаясь к картине, от которой я ушел слишком далеко, добавлю: после того, как Толик от меня переехал, я ее несколько месяцев не мог видеть, а потом все-таки к работе над ней вернулся, стал работой спасаться. И эти копья, которые можно видеть летящими с разных сторон на фоне синего неба над их ничем не защищенными телами, я нарисовал уже в последний момент как символ беззащитности и опасности их детского положения.

Натюрморт с песочными часами и котом

На этом полотне, последнем по времени исполнения, расположены предметы (на столе и симметрично стоящих возле него двух стульях), каждый из которых чем-то по-особому автору памятен. Задний край стола немного приподнят и расширен, как это делает, к примеру, Кузьма Петров-Водкин с целью сделать предметы более удобоваримыми для обозрения.

Всю композицию вокруг себя организует старинный медный самовар, для протопки которого я ребенком вместе с бабусей собирал еловые шишки в лесу. Изображен самовар по памяти, так как на самом деле был утрачен в семьдесят втором году во время ограбления нашей дачи.

Серебряный портсигар и старинная серебряная чарка были найдены мной в восемьдесят третьем году на руинах деревянных домов, когда стали сносить всю соседнюю с нашей улицу Подвойского (ныне Богородскую). Когда начинало темнеть, каждый старался там провести с фонариком свой досуг, поскольку некоторые из этих домов до Октябрьской революции принадлежали купцам. Но больше, чем мне, повезло только одной женщине из дома напротив, которая нашла там золотую сережку с бриллиантом, однако, чтобы не делиться с государством, потом она это отрицала.

Коровий рог для винопития был изготовлен и оформлен умельцами из цеха разделки туш. Как памятный знак преподнесен мне наряду с другими передовиками производства в честь присвоения нашему мясо-молочному комбинату имени Шестидесятилетия комсомола.

Ваза фарфоровая, напольная, бесподобной работы современных китайских мастеров (расположена на правом стуле). Принесена мулей из клуба на время ремонта в ее кабинете, да так в нашем доме и прижившаяся.

Часы песочные, старинные, трехминутные, с помощью которых муля варила яйца всмятку, — одна из любимейших вещей Толи Маленького, мальчика-сироты, который у меня проживал на протяжении двух лет и одного месяца. Одно время он был одержим фобией все песчинки пересчитать. Он говорил: сколько в часах песчинок, столько в его жизни будет дней. Ему однажды ночью во сне сказал это чей-то голос. И, когда он сидел перед часами, вытянув свою худую шейку, немного скосив глаза, и, как корова, то и дело перебирал губами, я видел в этой картине воплощение самой Жизни, быстротечности ее красоты, и не мог оторвать взгляда от этого символического видения. (В ближайших планах художника — создать на этот сюжет картину.)

Тему вечности и мимолетности подхватывает стоящая на левом стуле большая африканская маска (дерево, инкрустированное речными раковинками), обретенная мной при незабываемых обстоятельствах. Когда я как молодой, не имеющий семьи человек был послан от места первой своей работы в подшефный колхоз на уборку картофеля, мне, как и всем, работавшим в тот момент в поле, довелось стать свидетелем авиакатастрофы. Где-то над самыми нашими головами, но на очень большой высоте, невидимо, но с сильным хлопком развалился пассажирский авиалайнер. Падение обломков мы наблюдали в оцепенении, вскоре после чего мимо нас, городских, в сторону падения промчался грузовик с деревенскими в кузове. И тогда один из наших водителей сказал, что нам бы тоже хорошо успеть туда, пока из города не прислали оцепление. Две женщины из бухгалтерии бежать с нами не стали. Мы же спустя примерно полчаса достигли места, разброс вещей и фрагментов по местности был огромный, в радиусе, я думаю, не менее двух километров. И мы, разбредясь, приступили непосредственно к осмотру вещей, среди которых мной и была найдена эта бесподобная африканская маска. В пользу ее исторической истинности косвенно свидетельствует и бумажник, содержащий доллары США, извлеченный нашим бригадиром, как он утверждал, из пиджака чернокожего пассажира.

Толстый полосатый кот, идущий под столом и повернувший к зрителю свои мерцающие глаза, с точки зрения биографии — кот, кастрированный мулей примерно за год до ее смерти, в последнее время живет у моей сестры. С точки же зрения идейной нагрузки, кот этот противопоставлен мертвым вещам: на первый взгляд, в отличие от них он празднует радость жизни (на что красноречиво указывает бегущая в часах песочная струйка), но, если всмотреться в его почти квадратную фигуру внимательней, нетрудно заметить широкий ошейник, тяжелое ожирение, усталость и равнодушие во взгляде, что обесценивает недолгий отрезок его жизни по сравнению с вещами, свободными от людского произвола, прекрасными, бестрепетными и вечными. Созданная человеком якобы для себя, всякая вещь на самом деле упоена одним собственным существованием. Отсюда наша вечная тяга к ним как к недостижимому идеалу. Отсюда же призвание всякого художника этот идеал воплотить.

* * *

Сейчас, когда я невольно обозрел, казалось, давно позабытое, мне с новой силой открылось понимание того, как важно знать биографию художника для правильного восприятия его творчества.

Современная действительность, лишая 90% населения права на человеческое существование, дает тем не менее всем нам и свое неоспоримое преимущество, а именно: никто из нас больше не должен стесняться правды о себе. Конечно, в столице или большом, миллионном городе, как ваш, эти истины открываются заметно быстрее, чем в городе, пускай только в три раза меньшем, а все-таки лишенном звания и самоощущения областного центра. Но я в своих ожиданиях полагаюсь именно на вышеназванное вдумчивое, цивилизованное понимание меня и моей судьбы.

Остро нуждаясь в деньгах и признании публики, готов с пониманием отнестись к любым замечаниям. Конечно, моим личным идеалом является “правда и ничего кроме правды” (о чем и свидетельствует все вышеизложенное). Но, понимая законы, диктуемые сегодня рынком, готов пойти и на определенные отклонения. Так, к примеру, для создания нужного имиджа может понадобиться: причину невроза навязчивых состояний объяснять не так, как я сам это понимаю (избиения в детстве, моральные экзекуции в школе), а пойти по скользкой дорожке, предложенной доктором Ларионовым, и все мотивировать вытесненной, что называется, извращенностью, или бисексуальностью, как принято ее называть теперь. Но сам я глубоко убежден: русского человека подобная версия от приобретения картин только отшатнет. В то время как для извращенного вкуса иностранного покупателя подобный имидж, быть может, и пойдет мне на пользу. Это же касается и того факта, что избиениям в детстве меня подвергал отец-коммунист (член партии с 1962 г.), до сих пор хранящий свой партбилет в верхнем ящике письменного стола, рядом с почетными грамотами за подписью первого секретаря райкома и одной за подписью третьего (по пропаганде) секретаря обкома КПСС.

В интересах той же конъюнктуры буклет с автобиографией и перечнем картин следует назвать, как я думаю, “Человек из палаты № 9”. Впрочем, все это уже второстепенные частности, которые мы обсудим в дальнейшем, после принятия картин на комиссию и установления общей договоренности.



Пользовательское соглашение  |   Политика конфиденциальности персональных данных

Условия покупки электронных версий журнала

info@znamlit.ru